— Скажите, это парень или девушка?
   — Девушка.
   — Странная какая-то.
   — Она только что сделала аборт. В Дании. Поэтому…
   — Вы возвращаетесь из Дании?
   — Да. Автостопом. Видите ли, она приустала. К тому же ей не хотелось избавляться от ребенка.
   Тогда он в замешательстве затыкается. Достаю из кармана мятую сигарету, протягиваю ему.
   Ну и мудак же этот парень! Он думает, что я предлагаю ему травку. Но не смеет отказаться. Боится показаться фраером и курит со странным выражением на лице. Уверен, что по возвращении домой он скажет своей половине: «Знаешь, марихуана — это буза! Годится только для педиков!»
   Он высадил нас в порту Аркашона. На огромной площади, окруженной мрачными замками. Я сверился с картой, и мы двинулись дальше пешком, избегая берега, чтобы не привлекать внимания туземцев. Для чего шли по тропинкам параллельно морю. Чем больше мы удалялись от города, тем меньше людей встречали. Вскоре стали появляться закрытые виллы, сначала одна, потом две, потом навалом.
   В Пила-сюр-Мер еще теплилась кое-какая жизнь. В Пила-Пляж — никого. Пустыня. Магазины, дома, кафе, рестораны, отели — все закрыто. Просто мечта! Всюду опущенные ставни, жалюзи, решетки. Мы шли как по мертвому городу после атомной бомбежки. Ни души. Только песок, ветки, совсем черные сосны, качающие кронами у нас над головами.
   — Вполне укромное местечко, — говорю.
   Здесь никто не станет нас искать. Если бы нам попались люди, мы бы дошли до Бискарроса, Мимизана, Вьё-Буко. Пляжей тут навалом, всем хватит. Мы были бы не прочь добраться сюда автостопом, даже в наручниках, лишь бы отдохнуть наконец. Мы очень устали.
* * *
   Виллу я выбрал сам. Подальше от берега. Отличный белый домик с красными ставнями, последний на этой станции, почти рядом с лесом. Стратегически положение его было отменным.
   Показываю Пьеро карту.
   — Мы тут. Сзади нас на тридцать километров вглубь сосны. В случае опасности мы сможем туда сбежать.
   В дом мы вошли без труда. Замок открылся с первой попытки. Даже не стал сопротивляться. Мы осмотрелись.
   Дверь вела в холл, облицованный черной и белой плиткой, с лампой из литого чугуна, бамбуковой вешалкой, овальным зеркалом в бамбуковой оправе, на бамбуковой этажерке — телефон и телефонная книга. Короче, трудно было найти во всем мире более мерзостный домик. Это чувствовалось сразу.
   Во всех комнатах вещи были зачехлены. Стулья перевернуты и установлены на столе, как в бистро. Щели в ставнях пропускали слабый свет. Стены были голые, как в больнице, и казались болезненно-белыми. Все выглядело новым, с запахом нафталина. А мы рассматривали все это с тем же омерзением, с каким разглядываешь рекламный проспект. Подняв чехлы, обнаружили идиотскую, безупречную мебель. Казалось, никто никогда не сидел на дерматиновом диване, на креслах в цветочек. Возможно, они подкладывали под задницу газеты, чтобы не испачкать. Все было пусто, чисто прибрано, мертво. Этот порядок вызывал подозрение. Перед нами было жилье маньяков. Даже на полу не было ни пылинки.
   — Пошли отсюда, — сказал Пьеро. — Мрачно тут. В этой тюряге никогда никто не жил.
   — Как раз то, что нам надо! Они приезжают сюда только на большой отпуск. Нас никто не потревожит.
   В гараже мы обнаружили хоть какие-то признаки жизни: садок для креветок, флотские сапоги, три теннисные ракетки и мотороллер. Отличная, совершенно новенькая машина с фиксированной сумкой на багажнике.
   — Это принадлежит девчонке, — говорит Пьеро.
   — Вполне возможно…
   В бачке было немного бензина.
   — У хозяев есть дочь…
   — Возможно.
   — Уверяю тебя. Здесь три ракетки — две для стариков и одна ее.
   Обращаю внимание, что мы некоторое время пристально и молча разглядываем седло. Холодное, голое седло. Я чувствую навалившуюся усталость. Не в силах двинуться с места, я не отрывал глаз от кожаного седла, которое сжимали бедра девчонки. Я даже представлял себе ее небольшой зад на этом сиденье в жаркий августовский день, когда плавятся тротуары. Пьеро явно думал о том же.
   — Что, по-твоему, они носят под теннисными юбками?
   — Специальные трусики.
   — Прозрачные?
   — Ты больной? На людях, да когда девушка играет, юбка все время задирается. Это ведь очень короткая юбка. Когда девушка наклоняется, чтобы подобрать мяч, ее задница видна всем. Ты чего придумал, парень?
   Он понюхал седло. А так как оно ничем не пахло, вид у него был разочарованный.
   — Пошли, — говорю. — Надо вселиться и отдохнуть.
   Открываем краны с водой и газовые краны. Зажигалкой включаю нагреватель воды. Когда Пьеро подошел к электросчетчику, я сказал:
   — Нет. Свет зажигать не будем. Это могут увидеть. Завтра куплю свечи.
   — Забавно будет.
   — В тюрьме еще забавнее.
   Мы вернулись в дом. Начало смеркаться, становилось все более жутко. Мы сняли чехлы в салоне. Опробовали диван и кресла — они были жесткие. Порылись, надеясь найти что-нибудь интересное. Ничего.
   — Ей тут не очень весело…
   — Кому?
   — Девочке…
   Мы обнаружили несколько старых номеров «Жур де Франс», собрание книг о нобелевских лауреатах, тарелки на стенах и черно-белый телик.
   — Будем смотреть? — спрашивает Пьеро.
   — Не знаю…
   — Придется получше занавесить окна.
   — Только для телика. Ясно?
   — Ясно.
   В буфете мы обнаружили пластмассовую посуду, стаканы из-под горчицы и три салфеточные кольца с приклеенными надписями: папа, мама, Жаклин.
   — Бедняжка Жаклин, — произносит Пьеро. — Представляешь ее одну за столом с этими мудаками.
   В современной кухне с деревенскими пейзажами все было точно так же. Шкафы с моющейся бумагой оказались пусты. Эти сквалыги не оставили даже кусочка сахара. В последний день купили ровно столько, сколько надо, а остатки увезли с собой. Единственное, что они оставили, — рулон туалетной бумаги. Душистой.
   Стрелки часов показывали семь.
   — Ей было тошно тут, бедняжке Жаклин. Чтобы уехать в семь, им пришлось подняться в пять, чтобы все привести в порядок, в последний раз пропылесосить.
   — А вдруг это было семь часов вечера?
   — То же самое. Ясное дело, они боялись дороги. Изучив статистику, думали об одном — как бы не попасть в пробки. Поэтому и уехали или рано утром, или в конце дня, чтобы ехать ночью.
   — Все зависит — куда…
   — Далеко. По чистоте в доме думаю, что это маньяки с Севера.
   — Бедная Жаклин… Может, из Мобёжа?
   Точно так же было и в остальных комнатах. Кровати под чехлами, клетчатые покрывала, нафталин, подушки в шкафу. У родителей — две одинаковые кровати на высоких ножках, разделенные распятьем из алюминия. У девочки диванчик, и очень пусто. Подушка была в шкафу. Она не сохранила запаха ее волос. Только в одном из ящиков в красивой коробке завернутые в шелковую бумагу лежали три купальника, выгоревших на солнце. Из двух маленьких кусков материи. Для худенького тела. Бикини девочки.
   — Сколько ей?
   — Лет двенадцать-тринадцать.
   И тут, сам не знаю с чего, стал обнюхивать внутреннюю часть бикини.
   — О-ла-ла! Ей куда больше, Пьеро, куда больше! Лет шестнадцать. Судя по запаху.
   Он начинает принюхиваться тоже, а я беру другие трусишки: то же самое.
   Жаклин… Это была уже настоящая девушка. Мне понятно, почему она завернула в шелковую бумагу свои купальники. Она это сделала для нас. Чудом сохранившийся запах бросал вызов времени, одиночеству, холоду. Этот запах дошел до нас в нетронутом виде, почти теплый. И мы дышали им и дышали, закрыв глаза. Это была чудесная смесь янтаря, пота и водорослей, пряный запах девичьих трусов. Было так хорошо, что еще немного — и мы бы потеряли сознание.
   — Кажется, будто она их только что сняла… что она рядом. Эй, Жаклин!
   Эта дрянь не ответила.

X

   Проспав девятнадцать часов подряд, Пьеро просыпается удрученный.
   — У меня не стоит! — кричит он.
   Он рассматривает свое междубедрие, испачканное кровью, с расстроенным видом девочки, которую не предупредили о ее первых месячных.
   — Эй, Жан-Клод! У меня не стоит!
   — Ну и что? У меня тоже… Не вижу, с чего бы! Девочки ведь нет рядом!
   — Обычно утром у меня он как палка…
   — Это все из-за потери крови. На твоем хвосте было столько дерьма, что для расчистки потребовался бы бульдозер.
   Я сбрасываю простыни и направляюсь в ванную.
   Как приятно оказаться под струями теплой воды. Впору поверить в Бога. После поезда, машины и табурета в баре у меня ныли кости. Теперь мускулы стали просыпаться и отвечать на призыв. Спина, задница, поясница — мы тут! С меня словно сняли гипс, я возвращался к жизни.
   Стараясь не раскисать, Пьеро, сидя на биде, не спускал с меня глаз.
   — Счастливчик! — шептал он.
   Мой крантик стоял, как каменный.
   Пьеро совсем сник. Как это ни покажется глупо, но я не мог сдержать смех.
   — Смотри, что такое настоящий мужчина, — говорил я, орудуя своим членом.
   Он молчал, не двигался. Не было сил смотреть на него, и все равно я продолжал ржать. Было гадко так поступать, но это оказалось сильнее меня.
   В конце концов я прекращаю дурить и закрываю душ.
   — Давай-ка, — говорю ему, — посмотрим твою рану.
   Он устраивается на биде, как девчонка, расставив ноги.
   — Ну держись!
   Он орал, как осел, когда я снимал повязку, которая приклеилась к его волосам на заднице. Когда я стал протирать рану ватой, смоченной в спирте, то подумал, что он может родить близнецов — такой начался бардак!
   — Заткнись! Еще сбегутся все самцы в округе…
   Его рана выглядела не так уж мерзко.
   — У тебя, старина, теперь две дырки: одна от пули, а другая…
   Напрасно стараюсь. Его ничем не рассмешишь. Сидит себе на биде, опустив голову, обозревая свой погибший вялый хобот. Эй, Пьеро! Треплю его по волосам. Смотрю, в глазах у него слезы. Лучше не обращать внимания. Наклоняюсь над ним.
   — Ты плохо пахнешь, парень!
   — Если я встану под душ, пойдет кровь!
   — А ноги! — говорю ему. — Они целехоньки. Их надо помыть.
   Сажаю его на край ванной, а ноги ставлю под край. И начинаю мыть. Вода становится черной.
   — Да не беспокойся ты! Все наладится. У тебя заскок. Когда он пройдет…
   Большим куском марсельского мыла мою ему голову. Потом сушу его волосы, причесываю. И тащу его в комнату.
   — Иди сюда, — говорю. — Только не мешай мне, сам увидишь…
   Он послушно ложится в темноте на одну из двух постелей, и я принимаюсь за работу, медленно, терпеливо проделываю все, что он так любит. Я очень стараюсь. У меня руки дрожат от желания увидеть чудо… Но его член остается по-прежнему вялым. Если бы я имел дело с новорожденным, то преуспел бы не больше. Придется свозить его в Лурд! [1] В довершение всего он начинает на меня орать.
   — Ты, может, думаешь, что он поднимется при виде твоей гнусной рожи педика?.. Мне баба нужна! Здоровенная минетчица с сиськами, пахнущая потом. Вот что мне надо! Я не старый педик вроде тебя!
   Этого придурка пора было проучить. В два счета стаскиваю с лежанки и падаю на него. Он кричит, что ему больно. Ничего не поделаешь! Беру его в клинч, заламываю руку назад и награждаю парой здоровых оплеух.
   — Ну, посмотри, какой я старый педик!
   Он орет еще пуще, когда я прижимаю беднягу к полу. И пока ласково шепчу ему на ухо, стонет, уткнувшись в палас.
   — Увидишь, — говорю ему, — скоро он у тебя будет вот такой величины, понял? Когда ты много часов подряд станешь трудиться над ней, девка свихнется, будет орать и плакать, не зная, как тебя отблагодарить.
   — Кровь идет, — отвечает он. — Смотри на ногу, видишь — кровь?
   — Не шевелись, киса! Через пять минут я сделаю тебе перевязку.
* * *
   Вывожу мотороллер Жаклин.
   — Ты куда? — спрашивает Пьеро.
   — За покупками.
   Даю ему денег и вручаю пистолет.
   — Держи… Если в полдень не вернусь, значит, меня взяли. Тогда спрячься и постарайся выкрутиться. Махни через горы в Испанию, например…
   — Без тебя я пропаду…
   — Встретимся, когда выйду из тюрьмы. Ведь целый век меня там держать не станут. Я никого не убивал.
   — Может, мне сходить в комиссариат?
   — Молод ты! Не выдержишь — сделаешь глупость. А в тюрьме тебя тотчас изнасилуют. В том числе сторожа, а может, и начальство.
   Завожу мотороллер.
   — Никуда не уходи, Пьеро, умоляю тебя. У нас еще есть шанс.
   А чтобы он имел повод подумать, отдаю ему вырванную в поезде страницу газеты со статьей о тюрьме, которую не решился дочитать до конца, так она на меня подействовала. Я надеялся, что это заставит его быть благоразумнее.
* * *
   Я доехал до Аркашона обходным путем, стараясь проявлять осторожность и не спеша. Можно попасть в аварию, даже когда улицы пустынны. Пренебрегающие осторожностью парни думают, что они одни на всем свете. На песке легко тормозится, а песок тут повсюду. Мне было страшно. Я катил, думая о том, как бы обзавестись хорошей машиной, готовой сорваться с места в любой момент. А также о погрузившемся в чтение бедняге Пьеро.
   «Едва ты попадаешь внутрь, — читал он, — делается все, чтобы унизить тебя, оскорбить, заставить слушаться. Ты больше не человек, ты — номер, а номер должен помалкивать и ничего не требовать. „Заткнись! Пошевеливайся!“ Вот как с тобой обращаются. Не говоря о том, что тебе норовят сразу дать какое-нибудь прозвище. Если поёшь в камере — ты Карузо, если медленно встаешь — Черепаха, если не моешься — Грязнуля. А если выражаешь недовольство, тебе отвечают: „Нечего было сюда приходить“».
* * *
   Но с тюремной темой еще не было покончено… Едва я вошел в Дом печати Аркашона, как мне тотчас бросился набранный красной краской заголовок: «Великая нищета французских тюрем».
   Это был еженедельник. Беру его, раскрываю, перелистываю: четыре страницы, зловещие фотографии и т. д. У меня начинает кружиться голова, но тут перехватываю взгляд хозяина, который приглядывается к моим длинным волосам и сапогам на высоком каблуке. Это выходец из Сахары, у него желтоватая кожа. Руки лежат на стойке возле телефона, кассы и еще чего-то. В магазине пусто, а так как помещение большое, то оно кажется еще больше, еще пустыннее. Улыбаюсь хозяину, как старому знакомому, и он наверняка принимает меня за педика.
   Начинаю расхаживать с раскованным видом между стеллажами, беря то, что нужно: газеты, журналы, спортивные и порнографические издания, для Пьеро конечно.
   — Семьдесят пять франков сорок пять сантимов, подсчитывает хозяин с вызовом.
   Небрежно бросаю пятисотенный билет, который летит к нему, как опавший лист.
   Тот смотрит на деньги, потом на мою рожу и еще на что-то. Ему надо убедиться, что он не грезит, что его носовой платок по-прежнему в кармане, что пес спит за прилавком. Словно моя купюра похожа на пушку, направленную в него. Одни боятся, что их ограбят, а другие — когда им платят. Он ощупывает купюру, как больной, разве что не смея взглянуть на просвет из страха меня обидеть или получить в рожу.
   — У вас нет ничего… позабавнее? — спрашиваю, показывая на купленные порнушки.
   Кажется, я поставил ему на спину ледяной горчичник.
   — Не понял, — говорит, глупо размахивая руками, словно его кусает блоха.
   Оглядевшись и видя, что в магазине никого нет, я с заговорщицким видом, как человек, участвующий в тайной войне, поясняю:
   — У вас нет датских изданий?.. Что-нибудь покруче. Я заплачу.
   — Не знаю…
   Он похож на тачку, которая буксует на льду.
   — Это не мне, а отцу. Он отдыхает в Гранд-Отеле. Плохо себя чувствует… Мне сказали, что вы единственный в городе… Портье поделился…
   Он успокоился и вытащил из-под прилавка стопку нужных изданий.
   — А это ничего? — спрашиваю.
   — Очень даже. Очень.
   — Я полагаюсь на вас.
   — О да. Сами увидите… Это ему очень понравится.
   — Беру все.
   — Значит, двести франков.
   Вот уж Пьеро будет доволен!..
* * *
   Но тот обращает внимание только на красный заголовок о тюрьмах. И разве что не вскрикивает.
   — Еще!
   Прежнее чтение здорово на него подействовало. Он был в полном отчаянии. И набрасывается на журнал.
   «Шесть часов утра: звон колокола, скрежет засовов. Ты встаешь. Умываешься. Убираешь камеру, свертываешь вчетверо постельные принадлежности. С момента побудки и до отхода ко сну простыни и одеяло должны лежать у изголовья. В течение дня запрещается ложиться на матрас, даже если тебе нечего делать, даже если ты устал. Ибо чем меньше ты занят, тем больше чувствуешь усталость. Запрещается заворачиваться в одеяло, если ты дрожишь от холода, если не топят, даже тогда ты стоишь или расхаживаешь взад и вперед».
   Мы прижались друг к другу: холод проник в нас. Я читал через плечо Пьеро.
   «На прогулку вы отправляетесь цепочкой. Запрещается разговаривать в коридоре, запрещается свистеть или петь во дворе даже в солнечный день. Сначала ты полнеешь, а затем начинаешь худеть. Хуже становится зрение, выпадают волосы. Дни тянутся бесконечно — и все, как на одно лицо. Начинается изжога, от еды заболевает кишечник. На протяжении пятнадцати лет ты только и делаешь, что прислушиваешься к звону колокола. Нервы натянуты до отказа. Колокол для побудки. Колокол на обед. Колокол для прогулки. Приходит день, когда ты его больше не слышишь. Начинают портиться, а затем выпадать зубы».
   Складываю журнал. Вероятно, не следовало травмировать себя таким чтением. Пьеро был такого же мнения. Он бледен как смерть.
   Чтобы его растормошить, говорю, что принес ему витаминов. И протягиваю порнографические издания. Тот на выбор открывает один из них.
   — Черт возьми! — пыхтит он. — Ты когда-нибудь такое видел?
   — Нет… С таким свинством я незнаком.
   — У этой шлюхи видны даже коренные зубы!
   Словно наэлектризованный, он лихорадочно листает журналы.
   — Есть хочешь? — спрашиваю.
   Он не отвечает.
   — Я накупил жратвы!
   Пока я все раскладывал на кухне, он скрылся со своим чтивом в комнате Жаклин. Некоторое время его не было слышно.
* * *
   Отправившись за ним, нахожу Пьеро голым в кровати девочки. Порножурналы разбросаны по всей комнате. Я все понимаю, едва взглянув на его рожу.
   — Идем жрать, — мягко говорю ему. — Скорее придешь в себя.
   Вместо того чтобы идти за мной, он начинает рычать:
   — Не буду есть! Чтоб он сдох, эта падла! Я хочу, чтобы остаток жизни он провел парализованный, в инвалидной коляске.
   И, как псих, мечется по комнате.
   — Можешь не сомневаться, — говорю ему, протягивая брюки, — именно так все и будет. Он окажется запертым в своей железной коробке. Ее придется разрезать автогеном. А когда вытащат, окажется, что он парализован до конца дней.
   — А я буду катать его коляску! — добавляет Пьеро. — Я стану его медсестричкой. И, прогуливая по набережной Канна, буду показывать ему девочек в купальниках, трещать об их задницах, сиськах, нашептывая: «Все кончено, дружок! Это уже не для тебя. Теперь я трахаю твою киску. И стоит у меня за двоих». Правда, Жан-Клод?
   Настроение его улучшилось.
* * *
   Странный у нас был отдых! Сам не знаю, как мне удалось, не нарушая законов дружбы, держать Пьеро неделю в этом паршивом доме, не дав ему свихнуться, не позволяя делать глупости. Это достойно всяческих похвал.
   Следить за ним приходилось ежесекундно. Днем мешать открывать ставни, потому что ему не нравился полумрак и хотелось впустить солнце. Затем не давать ему отправиться на станцию, сорваться на пляж. Я уводил его в лес, находившийся позади дома. Надо же было подышать свежим воздухом и размять ноги! Но пустынный, росший на песке лес не волновал Пьеро. Поиграв сосновыми шишками, он тотчас хотел назад. Боялся, что мы не найдем дорогу домой.
   Тогда мы шли через перелесок к дюнам. Сползали вниз по скользким отлогам, раздевались догола и загорали, поглядывая на далекие волны океана. Но я боялся, что может появиться вертолет и отравить нам все удовольствие. Пьеро был мрачен, насуплен, так что я в конце концов начинал смеяться. И все из-за какого-то временного недомогания… Мы больше об этом не говорили, но так было еще хуже. Казалось, будто тень его члена витала над нами, не оставляя ни на минуту в покое. По глазам Пьеро можно было догадаться о его драме. Это были глаза человека, больного раком. «Временное недомогание»… Я только и мечтал, чтобы с ним было скорее покончено! Иначе я мог оказаться с очень опасным типом на руках. При одной мысли, что именно так становятся убийцами, мороз по коже пробегал. Ты начинаешь всех ненавидеть, и возникает желание оскорбить, порыться чем-нибудь острым в плоти, делая это до тех пор, пока девичьи крики не станут походить на вопли наслаждения. Вот что я читал в глазах Пьеро.
   — О чем ты думаешь? — спрашивал я его.
   — О Жаклин, — отвечал он, не двигаясь с места. Я чувствовал, что он способен на все, и был готов в случае паники стрелять ему по ногам.
* * *
   В доме он не мог усидеть на месте. Бродил босым из комнаты в комнату, словно кот. Плитка заглушала его шаги, так что я никогда не знал, где он находится. Я пытался с ним разговаривать, ответ получал не всегда. Целыми часами он пролеживал на кровати Жаклин — голый, с сигаретой во рту, следя за тем, как дым поднимается к потолку. И ждал, когда это наступит. И все время вдыхал запах трусиков девчонки. Вытягивался на животе, зарыв нос в гульфик, и не шевелился.
   — Если ты будешь их все время доставать, — говорил я ему, — запах быстро улетучится.
   Он был красив. Мне его было жаль и очень хотелось утешить. Но он не обращал внимания на мои улыбки, а я не смел подойти к нему и уж тем более коснуться его, такой он был взвинченный. Иногда Пьеро сдавался, приходил ко мне и сидел в ногах много часов подряд, не спуская глаз с моего члена, который день ото дня становился все крупнее.
   Как уцелевший после катастрофы, я должен был, естественно, осознавать свое везение и ценить, что оказался в привилегированном положении. Это удесятеряло мою потенцию, особенно когда он, положив голову на колени, не спускал с меня своих печальных глаз. Шло время, мы не двигались с места, не в силах оторваться друг от друга, но и не притрагиваясь друг к другу. При этом я был по-прежнему непреклонен, а он печален. Я пытался читать, мы делили одну сигарету.
   — Тебе надо бы думать о другом, иначе станешь стопроцентным педиком.
   — Ты прав, — отвечал он.
   И возвращался к бикини.
* * *
   Однажды утром, когда я собирался за покупками, он попросил меня купить ему ножницы, фломастеры, клей…
   — Я хочу рисовать, — сказал он.
   — Договорились. Лишь бы ты отвлекся.
   Я купил ему целую коллекцию фломастеров — толстых, маленьких, всевозможных цветов. Мне так хотелось сделать ему приятное.
   Ничего не сказав, он забрал покупку, даже не поблагодарив, и заперся в комнате Жаклин. Я оставил его в покое, радуясь, что могу наконец побыть один и не прислушиваться к тому, как его босые ноги бродят вокруг меня… Он не показывается целый день. Это позволяет мне просмотреть все газеты. Уже испытывая любопытство, часов в шесть захожу в комнату.
   Ну и ну! Просто не могу прийти в себя! Комнату нельзя было узнать. Пьеро отлично рисовал. На всех стенах разными цветами он изобразил всевозможные порнографические сюжеты! Груди с фиолетовыми полукружьями, раздвинутые бедра на черном и кровавом фоне, разнообразные задницы, некоторые в момент испражнения, но особенно много было пенисов, огромных и скукоженных, яиц и багровых головок члена, устремленных в сторону голубоглазых девочек с открытыми, как для причастия, ртами. Он расклеил на стенах вырезанных из датских журналов девочек и смонтировал все это с тремя бикини, набив их для правдоподобия бумагой. В этом монтаже фигурировала теннисистка в ультракороткой юбочке, склонившаяся над мячом. Трусиков на ней не было. Та же теннисистка сидела на мотороллере, но вместо сиденья был изображен член. Все это чередовалось восторженными надписями: «Жаклин, сучка последняя, любовь моя, ну и разложу тебя. Пьеро-задрыга сует свое шило один раз в папу, один раз в маму, один в Иисусика, но только в зад». Он улыбался, гордый, как павлин.
   — Здорово?
   — Потрясно…
   Представляю выражение лиц девочки и ее родителей, когда они приедут сюда первого августа. Он решает не оставить без внимания и другие комнаты. Занятый весь день, Пьеро к вечеру возобновляет свое занудство. Ему непременно хочется куда-то выйти. Он говорит:
   — Чем мы рискуем в темноте?
   — Нельзя, — отвечал я. — И перестань нудеть. — Ему, видите ли, хочется наведаться и в другие домики. Чтобы порыться там, найти что-нибудь. Что?
   — Не знаю, — отвечает, — что-нибудь. Женские вещички, новые купальники, новые запахи, рубашки, прозрачную фигню.
   Я неизменно отвечаю «нельзя». Что не так уж и просто, когда мучают те же желания. Честно говоря, я совсем не прочь был увидеть голого Пьеро в прозрачном нейлоне. Но приходится проявлять осторожность за двоих. «Нет и нет», — твердил я без конца. Он заставлял меня разыгрывать фраера, а это мне не шибко нравилось. Я каждый день был вынужден орать на него. Пьеро же лишь насмехался надо мной. «Не кричи так громко, — тихо отвечал он. — Привлечешь внимание бригады по борьбе с гангстерами». Либо вытягивался по стойке смирно: «Слушаюсь, мой лейтенант!»
   С ним было даже труднее, чем с девчонкой. Той можно было поддать раза два, и она бы присмирела. В крайнем случае, запереть в сортир. Но с таким драчуном, как Пьеро, это не сулило ничего хорошего… Приходилось все время упреждать его. Два-три раза я был вынужден врезать ему, но он потяжелее меня, и его ответ весил поболее. Он из тех, кто умудряется, выскользнув из рук, оказаться сзади. К счастью, мое серое вещество работает лучше и быстрее, чем у него.