Страница:
— Думаешь, она стала бы умолять? Никогда!.. А что делать теперь? Куда мы едем? Ничего не скажешь — мудаки, и только!
Мы доехали до Мюлузы, прошлись, как туристы, по городу, посетили бистро и на закате вернулись.
— Думаешь, она осталась?
— Заткнись.
Мы бросили «диану» на обочине ближайшего шоссе и пошли через поля, разыгрывая вьетнамских партизан, прячущихся в маках.
Ее не было на улице, но из трубы шел дым. Мы пролежали до ночи в люцерне, затем приблизились к темному окну.
— Надеюсь, она не наделала глупостей.
— Заткнись.
Мы не посмели войти сразу. Сначала заглянули внутрь, прижавшись носами к стеклу. Ничего не было видно. Но слышались рыдания.
Странное курортное заведение эта тюрьма Энзисхейма. Отнюдь не дворец русского императора.
Перед нами возникает высоченный детина. Вид мудака, но милого парня.
— Жак Пироль?
— Это я.
Никакого чемодана, пустые руки, кожаная куртка и добродушная морда.
— Нас послала твоя мать…
— А почему она не приехала сама? Ее не выпустили еще?
— Выпустили. Но она уехала за границу.
— Куда же?
— В Португалию!
— Это не так уж далеко, могла бы написать! Вот уже месяц, как я ничего от нее не получал… Что она делает в Португалии?
— Не надо на нее сердиться. Она смылась туда с нашим приятелем, замечательным парнем, агрономом. Это он нас познакомил. Перед отъездом сказала: «Съездите за Жаком и позаботьтесь о нем. Скажите ему, что я очень счастлива и скоро вернусь».
— Привет!
Он протягивает нам холодную руку.
Лицо сына Жанны мы видим в зеркальце. Он выглядит куда старше своих двадцати лет, на все тридцать. Такое впечатление, что теперь командует он.
— Я сяду за руль, — говорит.
Останавливаемся, пересаживаемся.
— Первая скорость тут…
— Знаю. Видел.
И спокойно отъезжает.
— На следующем перекрестке повернешь направо.
Его волосы начинают редеть на затылке. Наверное, еще не догадывается. В тюрьмах ведь нет трюмо. Там все по-монашески строго. Поэтому и появляются тонзуры.
— А кто такой этот агроном?
— Золотой парень, не беспокойся. Он провел два года на Кубе в качестве технического советника, и сейчас ему предстоит подписать контракт в Сьерра-Леоне.
— Почему же этот симпатичный парень не работает во Франции?
— Он только что отсидел.
— Сколько?
— Полный срок. И два года условно.
— Ладно. Все в порядке…
Он успокоился.
Она ведет прямо к домику, над которым вьется дымок. Перед ним в тени стоит накрытый белой скатертью стол с цветами, принесенными с рынка, с маслом в судке, вареньем и огромным хлебом.
Выходит хозяйка полей Мари с кофейником в руке, над которым поднимается пар. Стоит в ожидании, когда мы припаркуемся, вылезем из машины, когда хлопнет дверца. И направимся к ней с Жаком.
Она смотрит на новенького, который всего двадцать минут на свободе.
По нашей просьбе Мари-Анж приоделась, накрасилась и выглядит прелестно. На ней выстиранное вчера и проглаженное утром платье. То же относится к волосам, которые рассыпались после недавнего мытья шампунем. В зубах у нее леденец, который она разгрызает перед нами. Для того чтобы намазаться, ей пришлось вытащить свои причиндалы: сурьму, тушь, все кисточки, все карандаши. Да еще полилась лавандой из трехлитровой бутыли. Хотя она не хуже пахла и перед нашим отъездом. Мы тогда волновались: вдруг машина не заведется, а вдруг его не выпустят… Еще какая-нибудь неприятность… Жак выйдет, а никто его не ждет… Ему придется тогда самому как-то выпутываться. А мы останемся в компании нашей милой, пахнущей лавандой Мари.
Пока она помалкивает, не улыбается, ждет, когда все встанет на свое место. Все мы немного напряжены. Представляемся.
— Ее зовут Мари-Анж, — говорю Жаку. — Это наша общая девушка, а теперь и для троих. Ее предупредили, она согласна. Увидишь, она не богиня, но в постели можно встретить и похуже. Самое скверное, она не умеет кончать. Зато делает все, что душе угодно, и не брюзжит при этом.
— Кофе хотите? — предлагает Мари.
— Охотно, — отвечает Жак. — Чуточку…
Он стаскивает куртку, заворачивает рукава рубашки хаки. Мари подает кофе, нарезает крупные ломти хлеба. Садимся все четверо за стол. Мы с Пьеро сразу приступаем к еде, макаем хлеб в кофе, обжигаемся, кофе так и течет по подбородку. А Жак словно аппетита лишился. Он не ест, чуть притрагивается губами к чашке. Сидящая напротив него Мари-Анж, как благонравная девушка, опускает глаза.
До нас не сразу доходит, в чем дело. Никакого ведь труда не представляет понять, что происходит в голове только что вышедшего на волю гостя. У него все на лице написано. Чего спрашивать: «Почему ты не ешь? Не вкусно? Ты болен?» Нет. Достаточно сказать Мари: «Наш новый друг хочет наверняка посмотреть дом. Проводи его». Даже не ответив, она встанет и уйдет в дом, расстегивая на ходу платье.
Новенький, пожалуй, огорошен. Смотрит на нас, как малыш, потерявший веру в рождественского деда, но вдруг убедившийся, что он существует. Да к тому же у того в мешке лежит подарок — женщина. Тепленькая. На все готовая.
— Здесь мы делимся всем, — говорю ему.
Он решительно встает. Хочет что-то сказать, но потерял дар речи. За его спиной Мари уже закрыла ставни.
— Нам это доставит удовольствие, — добавляю я. — Твоя мать была… то есть она потрясающая женщина…
Он поворачивается к дому, тихо подходит к нему: почти отступает.
— Деваха особо недурна сзади, — бросает ему Пьеро. — Советую попробовать…
Жак пытается улыбнуться, рассчитывайте, мол, на меня, затем входит в дом. Темнота поглощает его.
Тогда мы — да здравствует жизнь! — подливаем себе кофе в чашки, делаем бутерброды, где столько же хлеба, сколько и масла. За спиной благодаря нам вершится доброе дело. До сих пор мы в этой поганой жизни поступали скверно. А надо видеть и положительную сторону вещей. Перед нами молодой человек, вышедший из тюрьмы и неизвестно за что туда посаженный, не шибко опрятный, короче — обычный мужчина двадцати лет, когда можно на что-то надеяться. Хочется, чтобы он искупил вину, начал серьезно работать и обрел место в обществе. Так вот, чтобы помочь ему на этом пути — а мы хорошо разбираемся в такого рода проблеме (правонарушение, мелкие кражи), — мы и встретили его у выхода, протянув руку помощи, предложив свою дружбу. А для того чтобы внушить ему веру в жизнь, принимаем его на лоне природы и подкладываем к прогретой солнцем девушке, отнюдь не недотроге, хорошо выдрессированной, к одной из тех, которые, познав беду, хорошо понимают тех, кому плохо на свете. Ей тоже, однако, невесело жилось! Нет, право, это доброе дело, законно можем гордиться собой. Закуриваем первую сигарету после завтрака. Эта сигарета как раз вовремя отобьет воспоминания о сахаре и кофе.
Начинается прекрасный день. Канал становится настоящим зеркалом. Нам спокойно, мы расслабились, наша совесть чиста, пребывая в полном покое. Смелые воробьи слетаются на середину скатерти, чтобы поклевать крошки.
Но… Почему ничего не слышно за ставнями? Это же ненормально!.. Напрасно прислушиваемся — ни малейшего скрипа, ничего! Чем они там заняты? Бесшумно встаем и подходим к дому на цыпочках. Прижимаемся к ставням… По-прежнему ничего. Даю слово, они молчат… Нет… Раздается еле слышный шепот… Да, это тихо говорит Мари-Анж. О чем она ему болтает? О родах матери? О своих отношениях с доберманом? Слова долетают до нас вразброд… А тут, на наше несчастье, мимо проплывает баржа, настолько нагруженная, что должна задевать дно. Моряк как-то странно смотрит на нас… Отлипаем от ставен и расслабляемся. Баржа удаляется, скрываясь за тополями. Мы снова можем вести себя как хотим.
Мари-Анж больше не говорит… Лишь шепчет на ухо, и так тихо, что, даже будь мы с ней в постели, ничего бы не услышали… Ждем… До нас доносится, впрочем, какой-то шум… Мы переглядываемся с улыбкой. Ладно! Все идет нормально, все на своем месте, земля вертится… Возвращаемся к столу, чтобы погрызть фруктов… Можно вытащить удочки и проверить, не заглотнула ли рыбка крючок.
Внезапно так и застываем на месте… Удивленно переглядываемся… Не может быть, верно, Пьеро? Он страшно побледнел под своим загаром. Возвращаемся к ставням. Снова прижимаемся ушами… Мы их втискиваем в дерево… Не может быть! Повторяется стон! Настоящий томный вздох. Вздох женщины на фоне скрипа пружин… За этими ставнями находится одна Мари-Анж, — значит, это она. Но вот она начинает стонать. Оказывается, нашей шлюхе нравится эта работа! Честно говоря, терпеть становится невыносимо. На кого же мы похожи в этом деле? Нас даже не позвали на крестины! О-ля-ля! Вопли становятся все громче. Вопли сменяются хрипом. Она рычит, сжав зубы. Эта сука буквально разбушевалась и даже не старается задушить свои крики! Впервые слышу подобное!.. Жанна бы не посмела издавать такие звуки! С нею мы слышали музыку, а не вопли при родах. Даже прислуга-бретонка так не вопит на работе! Никогда я не ощущал такой горечи во рту, никогда у меня не были такие влажные руки, такой сопливый нос, такие грязные брюки… Мы с Пьеро чувствовали себя в полном дерьме, прислушиваясь к руладам нашей так называемой подружки.
А тут эта развратница стала звать нас! «Жан-Клод! Пьеро! Получилось! Я кончила!» В довершение всего, оказывается, мы должны были радоваться ее счастью! «Жан-Клод! Пьеро! Идите сюда!» Она хотела, чтобы мы присутствовали на торжестве. Чтобы мы держали ее голову, когда она испытывала восхитительные боли. Мадам хотела иметь свидетелей чуда. На слух ей было мало! Эй ты, бабища, зови-ка маму и папу в кресле! Они будут в восторге, что Бог послал им такую музыкальную дочь, такую зычную кукушку!.. Мы не хотим туда идти, но и не уходим. Не знаю, что происходит, но мне охота побродить. Я испытываю желание броситься через поле куда подальше, чтобы не совершить двойное убийство. Пошли, мой старый Пьеро! С азбукой покончено! Только подумать, сколько труда мы положили на то, чтобы вернуть зрение слепому! Сколько дней и ночей на это ушло!
Пересекая поле, мы имели полное право так думать. Мы метались, как звери в клетке. Деревья были ее прутьями. А мы выступали в роли двух расстроенных рогоносцев. Я готов был испепелить первую же попавшуюся нам по дороге собаку, чтобы она, поджав хвост, сбежала подальше. А вы, вороны, заткнитесь, иначе мы забросаем вас камнями! Встреченный здоровенный мужик с телегой неодобрительно поглядел на нас. Мы спросили его, не желает ли он получить для всей семьи наши фотографии с автографами. У нас, мол, есть превосходные. Но мы так и не узнали, сколько у него детей. Мрачно посмотрев на нас, сей набитый пивом бурдюк взял в руки вилы и пошел на нас. Пришлось пуститься наутек.
В конце концов он отстал. Мы падаем около канала, высунув языки от усталости. Глядя в воду, рассматриваем свои рожи типичных рогоносцев, которых можно найти между Рейном и Роной. Внезапно прислушиваемся. Голос! Ее голос! Голос женщины, которую мы так любили. Она истошно зовет: «Эй, вы! Жан-Клод!.. Пьеро!.. Где вы?»
Конечно, она нас находит, бросается, как безумная, в нашу сторону. Мы видим только маленькую фигурку в застиранном платье, которая устремляется к нам с другого конца канала. И вот она уже все ближе, ближе, выставляя напоказ ноги, бедра, волосы. Падает между нами, красная от волнения, обнимает за шею, так что мы чувствуем ее дыхание, и улыбается нашему отражению в воде канала.
— Все было пурпурно-красным, — говорит она, вся дрожа. — С белыми просветами. Волосы жгли меня, становились дыбом на голове. Ногти были в огне. Мне казалось, что я вулкан, который начинает выбрасывать лаву.
— Ты нам надоела, — отвечаем мы ей.
Она зажимает нам рот.
— Уйми свои половые железы!
А наша разгоряченная Офелия продолжала смеяться.
— Я иду обратно, — крикнула она.
И поплыла безупречным кролем.
Вначале мне казалось, что я ровным счетом ни о чем не думаю. Но довольно быстро убедился, что все как раз наоборот, что думаю о массе вещей, но вижу их смутно, словно сквозь ярмарочную пыль.
Рука моя вяло плещется в воде. Тут же мой приятель, лежащий на боку. Лицо его мне видно за редкой травой. Этот мудак жует одуванчик и играет с божьей коровкой.
Было еще желание нырнуть в воду и поплавать с часок. Потом сбежать на нашей «диане», сказать «чао» влюбленным, которые могли остаться одни на всем свете. Можно было заехать в Пьюи к неким пенсионерам часовщикам-ювелирам, чтобы сообщить им добрую новость: «Здрасьте, мол, дамы-господа. Ваша девчонка пристроилась. Послушали бы вы, как она мяукает. Откройте жалюзи, у вас дышать нечем!» Мы подкатили бы старика с накинутым на плечи пальто, чтобы не простыл, к окну. Тогда бы он мог услышать трубные звуки с немецкой границы. Голос задыхающейся от экстаза Мари-Анж… Неподвижные Виктуар и Грегуар смогут таким образом присутствовать на слух при великом лишении невинности их дитяти, их единственного сокровища…
«Знаете, месье, как трудно пережить отъезд дочери, бросившей нас одних. Мы ведь столько лет всем жертвовали ради нее. Муж даже здоровья лишился. Но в один прекрасный день она хлопнула дверью, сами не знаем почему, и оставила на годы без известий о себе! Смотрите, он так и не поправился, видите, в каком он состоянии! Закройте окно, иначе он простудится. Придется уложить его в постель…» От волнения тот сморкается в кружевной платочек. «Расскажите о Мари-Анж, — просит она. — Расскажите, месье, о моей девочке… Вы ее друзья?.. Надеюсь, она счастлива?» Тогда я указую перстом на темное небо: «Послушайте!» И она внемлет фантастической мелодии эльзасского совокупления. Звуки его проносятся через горы, подобно благостной вести. «Надеюсь, это приличный человек, — говорит она, одобрительно кивая. — Кто-нибудь из молодых чиновников?» И перезрелая бабенка так и вздрагивает в своем халате из штофа. «Да, мадам, это высокопоставленный чиновник. Он многого достиг. С детства проявлял благоразумие. Вплоть до принятия присяги». Усики над губой благородной мамаши покрываются потом. Влажны и крылья носа, складки на лбу. На голове у нее редкие волосы. Тогда, чтобы усилить эффект, я добавляю: «Надеюсь, ты совсем голая под своим флагом?» Она вся порозовела от удивления, от невообразимого волнения. Ну чистая монашка!.. Ее глухарь смотрит на нас своими огромными глазищами, и меня не покидает ощущение, что он забавляется. Край рта у него кривится, и он вдруг подпускает громкий трубный звук. Расстроенная, она толкает его кресло ногой. Папаша «тик-так» пересекает все помещение и врезается в камин. В тот же момент часы отбивают один раз, словно объявляя первый раунд. Тогда старый забавник награждает нас, болельщиков команды Тулузы, новой фанфарой…
Надо было бы мне вернуться в Тулузу. Поискать мать, свозить за город, дать отдохнуть… Правда, нужны бабки. И много. Тогда я вытаскиваю свою старую пушку и с загадочным видом приставляю к ее лбу. «Догадайся, почему мы приехали?» — спрашиваю я. «Понимаю, — отвечает она, распахивая свой халат, как трап, ведущий в складки ее тела. — Берите все, что хотите». Тогда мы берем настенные часы, серебряные подсвечники, маленькие ложечки. Открываем шкаф, секретер, комод. Извлекаем из многочисленных тайников деньги, вязаные шерстяные чулки под стопкой салфеток, пахнущих нафталином. Набиваем мешки и смываемся… Но вы только посмотрите на эту психованную бабу, которая корчится на постели, задыхается на клеенчатой подстилке, разрывает ногтями кожу и вопит: «Насилуют! Пятидесятилетнюю женщину насилуют на глазах мужа! И тому приходится — о ужас! — присутствовать при этом зрелище!» А мне плевать! От радости папаша снова трубит. У него в брюках потрясный запас звуков, которыми он угощает нас. А мы, чтобы заставить замолчать его половину, затыкаем ей рот. «Да замолчи ты, дуреха! Никто тебя не насилует! Ты не в Конго! Мы не претендуем на твои отвислости! И потом, чего заводиться? Ничего не поделаешь! Когда ты увидишь наши пипишки, будешь в полном отпаде. Держу пари, ты свалишься без памяти от страха!» В глазах больного дрожат огоньки. В них красноречиво читаем: «Плевать я на тебя хотел! Плюю, хоть и молча. Но все равно плюю!» И победоносно сморкается, а мы поспешно улепетываем с добычей… Денег теперь у нас навалом. Можем купить цветов, венки, вернуться на курорт, чтобы похоронить Жанну со священником и прочим… Священник в черном и белом на кладбище, разбрызгивающий направо и налево святую воду, выглядит очень красиво. Это должно принести счастье, хоть какую-то пользу.
Нужно что-то сделать… Если бы только так не припекало солнце, превращая затылок в новенькую и опасную кокотницу. «Почему ты нас предала, Мари? Ты — дрянь. Чем он может похвастаться, этот дылда? Членом побольше? Подлиннее? Работающим, как массажер? Который надувается внутри? Который щекочет? Хотел бы я узнать, в чем его фокус! Или его научила мать? Какому-то особому способу надувания? В результате становишься Моцартом по части перепихнуться. А ведь и мы с Пьеро в этой области не последние мастера! У нас есть опыт, мы все умеем. Ну, допустим, я не самый лучший трахала. Но Пьеро ведь — первоклассный! У него одна из лучших шпаг Франции! Самурай! И его сталкивает с трона какой-то парень, который едва из тюряги вышел! Ибо не стоит закрывать глаза на правду: от этого опасного заключенного просто-напросто отделались! Его отличное поведение всем так обрыдло, что ему сказали: „Мы вам сокращаем срок, старина! Сматывайтесь, и чтобы вас больше не видели!“ Он никого не интересовал там. Надзиратели хотят надзирать за опасными преступниками, прибегая к карцеру, шмону. Этот же Жак был совсем не опасен, зато оказался изрядным трахалой. Весьма способным библиотекарем.
Знаешь, Жанна, нам наплевать на твоего сына!.. Если мы помалкиваем, то исключительно для того, чтобы сделать тебе приятное. Мы ведь твои должники. Пусть оставит себе эту дохлятину. Не бог весть какая потеря! Можете уж на нас положиться. Мешать им не будем. После того как мы узнали тебя, ничто не имеет для нас значения. Таких, как ты, больше не делают! Пусть она орет сколько влезет, все равно никогда не будет кончать, как ты, сопровождая это нежным пением раненой птицы. Моя мать тоже кричала, затыкая рот подушкой, чтобы не разбудить малыша за ширмой. «Не спускай, дорогой, воду в туалете, а то он опять раскашляется». Мой кашель был ее наваждением. В течение пяти лет я кашлял все ночи напролет. «Ничего серьезного, — говорил доктор со второго этажа. — Обычный хронический трахеит. Хорошо бы отправить его в горы. У вас там нет никого?» Моей матери не повезло, она родилась в долине… Ей приходилось вставать два-три раза за ночь, чтобы принести мне питье, таблетки, молоко с медом, что-то сказать, потрогать всегда прохладной рукой лоб. Иногда я слышал, как она говорила: «Пожалуйста, не кури». Иногда брала меня к себе в постель, где я быстро затихал в ее тепле. Увы, она не могла это делать постоянно. И я чувствовал приближение кашля. В горле начинало першить. Я старался подавить его, но бесполезно. И он начинал меня бить до тех пор, пока не зажигался свет и не подходила заспанная мать с подушкой, чтобы подложить ее под голову, чтобы мне было удобнее. Садилась рядом и с рассеянным видом поглядывала на меня…
Здесь, возле канала, ей бы понравилось. Тем более что мы бы все были вокруг нее. Нет такой женщины, которая бы не мечтала покайфовать на солнышке, сидя в кресле и наблюдая за внуками, которые посмеиваются над ней, называя старухой и изводя придирками. Она не будет гладить, мыть, а лишь дегустировать печенье и разную еду. Мари-Анж станет ее взрослой дочерью, которая обо всем будет ей рассказывать — о небольших неприятностях и больших огорчениях, болях и задержках… Они будут обмениваться кулинарными рецептами. И нам предоставится возможность иметь дело со старой и новой кухней. Мы сможем сравнивать разные кулинарные школы. Пьеро будет ее самым младшим и самым трудным ребенком, я — старшим, благоразумным, на которого можно положиться. Мы станем презирать старшую сестру, подглядывать за ней в уборной, высмеивать ее ухажеров. Замкнемся в лицемерии. В наших отношениях будут и тайные сделки, и молчаливый сговор, и предательство, и недолгие ссоры.
Что касается здоровенного мудака Жака, то мы его представим как приятеля из Энзисхейма. Он будет приезжать ежедневно на велосипеде, говоря: «Я ехал мимо». Это верный, настойчивый парень, но Мари-Анж не хотела его ни под каким видом. Моя мать с удовольствием утешала его и тихо выпроваживала. Или уводила на прогулку после обеда, от которой ему трудно было отказаться. «Составьте мне компанию, мой мальчик, мне надо с вами поговорить». — «Да, мадам, с удовольствием». И они шли пройтись вдоль канала. Все ее забавляет, она выглядит высокомерной, слегка полноватой в своем платье, застегнутом спереди и подпоясанном тонким ремешком из той же ткани. Он же скорее чинно и с глупым видом следует за ней, заложив руки за спину. «Сходим в деревню, ладно? Надо зайти к Клотенам и заказать крупы». — «Да, мадам». И вот уже нам троим видно, как они исчезают за поворотом. Мы глупо смеемся, помешивая кофе серебряными ложечками, спертыми у бедных и беззащитных пенсионеров. «Слава богу, ушли, — говорит Мари-Анж. — От вашего приятеля у меня чесотка в промежности». — И уходит, обмахиваясь юбкой, словно желая ее расстегнуть…
— Ты ведешь с ним себя как последняя шлюха! Могла бы сделать усилие!
— Я не виновата, что не увлечена им! Я не виновата, что он мне не нравится. Я не вижу его во сне. Мне противно, когда я его вижу!
— Но он ведь красивый парень!
— Согласна! Он может нравиться, а мне не нравится. Я не могу видеть парня, который не улыбается. Он странный какой-то. Мне от него страшно.
— Жаль. Маме он нравится…
— Тем лучше! Пусть себе его и оставит! Для себя одной. Пусть с ним барахтается в копне сена! Отдаю ей его!
Мы видим, как они проходят вдали мимо плакучих ив. И выделяются на фоне ослепительного пейзажа, как две китайские тени. Солнце жарит вовсю. Жак закатал рукава, а пиджак несет на плече. Она наклоняется к его ногам, чтобы собрать цветы.
— Есть одна вещь, которая меня беспокоит, — говорит она, беря его под руку. — Я могу вас взять под руку?.. Мне надо опереться на секунду. Этот обед, жара немного — как бы сказать? — кружат голову. Ноги становятся ватными. Вы меня понимаете?
— Да, мадам… Должен сказать, что я тоже…
— Вам не худо?
— Нет. Лишь чуточку…
Она останавливается. Смотрит на него:
— Вы очень бледный. Не хотите ли вернуться?
— Нет-нет. Не волнуйтесь.
— Сядем… Это все из-за жаркого… Мари кладет слишком много жира… Это давит на желудок… Какой-то кол стоит… А у вас?
— Тоже…
Она садится, он садится рядом в тени листвы.
— Уф, — говорит женщина, напоминающая созревший и позолоченный на солнце плод. Она растягивается на траве, подложив руки под голову. Жак с глупым видом роется в карманах пиджака.
— Вы что-то ищете?
— Сигареты… Мне казалось, я их взял…
— Вы их забыли на столе.
— Нет. Вот они. Хотите закурить?
Она кивает. Тот подносит, склонившись над ней, огонь. Рука его дрожит. От волнения. Его волнуют ее глаза, грудь, смятое платье с пятнами пота под мышками, пуговицы, которые вот-вот отлетят — так оно натянуто на груди. Она берет его руку, чтобы рука перестала дрожать.
— Спасибо, Жак…
Она курит, он курит.
— До чего же я располнела, — говорит она, вздыхая.
И, расстегивая поясок, поднимает ногу. Тот прячет глаза и лихорадочно затягивается.
— Меня беспокоит одна вещь, — повторяет она свою фразу.
Их окутывает дым от сигарет. Жарко.
— Послушайте, мой маленький Жак… Здесь, как вам известно, все любят вас. Двери дома всегда открыты для вас…
Бедра. Не смотреть на ее бедра. Паника. У нее любящие глаза. Жак! Ей пятьдесят лет! Ты спятил!
— Мы все рады видеть вас… Вы словно стали членом семьи. И тем не менее я чувствую, что вы печальны, что вы несчастны.
Тот, как истинный служащий нотариальной конторы, срывает лихорадочно травинки.
— В чем дело?
— Да ни в чем.
Легкая рука женщины ложится на его руку.
— Послушайте, Жак. Я женщина, я мать, такие вещи от меня не скроешь.
— Да нет… Все в порядке…
— Никаких «да нет»… Я давно наблюдаю за вами, и вы давно меня интригуете… Молодой и сильный парень… который должен нравиться и который никогда не улыбается… Почему?
— Но… я вас уверяю…
— Вас беспокоит ваша матушка?
Он далеко отбрасывает сигарету.
— Больше нет… Я привыкаю к мысли о ее смерти, и все…
— Замолчите! Она вернется! Она придет сюда… Я лично верю в это! Жак, посмотрите на меня.
Он оборачивается к ней, но прячет глаза.
— Я знаю, что вас тревожит, — Мари.
Пожми же плечами, парень! Пожми плечами!
— Так вот, дружочек, я должна вас поставить в известность. Мари дала слово одному виноделу из Виттенхейма… Похоже, это серьезно. Так что хотя она вас и любит, но…
— Ну и прекрасно! — произносит он. — Тем лучше для нее!
Встает и смотрит угрюмо.
Мы доехали до Мюлузы, прошлись, как туристы, по городу, посетили бистро и на закате вернулись.
— Думаешь, она осталась?
— Заткнись.
Мы бросили «диану» на обочине ближайшего шоссе и пошли через поля, разыгрывая вьетнамских партизан, прячущихся в маках.
Ее не было на улице, но из трубы шел дым. Мы пролежали до ночи в люцерне, затем приблизились к темному окну.
— Надеюсь, она не наделала глупостей.
— Заткнись.
Мы не посмели войти сразу. Сначала заглянули внутрь, прижавшись носами к стеклу. Ничего не было видно. Но слышались рыдания.
* * *
На часах 8.30.Странное курортное заведение эта тюрьма Энзисхейма. Отнюдь не дворец русского императора.
Перед нами возникает высоченный детина. Вид мудака, но милого парня.
— Жак Пироль?
— Это я.
Никакого чемодана, пустые руки, кожаная куртка и добродушная морда.
— Нас послала твоя мать…
— А почему она не приехала сама? Ее не выпустили еще?
— Выпустили. Но она уехала за границу.
— Куда же?
— В Португалию!
— Это не так уж далеко, могла бы написать! Вот уже месяц, как я ничего от нее не получал… Что она делает в Португалии?
— Не надо на нее сердиться. Она смылась туда с нашим приятелем, замечательным парнем, агрономом. Это он нас познакомил. Перед отъездом сказала: «Съездите за Жаком и позаботьтесь о нем. Скажите ему, что я очень счастлива и скоро вернусь».
— Привет!
Он протягивает нам холодную руку.
* * *
Мы едем по сельской местности.Лицо сына Жанны мы видим в зеркальце. Он выглядит куда старше своих двадцати лет, на все тридцать. Такое впечатление, что теперь командует он.
— Я сяду за руль, — говорит.
Останавливаемся, пересаживаемся.
— Первая скорость тут…
— Знаю. Видел.
И спокойно отъезжает.
— На следующем перекрестке повернешь направо.
Его волосы начинают редеть на затылке. Наверное, еще не догадывается. В тюрьмах ведь нет трюмо. Там все по-монашески строго. Поэтому и появляются тонзуры.
— А кто такой этот агроном?
— Золотой парень, не беспокойся. Он провел два года на Кубе в качестве технического советника, и сейчас ему предстоит подписать контракт в Сьерра-Леоне.
— Почему же этот симпатичный парень не работает во Франции?
— Он только что отсидел.
— Сколько?
— Полный срок. И два года условно.
— Ладно. Все в порядке…
Он успокоился.
* * *
И вот мы уже трясемся по бурлацкой дороге.Она ведет прямо к домику, над которым вьется дымок. Перед ним в тени стоит накрытый белой скатертью стол с цветами, принесенными с рынка, с маслом в судке, вареньем и огромным хлебом.
Выходит хозяйка полей Мари с кофейником в руке, над которым поднимается пар. Стоит в ожидании, когда мы припаркуемся, вылезем из машины, когда хлопнет дверца. И направимся к ней с Жаком.
Она смотрит на новенького, который всего двадцать минут на свободе.
По нашей просьбе Мари-Анж приоделась, накрасилась и выглядит прелестно. На ней выстиранное вчера и проглаженное утром платье. То же относится к волосам, которые рассыпались после недавнего мытья шампунем. В зубах у нее леденец, который она разгрызает перед нами. Для того чтобы намазаться, ей пришлось вытащить свои причиндалы: сурьму, тушь, все кисточки, все карандаши. Да еще полилась лавандой из трехлитровой бутыли. Хотя она не хуже пахла и перед нашим отъездом. Мы тогда волновались: вдруг машина не заведется, а вдруг его не выпустят… Еще какая-нибудь неприятность… Жак выйдет, а никто его не ждет… Ему придется тогда самому как-то выпутываться. А мы останемся в компании нашей милой, пахнущей лавандой Мари.
Пока она помалкивает, не улыбается, ждет, когда все встанет на свое место. Все мы немного напряжены. Представляемся.
— Ее зовут Мари-Анж, — говорю Жаку. — Это наша общая девушка, а теперь и для троих. Ее предупредили, она согласна. Увидишь, она не богиня, но в постели можно встретить и похуже. Самое скверное, она не умеет кончать. Зато делает все, что душе угодно, и не брюзжит при этом.
— Кофе хотите? — предлагает Мари.
— Охотно, — отвечает Жак. — Чуточку…
Он стаскивает куртку, заворачивает рукава рубашки хаки. Мари подает кофе, нарезает крупные ломти хлеба. Садимся все четверо за стол. Мы с Пьеро сразу приступаем к еде, макаем хлеб в кофе, обжигаемся, кофе так и течет по подбородку. А Жак словно аппетита лишился. Он не ест, чуть притрагивается губами к чашке. Сидящая напротив него Мари-Анж, как благонравная девушка, опускает глаза.
До нас не сразу доходит, в чем дело. Никакого ведь труда не представляет понять, что происходит в голове только что вышедшего на волю гостя. У него все на лице написано. Чего спрашивать: «Почему ты не ешь? Не вкусно? Ты болен?» Нет. Достаточно сказать Мари: «Наш новый друг хочет наверняка посмотреть дом. Проводи его». Даже не ответив, она встанет и уйдет в дом, расстегивая на ходу платье.
Новенький, пожалуй, огорошен. Смотрит на нас, как малыш, потерявший веру в рождественского деда, но вдруг убедившийся, что он существует. Да к тому же у того в мешке лежит подарок — женщина. Тепленькая. На все готовая.
— Здесь мы делимся всем, — говорю ему.
Он решительно встает. Хочет что-то сказать, но потерял дар речи. За его спиной Мари уже закрыла ставни.
— Нам это доставит удовольствие, — добавляю я. — Твоя мать была… то есть она потрясающая женщина…
Он поворачивается к дому, тихо подходит к нему: почти отступает.
— Деваха особо недурна сзади, — бросает ему Пьеро. — Советую попробовать…
Жак пытается улыбнуться, рассчитывайте, мол, на меня, затем входит в дом. Темнота поглощает его.
Тогда мы — да здравствует жизнь! — подливаем себе кофе в чашки, делаем бутерброды, где столько же хлеба, сколько и масла. За спиной благодаря нам вершится доброе дело. До сих пор мы в этой поганой жизни поступали скверно. А надо видеть и положительную сторону вещей. Перед нами молодой человек, вышедший из тюрьмы и неизвестно за что туда посаженный, не шибко опрятный, короче — обычный мужчина двадцати лет, когда можно на что-то надеяться. Хочется, чтобы он искупил вину, начал серьезно работать и обрел место в обществе. Так вот, чтобы помочь ему на этом пути — а мы хорошо разбираемся в такого рода проблеме (правонарушение, мелкие кражи), — мы и встретили его у выхода, протянув руку помощи, предложив свою дружбу. А для того чтобы внушить ему веру в жизнь, принимаем его на лоне природы и подкладываем к прогретой солнцем девушке, отнюдь не недотроге, хорошо выдрессированной, к одной из тех, которые, познав беду, хорошо понимают тех, кому плохо на свете. Ей тоже, однако, невесело жилось! Нет, право, это доброе дело, законно можем гордиться собой. Закуриваем первую сигарету после завтрака. Эта сигарета как раз вовремя отобьет воспоминания о сахаре и кофе.
Начинается прекрасный день. Канал становится настоящим зеркалом. Нам спокойно, мы расслабились, наша совесть чиста, пребывая в полном покое. Смелые воробьи слетаются на середину скатерти, чтобы поклевать крошки.
Но… Почему ничего не слышно за ставнями? Это же ненормально!.. Напрасно прислушиваемся — ни малейшего скрипа, ничего! Чем они там заняты? Бесшумно встаем и подходим к дому на цыпочках. Прижимаемся к ставням… По-прежнему ничего. Даю слово, они молчат… Нет… Раздается еле слышный шепот… Да, это тихо говорит Мари-Анж. О чем она ему болтает? О родах матери? О своих отношениях с доберманом? Слова долетают до нас вразброд… А тут, на наше несчастье, мимо проплывает баржа, настолько нагруженная, что должна задевать дно. Моряк как-то странно смотрит на нас… Отлипаем от ставен и расслабляемся. Баржа удаляется, скрываясь за тополями. Мы снова можем вести себя как хотим.
Мари-Анж больше не говорит… Лишь шепчет на ухо, и так тихо, что, даже будь мы с ней в постели, ничего бы не услышали… Ждем… До нас доносится, впрочем, какой-то шум… Мы переглядываемся с улыбкой. Ладно! Все идет нормально, все на своем месте, земля вертится… Возвращаемся к столу, чтобы погрызть фруктов… Можно вытащить удочки и проверить, не заглотнула ли рыбка крючок.
Внезапно так и застываем на месте… Удивленно переглядываемся… Не может быть, верно, Пьеро? Он страшно побледнел под своим загаром. Возвращаемся к ставням. Снова прижимаемся ушами… Мы их втискиваем в дерево… Не может быть! Повторяется стон! Настоящий томный вздох. Вздох женщины на фоне скрипа пружин… За этими ставнями находится одна Мари-Анж, — значит, это она. Но вот она начинает стонать. Оказывается, нашей шлюхе нравится эта работа! Честно говоря, терпеть становится невыносимо. На кого же мы похожи в этом деле? Нас даже не позвали на крестины! О-ля-ля! Вопли становятся все громче. Вопли сменяются хрипом. Она рычит, сжав зубы. Эта сука буквально разбушевалась и даже не старается задушить свои крики! Впервые слышу подобное!.. Жанна бы не посмела издавать такие звуки! С нею мы слышали музыку, а не вопли при родах. Даже прислуга-бретонка так не вопит на работе! Никогда я не ощущал такой горечи во рту, никогда у меня не были такие влажные руки, такой сопливый нос, такие грязные брюки… Мы с Пьеро чувствовали себя в полном дерьме, прислушиваясь к руладам нашей так называемой подружки.
А тут эта развратница стала звать нас! «Жан-Клод! Пьеро! Получилось! Я кончила!» В довершение всего, оказывается, мы должны были радоваться ее счастью! «Жан-Клод! Пьеро! Идите сюда!» Она хотела, чтобы мы присутствовали на торжестве. Чтобы мы держали ее голову, когда она испытывала восхитительные боли. Мадам хотела иметь свидетелей чуда. На слух ей было мало! Эй ты, бабища, зови-ка маму и папу в кресле! Они будут в восторге, что Бог послал им такую музыкальную дочь, такую зычную кукушку!.. Мы не хотим туда идти, но и не уходим. Не знаю, что происходит, но мне охота побродить. Я испытываю желание броситься через поле куда подальше, чтобы не совершить двойное убийство. Пошли, мой старый Пьеро! С азбукой покончено! Только подумать, сколько труда мы положили на то, чтобы вернуть зрение слепому! Сколько дней и ночей на это ушло!
Пересекая поле, мы имели полное право так думать. Мы метались, как звери в клетке. Деревья были ее прутьями. А мы выступали в роли двух расстроенных рогоносцев. Я готов был испепелить первую же попавшуюся нам по дороге собаку, чтобы она, поджав хвост, сбежала подальше. А вы, вороны, заткнитесь, иначе мы забросаем вас камнями! Встреченный здоровенный мужик с телегой неодобрительно поглядел на нас. Мы спросили его, не желает ли он получить для всей семьи наши фотографии с автографами. У нас, мол, есть превосходные. Но мы так и не узнали, сколько у него детей. Мрачно посмотрев на нас, сей набитый пивом бурдюк взял в руки вилы и пошел на нас. Пришлось пуститься наутек.
В конце концов он отстал. Мы падаем около канала, высунув языки от усталости. Глядя в воду, рассматриваем свои рожи типичных рогоносцев, которых можно найти между Рейном и Роной. Внезапно прислушиваемся. Голос! Ее голос! Голос женщины, которую мы так любили. Она истошно зовет: «Эй, вы! Жан-Клод!.. Пьеро!.. Где вы?»
Конечно, она нас находит, бросается, как безумная, в нашу сторону. Мы видим только маленькую фигурку в застиранном платье, которая устремляется к нам с другого конца канала. И вот она уже все ближе, ближе, выставляя напоказ ноги, бедра, волосы. Падает между нами, красная от волнения, обнимает за шею, так что мы чувствуем ее дыхание, и улыбается нашему отражению в воде канала.
— Все было пурпурно-красным, — говорит она, вся дрожа. — С белыми просветами. Волосы жгли меня, становились дыбом на голове. Ногти были в огне. Мне казалось, что я вулкан, который начинает выбрасывать лаву.
— Ты нам надоела, — отвечаем мы ей.
Она зажимает нам рот.
— Уйми свои половые железы!
А наша разгоряченная Офелия продолжала смеяться.
— Я иду обратно, — крикнула она.
И поплыла безупречным кролем.
* * *
Мы разлеглись на берегу, не говоря ни слова, куря, в полном безделье, как два болвана. Даже мухи стали проявлять к нам интерес. Жирная эльзасская синяя муха с трудом взлетает, наполняя воздух жужжанием.Вначале мне казалось, что я ровным счетом ни о чем не думаю. Но довольно быстро убедился, что все как раз наоборот, что думаю о массе вещей, но вижу их смутно, словно сквозь ярмарочную пыль.
Рука моя вяло плещется в воде. Тут же мой приятель, лежащий на боку. Лицо его мне видно за редкой травой. Этот мудак жует одуванчик и играет с божьей коровкой.
Было еще желание нырнуть в воду и поплавать с часок. Потом сбежать на нашей «диане», сказать «чао» влюбленным, которые могли остаться одни на всем свете. Можно было заехать в Пьюи к неким пенсионерам часовщикам-ювелирам, чтобы сообщить им добрую новость: «Здрасьте, мол, дамы-господа. Ваша девчонка пристроилась. Послушали бы вы, как она мяукает. Откройте жалюзи, у вас дышать нечем!» Мы подкатили бы старика с накинутым на плечи пальто, чтобы не простыл, к окну. Тогда бы он мог услышать трубные звуки с немецкой границы. Голос задыхающейся от экстаза Мари-Анж… Неподвижные Виктуар и Грегуар смогут таким образом присутствовать на слух при великом лишении невинности их дитяти, их единственного сокровища…
«Знаете, месье, как трудно пережить отъезд дочери, бросившей нас одних. Мы ведь столько лет всем жертвовали ради нее. Муж даже здоровья лишился. Но в один прекрасный день она хлопнула дверью, сами не знаем почему, и оставила на годы без известий о себе! Смотрите, он так и не поправился, видите, в каком он состоянии! Закройте окно, иначе он простудится. Придется уложить его в постель…» От волнения тот сморкается в кружевной платочек. «Расскажите о Мари-Анж, — просит она. — Расскажите, месье, о моей девочке… Вы ее друзья?.. Надеюсь, она счастлива?» Тогда я указую перстом на темное небо: «Послушайте!» И она внемлет фантастической мелодии эльзасского совокупления. Звуки его проносятся через горы, подобно благостной вести. «Надеюсь, это приличный человек, — говорит она, одобрительно кивая. — Кто-нибудь из молодых чиновников?» И перезрелая бабенка так и вздрагивает в своем халате из штофа. «Да, мадам, это высокопоставленный чиновник. Он многого достиг. С детства проявлял благоразумие. Вплоть до принятия присяги». Усики над губой благородной мамаши покрываются потом. Влажны и крылья носа, складки на лбу. На голове у нее редкие волосы. Тогда, чтобы усилить эффект, я добавляю: «Надеюсь, ты совсем голая под своим флагом?» Она вся порозовела от удивления, от невообразимого волнения. Ну чистая монашка!.. Ее глухарь смотрит на нас своими огромными глазищами, и меня не покидает ощущение, что он забавляется. Край рта у него кривится, и он вдруг подпускает громкий трубный звук. Расстроенная, она толкает его кресло ногой. Папаша «тик-так» пересекает все помещение и врезается в камин. В тот же момент часы отбивают один раз, словно объявляя первый раунд. Тогда старый забавник награждает нас, болельщиков команды Тулузы, новой фанфарой…
Надо было бы мне вернуться в Тулузу. Поискать мать, свозить за город, дать отдохнуть… Правда, нужны бабки. И много. Тогда я вытаскиваю свою старую пушку и с загадочным видом приставляю к ее лбу. «Догадайся, почему мы приехали?» — спрашиваю я. «Понимаю, — отвечает она, распахивая свой халат, как трап, ведущий в складки ее тела. — Берите все, что хотите». Тогда мы берем настенные часы, серебряные подсвечники, маленькие ложечки. Открываем шкаф, секретер, комод. Извлекаем из многочисленных тайников деньги, вязаные шерстяные чулки под стопкой салфеток, пахнущих нафталином. Набиваем мешки и смываемся… Но вы только посмотрите на эту психованную бабу, которая корчится на постели, задыхается на клеенчатой подстилке, разрывает ногтями кожу и вопит: «Насилуют! Пятидесятилетнюю женщину насилуют на глазах мужа! И тому приходится — о ужас! — присутствовать при этом зрелище!» А мне плевать! От радости папаша снова трубит. У него в брюках потрясный запас звуков, которыми он угощает нас. А мы, чтобы заставить замолчать его половину, затыкаем ей рот. «Да замолчи ты, дуреха! Никто тебя не насилует! Ты не в Конго! Мы не претендуем на твои отвислости! И потом, чего заводиться? Ничего не поделаешь! Когда ты увидишь наши пипишки, будешь в полном отпаде. Держу пари, ты свалишься без памяти от страха!» В глазах больного дрожат огоньки. В них красноречиво читаем: «Плевать я на тебя хотел! Плюю, хоть и молча. Но все равно плюю!» И победоносно сморкается, а мы поспешно улепетываем с добычей… Денег теперь у нас навалом. Можем купить цветов, венки, вернуться на курорт, чтобы похоронить Жанну со священником и прочим… Священник в черном и белом на кладбище, разбрызгивающий направо и налево святую воду, выглядит очень красиво. Это должно принести счастье, хоть какую-то пользу.
Нужно что-то сделать… Если бы только так не припекало солнце, превращая затылок в новенькую и опасную кокотницу. «Почему ты нас предала, Мари? Ты — дрянь. Чем он может похвастаться, этот дылда? Членом побольше? Подлиннее? Работающим, как массажер? Который надувается внутри? Который щекочет? Хотел бы я узнать, в чем его фокус! Или его научила мать? Какому-то особому способу надувания? В результате становишься Моцартом по части перепихнуться. А ведь и мы с Пьеро в этой области не последние мастера! У нас есть опыт, мы все умеем. Ну, допустим, я не самый лучший трахала. Но Пьеро ведь — первоклассный! У него одна из лучших шпаг Франции! Самурай! И его сталкивает с трона какой-то парень, который едва из тюряги вышел! Ибо не стоит закрывать глаза на правду: от этого опасного заключенного просто-напросто отделались! Его отличное поведение всем так обрыдло, что ему сказали: „Мы вам сокращаем срок, старина! Сматывайтесь, и чтобы вас больше не видели!“ Он никого не интересовал там. Надзиратели хотят надзирать за опасными преступниками, прибегая к карцеру, шмону. Этот же Жак был совсем не опасен, зато оказался изрядным трахалой. Весьма способным библиотекарем.
Знаешь, Жанна, нам наплевать на твоего сына!.. Если мы помалкиваем, то исключительно для того, чтобы сделать тебе приятное. Мы ведь твои должники. Пусть оставит себе эту дохлятину. Не бог весть какая потеря! Можете уж на нас положиться. Мешать им не будем. После того как мы узнали тебя, ничто не имеет для нас значения. Таких, как ты, больше не делают! Пусть она орет сколько влезет, все равно никогда не будет кончать, как ты, сопровождая это нежным пением раненой птицы. Моя мать тоже кричала, затыкая рот подушкой, чтобы не разбудить малыша за ширмой. «Не спускай, дорогой, воду в туалете, а то он опять раскашляется». Мой кашель был ее наваждением. В течение пяти лет я кашлял все ночи напролет. «Ничего серьезного, — говорил доктор со второго этажа. — Обычный хронический трахеит. Хорошо бы отправить его в горы. У вас там нет никого?» Моей матери не повезло, она родилась в долине… Ей приходилось вставать два-три раза за ночь, чтобы принести мне питье, таблетки, молоко с медом, что-то сказать, потрогать всегда прохладной рукой лоб. Иногда я слышал, как она говорила: «Пожалуйста, не кури». Иногда брала меня к себе в постель, где я быстро затихал в ее тепле. Увы, она не могла это делать постоянно. И я чувствовал приближение кашля. В горле начинало першить. Я старался подавить его, но бесполезно. И он начинал меня бить до тех пор, пока не зажигался свет и не подходила заспанная мать с подушкой, чтобы подложить ее под голову, чтобы мне было удобнее. Садилась рядом и с рассеянным видом поглядывала на меня…
Здесь, возле канала, ей бы понравилось. Тем более что мы бы все были вокруг нее. Нет такой женщины, которая бы не мечтала покайфовать на солнышке, сидя в кресле и наблюдая за внуками, которые посмеиваются над ней, называя старухой и изводя придирками. Она не будет гладить, мыть, а лишь дегустировать печенье и разную еду. Мари-Анж станет ее взрослой дочерью, которая обо всем будет ей рассказывать — о небольших неприятностях и больших огорчениях, болях и задержках… Они будут обмениваться кулинарными рецептами. И нам предоставится возможность иметь дело со старой и новой кухней. Мы сможем сравнивать разные кулинарные школы. Пьеро будет ее самым младшим и самым трудным ребенком, я — старшим, благоразумным, на которого можно положиться. Мы станем презирать старшую сестру, подглядывать за ней в уборной, высмеивать ее ухажеров. Замкнемся в лицемерии. В наших отношениях будут и тайные сделки, и молчаливый сговор, и предательство, и недолгие ссоры.
Что касается здоровенного мудака Жака, то мы его представим как приятеля из Энзисхейма. Он будет приезжать ежедневно на велосипеде, говоря: «Я ехал мимо». Это верный, настойчивый парень, но Мари-Анж не хотела его ни под каким видом. Моя мать с удовольствием утешала его и тихо выпроваживала. Или уводила на прогулку после обеда, от которой ему трудно было отказаться. «Составьте мне компанию, мой мальчик, мне надо с вами поговорить». — «Да, мадам, с удовольствием». И они шли пройтись вдоль канала. Все ее забавляет, она выглядит высокомерной, слегка полноватой в своем платье, застегнутом спереди и подпоясанном тонким ремешком из той же ткани. Он же скорее чинно и с глупым видом следует за ней, заложив руки за спину. «Сходим в деревню, ладно? Надо зайти к Клотенам и заказать крупы». — «Да, мадам». И вот уже нам троим видно, как они исчезают за поворотом. Мы глупо смеемся, помешивая кофе серебряными ложечками, спертыми у бедных и беззащитных пенсионеров. «Слава богу, ушли, — говорит Мари-Анж. — От вашего приятеля у меня чесотка в промежности». — И уходит, обмахиваясь юбкой, словно желая ее расстегнуть…
— Ты ведешь с ним себя как последняя шлюха! Могла бы сделать усилие!
— Я не виновата, что не увлечена им! Я не виновата, что он мне не нравится. Я не вижу его во сне. Мне противно, когда я его вижу!
— Но он ведь красивый парень!
— Согласна! Он может нравиться, а мне не нравится. Я не могу видеть парня, который не улыбается. Он странный какой-то. Мне от него страшно.
— Жаль. Маме он нравится…
— Тем лучше! Пусть себе его и оставит! Для себя одной. Пусть с ним барахтается в копне сена! Отдаю ей его!
Мы видим, как они проходят вдали мимо плакучих ив. И выделяются на фоне ослепительного пейзажа, как две китайские тени. Солнце жарит вовсю. Жак закатал рукава, а пиджак несет на плече. Она наклоняется к его ногам, чтобы собрать цветы.
— Есть одна вещь, которая меня беспокоит, — говорит она, беря его под руку. — Я могу вас взять под руку?.. Мне надо опереться на секунду. Этот обед, жара немного — как бы сказать? — кружат голову. Ноги становятся ватными. Вы меня понимаете?
— Да, мадам… Должен сказать, что я тоже…
— Вам не худо?
— Нет. Лишь чуточку…
Она останавливается. Смотрит на него:
— Вы очень бледный. Не хотите ли вернуться?
— Нет-нет. Не волнуйтесь.
— Сядем… Это все из-за жаркого… Мари кладет слишком много жира… Это давит на желудок… Какой-то кол стоит… А у вас?
— Тоже…
Она садится, он садится рядом в тени листвы.
— Уф, — говорит женщина, напоминающая созревший и позолоченный на солнце плод. Она растягивается на траве, подложив руки под голову. Жак с глупым видом роется в карманах пиджака.
— Вы что-то ищете?
— Сигареты… Мне казалось, я их взял…
— Вы их забыли на столе.
— Нет. Вот они. Хотите закурить?
Она кивает. Тот подносит, склонившись над ней, огонь. Рука его дрожит. От волнения. Его волнуют ее глаза, грудь, смятое платье с пятнами пота под мышками, пуговицы, которые вот-вот отлетят — так оно натянуто на груди. Она берет его руку, чтобы рука перестала дрожать.
— Спасибо, Жак…
Она курит, он курит.
— До чего же я располнела, — говорит она, вздыхая.
И, расстегивая поясок, поднимает ногу. Тот прячет глаза и лихорадочно затягивается.
— Меня беспокоит одна вещь, — повторяет она свою фразу.
Их окутывает дым от сигарет. Жарко.
— Послушайте, мой маленький Жак… Здесь, как вам известно, все любят вас. Двери дома всегда открыты для вас…
Бедра. Не смотреть на ее бедра. Паника. У нее любящие глаза. Жак! Ей пятьдесят лет! Ты спятил!
— Мы все рады видеть вас… Вы словно стали членом семьи. И тем не менее я чувствую, что вы печальны, что вы несчастны.
Тот, как истинный служащий нотариальной конторы, срывает лихорадочно травинки.
— В чем дело?
— Да ни в чем.
Легкая рука женщины ложится на его руку.
— Послушайте, Жак. Я женщина, я мать, такие вещи от меня не скроешь.
— Да нет… Все в порядке…
— Никаких «да нет»… Я давно наблюдаю за вами, и вы давно меня интригуете… Молодой и сильный парень… который должен нравиться и который никогда не улыбается… Почему?
— Но… я вас уверяю…
— Вас беспокоит ваша матушка?
Он далеко отбрасывает сигарету.
— Больше нет… Я привыкаю к мысли о ее смерти, и все…
— Замолчите! Она вернется! Она придет сюда… Я лично верю в это! Жак, посмотрите на меня.
Он оборачивается к ней, но прячет глаза.
— Я знаю, что вас тревожит, — Мари.
Пожми же плечами, парень! Пожми плечами!
— Так вот, дружочек, я должна вас поставить в известность. Мари дала слово одному виноделу из Виттенхейма… Похоже, это серьезно. Так что хотя она вас и любит, но…
— Ну и прекрасно! — произносит он. — Тем лучше для нее!
Встает и смотрит угрюмо.