Накормив молодого человека ужином, он посадил его на коня, поехал с ним во Флоренцию и проводил до самого дома, а молодой человек по совету донны Изабеллы в тот ж вечер вступил в тайные переговоры с мессером Ламбертуччо, и они между собой так хорошо поладили, что хотя происшествие это наделало много шуму, супруг так и не догадался, что жена его одурачила.


Новелла седьмая



Лодовико изъясняется донне Беатриче в любви; она велит своему мужу, которого зовут Эгано, надеть ее платье и отправляет его в сад, а сама милуется с Лодовико; наконец Лодовико встает, выходит в сад и колошматит Эгано

 
   Изобретательность донны Изабеллы, о коей поведала Пампинея, поразила все общество, однако Филомена, которой король велел рассказывать после Пампинеи, заметила:
   — Любезные дамы! Я могу и ошибаться, но все же мне кажется, что дама, о которой я собираюсь вам рассказать, не менее сообразительна и ловка.
   Надобно вам знать, что в Париже некогда жил флорентийский дворянин, и вот этот самый дворянин, обеднев, порешил заняться торговлей, быстро пошел в гору и не в долгом времени сказочно разбогател. У него был единственный сын, которого он назвал Лодовико. Отцу не хотелось, чтобы сын шел по торговой части; в надежде, что тот поддержит честь его рода, он за прилавок его не поставил, — по желанию отца Лодовико вместе с другими дворянами поступил на службу к французскому королю, и здесь он научился светскому обхождению и многим другим хорошим вещам. И вот как-то раз, когда молодые люди, в том числе Лодовико, между собою беседовали, к ним присоединились рыцари, ездившие на поклонение Гробу Господню и недавно возвратившиеся, и тут один из рыцарей, услышав, что юноши толкуют о том, где красивее женщины — во Франции, в Англии или же еще где-либо, стал уверять, что он объездил весь свет, видел немало красивых женщин, но такой красавицы, какова донна Беатриче, жена Эгано де Галуцци из Болоньи[250], ему видеть не приходилось. Его приятели, которые тоже видели ее в Болонье, это подтвердили. Лодовико никого еще не любил, а тут вдруг, услыхав про донну Беатриче, загорелся желанием увидеть ее и больше ни о чем не мог думать. Положив во что бы то ни стало поехать к ней в Болонью и, если донна Беатриче придется ему по сердцу, там и остаться, он подпустил отцу турусы, что, мол, хочет ехать на поклонение Гробу Господню. Отец дал свое согласие, хотя и с большим неудовольствием.
   И вот, назвавшись Аникино, Лодовико выехал в Болонью, по милости судьбы на другой же день увидел эту даму во время торжества и нашел, что она еще прекраснее, чем о ней говорят. С первого же взгляда влюбившись в нее без памяти, он решил, что не покинет Болонью до тех пор, пока не добьется взаимности. Подумав о том, что должно для этого предпринять, он выбрал один путь, все же остальные отверг: ему пришло на ум, что если он поступит в услужение к ее мужу, — а у того слуг было много, — то, быть может, ему удастся достигнуть цели. Распродав коней, позаботившись о том, чтобы как можно лучше пристроить своих слуг и наказав им делать вид при встрече, будто они его не знают, Лодовико подружился с хозяином той гостиницы, где он остановился, и сказал ему, что с удовольствием пошел бы в услужение к хорошему господину, если бы таковой нашелся. Хозяин ему на это сказал: «Ты бы как раз подошел одному здешнему дворянину по имени Эгано, — у него много слуг, и нанимает он только таких же из себя видных, как ты. Я с ним поговорю». Обещание свое хозяин исполнил: отправился к Эгано и не ушел от него до тех пор, пока тот не взял Аникино; Аникино же был на седьмом небе. Поступив к Эгано, он получил возможность часто видеть его жену; между тем служил он усердно и так старался во всем угодить Эгано, что тот полюбил его, не делал ни шагу, не посоветовавшись с ним, и поручил его заботам не только свою особу, но и свои дела.
   И вот как-то раз Эгано отправился на охоту, Аникино же с ним не поехал, и донна Беатриче, которая хоть и не знала еще, что он ее любит, однако ж, присмотревшись к нему и понаблюдав за тем, как он себя держит, составила о нем хорошее мнение и благоволила к нему, села играть с ним в шахматы. Чтобы доставить ей удовольствие, Аникино нарочно проигрывал, — только делал это весьма искусно, — а донна Беатриче была от того в восторге.
   Когда следившие за игрой служанки ушли, оставив их вдвоем, Аникино тяжело вздохнул.
   Донна Беатриче подняла на него глаза. «Что с тобой, Аникино? — спросила она. — Тебе неприятно, что я выигрываю?»
   «О нет, сударыня! — отвечал Аникино. — Стал бы я из-за таких пустяков вздыхать?»
   «Если ты меня любишь, скажи, что у тебя такое», — молвила донна Беатриче.
   Услыхав, что та, которую он любил больше всего на свете, говорит ему: «Если ты меня любишь», — Аникино вздохнул еще тяжелее, — тогда донна Беатриче снова обратилась к нему с просьбой объяснить ей, отчего он вздыхает. Аникино же ей сказал: «Боюсь прогневать вас, сударыня. А еще меня пугает, что вы расскажете об этом другому».
   «Я не обижусь, уверяю тебя, — сказала донна Беатриче, — и никому ничего не скажу, — можешь быть спокоен, — разве уж ты сам меня об этом попросишь».
   «Ну, раз вы обещаете, я скажу», — молвил Аникино и чуть ли не со слезами на глазах поведал ей, кто он таков, сказал, что он о ней слышал, где и при каких обстоятельствах полюбил ее и с какой целью поступил в услужение к ее мужу, а затем обратился к ней с покорной просьбой сжалиться над ним и, если только это для нее возможно, исполнить его сокровенное и страстное желание; если же она не согласна, то пусть, мол, все останется по-прежнему, только да будет ему позволено любить ее.
   О на диво мягкосердечные женщины Болоньи![251] Как вы всегда в подобных случаях великодушно поступали! Слезы и вздохи на вас не действовали; зато вы неизменно приклоняли слух к мольбам и уступали страсти любовной. Если б я считал себя достойным, я восславлял бы вас неустанно.
   Пока Аникино рассказывал, донна Беатриче не сводила с него глаз; она вполне ему поверила, чувство, которое он выражал в своих мольбах, глубоко запало ей в душу, наконец и из ее груди вырвался вздох, и она обратилась к Аникино с такой речью: «Милый мой Аникино! Можешь быть уверен: ни подношения, ни посулы, ни ухаживания сановников, вельмож и чьи бы то ни было еще, — а ведь за мной ухаживали и сейчас еще ухаживают многие, — не затронули моего сердца настолько, чтобы я кого-нибудь полюбила, ты же в кратчайший срок, — пока изъяснял мне свои чувства, — достигнул того, что теперь я в большей мере принадлежу тебе, нежели себе самой. Я убедилась, что ты стоишь моей любви, — я тебе ее дарю и обещаю, что ты насладишься ею еще до того, как настанет утро. А чтобы это сбылось, постарайся проникнуть ко мне в комнату около полуночи. Дверь я не запру. Ты знаешь, с какого краю кровати я сплю. Как войдешь — дотронься до меня, чтобы я проснулась, если невзначай засну до твоего прихода, и тогда твоя давняя мечта осуществится. А чтобы ты в этом не сомневался, я в задаток дам тебе поцелуй». Тут она обняла Аникино и нежно поцеловала, а он поцеловал ее.
   Затем Аникино расстался с донной Беатриче и, не чая, как дождаться ночи, отправился по своим делам. Вечером возвратился уставший после охоты Эгано и, отужинав, пошел спать; следом за ним пошла донна Беатриче и, как обещала, дверь за собою не заперла. В условленный час к незапертой двери приблизился Аникино, на цыпочках вошел в комнату, запер дверь изнутри, пробрался к тому краю кровати, где лежала донна Беатриче, положил ей руку на грудь и убедился, что она не спит. Почувствовав его прикосновение, донна Беатриче обеими руками вцепилась в его руку и так заворочалась на постели, что проснулся Эгано. «Вечером я тебе ничего не стала говорить, — у тебя был очень утомленный вид, — начала она, — а теперь скажи мне как перед богом, Эгано: кого ты считаешь самым лучшим и самым верным своим слугою и кого из слуг ты больше всего любишь?»
   «Зачем ты меня об этом спрашиваешь, жена? — молвил Эгано. — Разве ты не знаешь? Я никому так не доверял, никому так не доверяю и никого так не люблю, как Аникино. А почему ты меня об этом спрашиваешь?»
   Аникино, слышавший, что Эгано проснулся и что речь у супругов зашла о нем, испугался, — он решил, что донна Беатриче устроила ему ловушку; он попытался выдернуть руку, но донна Беатриче так крепко ее держала, что он никакими силами не мог вырваться.
   «Сейчас объясню, — снова заговорила донна Беатриче. — Я ведь тоже так думала и считала его самым преданным из твоих слуг, но он меня разочаровал: после того как ты уехал на охоту, он, улучив минутку, не постеснялся обратиться ко мне с просьбой утолить его страсть, я же, чтобы не искать потом других доказательств и чтобы ты мог самолично увериться в том, что я сказала тебе правду, дала ему слово, что после полуночи выйду в сад и буду ждать его под сосною. Разумеется, я туда не пойду, а вот если ты хочешь испытать верность своего слуги, то тебе это не составит труда: надень мое платье, на голову набрось покрывало, выйди в сад и дождись его — я убеждена, что ты его дождешься».
   «Да, мне бы не мешало с ним повидаться, — выслушав жену, рассудил Эгано. Он встал с постели и, кое-как надев в темноте женино платье и покрывало, пошел в сад и стал ждать под сосной Аникино.
   Удостоверившись, что муж вышел из комнаты, донна Беатриче встала и заперлась изнутри. Все это время Аникино, умирая от страха, тщетно пытался высвободить свою руку; он уже сто тысяч раз проклял и донну Беатриче, и свое чувство к ней, и самого себя — за доверчивость; когда же он уразумел, с какою целью все это донна Беатриче придумала, то несказанно обрадовался и, как скоро она снова улеглась в постель, по ее приказу снял с себя одежду и остался в том же виде, что и она, и потом они долго ублаготворяли и услаждали друг дружку. Наконец донна Беатриче, подумав о том, что дальнейшее пребывание Аникино у нее в спальне небезопасно, велела ему встать и одеться. «Любимый мой! — сказала она. — Возьми здоровенную палку, пойди в сад, сделай вид, будто ты вызвал меня на свидание, чтобы испытать, сделай вид, будто ты уверен, что перед тобой — я, отругай его и как следует взгрей — нам с тобой на счастье и на радость».
   Аникино встал и, вооружившись дубиной, вышел в сад. Эгано увидел Аникино, когда тот был уже около сосны, и, притворившись, что радости его нет границ, вскочил и двинулся к нему навстречу, Аникино же обрушился на него с криком: «Ах, гадина ты этакая! Так ты сюда пришла, воображая, что я собирался и собираюсь обмануть моего господина? Ну я же тебе сейчас покажу!» Тут он взмахнул дубиной и давай его охаживать. Послушав такие речи и увидев дубину, Эгано, ни слова не говоря, пустился бежать, Аникино — за ним, бежит и кричит ему вдогонку: «Беги, беги, срамница, и да разразит тебя господь, а завтра я все расскажу Эгано!»
   Всыпал ему Аникино лихо, и он духом домчался до спальни. Жена спросила, выходил ли в сад Аникино. «Уж лучше бы не выходил, — отвечал Эгано, — он принял меня за тебя, наломал мне бока дубиной и наговорил столько всяких гадостей, сколько ни одна непотребная женщина за всю свою жизнь не слыхала. Меня, по правде сказать, крайне удивило, что он завел с тобой такой разговор и хочет сгубить мою честь, а это он, зная твой игривый и веселый нрав, задумал только для того, чтобы испытать тебя!»
   «Слава богу, что меня он испытал словом, а тебя — действием, — заметила донна Беатриче. — Наверно, он мог бы подтвердить, что я терпеливее выношу слова, нежели ты — действия. Как бы то ни было, он так тебе предан, что его нельзя не любить и не уважать».
   «Что правда, то правда», — молвил Эгано.
   После этого он совершенно уверился, что ни у одного дворянина нет такой верной жены и такого преданного слуги, как у него. И он сам, и его жена, и Аникино часто со смехом вспоминали этот случай, благодаря которому донна Беатриче и Аникино могли все то время, что Аникино пробыл у Эгано в Болонье, свободнее предаваться любовным резвостям и утехам, а то ведь иначе такого раздолья для них могло бы и не быть.


Новелла восьмая



Один человек ревнует свою жену; по ночам жена, чтобы знать, что ее любовник пришел, привязывает себе к пальцу нитку; муж обнаруживает обман, но, пока он преследует любовника, жена уговаривает лечь вместо нее в постель другую женщину; муж избивает эту женщину и отрезает ей косы, а потом идет за своими шурьями; те, убедившись, что он им сказал неправду, ругательски его ругают

 
   Все, что проделала со своим мужем донна Беатриче, показалось слушателям необычайно хитроумным, и они заговорили о том, как, должно полагать, трусил Аникино, когда донна Беатриче, крепко держа его за руку, сообщала мужу, что он домогался ее расположения. Видя, однако ж, что Филомене больше прибавить нечего, король обратился к Нейфиле и сказал:
   — Ну, а теперь вы.
   Нейфила, чуть заметно усмехнувшись, начала так:
   — Приятные дамы! Доставить вам удовольствие занимательною повестью, как это удалось тем, кто рассказывал передо мной, — задача не из легких, однако с божьей помощью я надеюсь ее разрешить.
   Итак, надобно вам знать, что в нашем городе некогда проживал богатейший купец по имени Арригуччо Берлингьери[252], и вот этот самый купец сделал глупость, которую и теперь ежедневно делают купцы: ему захотелось породниться с дворянами, и он выбрал себе в жены неровню — девушку благородного происхождения, по имени монна Сисмонда. Как все купцы, он много разъезжал и мало бывал с женой, а она влюбилась в молодого человека по имени Руберто, давнего своего поклонника. Вступив с ним в близкие отношения, она не весьма тщательно близость эту скрывала — уж очень она была увлечена, Арригуччо же, должно думать, кое-что о том проведал, — во всяком случае, он начал бешено ее ревновать, перестал разъезжать, забросил все свои дела, теперь у него только и заботы было, что караулить жену, и засыпал он лишь после того, как убеждался, что она тоже легла, а жена от этого очень страдала, ибо ей все не удавалось побыть со своим милым наедине. Руберто молил ее о том неотступно, и она долго ломала себе голову, как бы изыскать способ побыть с ним вдвоем; наконец вот что она надумала: спальня ее выходила окнами на улицу, а, по ее наблюдениям, Арригуччо засыпал с трудом, зато потом уже спал без просыпу, — вот она и порешила устроиться таким образом: Руберто будет приходить около полуночи, а она отворит ему дверь и побудет с ним, пока ее супруг спит сном праведника, а чтобы всякий раз догадываться, что Руберто пришел, и чтобы никто другой ничего не услышал, она придумала спускать из окна нитку до самой земли, в комнате же провести ее по полу от окна к кровати, другой ее конец прятать под простыней и, после того как она уляжется, привязывать его к большому пальцу на ноге. Уведомив о том Руберто, она велела ему, как скоро он явится, потянуть за нитку: если муж спит, то она, дескать, отпустит нитку и отворит ему; если же не спит, то она, чтобы Руберто не ждал, не отпустит нитку, а напротив того — потянет к себе. Руберто одобрил этот способ; он много раз к ней приходил, и иной раз им удавалось повидаться, а иной раз — нет.
   Так продолжалось до тех пор, пока однажды ночью, в то время как жена спала, Арригуччо не вытянул ногу и не почувствовал нитку; схватившись за нее рукой, он обнаружил, что нитка привязана к жениному пальцу. «Тут кроется измена», — сказал он себе. Когда же он заметил, что нитка спускается из окна на улицу, то утвердился в сем подозрении окончательно. Тихонько отрезав нитку, он привязал ее к своему пальцу и стал ждать, что будет дальше. Немного погодя пришел Руберто и, как было заведено, потянул за нитку, и Арригуччо это почувствовал, привязал же он нитку некрепко, между тем Руберто потянул ее с силой, и нитка осталась у него в руке, — для него это означало: «Жди», — и он стал ждать. Арригуччо вскочил и, вооружившись, подбежал к двери посмотреть, кто там, и учинить расправу. Человек вспыльчивый и к тому же силач, хоть и происходил из купцов, Арригуччо стал отворять дверь не так осторожно, как его супруга, и поджидавший ее Руберто, не без оснований заподозрив, что отворяет Арригуччо, бросился бежать со всех ног, а за ним припустился Арригуччо. Руберто бежал долго, Арригуччо же гнался за ним по пятам; в конце концов Руберто, у которого тоже было оружие, выхватив шпагу, обернулся к нему лицом, и тут один из них начал нападать, а другой — защищаться.
   Когда Арригуччо распахнул дверь, его жена проснулась и увидела, что кто-то отрезал нитку, — тогда она поняла, что ее уловка раскрыта. Услыхав, что Арригуччо бросился догонять Руберто, и представив себе, каковы могут быть последствия этой погони, она мигом поднялась с постели и, позвав служанку, которой все было известно, уговорила ее лечь вместо нее в постель, ни в коем случае себя не называть и покорно принять побои от Арригуччо, а уж Сисмонда так, мол, ее отблагодарит, что она не пожалеет. Потушив свечу, монна Сисмонда вышла из комнаты и, притаившись, стала ждать, что будет дальше. Между тем Арригуччо и Руберто все еще дрались, и в конце концов шум этой битвы разбудил соседей; соседи вскочили и принялись осыпать дерущихся бранью-, и тут Арригуччо испугался, как бы его не узнали, — даже не разглядев, кто этот юнец, и не нанеся ему ни малейшего ущерба, он бросил его и, озлобленный и рассвирепевший, пошел домой. Войдя в комнату, он крикнул в сердцах: «Ты где, срамница? Ты нарочно погасила свечку, чтобы я тебя не нашел, — шалишь!» Тут он пошел к кровати и, полагая, что это жена, сгреб служанку и, что было силы у него в руках и в ногах, надавал ей невесть сколько пинков и колотушек, разбил в кровь все лицо, вдобавок отрезал ей косы и наговорил при этом столько всяких гадостей, сколько ни одна непотребная женщина во всю свою жизнь не слыхала. Служанка плакала навзрыд, и, по правде сказать, было отчего. Время от времени она все-таки вскрикивала: «Ой! Ради бога! Больше не могу!», — но рыдания не давали ей говорить, Арригуччо же был до того взбешен, что утратил способность различать голоса. Итак, — повторяю, — отделав служанку за мое почтение и отрезав ей косы, Арригуччо обратился к ней с такой речью: «Больше я тебя, гадина, бить не стану, — я сейчас пойду к твоим братьям и расскажу про твои шашни, — пусть-ка они за тобой придут, поступят с тобой так, как им подскажет их честь, и уведут тебя — в моем доме тебе, право слово, делать нечего». С этими словами он вышел из комнаты, запер за собой дверь и ушел.
   Когда все слышавшая монна Сисмонда удостоверилась, что муж ее вышел из дому, она отперла дверь в спальню и зажгла свечу — на служанке не было живого места, и она горькими слезами плакала. Монна Сисмонда утешила ее, сколько могла, отвела к ней в комнату, отдала тайное распоряжение ухаживать за ней и лечить ее и так отблагодарила ее из средств Арригуччо, что та осталась премного довольна. Отведя служанку, монна Сисмонда вернулась к себе в спальню, мигом оправила постель, прибрала и привела в порядок комнату, — можно было подумать, что эту ночь никто здесь не спал, — зажгла ночничок, оделась, убралась, как будто еще и не ложилась, засветила лампу, взяла белье, села на верху лестницы и, в ожидании, что из всего этого воспоследует, начала шить.
   Меж тем Арригуччо, выйдя из дому, стрелой полетел к шурьям и так забарабанил к ним в дверь, что ему тотчас же отворили. Поняв, что это Арригуччо, мать монны Сисмонды и все три брата поднялись, велели зажечь свечи и, выйдя к нему, спросили, зачем он пожаловал к ним один и в столь поздний час. Арригуччо рассказал им всю историю, с начала до конца: во-первых — о том, что к пальцу на ноге монны Сисмонды оказалась привязанной нитка, а затем — обо всем, что ему удалось обнаружить в дальнейшем и что он, со своей стороны, почел за нужное предпринять. Чтобы у них не оставалось никаких сомнений, Арригуччо отдал им косы, которые он срезал, как ему казалось, у своей супруги, и в заключение потребовал, чтобы братья пошли за ней и поступили, как им подскажет чувство чести, он же, дескать, держать ее у себя в доме не станет. Братья монны Сисмонды поверили Арригуччо, и рассказ его привел их в негодование; возмутившись поведением сестрицы, они велели зажечь факелы и, вознамерившись хорошенько ее поучить, пошли с Арригуччо. Следом за ними пошла мать и начала слезно молить сыновей не принимать на веру подобного рода сообщения, пока они не расспросят и не выслушают сестру, муж, дескать, мог и по другому поводу осерчать на жену и обойтись с нею круто, а теперь, в оправдание, плетет про нее небылицы. Затем она выразила крайнее удивление, как, дескать, это могло случиться, — она, мол, дочку свою хорошо знает, она ее воспитала, и прочее, и тому подобное.
   Но вот и дом Арригуччо — вошли, начали подниматься по лестнице. «Кто там?» — спросила монна Сисмонда.
   «Сейчас узнаешь, срамница!» — отвечал один из братцев.
   «Господи помилуй! Это еще что такое? — вставая, прошептала монна Сисмонда. — Милости просим, братцы! — обратилась она к вошедшим братьям. — Что это вас к нам привело — всех троих в столь поздний час?»
   Увидев, что она сидит и шьет и что на лице у нее нет никаких следов побоев, тогда как Арригуччо уверял, что измолотил ее всю как есть, братья слегка удивились, однако тут же, переборов душившую их злобу, объявили, что им на нее пожаловался Арригуччо — пусть, мол, она им выложит всю правду, а не то ей худо придется.
   «Не знаю, что вам и сказать, — отвечала монна Сисмонда. — Я просто ума не приложу, на что вам мог пожаловаться Арригуччо». Между тем Арригуччо смотрел на нее и глазам своим не верил: он припоминал, как он, наверное, не меньше тысячи раз смазал ее по лицу, как он ее царапал, как отводил на ней душу, а ей — хоть бы что! Братья вкратце рассказали монне Сисмонде обо всем, что было им известно со слов Арригуччо, — и о нитке, и о взбучке, словом, решительно обо всем.
   «Боже мой! Что я слышу? — обратясь к Арригуччо, воскликнула монна Сисмонда. — Зачем ты, муженек, себе же на великий позор, говоришь обо мне, что я — срамница, когда на самом деле я не такая, а самого себя выставляешь злым и жестоким человеком, когда на самом деле ты не таков? Да ведь эту ночь ты не то что здесь, со мной, в этой комнате, — ты и дома-то не был! И когда это ты меня бил? Я по крайней мере не помню».
   «Да ты что, срамница? — заговорил Арригуччо. — Ведь спали-то мы вместе? Я побежал за твоим любовником, а потом-то ведь я вернулся? Ведь я ж тебя вздул как собаку, да еще и косы твои отрезал?»
   «Ты дома не ночевал, — возразила жена, — но это я оставляю в стороне, — я стою на том, что говорю истинную правду, но никаких доказательств у меня нет, — перейдем к твоим россказням, будто ты меня избил и отрезал мне косы. Нет, ты меня не бил. Прошу всех вас, и тебя также, обратить внимание, есть ли у меня на всем теле хоть один след побоев. Да я бы тебе и не советовала поднимать на меня руку, — если бы ты настолько обнаглел, клянусь богом, я выцарапала бы тебе глаза. И не чувствовала я и не видела, когда это ты отрезал мне косы. Может быть, ты как-нибудь украдкой это сделал? Я сейчас погляжу, отрезаны они или нет». Тут она сняла с головы покрывало, и все увидели, что косы у нее целы, а вовсе не отрезаны.
   Выслушав обе стороны и во всем убедившись воочию, мать и братья приступили к Арригуччо: «Что, Арригуччо? Ведь ты нам не так рассказывал. Как же ты теперь докажешь все прочее?»
   Арригуччо мнилось, что все это он видит во сне; он несколько раз порывался перебить жену, но она разбивала все его доказательства, и он рассудил за благо молчать.
   «Что ж, братцы, — снова заговорила монна Сисмонда, — ведь он сам напрашивается на то, чего я никогда прежде не делала, — на то, чтобы я рассказала про его мерзости и подлости, — коли так, то я расскажу. Я совершенно уверена, что все, что он наговорил на меня, произошло с ним самим, все это он сам и проделал. Вы только послушайте. Этот почтенный человек, за которого вы, на мое несчастье, выдали меня замуж, этот почтенный человек, который именует себя купцом, который должен бы, кажется, стремиться к тому, чтобы заслужить всеобщее доверие, и которому надлежит быть воздержнее монаха и добродетельнее девушки, редкий вечер не шатается по кабакам и не путается то с той, то с другой гулящей бабенкой, а я жду его до полуночи, иной раз и до утра, — вот как вы меня сейчас застали. Бьюсь об заклад, что он нахлестался и пошел спать с какой-нибудь потаскушкой, а когда проспался, то увидел у нее на ноге нитку, затем совершил те подвиги, о которых он вам рассказал, потом вернулся, всыпал ей и отрезал косы, а так как он еще не вполне протрезвился, то вообразил, — да, поди, и сейчас еще воображает, — будто он это надо мной учинил. Приглядитесь к нему повнимательней — у него же еще хмель из головы не вышел. Со всем тем, что бы он на меня ни наклепал, — смотрите на это как на пьяную болтовню; я ему прощаю — простите и вы».
   Но тут расшумелась мать.
   «Нет, дочурка, нельзя ему прощать, ей-ей, нельзя! — вскричала она. — Убить его надобно, шелудивого пса, скотину неблагодарную, — не достоин он быть твоим мужем. Ишь ты, какой нашелся! Да если б ты ее из грязи выволок, все равно с женщиной так не обращаются. Чтоб ему ни дна, ни покрышки! Плюнь ты на него, мало ли что спьяну мелет этот купчишка из ослиного дерьма, — такой сволочи, как он, видимо-невидимо понаехало к нам из деревень: ходят в домотканой одежде, каждая штанина — что колокол, на заднице перо, а как заведется у них в кармане три сольдо, так сейчас присватываются к дочерям дворян и знатных дам, сочиняют себе гербы и всё твердят: „Я из таких-то, предки мои совершили то-то и то-то“. Ах, зачем сыновья не послушались моего совета! У них была возможность, даром что приданого у тебя всего ничего, отлично устроить твою судьбу, и жила бы ты теперь в семье графов Гвиди, но им вздумалось выдать тебя вот за это сокровище, а он не постеснялся в глухую полночь сказать о тебе, — о тебе, лучшей, честнейшей женщине во всей Флоренции, — что ты шлюха, как будто мы тебя не знаем! Доведись до меня, ему бы, вот как бог свят, отлились мои слезы». Тут она обратилась к сыновьям: «Сколько я вас, детки, отговаривала! Слыхали, как ваш милый зятек, этот несчастный купчишка, отзывается о вашей сестре? Будь я на вашем месте и если б он при мне так про нее сказал и так с ней поступил, я бы не успокоилась и не унялась до тех пор, пока не загнала бы его в гроб. Будь я мужчина, а не женщина, я бы его своими руками пристукнула. Господи! Покарай ты этого жалкого пьянчужку, ведь у него ни стыда, ни совести нет!»