Страница:
— Достойные дамы! Весьма похвально проявлять красноречие при любых обстоятельствах, однако ж, по мне, еще похвальнее уметь проявлять его в нужных случаях. Этим искусством прекрасно владела та знатная дама, про которую я намерен вам рассказать: она не только вызывала у тех, кто слушал ее, веселый смех, но, как это вы сейчас узнаете, избавила себя от позорной смерти.
В городе Прато[228] некогда существовал суровый и постыдный, ни для кого не делавший исключений закон, присуждавший женщин, уличенных мужьями в прелюбодеянии, равно как и отдавшихся кому-либо за деньги, к сожжению на костре. И вот, когда этот закон еще действовал, некую знатную, красивую и безумно влюбленную даму по имени донна Филиппа, муж, Ринальдо де Пульези[229], ночью застал у нее в комнате в объятиях Ладзарино де Гваццальотри[230], уроженца того же города, благородного и прекрасного юноши, которого она любила как самое себя и который отвечал ей взаимностью. Ринальдо в порыве ярости чуть было на них не бросился, и если бы только он не боялся за это ответить, то прикончил бы их обоих на месте — столь сильный обуял его гнев. От убийства он удержался, но зато потом, опираясь на пратский закон, не удержался, чтобы не потребовать того, что он сам не имел права совершить: он потребовал казни своей жены. Уликами он располагал неопровержимыми, а потому, дождавшись утра, недолго думая, предъявил жене обвинение и вызвал ее в суд. Донна Филиппа, женщина бесстрашная, как все влюбленные женщины, сколько ни отговаривали ее родные и знакомые, решилась непременно явиться в суд, — она предпочитала сказать всю правду и храбро умереть, нежели трусливо бежать, из-за неяви в суд обречь себя на изгнание и оказаться недостойной любовника, в чьих объятиях она провела минувшую ночь. Сопровождаемая целой толпой мужчин и женщин, убеждавших ее все отрицать на суде, она предстала перед градоправителем и, смело глядя ему прямо в глаза, недрогнувшим голосом спросила, чего ему от нее надобно. Градоправитель обратил внимание, как она хороша собой и с каким достоинством себя держит, в самом звуке ее голоса ему послышалась душевная твердость, и он пожалел ее; более того, он уже боялся, как бы она не призналась в чем-нибудь таком, за что он, верный своему долгу, вынужден будет приговорить ее к смертной казни.
Со всем тем ему ничего иного не оставалось, как подвергнуть ее допросу по поводу возведенного на нее обвинения. «Милостивая государыня! — начал он. — Сколько вам известно, ваш муж Ринальдо подал на вас жалобу, в коей он утверждает, что застал вас с мужчиной, с которым вы прелюбодействовали, и на основании этого требует, чтобы я, в согласии с действующим у нас законом, приговорил вас к смертной казни, я же не могу вас приговорить, если вы не сознаетесь. Итак, подумайте хорошенько, прежде чем отвечать, а затем скажите, правду ли показал на вас муж».
Донна Филиппа нимало не смутилась. «Мессер! — веселым голосом заговорила она. — Что Ринальдо — мой муж и что нынче ночью он застал меня в объятиях Ладзарино, — а я много раз бывала в его объятиях, ибо люблю его пламенно и беззаветно, — все это совершенная правда, я этого и не думаю отрицать, однако ж вам не может не быть известно, что законы должны применяться ко всем одинаково, и вводиться они должны с согласия тех, кого они касаются. Настоящий закон таковым требованиям не отвечает: он только горемычным женщинам не дает развернуться, а между тем женщины в состоянии удовлетворить многих, мужчины же им в этом значительно уступают. Кроме того, когда этот закон вводили, женщины опрошены не были, согласия своего женщины не дали, — вот почему его нельзя назвать иначе как злодейским. В вашей воле — применить его ко мне и тем погубить мою жизнь, а вместе с ней и свою душу, но, прежде чем выносить какое-либо решение по моему делу, явите мне, пожалуйста, одну невеликую милость: спросите моего мужа, отказывала ли я ему когда-либо, вся ли я ему каждый раз отдавалась, и притом столько ли раз, сколько ему было угодно». На это Ринальдо, не дожидаясь вопроса со стороны градоправителя, поспешил ответить, что жена в самом деле безотказно исполняла все его желания. «А коли так, — подхватила донна Филипла, — позвольте вас спросить, господин градоправитель: если он берет от меня все, что только ему требуется и желается, то как же я должна поступить с излишком, который у меня остается? Собакам, что ли его скормить? Ведь это может потеряться, может испортиться, так не лучше ли услужить благородному человеку, который любит меня больше самого себя?»
На расследование дела столь обольстительной и столь знатной дамы собрался чуть ли не весь Прато; услышав забавный ее ответ, все захохотали, а потом, досыта насмеявшись, почти в один голос крикнули, что жена права и что она говорит дело. Прежде чем разойтись, горожане, поощряемые градоправителем, исправили закон: теперь его можно было применять только к женам, которые изменяли мужьям ради денег. По сему обстоятельству Ринальдо, потерпевший неудачу с безрассудной своей затеей, удалился в смущении, зато его оправданная жена возвратилась домой с видом торжествующим и победоносным.
Рассказ Филострато поначалу слегка смутил слушательниц, о чем свидетельствовала краска стыда, проступившая на их лицах; однако ж, переглядываясь, фыркая и давясь хохотом, они кое-как его дослушали. Когда же Филострато досказал, королева велела рассказывать Эмилии, и та, глубоко вздохнув, словно только что пробудилась, начала следующим образом:
— Милые подружки! Я задумалась и в мыслях унеслась отсюда надолго и далеко, — вот почему я исполню повеление королевы, но только, по всей вероятности, рассказ мой получится гораздо короче[231], чем если бы я душой была здесь, а расскажу я вам о сумасбродстве одной девицы, о том, как дядя, прибегнув к шутке, попытался ее образумить и как у нее не хватило ума понять его шутку.
Так вот, у одного человека по имени Фреско да Челатико была племянница, которую все называли ласкательным именем — Ческа, и хотя она была и пригожа и стройна, со всем тем никак нельзя было сказать, что у нее ангельское личико, — такие теперь встречаются часто, — она же была весьма высокого о себе мнения, много о себе думала, и у нее вошло в привычку осуждать и мужчин, и женщин, и все, что бы ни попалось ей на глаза, вот только о самой себе она умалчивала, между тем неприятнее, надоедливее и взбалмошнее ее не было никого на свете, и ничем нельзя было ей угодить. Помимо всего прочего, особы французского королевского рода не были так спесивы, как она. По улице она шла с брезгливым видом и поминутно морщилась, точно от всех прохожих дурно пахло. Я не стану описывать все ее отвратительные и омерзительные выходки — расскажу только вот о чем: как-то раз вернулась она домой, подсела к Фреско — и давай ломаться и фыркать. Наконец Фреско не выдержал и спросил: «Что это значит. Ческа? Ведь нынче праздник, а ты так скоро возвратилась домой».
На это она ему, кривляясь до отвращения, ответила так: «Возвратилась я скоро, это верно, но я никак не могла себе представить, чтобы в нашем городе и мужчины и женщины были до такой степени отвратительны и омерзительны. Что ни прохожий, то чучело, а я просто не выношу противных людей, меня от них тошнит! Оттого-то я так скоро и возвратилась».
Фреско опостылели несносные ужимки его племянницы, и он ей сказал: «Если тебе, голубушка, до того уж претят противные люди, то, чтобы не портить себе расположение духа, никогда не глядись в зеркало». Но девица хоть и почитала себя премудрой, как Соломон, на самом деле представляла собой трость, ветром колеблемую, и, поняв шутку Фреско не лучше, чем бы ее понял баран, она объявила, что намерена смотреться в зеркало не реже других. Какой была она тупицей, такой и осталась.
Как скоро королева увидела, что Эмилия уже отделалась и что, — за исключением того, кому было предоставлено право последней очереди[232], — рассказывать, кроме нее, больше некому, то начала так:
— Обольстительные дамы! Сегодня вы рассказали по крайней мере две повести, которые я сама собиралась вам рассказать, но у меня осталась в запасе еще одна, и вот в конце этой повести приводятся слова, глубокомысленнее которых я еще не слыхивала.
Итак, надобно вам знать, что в старину город наш славился прекрасными и достохвальными обычаями, однако ж ни один из них не сохранился, и обязаны мы этим ничему иному, как сребролюбию, которое все усиливалось, по мере того как люди богатели, и вот оно-то старинные обычаи и искоренило. Среди прочих обычаев был у нас и такой: знатные флорентийцы, проживавшие друг от друга поблизости, образовывали общества, которые должны были состоять из определенного числа членов, и следили за тем, чтобы вступающие имели полную возможность ради общества тряхнуть мошной, и, согласно уставу, нынче — ты, завтра — он, словом, все по очереди, — у каждого был свой день, — приглашали к себе все общество, причем нередко угощали и знатных чужестранцев, равно как и других горожан. Кроме того, раз в год все они одинаково наряжались, по высокоторжественным дням вместе катались по городу, время от времени, главным образом по большим праздникам или же когда получалось радостное известие о победе либо о чем-нибудь подобном, устраивали состязания. Среди таковых обществ было общество мессера Бетто Брунеллески[233], куда сам мессер Бетто и его сотоварищи всячески старались заманить Гвидо, сына Кавальканте де Кавальканти[234], и заманивали они его неспроста: то был один из лучших знатоков логики и выдающийся натурфилософ, но как раз эти его качества не представляли для членов общества большой ценности, — их привлекало в нем то, что это был очаровательный человек, красноречивый, честного поведения, за что бы он ни взялся, — а брался он только за то, что пристало порядочному человеку, — все делал лучше всех; вдобавок он был страшно богат, а уж какой почезт оказывал Гвидо тем, кого он уважал, — этого язык человеческий не в сипах изобразить. И все же мессер Бетто не достигнул своей цели; не достигнул же он ее, по его собственному мнению, равно как и по мнению его сотоварищей, оттого, что Гвидо любил оставаться один на один со своими мыслями и сторонился людей. А так как он до известной степени был приверженцем эпикурейцев, то простой народ полагал, что размышляет он только о том, можно ли доказать, что бога нет.
Как-то раз вышел он с Орто Сан Микеле на Корсо дельи Адимари[235] и двинулся по направлению к Сан Джованни, — то был его обычный путь, — а вокруг Сан Джованни было тогда много больших мраморных и всяких других гробниц, — теперь они находятся в Санта Репарата[236], — словом, тут тебе и порфировые колонны, и эти самые гробницы, и запертые двери Сан Джованни, по площади же Санта Репарата проезжали верхами мессер Бетто и его приятели; заприметив меж гробниц Гвидо, они сказали друг другу: «Давайте позлим его!» Гвидо шел, ничего вокруг себя не замечая, а они, пришпорив коней, сделали вид, что чуть на него не наехали, и заговорили с ним: «Гвидо! Ты предпочитаешь нашему обществу одиночество. Но если даже ты откроешь, что бога нет, то какой тебе от этого прок?»
Гвидо, заметив, что они окружили его со всех сторон, выпалил: «Синьоры! У себя дома вы вольны говорить мне все, что вам вздумается», — затем оперся рукой на одну из гробниц и с поразительной легкостью перемахнул через нее, хотя гробница была достаточно высока, и, очутившись вне досягаемости своих собеседников, пошел от них прочь.
Те сначала в недоумении переглянулись, а потом стали говорить, что Гвидо спятил, — в его словах нет-де никакого смысла; то место, где они сейчас находятся, не принадлежит ни им, ни кому-либо еще из горожан, — скорей уж Гвидо может на него притязать. А мессер Бетто им сказал: «Сами вы спятили, раз не уловили смысла в его речах: ведь он с помощью немногих слов и в учтивых выражениях нанес нам чудовищное оскорбление. Вникните в его слова, и тогда вы поймете все: эти гробницы — дома мертвецов, ибо туда кладут мертвые тела, и они там лежат; он же называет их нашим домом, намекая на то, что мы, равно как и все прочие невежды и неучи, по сравнению с ним и с другими просвещенными людьми — хуже мертвых и потому, находясь здесь, мы находимся у себя дома».
Спутникам мессера Бетто, уразумевшим наконец, что хотел сказать Гвидо, стало стыдно, и больше они к нему не приставали, а мессера Бетто признали за человека догадливого и сообразительного.
Когда все члены общества отбыли свою очередь, Дионео, видя, что теперь надлежит рассказывать ему, не стал дожидаться особого приглашения и, попросив умолкнуть тех, кто все еще восхищался острым словом Гвидо, начал так:
— Дражайшие дамы! Хоть я и пользуюсь преимуществом рассказывать о чем угодно, нынче я все же не собираюсь уклоняться от того, что послужило вам предметом для столь остроумных рассказов; идя по вашим стопам, я хочу рассказать, как ловко один монах ордена святого Антония избегнул срама, вовремя учуяв ловушку, которую ему подстроили два молодых человека. Надеюсь, вы не будете на меня в обиде, если я, чтобы не комкать рассказа, отниму у вас порядочно времени, — ведь солнце еще в зените, гляньте на небо.
Вы, наверно, слышали, что в нашей округе, в Валь д'Эльза, находится селение Чертальдо[237], и хотя селение это и невелико, в былое время там жили люди знатные и состоятельные. И вот туда-то, зная наверняка, что там будет чем поживиться, долгое время имел обыкновение являться раз в год для сбора пожертвований, поступающих от простофиль, монах ордена святого Антония брат Лука, которого радушно принимали в Чертальдо, быть может, не только потому, что там жили люди благочестивые, но также и из-за его имени, ибо в тех местах родится лук, славящийся на всю Тоскану.[238]
Брат Лука, рыжий, низкорослый, был весельчак и душа общества. Круглый невежда, он, однако ж, пользовался известностью как великолепный, находчивый оратор, — кто его не знал, тот почитал его за великого ритора, за новоявленного Цицерона или же за Квинтилиана[239], и всем он был друг-приятель.
И вот как-то раз в августе он, по своему обыкновению, пошел туда и воскресным утром, когда все добрые крестьяне и крестьянки из окрестных деревень пришли в свою приходскую церковь к обедне, он, выбрав время, вышел на амвон и обратился к прихожанам с такими словами: «Возлюбленные братья и сестры! Сколько вам известно, есть у вас такой обычай: каждый год помогать неимущим, находящимся под покровительством святого Антония, зерном и хлебом, — кто сколько может, все зависит от вашей зажиточности и от вашего усердия к богу, — дабы блаженный Антоний охранял ваших волов[240], ослов, свиней и овец. А еще вам надлежит уплатить небольшой взнос, который вы платите раз в год, — это особенно относится к тем, кто приписан к нашему братству. И вот, для того чтобы все это с вас собрать, начальник мой, то есть отец настоятель, и послал меня сюда. Того ради в четвертом часу пополудни вы, как услышите звон, идите, с богом, сюда, к церкви, я, по обыкновению, скажу проповедь, а затем вы приложитесь к кресту. Помимо этого, за то, что вы так чтите нашего покровителя — святого Антония, я в виде особой милости покажу вам великую и предивную святыню, которую я самолично привез из святых мест, а именно — перо архангела Гавриила, которое он обронил в Назарете в жилище девы Марии после того, как поведал ей благую весть». Засим брат Лука продолжал служить обедню.
Когда брат Лука обратился с этой речью к прихожанам, в густой толпе молящихся находились два юных забавника — Джованни дель Брагоньера и Бьяджо Пиццини. Посмеявшись втихомолку над святыней брата Луки, они, хоть и были с ним в большой дружбе — их, бывало, водой не разольешь, — порешили поднять его с этим пером на смех. Прознав, что брат Лука обедает нынче у своего приятеля, и уверившись, что он уже сел за стол, они пошли в ту гостиницу, где он остановился, предварительно условившись, что Бьяджо заговорит слугу брата Луки, а Джованни в это время поищет в вещах брата Луки перо и стащит его, — обоим было любопытно, что-то он скажет потом народу. Слугу брата Луки одни называли Гуччо Кит, другие — Гуччо Грязнуля, а иные — Гуччо Свинья, и был он до того дурашлив, что сам Липпо Топо, уж верно, ему в Том уступал. Брат Лука любил подшутить над ним в тесном кругу и говорил про него: «У моего слуги девять таких свойств, что, если б хоть одно из них было у Соломона, у Аристотеля или же у Сенеки, этого было бы довольно, чтобы опорочить всю их добродетель, мудрость и святость. А теперь представьте себе человека, у которого нет ни добродетели, ни мудрости, ни святости, а тех самых свойств — девять!» Когда же брату Луке задавали вопрос, какие это свойства, он отвечал в рифму: «Сейчас вам скажу: он копун, пачкун и лгун; он неисполнителен, нерачителен и непочтителен; он лентяй, он разгильдяй, он негодяй. Есть у него и другие изъяны, но о них я лучше умолчу. А вот самая смешная из его замашек: везде-то он сватается и везде собирается снять дом. А так как борода у него длинная, черная, лоснящаяся, то он почитает себя совершенно неотразимым и воображает, что все женщины поголовно в него влюблены. Дай ему волю — он так бы за всеми, задравши хвост, и бегал. Должен, однако ж, заметить, что мне от него польза великая: кто бы ни пожелал поговорить со мной наедине, он всегда начеку: боится, что я отвечу невпопад, и, чуть только зададут мне вопрос, он, по своему разумению, отвечает за меня „да“ или „нет“.
Уходя, брат Лука строго-настрого наказал слуге смотреть, чтобы никто не трогал его вещей, особливо — сумы, ибо там — его святыни. Однако ж Гуччо Грязнулю сильней манила к себе кухня, чем соловушку зеленая ветвь; особенно его туда тянуло, когда он там замечал служанку, и тут он как раз увидел в гостиничной кухне грязную, грузную, приземистую, безобразную бабу, с грудями, что корзины, в которых таскают навоз, с лицом, как у Барончи, в поту, в сале и в саже, и, как стервятник на падаль, бросился туда, не заперев двери в комнату брата Луки и оставив на произвол судьбы все его вещи. Хотя дело было в августе, он подсел к огню и, заведя разговор со служанкой, — ее звали Нутой, — сообщил ей, что он дворянин на предъявителя и что у него девять уйм флоринов, не считая тех, которые он задолжал, а таковых, пожалуй, будет еще побольше, и все-то он умеет: и дело делать, и лясы точить, ей-ей! Позабыв, что из его засаленного капюшона можно было суп сварить, позабыв о своем рваном заплатанном, лоснившемся от грязи на воротнике и под мышками полукафтанье, с таким количеством разноцветных пятен, что по сравнению с ним ткани татарские и индийские показались бы куда менее пестрыми, о стоптанных башмаках и дырявых чулках, он, вообразив себя не ниже великого герцога Кастильонского, объявил, что намерен вырядить ее, как куколку, и вполне обеспечить, так чтобы она была избавлена от горькой необходимости жить в людях; золотых гор он, дескать, ей не сулит, однако ж надеяться на лучшее будущее у нее есть теперь все основания. Но он только даром расточал ласковые слова: и это его предприятие, подобно большинству предшествующих, успехом не увенчалось. Словом, два молодых человека застали Гуччо Свинью хлопочущим около Нуты. Это обстоятельство обрадовало их, — полдела было, таким образом, уже сделано, — и они беспрепятственно проникли в комнату брата Луки, дверь в которую оказалась незапертой, и начали поиски с той сумы, где лежало перо. В суме они обнаружили завернутый в шелковую ткань ларчик, а в ларчике — перо из хвоста попугая, и решили, что это и есть то самое перо, которое брат Лука обещал показать жителям Чертальдо. В те времена он вполне мог рассчитывать, что ему поверят, потому что тогда еще египетские диковины были в Тоскане редкостью, — это уж они потом хлынули потоком и разорили Италию. Тогда вообще мало кто имел о них понятие, а уж местные-то жители и подавно. Тогда еще там держалась простота и чистота нравов, завещанная предками, и поздние их потомки не только никогда не видели попугаев, но большинство и слыхом про них не слыхало. Довольные своею находкою, молодые люди взяли перо, а взамен наложили в ларец угйей, которые попались им на глаза в углу комнаты. Закрыв ларчик и все оставив так, как было, молодые люди незаметно прошмыгнули на улицу, предвкушая удовольствие посмотреть, как-то станет выпутываться брат Лука, обнаружив вместо пера угли.
Когда обедня кончилась, бывшие в церкви мужчины и простодушные женщины разошлись по домам. Сосед рассказал соседу, кума — куме, так что после обеда в селе началось сущее столпотворение — так много явилось жаждущих взглянуть на перо. Брат Лука, плотно пообедав, а после обеда вздремнув, в четвертом часу встал и, узнав, что целая толпа крестьян с нетерпением ждет, когда ей покажут перо, велел сказать Гуччо Грязнуле, чтобы он захватил колокольчики и суму и шел к церкви. С трудом оторвавшись от кухни и от Нуты, Гуччо взял все, что требовалось, и медленным шагом, отдуваясь, — до того он разбух от неимоверного количества выпитой воды, — направился к церкви; брат Лука велел ему стать у церковных дверей, и он изо всех сил зазвонил в колокольчики. Когда все собрались, брат Лука, уверенный, что все у него в целости, произнес длинную проповедь, подходившую к данному случаю. Нужно было наконец показать перо, — тут он с особым благоговением прочел молитву, велел зажечь два факела, откинул капюшон и осторожно развернул шелковую ткань. Засим сказал несколько слов в похвалу и во славу архангела Гавриила и своей святыни и только после этого открыл ларчик. Увидев, что там полно углей, монах не заподозрил Гуччо Кита, — он знал, что Гуччо до этого не додуматься, — и даже не выругал его за недосмотр, — он мысленно проклинал себя за то, что доверил свои вещи человеку, которого сам же считал неисполнительным, нерачительным, лентяем и разгильдяем. И все же брат Лука не растерялся — подняв очи и воздев руки горе, он громогласно произнес: «Слава силе твоей, господи!» Тут он закрыл ларчик и обратился к народу с такой речью:
«Возлюбленные братья и сестры! Да будет вам известно, что, когда я еще был весьма юн, начальник мой послал меня в те страны, где восходит солнце; особенно настаивал он на том, чтобы я посетил Страну Свинячих Пузырей[241], но ведь надуть-то их ничего не стоит, да что от них толку? Итак, вышел я из Венеции, прошел все Борго де Гречи, проехал верхом королевство Алгарвское, затем — Багдад, прибыл в Парионе, и наконец, испытывая сильную жажду, некоторое время спустя достигнул Сардинии. Я не стану подробно описывать вам все страны, где мне довелось побывать. Коротко говоря, переплыв пролив Святого Георгия, я посетил Страну Проходимцев и Страну Лихоимцев — страны многолюдные и густо населенные. Оттуда я пробрался в страну Обманулию, — там многие монахи нашего и других орденов, ревнуя о боге, ни в чем себе не отказывают, чужих забот к сердцу не принимают, думают только о своей выгоде и расплачиваются поддельными индульгенциями. Оттуда я направился в землю Абруццкую — здесь мужчины и женщины ходят кто — передом, кто — задом, а питаются колбасами и сосисками. Немного дальше я увидел людей, носивших хлеб на палках, а вино в бурдюках, после чего приблизился к Червивым горам — вся вода с них стекает вниз. За короткое время я забрался далеко: в самую глубь Морковной Индии, и, клянусь своей рясой, мне случилось там видеть, как цветут ножи, — кто сам этого не видал, тот может подумать, что я плету небылицы. Но тут не даст мне соврать Мазо дель Саджо — именитый купец, с коим мы там встретились, — он колол орехи, а скорлупу продавал в розницу. Так я там и не нашел, чего искал, потому что дальше нужно ехать водой, — делать нечего, повернул я назад и достигнул Святой земли, где в летний год черствый хлеб стоит четыре динария, а свежий даром дают. Там я побывал у великого отца Небранитеменябогарадия, святейшего патриарха Иерусалимского, который из уважения к ордену моего покровителя — святого Антония, к коему я принадлежу, соизволил показать мне все свои святыни, а их у него такое великое множество, что если б я взялся их перечислить, то до конца так бы и не добрался, но все таки, чтобы не огорчать вас, некоторые я упомяну. Он показал мне и перст святого духа, совершенно целый и непопорченный, и локон серафима, являвшеюся, святому Франциску, и ноготь херувима, и ребро Слова-в-позолоте, и одеяния Святой католической веры, и несколько лучей звезды, которую волхвы увидели на востоке, и пузырек с каплями пота, струившегося со святого Михаила, когда тот боролся с дьяволом, и челюсть смерти Лазаря, и прочее тому подобное. А так как я не пожалел для патриарха склонов Монте Морелло в переводе на итальянский язык и нескольких глав из Содомия, которые он давно разыскивал, то в благодарность он наделил меня кое-чем от своих святынь; подарил мне зубец из Санта Кроче, пузыречек со звоном колоколов Храма Соломона, перо архангела Гавриила, о котором я уже упоминал, деревянный башмак святого Герарда Вилламаньского, который я недавно пожертвовал во Флоренции Герарду ди Бонзи, ибо он особенно высоко чтит этого святого, а еще патриарх дал мне углей, на коих был изжарен мученик, блаженный Лаврентий, — все эти святыни я с великим бережением оттуда вывез и взял с собой сюда. Первое время настоятель не позволял мне показывать их — пока не будет удостоверено, подлинные ли то святыни, однако ж чудеса, от них проистекающие, и письма от патриарха доказали их подлинность, и теперь настоятель разрешает мне показывать их. Но только вот что: перо архангела Гавриила я ношу, чтобы оно не смялось, в одном ларце, а угли, на коих был изжарен святой Лаврентий, — в другом, однако ларцы эти так похожи, что я их частенько путаю, и как раз это самое и произошло со мной сегодня: я воображал, что принес ларчик с пером, а на самом деле принес ларчик с углями. Однако ж я склонен думать, более того — я уверен, что это не случайно, что на то была воля божья и что сам господь вложил мне в руки ларец с углями, — ведь я только сейчас вспомнил, что через два дня — Лаврентиев день. Так, видно, богу угодно было, чтобы, я, показав вам угли, на коих был изжарен святой Лаврентий, исполнил ваши души благоговения, которое вы должны к нему питать, — вот для чего он внушил мне, что я должен взять не перо, как я предполагал вначале, но честные угли, погашенные жидкостью, содержавшейся во святой его плоти. А посему, возлюбленные чада мои, обнажите головы и с благоговением приблизьтесь, дабы узреть их. Знайте: на ком эти угли изобразят крест, тот потом целый год может быть уверен, что когда он обожжется, то это будет ему очень даже чувствительно».
В городе Прато[228] некогда существовал суровый и постыдный, ни для кого не делавший исключений закон, присуждавший женщин, уличенных мужьями в прелюбодеянии, равно как и отдавшихся кому-либо за деньги, к сожжению на костре. И вот, когда этот закон еще действовал, некую знатную, красивую и безумно влюбленную даму по имени донна Филиппа, муж, Ринальдо де Пульези[229], ночью застал у нее в комнате в объятиях Ладзарино де Гваццальотри[230], уроженца того же города, благородного и прекрасного юноши, которого она любила как самое себя и который отвечал ей взаимностью. Ринальдо в порыве ярости чуть было на них не бросился, и если бы только он не боялся за это ответить, то прикончил бы их обоих на месте — столь сильный обуял его гнев. От убийства он удержался, но зато потом, опираясь на пратский закон, не удержался, чтобы не потребовать того, что он сам не имел права совершить: он потребовал казни своей жены. Уликами он располагал неопровержимыми, а потому, дождавшись утра, недолго думая, предъявил жене обвинение и вызвал ее в суд. Донна Филиппа, женщина бесстрашная, как все влюбленные женщины, сколько ни отговаривали ее родные и знакомые, решилась непременно явиться в суд, — она предпочитала сказать всю правду и храбро умереть, нежели трусливо бежать, из-за неяви в суд обречь себя на изгнание и оказаться недостойной любовника, в чьих объятиях она провела минувшую ночь. Сопровождаемая целой толпой мужчин и женщин, убеждавших ее все отрицать на суде, она предстала перед градоправителем и, смело глядя ему прямо в глаза, недрогнувшим голосом спросила, чего ему от нее надобно. Градоправитель обратил внимание, как она хороша собой и с каким достоинством себя держит, в самом звуке ее голоса ему послышалась душевная твердость, и он пожалел ее; более того, он уже боялся, как бы она не призналась в чем-нибудь таком, за что он, верный своему долгу, вынужден будет приговорить ее к смертной казни.
Со всем тем ему ничего иного не оставалось, как подвергнуть ее допросу по поводу возведенного на нее обвинения. «Милостивая государыня! — начал он. — Сколько вам известно, ваш муж Ринальдо подал на вас жалобу, в коей он утверждает, что застал вас с мужчиной, с которым вы прелюбодействовали, и на основании этого требует, чтобы я, в согласии с действующим у нас законом, приговорил вас к смертной казни, я же не могу вас приговорить, если вы не сознаетесь. Итак, подумайте хорошенько, прежде чем отвечать, а затем скажите, правду ли показал на вас муж».
Донна Филиппа нимало не смутилась. «Мессер! — веселым голосом заговорила она. — Что Ринальдо — мой муж и что нынче ночью он застал меня в объятиях Ладзарино, — а я много раз бывала в его объятиях, ибо люблю его пламенно и беззаветно, — все это совершенная правда, я этого и не думаю отрицать, однако ж вам не может не быть известно, что законы должны применяться ко всем одинаково, и вводиться они должны с согласия тех, кого они касаются. Настоящий закон таковым требованиям не отвечает: он только горемычным женщинам не дает развернуться, а между тем женщины в состоянии удовлетворить многих, мужчины же им в этом значительно уступают. Кроме того, когда этот закон вводили, женщины опрошены не были, согласия своего женщины не дали, — вот почему его нельзя назвать иначе как злодейским. В вашей воле — применить его ко мне и тем погубить мою жизнь, а вместе с ней и свою душу, но, прежде чем выносить какое-либо решение по моему делу, явите мне, пожалуйста, одну невеликую милость: спросите моего мужа, отказывала ли я ему когда-либо, вся ли я ему каждый раз отдавалась, и притом столько ли раз, сколько ему было угодно». На это Ринальдо, не дожидаясь вопроса со стороны градоправителя, поспешил ответить, что жена в самом деле безотказно исполняла все его желания. «А коли так, — подхватила донна Филипла, — позвольте вас спросить, господин градоправитель: если он берет от меня все, что только ему требуется и желается, то как же я должна поступить с излишком, который у меня остается? Собакам, что ли его скормить? Ведь это может потеряться, может испортиться, так не лучше ли услужить благородному человеку, который любит меня больше самого себя?»
На расследование дела столь обольстительной и столь знатной дамы собрался чуть ли не весь Прато; услышав забавный ее ответ, все захохотали, а потом, досыта насмеявшись, почти в один голос крикнули, что жена права и что она говорит дело. Прежде чем разойтись, горожане, поощряемые градоправителем, исправили закон: теперь его можно было применять только к женам, которые изменяли мужьям ради денег. По сему обстоятельству Ринальдо, потерпевший неудачу с безрассудной своей затеей, удалился в смущении, зато его оправданная жена возвратилась домой с видом торжествующим и победоносным.
Новелла восьмая
Фреско советует своей племяннице не смотреться в зеркало, коль скоро, как она уверяет, ее тошнит от людей противных
Рассказ Филострато поначалу слегка смутил слушательниц, о чем свидетельствовала краска стыда, проступившая на их лицах; однако ж, переглядываясь, фыркая и давясь хохотом, они кое-как его дослушали. Когда же Филострато досказал, королева велела рассказывать Эмилии, и та, глубоко вздохнув, словно только что пробудилась, начала следующим образом:
— Милые подружки! Я задумалась и в мыслях унеслась отсюда надолго и далеко, — вот почему я исполню повеление королевы, но только, по всей вероятности, рассказ мой получится гораздо короче[231], чем если бы я душой была здесь, а расскажу я вам о сумасбродстве одной девицы, о том, как дядя, прибегнув к шутке, попытался ее образумить и как у нее не хватило ума понять его шутку.
Так вот, у одного человека по имени Фреско да Челатико была племянница, которую все называли ласкательным именем — Ческа, и хотя она была и пригожа и стройна, со всем тем никак нельзя было сказать, что у нее ангельское личико, — такие теперь встречаются часто, — она же была весьма высокого о себе мнения, много о себе думала, и у нее вошло в привычку осуждать и мужчин, и женщин, и все, что бы ни попалось ей на глаза, вот только о самой себе она умалчивала, между тем неприятнее, надоедливее и взбалмошнее ее не было никого на свете, и ничем нельзя было ей угодить. Помимо всего прочего, особы французского королевского рода не были так спесивы, как она. По улице она шла с брезгливым видом и поминутно морщилась, точно от всех прохожих дурно пахло. Я не стану описывать все ее отвратительные и омерзительные выходки — расскажу только вот о чем: как-то раз вернулась она домой, подсела к Фреско — и давай ломаться и фыркать. Наконец Фреско не выдержал и спросил: «Что это значит. Ческа? Ведь нынче праздник, а ты так скоро возвратилась домой».
На это она ему, кривляясь до отвращения, ответила так: «Возвратилась я скоро, это верно, но я никак не могла себе представить, чтобы в нашем городе и мужчины и женщины были до такой степени отвратительны и омерзительны. Что ни прохожий, то чучело, а я просто не выношу противных людей, меня от них тошнит! Оттого-то я так скоро и возвратилась».
Фреско опостылели несносные ужимки его племянницы, и он ей сказал: «Если тебе, голубушка, до того уж претят противные люди, то, чтобы не портить себе расположение духа, никогда не глядись в зеркало». Но девица хоть и почитала себя премудрой, как Соломон, на самом деле представляла собой трость, ветром колеблемую, и, поняв шутку Фреско не лучше, чем бы ее понял баран, она объявила, что намерена смотреться в зеркало не реже других. Какой была она тупицей, такой и осталась.
Новелла девятая
Гвида Кавальканти под видом безобидной шутки наносит оскорбление флорентийским дворянам, которые сделали попытку застать его врасплох
Как скоро королева увидела, что Эмилия уже отделалась и что, — за исключением того, кому было предоставлено право последней очереди[232], — рассказывать, кроме нее, больше некому, то начала так:
— Обольстительные дамы! Сегодня вы рассказали по крайней мере две повести, которые я сама собиралась вам рассказать, но у меня осталась в запасе еще одна, и вот в конце этой повести приводятся слова, глубокомысленнее которых я еще не слыхивала.
Итак, надобно вам знать, что в старину город наш славился прекрасными и достохвальными обычаями, однако ж ни один из них не сохранился, и обязаны мы этим ничему иному, как сребролюбию, которое все усиливалось, по мере того как люди богатели, и вот оно-то старинные обычаи и искоренило. Среди прочих обычаев был у нас и такой: знатные флорентийцы, проживавшие друг от друга поблизости, образовывали общества, которые должны были состоять из определенного числа членов, и следили за тем, чтобы вступающие имели полную возможность ради общества тряхнуть мошной, и, согласно уставу, нынче — ты, завтра — он, словом, все по очереди, — у каждого был свой день, — приглашали к себе все общество, причем нередко угощали и знатных чужестранцев, равно как и других горожан. Кроме того, раз в год все они одинаково наряжались, по высокоторжественным дням вместе катались по городу, время от времени, главным образом по большим праздникам или же когда получалось радостное известие о победе либо о чем-нибудь подобном, устраивали состязания. Среди таковых обществ было общество мессера Бетто Брунеллески[233], куда сам мессер Бетто и его сотоварищи всячески старались заманить Гвидо, сына Кавальканте де Кавальканти[234], и заманивали они его неспроста: то был один из лучших знатоков логики и выдающийся натурфилософ, но как раз эти его качества не представляли для членов общества большой ценности, — их привлекало в нем то, что это был очаровательный человек, красноречивый, честного поведения, за что бы он ни взялся, — а брался он только за то, что пристало порядочному человеку, — все делал лучше всех; вдобавок он был страшно богат, а уж какой почезт оказывал Гвидо тем, кого он уважал, — этого язык человеческий не в сипах изобразить. И все же мессер Бетто не достигнул своей цели; не достигнул же он ее, по его собственному мнению, равно как и по мнению его сотоварищей, оттого, что Гвидо любил оставаться один на один со своими мыслями и сторонился людей. А так как он до известной степени был приверженцем эпикурейцев, то простой народ полагал, что размышляет он только о том, можно ли доказать, что бога нет.
Как-то раз вышел он с Орто Сан Микеле на Корсо дельи Адимари[235] и двинулся по направлению к Сан Джованни, — то был его обычный путь, — а вокруг Сан Джованни было тогда много больших мраморных и всяких других гробниц, — теперь они находятся в Санта Репарата[236], — словом, тут тебе и порфировые колонны, и эти самые гробницы, и запертые двери Сан Джованни, по площади же Санта Репарата проезжали верхами мессер Бетто и его приятели; заприметив меж гробниц Гвидо, они сказали друг другу: «Давайте позлим его!» Гвидо шел, ничего вокруг себя не замечая, а они, пришпорив коней, сделали вид, что чуть на него не наехали, и заговорили с ним: «Гвидо! Ты предпочитаешь нашему обществу одиночество. Но если даже ты откроешь, что бога нет, то какой тебе от этого прок?»
Гвидо, заметив, что они окружили его со всех сторон, выпалил: «Синьоры! У себя дома вы вольны говорить мне все, что вам вздумается», — затем оперся рукой на одну из гробниц и с поразительной легкостью перемахнул через нее, хотя гробница была достаточно высока, и, очутившись вне досягаемости своих собеседников, пошел от них прочь.
Те сначала в недоумении переглянулись, а потом стали говорить, что Гвидо спятил, — в его словах нет-де никакого смысла; то место, где они сейчас находятся, не принадлежит ни им, ни кому-либо еще из горожан, — скорей уж Гвидо может на него притязать. А мессер Бетто им сказал: «Сами вы спятили, раз не уловили смысла в его речах: ведь он с помощью немногих слов и в учтивых выражениях нанес нам чудовищное оскорбление. Вникните в его слова, и тогда вы поймете все: эти гробницы — дома мертвецов, ибо туда кладут мертвые тела, и они там лежат; он же называет их нашим домом, намекая на то, что мы, равно как и все прочие невежды и неучи, по сравнению с ним и с другими просвещенными людьми — хуже мертвых и потому, находясь здесь, мы находимся у себя дома».
Спутникам мессера Бетто, уразумевшим наконец, что хотел сказать Гвидо, стало стыдно, и больше они к нему не приставали, а мессера Бетто признали за человека догадливого и сообразительного.
Новелла десятая
Брат Лука обещает крестьянам показать перо архангела Гавриила, но, обнаружив угли там, где лежало перо, уверяет, будто это те самые угли, на коих был изжарен святой Лаврентий
Когда все члены общества отбыли свою очередь, Дионео, видя, что теперь надлежит рассказывать ему, не стал дожидаться особого приглашения и, попросив умолкнуть тех, кто все еще восхищался острым словом Гвидо, начал так:
— Дражайшие дамы! Хоть я и пользуюсь преимуществом рассказывать о чем угодно, нынче я все же не собираюсь уклоняться от того, что послужило вам предметом для столь остроумных рассказов; идя по вашим стопам, я хочу рассказать, как ловко один монах ордена святого Антония избегнул срама, вовремя учуяв ловушку, которую ему подстроили два молодых человека. Надеюсь, вы не будете на меня в обиде, если я, чтобы не комкать рассказа, отниму у вас порядочно времени, — ведь солнце еще в зените, гляньте на небо.
Вы, наверно, слышали, что в нашей округе, в Валь д'Эльза, находится селение Чертальдо[237], и хотя селение это и невелико, в былое время там жили люди знатные и состоятельные. И вот туда-то, зная наверняка, что там будет чем поживиться, долгое время имел обыкновение являться раз в год для сбора пожертвований, поступающих от простофиль, монах ордена святого Антония брат Лука, которого радушно принимали в Чертальдо, быть может, не только потому, что там жили люди благочестивые, но также и из-за его имени, ибо в тех местах родится лук, славящийся на всю Тоскану.[238]
Брат Лука, рыжий, низкорослый, был весельчак и душа общества. Круглый невежда, он, однако ж, пользовался известностью как великолепный, находчивый оратор, — кто его не знал, тот почитал его за великого ритора, за новоявленного Цицерона или же за Квинтилиана[239], и всем он был друг-приятель.
И вот как-то раз в августе он, по своему обыкновению, пошел туда и воскресным утром, когда все добрые крестьяне и крестьянки из окрестных деревень пришли в свою приходскую церковь к обедне, он, выбрав время, вышел на амвон и обратился к прихожанам с такими словами: «Возлюбленные братья и сестры! Сколько вам известно, есть у вас такой обычай: каждый год помогать неимущим, находящимся под покровительством святого Антония, зерном и хлебом, — кто сколько может, все зависит от вашей зажиточности и от вашего усердия к богу, — дабы блаженный Антоний охранял ваших волов[240], ослов, свиней и овец. А еще вам надлежит уплатить небольшой взнос, который вы платите раз в год, — это особенно относится к тем, кто приписан к нашему братству. И вот, для того чтобы все это с вас собрать, начальник мой, то есть отец настоятель, и послал меня сюда. Того ради в четвертом часу пополудни вы, как услышите звон, идите, с богом, сюда, к церкви, я, по обыкновению, скажу проповедь, а затем вы приложитесь к кресту. Помимо этого, за то, что вы так чтите нашего покровителя — святого Антония, я в виде особой милости покажу вам великую и предивную святыню, которую я самолично привез из святых мест, а именно — перо архангела Гавриила, которое он обронил в Назарете в жилище девы Марии после того, как поведал ей благую весть». Засим брат Лука продолжал служить обедню.
Когда брат Лука обратился с этой речью к прихожанам, в густой толпе молящихся находились два юных забавника — Джованни дель Брагоньера и Бьяджо Пиццини. Посмеявшись втихомолку над святыней брата Луки, они, хоть и были с ним в большой дружбе — их, бывало, водой не разольешь, — порешили поднять его с этим пером на смех. Прознав, что брат Лука обедает нынче у своего приятеля, и уверившись, что он уже сел за стол, они пошли в ту гостиницу, где он остановился, предварительно условившись, что Бьяджо заговорит слугу брата Луки, а Джованни в это время поищет в вещах брата Луки перо и стащит его, — обоим было любопытно, что-то он скажет потом народу. Слугу брата Луки одни называли Гуччо Кит, другие — Гуччо Грязнуля, а иные — Гуччо Свинья, и был он до того дурашлив, что сам Липпо Топо, уж верно, ему в Том уступал. Брат Лука любил подшутить над ним в тесном кругу и говорил про него: «У моего слуги девять таких свойств, что, если б хоть одно из них было у Соломона, у Аристотеля или же у Сенеки, этого было бы довольно, чтобы опорочить всю их добродетель, мудрость и святость. А теперь представьте себе человека, у которого нет ни добродетели, ни мудрости, ни святости, а тех самых свойств — девять!» Когда же брату Луке задавали вопрос, какие это свойства, он отвечал в рифму: «Сейчас вам скажу: он копун, пачкун и лгун; он неисполнителен, нерачителен и непочтителен; он лентяй, он разгильдяй, он негодяй. Есть у него и другие изъяны, но о них я лучше умолчу. А вот самая смешная из его замашек: везде-то он сватается и везде собирается снять дом. А так как борода у него длинная, черная, лоснящаяся, то он почитает себя совершенно неотразимым и воображает, что все женщины поголовно в него влюблены. Дай ему волю — он так бы за всеми, задравши хвост, и бегал. Должен, однако ж, заметить, что мне от него польза великая: кто бы ни пожелал поговорить со мной наедине, он всегда начеку: боится, что я отвечу невпопад, и, чуть только зададут мне вопрос, он, по своему разумению, отвечает за меня „да“ или „нет“.
Уходя, брат Лука строго-настрого наказал слуге смотреть, чтобы никто не трогал его вещей, особливо — сумы, ибо там — его святыни. Однако ж Гуччо Грязнулю сильней манила к себе кухня, чем соловушку зеленая ветвь; особенно его туда тянуло, когда он там замечал служанку, и тут он как раз увидел в гостиничной кухне грязную, грузную, приземистую, безобразную бабу, с грудями, что корзины, в которых таскают навоз, с лицом, как у Барончи, в поту, в сале и в саже, и, как стервятник на падаль, бросился туда, не заперев двери в комнату брата Луки и оставив на произвол судьбы все его вещи. Хотя дело было в августе, он подсел к огню и, заведя разговор со служанкой, — ее звали Нутой, — сообщил ей, что он дворянин на предъявителя и что у него девять уйм флоринов, не считая тех, которые он задолжал, а таковых, пожалуй, будет еще побольше, и все-то он умеет: и дело делать, и лясы точить, ей-ей! Позабыв, что из его засаленного капюшона можно было суп сварить, позабыв о своем рваном заплатанном, лоснившемся от грязи на воротнике и под мышками полукафтанье, с таким количеством разноцветных пятен, что по сравнению с ним ткани татарские и индийские показались бы куда менее пестрыми, о стоптанных башмаках и дырявых чулках, он, вообразив себя не ниже великого герцога Кастильонского, объявил, что намерен вырядить ее, как куколку, и вполне обеспечить, так чтобы она была избавлена от горькой необходимости жить в людях; золотых гор он, дескать, ей не сулит, однако ж надеяться на лучшее будущее у нее есть теперь все основания. Но он только даром расточал ласковые слова: и это его предприятие, подобно большинству предшествующих, успехом не увенчалось. Словом, два молодых человека застали Гуччо Свинью хлопочущим около Нуты. Это обстоятельство обрадовало их, — полдела было, таким образом, уже сделано, — и они беспрепятственно проникли в комнату брата Луки, дверь в которую оказалась незапертой, и начали поиски с той сумы, где лежало перо. В суме они обнаружили завернутый в шелковую ткань ларчик, а в ларчике — перо из хвоста попугая, и решили, что это и есть то самое перо, которое брат Лука обещал показать жителям Чертальдо. В те времена он вполне мог рассчитывать, что ему поверят, потому что тогда еще египетские диковины были в Тоскане редкостью, — это уж они потом хлынули потоком и разорили Италию. Тогда вообще мало кто имел о них понятие, а уж местные-то жители и подавно. Тогда еще там держалась простота и чистота нравов, завещанная предками, и поздние их потомки не только никогда не видели попугаев, но большинство и слыхом про них не слыхало. Довольные своею находкою, молодые люди взяли перо, а взамен наложили в ларец угйей, которые попались им на глаза в углу комнаты. Закрыв ларчик и все оставив так, как было, молодые люди незаметно прошмыгнули на улицу, предвкушая удовольствие посмотреть, как-то станет выпутываться брат Лука, обнаружив вместо пера угли.
Когда обедня кончилась, бывшие в церкви мужчины и простодушные женщины разошлись по домам. Сосед рассказал соседу, кума — куме, так что после обеда в селе началось сущее столпотворение — так много явилось жаждущих взглянуть на перо. Брат Лука, плотно пообедав, а после обеда вздремнув, в четвертом часу встал и, узнав, что целая толпа крестьян с нетерпением ждет, когда ей покажут перо, велел сказать Гуччо Грязнуле, чтобы он захватил колокольчики и суму и шел к церкви. С трудом оторвавшись от кухни и от Нуты, Гуччо взял все, что требовалось, и медленным шагом, отдуваясь, — до того он разбух от неимоверного количества выпитой воды, — направился к церкви; брат Лука велел ему стать у церковных дверей, и он изо всех сил зазвонил в колокольчики. Когда все собрались, брат Лука, уверенный, что все у него в целости, произнес длинную проповедь, подходившую к данному случаю. Нужно было наконец показать перо, — тут он с особым благоговением прочел молитву, велел зажечь два факела, откинул капюшон и осторожно развернул шелковую ткань. Засим сказал несколько слов в похвалу и во славу архангела Гавриила и своей святыни и только после этого открыл ларчик. Увидев, что там полно углей, монах не заподозрил Гуччо Кита, — он знал, что Гуччо до этого не додуматься, — и даже не выругал его за недосмотр, — он мысленно проклинал себя за то, что доверил свои вещи человеку, которого сам же считал неисполнительным, нерачительным, лентяем и разгильдяем. И все же брат Лука не растерялся — подняв очи и воздев руки горе, он громогласно произнес: «Слава силе твоей, господи!» Тут он закрыл ларчик и обратился к народу с такой речью:
«Возлюбленные братья и сестры! Да будет вам известно, что, когда я еще был весьма юн, начальник мой послал меня в те страны, где восходит солнце; особенно настаивал он на том, чтобы я посетил Страну Свинячих Пузырей[241], но ведь надуть-то их ничего не стоит, да что от них толку? Итак, вышел я из Венеции, прошел все Борго де Гречи, проехал верхом королевство Алгарвское, затем — Багдад, прибыл в Парионе, и наконец, испытывая сильную жажду, некоторое время спустя достигнул Сардинии. Я не стану подробно описывать вам все страны, где мне довелось побывать. Коротко говоря, переплыв пролив Святого Георгия, я посетил Страну Проходимцев и Страну Лихоимцев — страны многолюдные и густо населенные. Оттуда я пробрался в страну Обманулию, — там многие монахи нашего и других орденов, ревнуя о боге, ни в чем себе не отказывают, чужих забот к сердцу не принимают, думают только о своей выгоде и расплачиваются поддельными индульгенциями. Оттуда я направился в землю Абруццкую — здесь мужчины и женщины ходят кто — передом, кто — задом, а питаются колбасами и сосисками. Немного дальше я увидел людей, носивших хлеб на палках, а вино в бурдюках, после чего приблизился к Червивым горам — вся вода с них стекает вниз. За короткое время я забрался далеко: в самую глубь Морковной Индии, и, клянусь своей рясой, мне случилось там видеть, как цветут ножи, — кто сам этого не видал, тот может подумать, что я плету небылицы. Но тут не даст мне соврать Мазо дель Саджо — именитый купец, с коим мы там встретились, — он колол орехи, а скорлупу продавал в розницу. Так я там и не нашел, чего искал, потому что дальше нужно ехать водой, — делать нечего, повернул я назад и достигнул Святой земли, где в летний год черствый хлеб стоит четыре динария, а свежий даром дают. Там я побывал у великого отца Небранитеменябогарадия, святейшего патриарха Иерусалимского, который из уважения к ордену моего покровителя — святого Антония, к коему я принадлежу, соизволил показать мне все свои святыни, а их у него такое великое множество, что если б я взялся их перечислить, то до конца так бы и не добрался, но все таки, чтобы не огорчать вас, некоторые я упомяну. Он показал мне и перст святого духа, совершенно целый и непопорченный, и локон серафима, являвшеюся, святому Франциску, и ноготь херувима, и ребро Слова-в-позолоте, и одеяния Святой католической веры, и несколько лучей звезды, которую волхвы увидели на востоке, и пузырек с каплями пота, струившегося со святого Михаила, когда тот боролся с дьяволом, и челюсть смерти Лазаря, и прочее тому подобное. А так как я не пожалел для патриарха склонов Монте Морелло в переводе на итальянский язык и нескольких глав из Содомия, которые он давно разыскивал, то в благодарность он наделил меня кое-чем от своих святынь; подарил мне зубец из Санта Кроче, пузыречек со звоном колоколов Храма Соломона, перо архангела Гавриила, о котором я уже упоминал, деревянный башмак святого Герарда Вилламаньского, который я недавно пожертвовал во Флоренции Герарду ди Бонзи, ибо он особенно высоко чтит этого святого, а еще патриарх дал мне углей, на коих был изжарен мученик, блаженный Лаврентий, — все эти святыни я с великим бережением оттуда вывез и взял с собой сюда. Первое время настоятель не позволял мне показывать их — пока не будет удостоверено, подлинные ли то святыни, однако ж чудеса, от них проистекающие, и письма от патриарха доказали их подлинность, и теперь настоятель разрешает мне показывать их. Но только вот что: перо архангела Гавриила я ношу, чтобы оно не смялось, в одном ларце, а угли, на коих был изжарен святой Лаврентий, — в другом, однако ларцы эти так похожи, что я их частенько путаю, и как раз это самое и произошло со мной сегодня: я воображал, что принес ларчик с пером, а на самом деле принес ларчик с углями. Однако ж я склонен думать, более того — я уверен, что это не случайно, что на то была воля божья и что сам господь вложил мне в руки ларец с углями, — ведь я только сейчас вспомнил, что через два дня — Лаврентиев день. Так, видно, богу угодно было, чтобы, я, показав вам угли, на коих был изжарен святой Лаврентий, исполнил ваши души благоговения, которое вы должны к нему питать, — вот для чего он внушил мне, что я должен взять не перо, как я предполагал вначале, но честные угли, погашенные жидкостью, содержавшейся во святой его плоти. А посему, возлюбленные чада мои, обнажите головы и с благоговением приблизьтесь, дабы узреть их. Знайте: на ком эти угли изобразят крест, тот потом целый год может быть уверен, что когда он обожжется, то это будет ему очень даже чувствительно».