Страница:
«Хорошо», — молвила вдова и, объяснив ему, как и в какое время лучше всего к ней пройти, пошла домой.
У вдовы была служанка — не первой молодости и вдобавок на редкость уродливая и безобразная: нос у нее был приплюснутый, рот кривой, губы толстые, зубы редкие и большие; она слегка косила, глаза у нее часто болели, цвет лица у нее был изжелта-зеленый, словно лето она провела не во Фьезоле, а в Синигалье[281], и к довершению всего она была хромая и слегка кривобокая; за зеленый цвет лица все звали ее Зеленушкой; однако ж при всем своем безобразии она была не лишена хитрецы.
Вдова позвала ее и сказала: «Зеленушка! Если ты ночью окажешь мне услугу, я подарю тебе красивую новенькую сорочку».
Услыхав, что госпожа собирается подарить ей сорочку, Зеленушка ответила так: «Если вы, сударыня, подарите мне сорочку, я все, что ни прикажете, сделаю, даже в огонь брошусь».
«Ну вот и отлично, — заметила вдова. — Пробудь эту ночь в моей постели с мужчиной и приласкай его, но только молча, чтобы братья мои не услыхали, — ведь они спят за стеной, — а потом я подарю тебе сорочку».
«Да я, коли нужно, с шестерыми просплю, а не то что с одним», — молвила Зеленушка.
И вот вечером, в назначенный час, явился настоятель, а молодые люди, как это у них было уговорено с сестрой, были у себя в комнате и громко заявляли о своем присутствии, по каковой причине настоятель в потемках тихохонько пробрался в комнату монны Пиккарды и направился, как ему было сказано к постели, — Зеленушка же, наученная монной Пиккардой, как ей надлежит действовать, направилась туда же, но только с другой стороны. Полагая, что с ним монна Пиккарда, отец настоятель заключил Зеленушку в объятия и молча стал целовать ее, а Зеленушка его. Словом, настоятель вступил во владение вожделенными благами и начал развлекаться. Устроив свидание, монна Пиккарда велела братьям доделать остальное. Братья на цыпочках вышли из дому и пошли на площадь, судьба же благоприятствовала им в задуманном предприятии даже больше, чем они рассчитывали. Стояла сильная жара, и епископ велел узнать, дома ли эти молодые люди, — ему хотелось пройтись и выпить у них вина, но тут как раз он увидел, что они сами идут к нему: он признался, чего ему хочется, и пошел с ними; когда же он вошел в прохладный их дворик, освещенный множеством свечей, то не отказал себе в великом удовольствии выпить доброго вина.
Когда же он выпил, молодые люди обратились к нему с такими словами: «Владыка! Вы оказали нам такую милость: удостоили своим посещением убогое наше жилище, — а мы ведь и шли пригласить вас в гости, — соблаговолите же взглянуть на одну вещицу — мы были бы счастливы вам ее показать».
Епископ ответил, что с удовольствием посмотрит. Тогда один из братьев взял зажженный факел и пошел прямо в комнату, где отец настоятель полеживал с Зеленушкой, а за ним — епископ и все остальные; настоятель же успел отмахать более трех миль, ибо все это время он скакал во весь опор, а потому, притомившись, отдыхал, несмотря на жару держа Зеленушку в объятиях. Когда, вслед за освещавшим дорогу молодым человеком, в комнату вошел епископ и все прочие, то епископу в ту же минуту показали настоятеля, обнимавшего Зеленушку. Отец настоятель между тем пробудился и, увидев свет и чужих людей вокруг, от нестерпимого стыда и страха с головою накрылся простыней. Тогда епископ, отчитав настоятеля, велел ему высунуть голову и посмотреть, с кем он лежит. Удостоверившись, что монна Пиккарда его обманула, и помыслив о том, как он осрамился, настоятель в превеликое впал уныние. Епископ велел ему одеться, а затем настоятеля под усиленным караулом отвели в собор, — там на него должна была быть наложена строжайшая епитимья за совершенный им грех. Затем епископ полюбопытствовал, каким это образом настоятель разлегся тут с Зеленушкой. Молодые люди все рассказали епископу. Епископ очень одобрил и вдовушку и молодых людей за то, что они, не пожелав обагрять руки в крови священника, обошлись с ним, как он того заслуживал.
Епископ присудил настоятеля сорок дней оплакивать свой грех, однако ж любовь и негодование кающегося оказались столь сильны, что оплакивал он свой грех сорок девять дней с лишком, и, к умножению его несчастий, ему долго потом не давали проходу мальчишки — показывали на него пальцем, кричали: «Глядите! Это он спал с Зеленушкой!» — и чуть было не довели его до сумасшествия. Так почтенная дама избавилась от тошнотворного и нахального настоятеля, а Зеленушка заработала на этом сорочку.
Когда Эмилия дошла до конца своей повести и все выразили одобрение вдовушке, королева обратила взор на Филострато.
— Теперь твоя очередь, — сказала она.
Тот сейчас же изъявил готовность и начал так:
— Прелестные дамы! Элисса упомянула одного молодого человека по имени Мазо дель Саджо, и это навело меня на мысль вместо повести, которую я прежде собирался вам предложить, рассказать другую — о нем и о его товарищах, повесть не непристойную, однако ж заключающую в себе такие выражения, которые вы стесняетесь употреблять, но до того смешную, что грех было бы не рассказать ее.
Все вы знаете, что градоправителями у нас нередко бывают уроженцы Марки[282], и по большей части это — мелкие душонки, народ прижимистый и сквалыжный, всю жизнь они только и делают, что крохоборничают. И вот по причине этого своего сквалыжничества и скопидомства градоправители и привозят с собой таких судей и нотариусов, о которых скорей можно подумать, что они прямо от плуга или из сапожной мастерской, но только не из школы законоведения. Итак, некий градоправитель вместе с множеством других судей привез мессера Никкола да Сан Лепидио[283], с виду больше всего похожего на кузнеца, и было этому судье поручено вести дела уголовные. Горожанам делать в суде решительно нечего, и все-таки они нет-нет да туда и заглянут, и вот нужно же было случиться так, что однажды утром туда зашел разыскивавший своего приятеля Мазо дель Саджо. Обратив внимание на заседавшего там мессера Никкола, он спросил себя: что, это, мол, еще за птица, и стал его разглядывать. На судье была грязная беличья шапка, у пояса болталась чернильница, из-под мантии вылезала нательная рубаха, да и многое другое говорило о том, что судья не принадлежит к числу людей чистоплотных и благородных, но особенно поразили Мазо дель Саджо его подштанники, доходившие чуть не до икр; мантия была узкой, полы ее расходились, и из-под них выглядывали подштанники.
На этом Мазо дель Саджо прекратил осмотр судьи, равно как и поиски своего приятеля, и, отправившись на новые поиски, встретил двух других своих приятелей, из коих одного звали Риби[284], а другого — Маттеуццо, не меньших забавников, нежели он сам. «Хотите доставить мне удовольствие? — спросил он. — Пойдемте в суд: я вам покажу такое чучело, какого вы сроду не видывали».
Все трое пошли в суд, и Мазо показал своим приятелям судью и его подштанники. Приятели еще издали начали покатываться, а подойдя ближе к скамьям, на одной из коих восседал господин судья, они обнаружили, во-первых, что под скамьи легко подлезть, а во-вторых, что перекладина, на которой покоились ноги судьи, треснула, и в дыру ничего не стоило просунуть руку.
«Меня так и подмывает совсем стащить с него подштанники — уж больно это просто!» — сказал своим товарищам Мазо.
Каждому было ясно, как за это взяться, а потому, условившись, что нужно делать и что говорить, приятели на другое утро опять пришли в суд. В переполненной зале Маттеуццо ухитрился незаметно подлезть под скамью и очутиться как раз возле судейских ног. Тем временем к судье с одной стороны приблизился Мазо и взял его за полу мантии, а с другой стороны к нему подошел Риби и сделал то же самое, и тут заговорил Мазо. «Господин судья, а господин судья! — начал он. — Пока вот этот воришка не улизнул, ради бога велите ему вернуть мне сапоги: он у меня их стибрил, но не признается, а я с месяц тому назад собственными глазами видел, как он отдавал поставить на них новые подметки».
А с другой стороны вопил Риби: «Не верьте ему, господин судья, — он плутяга: он прекрасно знает, что я пришел в суд, чтобы потребовать сундук, который он у меня спер, — потому-то он и завел речь про сапоги, а ведь я эти сапоги давным-давно купил. Коли-не верите, могу вам представить свидетелей: мою соседку-зеленщицу, потом Толстуху, которая требухой торгует, и потом еще мусорщика, который собирает отбросы возле церкви Санта Мария, что у Фредианских ворот, — мусорщик видел, как тот возвращался из пригорода».
Мазо не давал Риби слова сказать — орал во всю глотку, а Риби еще того лише. Чтобы лучше их слышать, судья встал со скамьи — этим не преминул воспользоваться Маттеуццо: он просунул руку в дыру, которая образовалась в перекладине, и, ухватившись за задок судейских подштанников, изо всех сил потянул их книзу. Подштанники немедленно спустились, ибо судья был худ — кожа да кости. Чувствуя, что что-то неладно, но еще не понимая, в чем дело, судья попытался было запахнуть мантию и сесть на свое место, но Мазо и Риби вцепились в нее с обоих боков. «Нехорошо вы делаете, господин судья! — кричали они дикими голосами. — Не желаете рассудить меня, не хотите даже выслушать, порываетесь уйти. В нашем городе из-за таких пустяков переписки не заводят». И так они долго еще держали его за мантию — до тех пор, пока все, кто был в суде, не увидели, что с судьи спустили подштанники. Маттеуццо некоторое время их подержал, а потом отпустил и незаметно вышел из залы. Риби, вдоволь над судьею натешившись, объявил: «Я пожалуюсь в управу, ей-богу, пожалуюсь!» Мазо тоже отпустил полу мантии. «Ну, а я, — сказал он, — буду ходить и ходить в суд и дождусь такого дня, когда вы будете посвободнее». Словом, все трое с великою поспешностью разошлись кто куда.
Господин судья натянул при всех подштанники, и вид у него был такой, словно он только сейчас проснулся; догадавшись наконец, что произошло, он осведомился, куда делись те, что препирались из-за сапог и сундука. Когда же судья удостоверился, что они скрылись, то поклялся божьим чревом дознаться и допытаться, существует ли во Флоренции обычай снимать с судьи подштанники во время судебного заседания. А как скоро это происшествие достигло ушей градоправителя, то и он расшумелся; друзья, однако ж, сумели убедить его, что все это было проделано единственно для того, чтобы показать градоправителю, что флорентийцы понимают, почему вместо судей он привез с собой скотов, — так, мол, дешевле, и градоправитель почел благоразумным смолчать, и на этом дело и кончилось.
Как скоро Филострато окончил свою всех насмешившую повесть, королева велела рассказывать Филомене, и Филомена начала так:
— Обворожительные дамы! Подобно как имя Мазо навело Филострато на мысль рассказать повесть, которую вы только что слышали, так же точно и мне имена Каландрино и его приятелей привели на память одно происшествие; о нем-то я и поведу рассказ — надеюсь, он вам понравится.
Мне незачем пояснять вам, кто такие Каландрино, Бруно и Буффальмакко, — вы уже довольно о них наслышаны, — а потому я прямо приступаю к рассказу: итак, у Каландрино близ Флоренции было небольшое имение, которое он получил в приданое за женой; именьице приносило хозяину доход, — между прочим, там ежегодно откармливалась свинья. В самом конце ноября Каландрино непременно отправлялся туда с женой, резал свинью и солил ее.
Нужно же было случиться так, чтобы в этот год жена Каландрино оказалась не совсем здорова, и пришлось ему одному идти резать свинью. Сведав о том, и узнав наверное, что жена Каландрино остается дома, Бруно и Буффальмакко тот же час отправились к одному священнику, ближайшему их другу, соседу Каландрино, с тем чтобы несколько дней у него погостить. Пришли они к священнику как раз в то утро, когда Каландрино зарезал свинью. Увидев Бруно и Буффальмакко вместе со священником, Каландрино окликнул их. «Добро пожаловать! — сказал он. — Поглядите, какой я хороший хозяин». И тут он повел их к себе и показал свинью.
Свинья оказалась отменная; Каландрино признался, что намерен засолить ее, но не на продажу, а для себя. «Экий же ты дуралей! — воскликнул Бруно. — Да ты лучше продай свинью, деньги мы прокутим, а женке скажешь, что ее у тебя украли».
«А она не поверит и выгонит меня из дому, — возразил Каландрино. — Нет уж, оставьте, все равно вы этого от меня не добьетесь».
Сколько ни уговаривали Каландрино, он остался непреклонен. Он пригласил приятелей закусить чем бог послал, но они отказались и ушли.
«А что, если мы ночью украдем у него свинью?» — сказал Бруно.
«Каким образом?» — спросил Буффальмакко.
«Каким образом — это я уже обдумал, — отвечал Бруно, — лишь бы только он ее не перенес на другое место».
«Коли так — спроворим, — заключил Буффальмакко. — Да и почему бы, собственно, не спроворить? А потом мы вместе с его преподобием устроим пир».
Священник сказал, что он с удовольствием поел бы свининки.
«Тут уж придется пуститься на хитрость, — снова заговорил Бруно. — Ты знаешь, Буффальмакко, какой Каландрино скряга и какой он любитель выпить на чужой счет. Так вот, мы сведем его в таверну, и там священник пусть скажет, что по случаю нашего прибытия он всех угощает, и не позволит ему платить. Каландрино упьется, и тогда мы все обделаем в лучшем виде, — ведь дома-то он один!»
Как Бруно сказал, так и было сделано. Видя, что священник не позволяет платить, Каландрино давай хлестать; впрочем, ему немного и нужно-то было, так что вскоре он уже был хорош. Ужинать он не стал, ушел из таверны за полночь и когда входил к себе, то вообразил, что запер за собою дверь, хотя на самом деле оставил ее незапертой, а войдя, лег спать. Буффальмакко же и Бруно пошли к священнику ужинать, отужинали, а потом, захватив с собою кое-какой инструмент, потребный для того, чтобы проникнуть в дом к Каландрино в том месте, которое выбрал Бруно, два приятеля осторожным шагом направились к Каландрино и, обнаружив, что входная дверь не заперта, вошли, сняли с гвоздя свиную тушу, отнесли ее к священнику, хорошенько припрятали и улеглись спать.
К утру хмель у Каландрино прошел; он встал с постели, сошел вниз и увидел, что дверь отворена, а свиньи нет. Он стал спрашивать того, другого, не видали ль, кто стянул у него свинью, — никто не знал; тогда он поднял страшнейший шум: дескать, у него, бедного, несчастного, свинью украли. Бруно же и Буффальмакко встали и пошли к Каландрино послушать, что-то он скажет им про свинью. Увидев их, Каландрино со слезами сказал: «Друзья! У меня несчастье: свинью украли!»
Бруно подошел к Каландрино и шепнул ему на ухо: «Что за диво! Первый раз в жизни ты поступаешь умно».
«Ах ты господи, да ведь я правду говорю!» — возразил Каландрино.
«Продолжай в том же духе, — сказал Бруно, — ори во всю мочь, так будет еще правдоподобнее».
Тут Каландрино и впрямь еще громче крикнул: «Клянусь телом Христовым, у меня правда украли свинью!»
«Так, так! — подзуживал его Бруно. — Если хочешь достигнуть цели — вопи громче: тогда тебя все услышат и подумают, что взаправду украли».
«Ты меня до исступления доведешь! — вскричал Каландрино. — Я говорю, а ты не веришь! Висеть мне на виселице, если свинью у меня не унесли!»
«Постой! Как же это могло случиться? — сказал Бруно. — Я еще вчера видел ее вот здесь. Неужели ты думаешь, что я могу подумать, будто ее у тебя уволокли?»
«Я говорю так, как оно есть», — подтвердил Каландрино. «Да как же так?» — спросил Бруно.
«А вот так, — отвечал Каландрино. — Пропащий я теперь человек, — как же я домой покажусь? Жена мне не поверит, а хоть бы и поверила — все равно потом дуться на меня целый год будет».
«Ай-ай-ай! — воскликнул Бруно. — Коли так, то дело плохо. Но только вот что, Каландрино: ведь я же сам вчера научил тебя так голосить. Морочь кого хочешь, только не женку и не нас с Буффальмакко».
Тут Каландрино разбушевался и раскричался: «Вы меня до того доведете, что я начну хулить бога, святых и все подряд! Вам же говорят: ночью у меня украли свинью!»
«Если правда украли, значит, нужно подумать, как бы отнять ее у вора», — заметил Буффальмакко.
«А как ее найти?» — спросил Каландрино.
«Да ведь не из Индии же кто-то пришел слямзить у тебя свинью, — верно, кто-нибудь из соседей, — заметил Буффальмакко. — Постарайся созвать всех до единого — я умею испытывать людей на хлебе и сыре[285], и мы тогда сразу узнаем, кто спер».
«Много ты вытянешь с помощью хлеба и сыра у соседских молодчиков, а ведь я уверен, что это кто-нибудь из них постарался, — возразил Каландрино. — Догадаются, зачем их зовут, и не явятся».
«Как же быть?» — спросил Буффальмакко.
«Это можно сделать при помощи имбирных пилюлек и доброй верначчи[286], — отвечал Бруно. — Надобно пригласить их выпить — они не поймут и придут, а имбирные пилюли можно заговорить так же, как хлеб и сыр».
«Ей-богу, ты прав, — заметил Буффальмакко. — А ты что скажешь, Каландрино? Сделать так, как он говорит?»
«Ради всего святого! — воскликнул Каландрино. — Мне бы только узнать, кто уворовал, — я уже наполовину был бы утешен».
«Коли так, — подхватил Бруно, — то для тебя я готов пойти за пилюлями и вином во Флоренцию, но только если ты дашь мне денег».
У Каландрино было около сорока сольдо[287], — он их и отдал Бруно.
Во Флоренции Бруно зашел к своему другу аптекарю, купил у него фунт хороших имбирных пилюль и заказал еще две пилюли из собачьего кала, в который он просил подбавить свежего сабура; пилюли эти он просил посахарить, точь-в-точь как имбирные, а чтобы не смешать их и не спутать, он просил сделать на них какой-нибудь знак, чтобы их можно было легко отличить; еще он купил бутыль доброй верначчи и, возвратившись к Каландрино, сказал: «Завтра постарайся угостить тех, кто у тебя на подозрении. Явятся все, — ведь завтра праздник, — а ночью мы с Буффальмакко заговорим пилюли, и утром я их тебе принесу. По старой дружбе я все устрою сам: пилюли раздам, гостей уважу и все улажу».
Каландрино так именно и поступил. И вот наутро, когда возле церкви, под вязом, собралось немало молодых флорентийцев, прибывших в свои усадьбы, равно как и местных крестьян, Бруно и Буффальмакко явились с коробкой пилюль и бутылью вина, и, посадив всех в кружок, Бруно заговорил: «Синьоры! Я хочу объяснить, для чего мы вас здесь собрали, чтобы в случае чего вы на меня потом не жаловались. У Каландрино, — вон он сидит! — ночью утянули роскошную свиную тушу, и он до сих пор ее не нашел, а так как утянуть ее никто, кроме нас, здесь присутствующих, не мог, то, дабы установить, кто именно ее подтибрил, он предлагает вам съесть по одной пилюле и выпить вина. Упреждаю вас: кто спер свинью, тот не сможет проглотить пилюлю — она покажется ему горше яда, и он выплюнет ее, а потому пусть лучше тот, кто украл, покается в своем грехе священнику, чем срамиться при народе, я же обещаю этому делу хода не давать».
Все изъявили желание съесть пилюли. Тогда Бруно рассадил всех, в том числе и Каландрино, и, начав с одного конца, стал раздавать пилюли. Дойдя до Каландрино, он положил ему на ладонь пилюлю из собачьего этого самого. Каландрино, нимало не медля, сунул ее в рот и начал разжевывать, но как скоро язык его ощутил вкус сабура, во рту у него стало так горько, что он не удержался и выплюнул пилюлю. Между тем все зорко следили друг за другом — не выплюнет ли кто-нибудь, и не успел Бруно, сделавший вид, что ничего не заметил, дораздать пилюли, как за его спиной послышался чей-то голос: «Эй, Каландрино, ты что это?» Тут Бруно живо обернулся и, удостоверившись, что Каландрино выплюнул пилюлю, сказал: «Погодите! Может, он по какой-либо другой причине выплюнул. На-ка еще!» С этими словами он положил ему другую пилюлю прямо в рот, а затем дораздал остаток. Если первая пилюля показалась Каландрино горькой, то вторая — горькой-прегорькой, а выплюнуть ему было стыдно, и он некоторое время ее жевал, меж тем как из глаз у него текли слезы величиною с орех, однако ж в конце концов сил его не стало, и вторую пилюлю постигла та же участь, что и первую. В это время Буффальмакко и Бруно поили собравшихся. Увидев, что Каландрино выплюнул и вторую пилюлю, все сошлись на том, что, вне всякого сомнения, он сам у себя украл свинью, а некоторые принялись ругательски ругать его.
Наконец все разошлись — с Каландрино остались только Буффальмакко и Бруно. «Я с самого начала был убежден, — обратясь к Каландрино, заговорил Буффальмакко, — что ты сам же ее и похитил, а нас уверял, будто ее у тебя украли, для того чтобы не распить с нами те деньги, которые ты за нее получил».
Каландрино, во рту у которого все еще было горько, начал божиться, что и не думал похищать у себя свинью.
«Скажи-ка, брат, по чистой совести, — спросил Буффальмакко, — сколько ты за нее содрал? Уж не меньше шести флоринов?»
Каландрино это взорвало. «Послушай, Каландрино, — вмешался тут Бруно. — Один из тех, которые с нами ели и пили, сказал мне, что ты здесь завел себе девочку и что ей от тебя перепадает; так вот, он уверен, что свинью ты послал своей красотке. Здорово же ты наловчился дурачить добрых людей! Повел нас по берегу Муньоне собирать черные камни, потом дал тягу, а нас оставил, что называется, на корабле без сухарей и потом еще уверял, будто нашел камень, а теперь клянешься и божишься, будто у тебя украли свинью, которую ты сам же кому-то подарил или продал. Мы тебя раскусили, мы тебя видим насквозь, больше тебе своими плутнями на удочку нас не поддеть, однако ж, сказать по правде, хитрость наша обошлась нам недешево, вот мы с Буффальмакко и порешили взять с тебя по сему случаю двух каплунов, а коли не дашь — мы все расскажем монне Тессе».
Видя, что ему не верят, и рассудив, что, дескать, мало ему покражи — недостает только головомойки от жены, Каландрино дал им двух каплунов. Свинью они засолили и отвезли во Флоренцию; Каландрино же остался в накладе, да еще и в дураках.
Дамы много смеялись над горемычным Каландрино и смеялись бы еще больше, если б им не было досадно, что те самые люди, которые стащили у Каландрино свинью, с него же стребовали каплунов. Как скоро рассказ о Каландрино пришел к концу, королева велела рассказывать Пампинее, и та сейчас же начала:
— Милейшие дамы! Одна хитрость часто смеется над другою — вот почему безрассудно смеяться над себе подобными. Слушая разные историйки, мы много смеялись над всевозможными проделками, но вот об отместке за них мы не слыхали ни разу. Мне же хочется вызвать у вас сострадание к одной нашей согражданке, понесшей заслуженную кару, — ее проделку ей припомнили, и она едва не стоила ей жизни. Послушать мой рассказ вам будет не бесполезно — вы уже не так будете потом смеяться над другими, и в том проявится ваш превеликий разум.[288]
Не так давно жила-была во Флоренции молодая женщина по имени Элена, красивая, гордая, славного рода и отнюдь не обойденная судьбой по части земных благ. Оставшись вдовой, она не пожелала вторично выходить замуж, так как по своей доброй воле отдала сердце некоему пригожему и очаровательному юноше и, позабыв обо всем на свете, при посредстве служанки, которая пользовалась у нее доверием безграничным, часто проводила с ним время, наслаждаясь безоблачным счастьем. Случилось, однако ж, так, что один молодой человек по имени Риньери, принадлежавший к городской знати, долго учившийся в Париже, но не для того, чтобы потом, по примеру многих других, торговать своими сведениями, а чтобы, как подобает человеку благородному, к источнику знания приникнуть и в суть и корень вещей проникнуть, вернулся тогда из Парижа во Флоренцию и, будучи весьма уважаем как за благородное свое происхождение, так и за свои познания, здесь обосновался и зажил на широкую ногу. Но те, кто отличается умом глубоким, чаще всего и теряют голову от любви, — так именно и произошло с нашим Риньери. Однажды он поехал на бал, там его взору явилась Элена в черном платье, как у нас полагается быть одетой вдове, и он усмотрел в ней столько красоты и столько прелести, сколько, как ему казалось, ни у одной женщины он до сих пор не видал. Только тот человек, думалось ему, имеет право назвать себя счастливым, кого господь сподобил держать ее, нагую, в своих объятиях. Искоса на нее поглядывая, он, отдав себе отчет, что все великое и драгоценное дается нелегко, порешил не жалеть трудов и усилий, чтобы понравиться ей, понравившись — влюбить ее в себя, а добившись этого — получить возможность обладать ею. Взгляд у молодой женщины вовсе не был устремлен в преисподнюю, — напротив того, думая о себе больше, чем следовало, она ловко водила глазами и сразу замечала, кто ею любуется. Обратив внимание на Риньери, она усмехнулась про себя. «Нынче я не зря сюда пришла, — подумала она. — Если не ошибаюсь, птичка попалась». И вот она нет-нет да и поглядит на него вскользь и даст понять, что он произвел на нее впечатление. Помимо всего прочего, Элена рассуждала так, что чем больше она силою своих чар приманит и поймает поклонников, тем выше будут ценить ее красоту, в особенности тот, кому она подарила ее вместе со своею любовью.
У вдовы была служанка — не первой молодости и вдобавок на редкость уродливая и безобразная: нос у нее был приплюснутый, рот кривой, губы толстые, зубы редкие и большие; она слегка косила, глаза у нее часто болели, цвет лица у нее был изжелта-зеленый, словно лето она провела не во Фьезоле, а в Синигалье[281], и к довершению всего она была хромая и слегка кривобокая; за зеленый цвет лица все звали ее Зеленушкой; однако ж при всем своем безобразии она была не лишена хитрецы.
Вдова позвала ее и сказала: «Зеленушка! Если ты ночью окажешь мне услугу, я подарю тебе красивую новенькую сорочку».
Услыхав, что госпожа собирается подарить ей сорочку, Зеленушка ответила так: «Если вы, сударыня, подарите мне сорочку, я все, что ни прикажете, сделаю, даже в огонь брошусь».
«Ну вот и отлично, — заметила вдова. — Пробудь эту ночь в моей постели с мужчиной и приласкай его, но только молча, чтобы братья мои не услыхали, — ведь они спят за стеной, — а потом я подарю тебе сорочку».
«Да я, коли нужно, с шестерыми просплю, а не то что с одним», — молвила Зеленушка.
И вот вечером, в назначенный час, явился настоятель, а молодые люди, как это у них было уговорено с сестрой, были у себя в комнате и громко заявляли о своем присутствии, по каковой причине настоятель в потемках тихохонько пробрался в комнату монны Пиккарды и направился, как ему было сказано к постели, — Зеленушка же, наученная монной Пиккардой, как ей надлежит действовать, направилась туда же, но только с другой стороны. Полагая, что с ним монна Пиккарда, отец настоятель заключил Зеленушку в объятия и молча стал целовать ее, а Зеленушка его. Словом, настоятель вступил во владение вожделенными благами и начал развлекаться. Устроив свидание, монна Пиккарда велела братьям доделать остальное. Братья на цыпочках вышли из дому и пошли на площадь, судьба же благоприятствовала им в задуманном предприятии даже больше, чем они рассчитывали. Стояла сильная жара, и епископ велел узнать, дома ли эти молодые люди, — ему хотелось пройтись и выпить у них вина, но тут как раз он увидел, что они сами идут к нему: он признался, чего ему хочется, и пошел с ними; когда же он вошел в прохладный их дворик, освещенный множеством свечей, то не отказал себе в великом удовольствии выпить доброго вина.
Когда же он выпил, молодые люди обратились к нему с такими словами: «Владыка! Вы оказали нам такую милость: удостоили своим посещением убогое наше жилище, — а мы ведь и шли пригласить вас в гости, — соблаговолите же взглянуть на одну вещицу — мы были бы счастливы вам ее показать».
Епископ ответил, что с удовольствием посмотрит. Тогда один из братьев взял зажженный факел и пошел прямо в комнату, где отец настоятель полеживал с Зеленушкой, а за ним — епископ и все остальные; настоятель же успел отмахать более трех миль, ибо все это время он скакал во весь опор, а потому, притомившись, отдыхал, несмотря на жару держа Зеленушку в объятиях. Когда, вслед за освещавшим дорогу молодым человеком, в комнату вошел епископ и все прочие, то епископу в ту же минуту показали настоятеля, обнимавшего Зеленушку. Отец настоятель между тем пробудился и, увидев свет и чужих людей вокруг, от нестерпимого стыда и страха с головою накрылся простыней. Тогда епископ, отчитав настоятеля, велел ему высунуть голову и посмотреть, с кем он лежит. Удостоверившись, что монна Пиккарда его обманула, и помыслив о том, как он осрамился, настоятель в превеликое впал уныние. Епископ велел ему одеться, а затем настоятеля под усиленным караулом отвели в собор, — там на него должна была быть наложена строжайшая епитимья за совершенный им грех. Затем епископ полюбопытствовал, каким это образом настоятель разлегся тут с Зеленушкой. Молодые люди все рассказали епископу. Епископ очень одобрил и вдовушку и молодых людей за то, что они, не пожелав обагрять руки в крови священника, обошлись с ним, как он того заслуживал.
Епископ присудил настоятеля сорок дней оплакивать свой грех, однако ж любовь и негодование кающегося оказались столь сильны, что оплакивал он свой грех сорок девять дней с лишком, и, к умножению его несчастий, ему долго потом не давали проходу мальчишки — показывали на него пальцем, кричали: «Глядите! Это он спал с Зеленушкой!» — и чуть было не довели его до сумасшествия. Так почтенная дама избавилась от тошнотворного и нахального настоятеля, а Зеленушка заработала на этом сорочку.
Новелла пятая
Пока судья из Марки заседает во флорентийском суде, трое молодых людей снимают с него подштанники
Когда Эмилия дошла до конца своей повести и все выразили одобрение вдовушке, королева обратила взор на Филострато.
— Теперь твоя очередь, — сказала она.
Тот сейчас же изъявил готовность и начал так:
— Прелестные дамы! Элисса упомянула одного молодого человека по имени Мазо дель Саджо, и это навело меня на мысль вместо повести, которую я прежде собирался вам предложить, рассказать другую — о нем и о его товарищах, повесть не непристойную, однако ж заключающую в себе такие выражения, которые вы стесняетесь употреблять, но до того смешную, что грех было бы не рассказать ее.
Все вы знаете, что градоправителями у нас нередко бывают уроженцы Марки[282], и по большей части это — мелкие душонки, народ прижимистый и сквалыжный, всю жизнь они только и делают, что крохоборничают. И вот по причине этого своего сквалыжничества и скопидомства градоправители и привозят с собой таких судей и нотариусов, о которых скорей можно подумать, что они прямо от плуга или из сапожной мастерской, но только не из школы законоведения. Итак, некий градоправитель вместе с множеством других судей привез мессера Никкола да Сан Лепидио[283], с виду больше всего похожего на кузнеца, и было этому судье поручено вести дела уголовные. Горожанам делать в суде решительно нечего, и все-таки они нет-нет да туда и заглянут, и вот нужно же было случиться так, что однажды утром туда зашел разыскивавший своего приятеля Мазо дель Саджо. Обратив внимание на заседавшего там мессера Никкола, он спросил себя: что, это, мол, еще за птица, и стал его разглядывать. На судье была грязная беличья шапка, у пояса болталась чернильница, из-под мантии вылезала нательная рубаха, да и многое другое говорило о том, что судья не принадлежит к числу людей чистоплотных и благородных, но особенно поразили Мазо дель Саджо его подштанники, доходившие чуть не до икр; мантия была узкой, полы ее расходились, и из-под них выглядывали подштанники.
На этом Мазо дель Саджо прекратил осмотр судьи, равно как и поиски своего приятеля, и, отправившись на новые поиски, встретил двух других своих приятелей, из коих одного звали Риби[284], а другого — Маттеуццо, не меньших забавников, нежели он сам. «Хотите доставить мне удовольствие? — спросил он. — Пойдемте в суд: я вам покажу такое чучело, какого вы сроду не видывали».
Все трое пошли в суд, и Мазо показал своим приятелям судью и его подштанники. Приятели еще издали начали покатываться, а подойдя ближе к скамьям, на одной из коих восседал господин судья, они обнаружили, во-первых, что под скамьи легко подлезть, а во-вторых, что перекладина, на которой покоились ноги судьи, треснула, и в дыру ничего не стоило просунуть руку.
«Меня так и подмывает совсем стащить с него подштанники — уж больно это просто!» — сказал своим товарищам Мазо.
Каждому было ясно, как за это взяться, а потому, условившись, что нужно делать и что говорить, приятели на другое утро опять пришли в суд. В переполненной зале Маттеуццо ухитрился незаметно подлезть под скамью и очутиться как раз возле судейских ног. Тем временем к судье с одной стороны приблизился Мазо и взял его за полу мантии, а с другой стороны к нему подошел Риби и сделал то же самое, и тут заговорил Мазо. «Господин судья, а господин судья! — начал он. — Пока вот этот воришка не улизнул, ради бога велите ему вернуть мне сапоги: он у меня их стибрил, но не признается, а я с месяц тому назад собственными глазами видел, как он отдавал поставить на них новые подметки».
А с другой стороны вопил Риби: «Не верьте ему, господин судья, — он плутяга: он прекрасно знает, что я пришел в суд, чтобы потребовать сундук, который он у меня спер, — потому-то он и завел речь про сапоги, а ведь я эти сапоги давным-давно купил. Коли-не верите, могу вам представить свидетелей: мою соседку-зеленщицу, потом Толстуху, которая требухой торгует, и потом еще мусорщика, который собирает отбросы возле церкви Санта Мария, что у Фредианских ворот, — мусорщик видел, как тот возвращался из пригорода».
Мазо не давал Риби слова сказать — орал во всю глотку, а Риби еще того лише. Чтобы лучше их слышать, судья встал со скамьи — этим не преминул воспользоваться Маттеуццо: он просунул руку в дыру, которая образовалась в перекладине, и, ухватившись за задок судейских подштанников, изо всех сил потянул их книзу. Подштанники немедленно спустились, ибо судья был худ — кожа да кости. Чувствуя, что что-то неладно, но еще не понимая, в чем дело, судья попытался было запахнуть мантию и сесть на свое место, но Мазо и Риби вцепились в нее с обоих боков. «Нехорошо вы делаете, господин судья! — кричали они дикими голосами. — Не желаете рассудить меня, не хотите даже выслушать, порываетесь уйти. В нашем городе из-за таких пустяков переписки не заводят». И так они долго еще держали его за мантию — до тех пор, пока все, кто был в суде, не увидели, что с судьи спустили подштанники. Маттеуццо некоторое время их подержал, а потом отпустил и незаметно вышел из залы. Риби, вдоволь над судьею натешившись, объявил: «Я пожалуюсь в управу, ей-богу, пожалуюсь!» Мазо тоже отпустил полу мантии. «Ну, а я, — сказал он, — буду ходить и ходить в суд и дождусь такого дня, когда вы будете посвободнее». Словом, все трое с великою поспешностью разошлись кто куда.
Господин судья натянул при всех подштанники, и вид у него был такой, словно он только сейчас проснулся; догадавшись наконец, что произошло, он осведомился, куда делись те, что препирались из-за сапог и сундука. Когда же судья удостоверился, что они скрылись, то поклялся божьим чревом дознаться и допытаться, существует ли во Флоренции обычай снимать с судьи подштанники во время судебного заседания. А как скоро это происшествие достигло ушей градоправителя, то и он расшумелся; друзья, однако ж, сумели убедить его, что все это было проделано единственно для того, чтобы показать градоправителю, что флорентийцы понимают, почему вместо судей он привез с собой скотов, — так, мол, дешевле, и градоправитель почел благоразумным смолчать, и на этом дело и кончилось.
Новелла шестая
Бруно и Буффальмакко крадут у Каландрино свиную тушу; оба советуют Каландрино постараться найти ее, испытав подозреваемых на имбирных пилюлях и верначче, а ему дают, одну за другой, две пилюли из собачьего кала, в который подбавлен сабур, каковое испытание всем доказывает, что Каландрино сам у себя стащил свинью; под угрозой все рассказать его жене Бруно и Буффальмакко требуют с Каландрино откуп
Как скоро Филострато окончил свою всех насмешившую повесть, королева велела рассказывать Филомене, и Филомена начала так:
— Обворожительные дамы! Подобно как имя Мазо навело Филострато на мысль рассказать повесть, которую вы только что слышали, так же точно и мне имена Каландрино и его приятелей привели на память одно происшествие; о нем-то я и поведу рассказ — надеюсь, он вам понравится.
Мне незачем пояснять вам, кто такие Каландрино, Бруно и Буффальмакко, — вы уже довольно о них наслышаны, — а потому я прямо приступаю к рассказу: итак, у Каландрино близ Флоренции было небольшое имение, которое он получил в приданое за женой; именьице приносило хозяину доход, — между прочим, там ежегодно откармливалась свинья. В самом конце ноября Каландрино непременно отправлялся туда с женой, резал свинью и солил ее.
Нужно же было случиться так, чтобы в этот год жена Каландрино оказалась не совсем здорова, и пришлось ему одному идти резать свинью. Сведав о том, и узнав наверное, что жена Каландрино остается дома, Бруно и Буффальмакко тот же час отправились к одному священнику, ближайшему их другу, соседу Каландрино, с тем чтобы несколько дней у него погостить. Пришли они к священнику как раз в то утро, когда Каландрино зарезал свинью. Увидев Бруно и Буффальмакко вместе со священником, Каландрино окликнул их. «Добро пожаловать! — сказал он. — Поглядите, какой я хороший хозяин». И тут он повел их к себе и показал свинью.
Свинья оказалась отменная; Каландрино признался, что намерен засолить ее, но не на продажу, а для себя. «Экий же ты дуралей! — воскликнул Бруно. — Да ты лучше продай свинью, деньги мы прокутим, а женке скажешь, что ее у тебя украли».
«А она не поверит и выгонит меня из дому, — возразил Каландрино. — Нет уж, оставьте, все равно вы этого от меня не добьетесь».
Сколько ни уговаривали Каландрино, он остался непреклонен. Он пригласил приятелей закусить чем бог послал, но они отказались и ушли.
«А что, если мы ночью украдем у него свинью?» — сказал Бруно.
«Каким образом?» — спросил Буффальмакко.
«Каким образом — это я уже обдумал, — отвечал Бруно, — лишь бы только он ее не перенес на другое место».
«Коли так — спроворим, — заключил Буффальмакко. — Да и почему бы, собственно, не спроворить? А потом мы вместе с его преподобием устроим пир».
Священник сказал, что он с удовольствием поел бы свининки.
«Тут уж придется пуститься на хитрость, — снова заговорил Бруно. — Ты знаешь, Буффальмакко, какой Каландрино скряга и какой он любитель выпить на чужой счет. Так вот, мы сведем его в таверну, и там священник пусть скажет, что по случаю нашего прибытия он всех угощает, и не позволит ему платить. Каландрино упьется, и тогда мы все обделаем в лучшем виде, — ведь дома-то он один!»
Как Бруно сказал, так и было сделано. Видя, что священник не позволяет платить, Каландрино давай хлестать; впрочем, ему немного и нужно-то было, так что вскоре он уже был хорош. Ужинать он не стал, ушел из таверны за полночь и когда входил к себе, то вообразил, что запер за собою дверь, хотя на самом деле оставил ее незапертой, а войдя, лег спать. Буффальмакко же и Бруно пошли к священнику ужинать, отужинали, а потом, захватив с собою кое-какой инструмент, потребный для того, чтобы проникнуть в дом к Каландрино в том месте, которое выбрал Бруно, два приятеля осторожным шагом направились к Каландрино и, обнаружив, что входная дверь не заперта, вошли, сняли с гвоздя свиную тушу, отнесли ее к священнику, хорошенько припрятали и улеглись спать.
К утру хмель у Каландрино прошел; он встал с постели, сошел вниз и увидел, что дверь отворена, а свиньи нет. Он стал спрашивать того, другого, не видали ль, кто стянул у него свинью, — никто не знал; тогда он поднял страшнейший шум: дескать, у него, бедного, несчастного, свинью украли. Бруно же и Буффальмакко встали и пошли к Каландрино послушать, что-то он скажет им про свинью. Увидев их, Каландрино со слезами сказал: «Друзья! У меня несчастье: свинью украли!»
Бруно подошел к Каландрино и шепнул ему на ухо: «Что за диво! Первый раз в жизни ты поступаешь умно».
«Ах ты господи, да ведь я правду говорю!» — возразил Каландрино.
«Продолжай в том же духе, — сказал Бруно, — ори во всю мочь, так будет еще правдоподобнее».
Тут Каландрино и впрямь еще громче крикнул: «Клянусь телом Христовым, у меня правда украли свинью!»
«Так, так! — подзуживал его Бруно. — Если хочешь достигнуть цели — вопи громче: тогда тебя все услышат и подумают, что взаправду украли».
«Ты меня до исступления доведешь! — вскричал Каландрино. — Я говорю, а ты не веришь! Висеть мне на виселице, если свинью у меня не унесли!»
«Постой! Как же это могло случиться? — сказал Бруно. — Я еще вчера видел ее вот здесь. Неужели ты думаешь, что я могу подумать, будто ее у тебя уволокли?»
«Я говорю так, как оно есть», — подтвердил Каландрино. «Да как же так?» — спросил Бруно.
«А вот так, — отвечал Каландрино. — Пропащий я теперь человек, — как же я домой покажусь? Жена мне не поверит, а хоть бы и поверила — все равно потом дуться на меня целый год будет».
«Ай-ай-ай! — воскликнул Бруно. — Коли так, то дело плохо. Но только вот что, Каландрино: ведь я же сам вчера научил тебя так голосить. Морочь кого хочешь, только не женку и не нас с Буффальмакко».
Тут Каландрино разбушевался и раскричался: «Вы меня до того доведете, что я начну хулить бога, святых и все подряд! Вам же говорят: ночью у меня украли свинью!»
«Если правда украли, значит, нужно подумать, как бы отнять ее у вора», — заметил Буффальмакко.
«А как ее найти?» — спросил Каландрино.
«Да ведь не из Индии же кто-то пришел слямзить у тебя свинью, — верно, кто-нибудь из соседей, — заметил Буффальмакко. — Постарайся созвать всех до единого — я умею испытывать людей на хлебе и сыре[285], и мы тогда сразу узнаем, кто спер».
«Много ты вытянешь с помощью хлеба и сыра у соседских молодчиков, а ведь я уверен, что это кто-нибудь из них постарался, — возразил Каландрино. — Догадаются, зачем их зовут, и не явятся».
«Как же быть?» — спросил Буффальмакко.
«Это можно сделать при помощи имбирных пилюлек и доброй верначчи[286], — отвечал Бруно. — Надобно пригласить их выпить — они не поймут и придут, а имбирные пилюли можно заговорить так же, как хлеб и сыр».
«Ей-богу, ты прав, — заметил Буффальмакко. — А ты что скажешь, Каландрино? Сделать так, как он говорит?»
«Ради всего святого! — воскликнул Каландрино. — Мне бы только узнать, кто уворовал, — я уже наполовину был бы утешен».
«Коли так, — подхватил Бруно, — то для тебя я готов пойти за пилюлями и вином во Флоренцию, но только если ты дашь мне денег».
У Каландрино было около сорока сольдо[287], — он их и отдал Бруно.
Во Флоренции Бруно зашел к своему другу аптекарю, купил у него фунт хороших имбирных пилюль и заказал еще две пилюли из собачьего кала, в который он просил подбавить свежего сабура; пилюли эти он просил посахарить, точь-в-точь как имбирные, а чтобы не смешать их и не спутать, он просил сделать на них какой-нибудь знак, чтобы их можно было легко отличить; еще он купил бутыль доброй верначчи и, возвратившись к Каландрино, сказал: «Завтра постарайся угостить тех, кто у тебя на подозрении. Явятся все, — ведь завтра праздник, — а ночью мы с Буффальмакко заговорим пилюли, и утром я их тебе принесу. По старой дружбе я все устрою сам: пилюли раздам, гостей уважу и все улажу».
Каландрино так именно и поступил. И вот наутро, когда возле церкви, под вязом, собралось немало молодых флорентийцев, прибывших в свои усадьбы, равно как и местных крестьян, Бруно и Буффальмакко явились с коробкой пилюль и бутылью вина, и, посадив всех в кружок, Бруно заговорил: «Синьоры! Я хочу объяснить, для чего мы вас здесь собрали, чтобы в случае чего вы на меня потом не жаловались. У Каландрино, — вон он сидит! — ночью утянули роскошную свиную тушу, и он до сих пор ее не нашел, а так как утянуть ее никто, кроме нас, здесь присутствующих, не мог, то, дабы установить, кто именно ее подтибрил, он предлагает вам съесть по одной пилюле и выпить вина. Упреждаю вас: кто спер свинью, тот не сможет проглотить пилюлю — она покажется ему горше яда, и он выплюнет ее, а потому пусть лучше тот, кто украл, покается в своем грехе священнику, чем срамиться при народе, я же обещаю этому делу хода не давать».
Все изъявили желание съесть пилюли. Тогда Бруно рассадил всех, в том числе и Каландрино, и, начав с одного конца, стал раздавать пилюли. Дойдя до Каландрино, он положил ему на ладонь пилюлю из собачьего этого самого. Каландрино, нимало не медля, сунул ее в рот и начал разжевывать, но как скоро язык его ощутил вкус сабура, во рту у него стало так горько, что он не удержался и выплюнул пилюлю. Между тем все зорко следили друг за другом — не выплюнет ли кто-нибудь, и не успел Бруно, сделавший вид, что ничего не заметил, дораздать пилюли, как за его спиной послышался чей-то голос: «Эй, Каландрино, ты что это?» Тут Бруно живо обернулся и, удостоверившись, что Каландрино выплюнул пилюлю, сказал: «Погодите! Может, он по какой-либо другой причине выплюнул. На-ка еще!» С этими словами он положил ему другую пилюлю прямо в рот, а затем дораздал остаток. Если первая пилюля показалась Каландрино горькой, то вторая — горькой-прегорькой, а выплюнуть ему было стыдно, и он некоторое время ее жевал, меж тем как из глаз у него текли слезы величиною с орех, однако ж в конце концов сил его не стало, и вторую пилюлю постигла та же участь, что и первую. В это время Буффальмакко и Бруно поили собравшихся. Увидев, что Каландрино выплюнул и вторую пилюлю, все сошлись на том, что, вне всякого сомнения, он сам у себя украл свинью, а некоторые принялись ругательски ругать его.
Наконец все разошлись — с Каландрино остались только Буффальмакко и Бруно. «Я с самого начала был убежден, — обратясь к Каландрино, заговорил Буффальмакко, — что ты сам же ее и похитил, а нас уверял, будто ее у тебя украли, для того чтобы не распить с нами те деньги, которые ты за нее получил».
Каландрино, во рту у которого все еще было горько, начал божиться, что и не думал похищать у себя свинью.
«Скажи-ка, брат, по чистой совести, — спросил Буффальмакко, — сколько ты за нее содрал? Уж не меньше шести флоринов?»
Каландрино это взорвало. «Послушай, Каландрино, — вмешался тут Бруно. — Один из тех, которые с нами ели и пили, сказал мне, что ты здесь завел себе девочку и что ей от тебя перепадает; так вот, он уверен, что свинью ты послал своей красотке. Здорово же ты наловчился дурачить добрых людей! Повел нас по берегу Муньоне собирать черные камни, потом дал тягу, а нас оставил, что называется, на корабле без сухарей и потом еще уверял, будто нашел камень, а теперь клянешься и божишься, будто у тебя украли свинью, которую ты сам же кому-то подарил или продал. Мы тебя раскусили, мы тебя видим насквозь, больше тебе своими плутнями на удочку нас не поддеть, однако ж, сказать по правде, хитрость наша обошлась нам недешево, вот мы с Буффальмакко и порешили взять с тебя по сему случаю двух каплунов, а коли не дашь — мы все расскажем монне Тессе».
Видя, что ему не верят, и рассудив, что, дескать, мало ему покражи — недостает только головомойки от жены, Каландрино дал им двух каплунов. Свинью они засолили и отвезли во Флоренцию; Каландрино же остался в накладе, да еще и в дураках.
Новелла седьмая
Студент любит вдовушку, а вдовушка любит другого и заставляет студента ночь напролет прождать ее на снегу, впоследствии по наущению студента она в середине июля целый день стоит на башне нагая, и ее жалят мухи, слепни и печет солнце
Дамы много смеялись над горемычным Каландрино и смеялись бы еще больше, если б им не было досадно, что те самые люди, которые стащили у Каландрино свинью, с него же стребовали каплунов. Как скоро рассказ о Каландрино пришел к концу, королева велела рассказывать Пампинее, и та сейчас же начала:
— Милейшие дамы! Одна хитрость часто смеется над другою — вот почему безрассудно смеяться над себе подобными. Слушая разные историйки, мы много смеялись над всевозможными проделками, но вот об отместке за них мы не слыхали ни разу. Мне же хочется вызвать у вас сострадание к одной нашей согражданке, понесшей заслуженную кару, — ее проделку ей припомнили, и она едва не стоила ей жизни. Послушать мой рассказ вам будет не бесполезно — вы уже не так будете потом смеяться над другими, и в том проявится ваш превеликий разум.[288]
Не так давно жила-была во Флоренции молодая женщина по имени Элена, красивая, гордая, славного рода и отнюдь не обойденная судьбой по части земных благ. Оставшись вдовой, она не пожелала вторично выходить замуж, так как по своей доброй воле отдала сердце некоему пригожему и очаровательному юноше и, позабыв обо всем на свете, при посредстве служанки, которая пользовалась у нее доверием безграничным, часто проводила с ним время, наслаждаясь безоблачным счастьем. Случилось, однако ж, так, что один молодой человек по имени Риньери, принадлежавший к городской знати, долго учившийся в Париже, но не для того, чтобы потом, по примеру многих других, торговать своими сведениями, а чтобы, как подобает человеку благородному, к источнику знания приникнуть и в суть и корень вещей проникнуть, вернулся тогда из Парижа во Флоренцию и, будучи весьма уважаем как за благородное свое происхождение, так и за свои познания, здесь обосновался и зажил на широкую ногу. Но те, кто отличается умом глубоким, чаще всего и теряют голову от любви, — так именно и произошло с нашим Риньери. Однажды он поехал на бал, там его взору явилась Элена в черном платье, как у нас полагается быть одетой вдове, и он усмотрел в ней столько красоты и столько прелести, сколько, как ему казалось, ни у одной женщины он до сих пор не видал. Только тот человек, думалось ему, имеет право назвать себя счастливым, кого господь сподобил держать ее, нагую, в своих объятиях. Искоса на нее поглядывая, он, отдав себе отчет, что все великое и драгоценное дается нелегко, порешил не жалеть трудов и усилий, чтобы понравиться ей, понравившись — влюбить ее в себя, а добившись этого — получить возможность обладать ею. Взгляд у молодой женщины вовсе не был устремлен в преисподнюю, — напротив того, думая о себе больше, чем следовало, она ловко водила глазами и сразу замечала, кто ею любуется. Обратив внимание на Риньери, она усмехнулась про себя. «Нынче я не зря сюда пришла, — подумала она. — Если не ошибаюсь, птичка попалась». И вот она нет-нет да и поглядит на него вскользь и даст понять, что он произвел на нее впечатление. Помимо всего прочего, Элена рассуждала так, что чем больше она силою своих чар приманит и поймает поклонников, тем выше будут ценить ее красоту, в особенности тот, кому она подарила ее вместе со своею любовью.