И вот однажды утром, в посту, пошел Бьонделло в рыбный ряд и купил для мессера Вьери де Черки[324] две огромные миноги; тут его увидел Чакко. «Что это ты делаешь?» — приблизившись, спросил он.
   «Вчера вечером мессеру Корсо Донати[325] прислали три миноги куда лучше этих, а потом еще осетра, — отвечал Бьонделло, — но чтобы угостить важных господ, которых он к себе назвал, этого не хватит, вот он и велел мне прикупить две миноги. Ты у него будешь?»
   «Разумеется, буду», — отвечал Чакко.
   В обеденный час он пошел к мессеру Корсо — там уже собрались его соседи, но обед еще не подавали. Мессер Корсо спросил Чакко, зачем он пожаловал. «Я, мессер, пришел отобедать вместе с вами и с вашими гостями.» — отвечал Чакко.
   «Милости просим, — сказал мессер Корсо. — Сейчас как раз пора обедать. Пойдемте».
   Когда же они сели за стол, то сначала были поданы тунец и турецкий горох, потом жареная рыба из Арно и больше ничего. Чакко догадался, что Бьонделло его обманул; с этого дня он затаил в душе злобу и положил отплатить ему. Бьонделло многих уже успел позабавить своею шуткой, и вот несколько дней спустя Бьонделло и Чакко встретились. Бьонделло с ним поздоровался и, посмеиваясь, спросил, понравились ли ему миноги мессера Корсо, а Чакко на это сказал: «Через недельку ты сумеешь ответить на этот вопрос лучше меня».
   Простившись с Бьонделло, он тот же час сговорился за определенную плату с одним прощелыгой, дал ему в руки бутыль, подвел к галерее Кавиччоли и, указав на известного богача, мессера Филиппо Ардженти, верзилу, силача, здоровяка, горячку, злюку и сумасброда, каких мало, молвил: «Подойди к нему с бутылью в руках и скажи: „Мессер! Я к вам от Бьонделло — он собирается кутнуть со своими друзьями-бражниками и покорнейше просит вас обагрить сей сосуд вашим добрым красным вином“. Но только гляди, как бы он тебя не сгреб и не дал головомойки — ты мне тогда все дело испортишь».
   «А еще что ему сказать?» — спросил прощелыга.
   «Больше ничего, — отвечал Чакко. — Ступай к нему и сей же час возвращайся — я с тобой расплачусь».
   Прощелыга не преминул передать мессеру Филиппе то, что ему наказывал Чакко. Мессер Филиппо, способный вспылить из-за всякого пустяка, решив, что Бьонделло, которого он знал, над ним издевается, весь налился кровью. «Что обагрить? Какие такие бражники, прах вас обоих возьми?» — гаркнул он и, вскочив, протянул было руку, чтобы схватить прощелыгу, но прощелыга был начеку: ловко увернувшись, он дал стрекача и другой дорогой прибежал к Чакко, который за всем этим наблюдал, а прибежав, сказал, что ему ответил мессер Филиппо.
   Вполне удовлетворенный таким ответом, Чакко расплатился с прощелыгой; не успокоился же Чакко до тех пор, пока не встретился с Бьонделло. «Ты давно не был в галерее Кавиччоли?» — спросил он.
   «Давно, — отвечал Бьонделло. — А почему ты спрашиваешь?»
   «Тебя ищет мессер Филиппо, а зачем — не знаю», — отвечал Чакко.
   «Ну ладно, — сказал Бьонделло, — я иду как раз в ту сторону и с ним поговорю».
   Бьонделло пошел дальше, а Чакко двинулся за ним следом — поглядеть, как обернется дело. Между тем мессер Филиппо, не настигнув прощелыгу и уразумев из его слов только то, что Бьонделло, неизвестно по чьему наущению, над ним издевается, бесился и из себя вон выходил. И он все еще выходил из себя, как вдруг видит: идет Бьонделло. Он к нему, да хвать его по лицу.
   «Ай! — вскрикнул Бьонделло. — За что вы меня, мессер?»
   А мессер Филиппо разорвал его шапку, сбросил с него капюшон, одной рукой вцепился ему в волосы, а другой принялся отпускать не менее увесистые зуботычины; бьет да приговаривает: «Сейчас ты, разбойник, узнаешь, за что! Что значит обагрить, и какие там еще бражники, о которых ты присылал мне сказать? Я тебе не мальчик, издеваться над собой не позволю!»
   Коротко говоря, мессер Филиппо пудовыми своими кулачищами разбил ему в кровь лицо, не оставил на его голове ни одного нетронутого волоска, вывалял его в грязи, разорвал ему платье, и так он этим делом увлекся, что Бьонделло, однажды раскрыв рот, больше уже не мог произнести ни слова и не мог спросить, за что же все-таки мессер Филиппо так его обихаживает. Он слышал только: обагрить да бражники, но что это за притча — не понимал, В конце концов, когда мессер Филиппо уже как следует его отделал, сбежался народ и с превеликим трудом вырвал получившего изрядную трепку и таску Бьонделло из рук мессера Филиппо, а затем Бьонделло объяснили, почему с ним так поступил мессер Филиппо, да еще и отругали за то, что он посылал к мессеру Филиппо человека с таким поручением, — ведь он же, дескать, знает его нрав: с ним шутки плохи. Бьонделло со слезами на глазах оправдывался и уверял, что не думал никого посылать к мессеру Филиппо за вином. Немного оправившись, он, жалкий и несчастный, поплелся домой, будучи уверен, что все это козни Чакко.
   Выходить из дому он начал очень нескоро — долго не проходили синяки на лице, а когда наконец вышел, то встретился с Чакко. «Ну как, Бьонделло, — спросил тот, смеясь, — понравилось тебе вино мессера Филиппо?»
   «Я бы хотел, чтобы тебе так же понравились миноги мессера Корсо!» — отвечал Бьонделло.
   «Теперь все будет зависеть от тебя, — сказал Чакко. — Всякий раз, когда ты будешь меня так же сытно кормить, я тебя буду так же сладко поить».
   Бьонделло познал на опыте, что с Чакко лучше не связываться, а потому поспешил пожелать ему всех благ и с тех пор уже не отваживался шутить с ним шутки.


Новелла девятая



Два молодых человека спрашивают, совета у Соломона: одному хочется, чтобы кто-нибудь его полюбил, другому хочется проучить упрямую жену; первому Соломон отвечает: «Полюби сам», — а другого посылает к Гусиному мосту

 
   Так как отнимать у Дионео его льготу никто не собирался, то очередь оставалась теперь только за королевой, и вот, после того как дамы посмеялись над злосчастным Бьонделло, королева с веселым видом заговорила:
   — Достолюбезные дамы! Если мы вникнем в порядок вещей, то легко придем к следующему заключению: женщины повсеместно подчиняются мужчинам — так устроила природа и так должно быть по всем человеческим обычаям и законам; мужчинам же дано право над ними властвовать и повелевать ими по своему разумению, — вот почему всякой женщине, чающей обрести у того мужчины, которому она принадлежит, мир, счастье и покой, нужно быть смиренной, терпеливой, послушной, паче же всего — честной, ибо честность есть наивысшее, особенно драгоценное сокровище всякой благоразумной женщины. Если бы даже нас этому не учили законы, всегда направленные к общему благу, а также обычаи, или, если хотите, нравы, обладающие могучей и благотворной силой влияния, то на это нам достаточно ясно указывает сама природа, наделившая нас нежным и хрупким телом, робкой и боязливой душой, отзывчивым и жалостливым сердцем, слабыми телесными силами, ласковым голосом и мягкостью движений, — все это наглядно доказывает, что мы нуждаемся в руководстве, тому в силу многих причин следует быть послушным, покорным и почтительным к помощнику своему и повелителю. Кто же наши помощники и повелители, как не мужчины? Итак, мы должны подчиняться мужчинам и высоко чтить их; те же из нас, кто этого правила не придерживается, вполне заслуживают, по моему мнению, не просто строгого порицанья, но и жестокого наказания. На эти мысли, — хотя они мне и прежде являлись, — навел меня давешний рассказ Пампинеи об упрямой жене, которую наказал не муж, а сам бог. Повторяю: на мой взгляд, женщины, которые не хотят быть благожелательными, сострадательными и очаровательными, как того требуют природа, обычаи и законы, заслуживают лютой и жестокой кары. И вот мне хочется рассказать вам о том, какой совет преподал однажды Соломон, какое спасительное средство измыслил он от подобного рода болезни; те же, кто в таковом средстве не нуждается, пусть на свой счет этого не принимают, хотя, впрочем, у мужчин существует поговорка: «Шпоры плачут о любом коне, палка плачет о любой жене». Если принять это изречение в шутку, то все без труда признали бы его за истину, но если допустить, что в нем заложен глубокий нравственный смысл, то я утверждаю, что и в сем случае нельзя не признать его справедливым. Все женщины по природе своей слабы и нестойки, и потому палка в качестве меры наказания нужна женщинам порочным, преступающим границы дозволенного, нужна для того, чтобы их исправить, но не только им: палка нужна и тем женщинам, которые не сходят со стези добродетели, — нужна для того, чтобы укреплять в них стойкость и держать их в страхе. Оставим, однако ж, поучение и перейдем к предмету моего рассказа.
   Ну так вот, когда громкая слава о чудодейственной премудрости Соломона и о безмерном его человеколюбии, в силу которого он делился ею со всяким, кто желал увериться в ней на опыте, облетела едва ли не всю вселенную, люди толпами начали стекаться к нему со всех концов света, дабы в их крайних и несчастных обстоятельствах он что-либо им присоветовал. С этой целью направился к нему и один благородный и весьма богатый юноша по имени Мелисс; родом он был из города Лаяццо и там и проживал. От Антиохии до Иерусалима он ехал вместе с другим юношей по имени Иосиф, — ему было с ним по пути, — и, по обычаю путешественников, они дорогой разговорились. Сначала Мелисс полюбопытствовал, кто таков Иосиф и откуда он родом, а потом спросил, куда он едет и с какой целью. Иосиф же ему на это ответил, что едет он к Соломону испросить совета, как ему быть с женой, — такой упрямой и злой жены еще не видывал свет, и он ни мольбами, ни ласками и ничем иным так и не сумел сломить ее упрямство. Ответив Мелиссу, Иосиф, в свою очередь, задал ему вопрос, откуда, куда и зачем он едет.
   Мелисс же ему на это ответил так: «Я из Лаяццо. Ты по-своему несчастлив, а я по-своему. Я богат, я много трачу на угощение и чествование моих сограждан, но — странное и непонятное дело: никто меня не любит. Потому-то я и еду туда же, куда и ты: хочу испросить совета — что мне сделать для того, чтобы меня полюбили».
   Наконец совместно путешествовавшие Мелисс и Иосиф добрались до Иерусалима, с помощью одного из приближенных Соломона были к нему допущены, и тут Мелисс вкратце изложил суть дела; Соломон же ему ответил: «Полюби сам».
   Как скоро Соломон это изрек, Мелисса тотчас вывели, и тогда изъяснил цель своего приезда Иосиф; Соломон же не нашел ничего лучшего ответить, как: «Ступай к Гусиному мосту». Едва царь это вымолвил, Иосифа с такою же точно поспешностью выпроводили, и, встретившись с Мелиссом, который его поджидал, Иосиф сообщил ему ответ царя.
   Долго они оба вдумывались в его речи, но так и не постигли, каков их смысл и как их можно применить к делу, и с таким чувством, словно над ними насмеялись, отправились восвояси. Проведя в пути уже несколько дней, они подъехали к реке, через которую был переброшен красивый мост, а так как в это время по мосту проходил длинный караван вьючных мулов и лошадей, то им пришлось ждать, пока весь караван не перейдет на тот берег. Почти все уже перебрались, и вдруг один мул, как это часто бывает с мулами, заупрямился — и ни с места. Тогда погонщик начал слегка подгонять его палкой. Мул метнулся в одну сторону, потом в другую, затем стал пятиться назад, а вперед ни за что не хотел идти. Погонщик озверел — и ну колотить его изо всех сил по голове, по бокам, по крупу, но и это не возымело действия.
   Мелисс и Иосиф видели, как погонщик бил мула. «Что ты делаешь, разбойник? — закричали они. — Ты что, совсем забить его хочешь? Чем колотить, ты бы с ним по-хорошему, лаской, — так бы он скорей послушался».
   Погонщик же им на это сказал: «Вы знаете норов своих коней, а я знаю норов своего мула. Я с ним управлюсь, а вы уж мне не мешайте». С этими словами он опять принялся колотить мула и так наломал ему бока, что в конце концов мул сдвинулся с места, погонщик же добился своего.
   Перед тем как тронуться в путь, Иосиф спросил одного почтенного человека, сидевшего на краю моста, как этот мост называется: почтенный же человек ему ответил: «Это, господин, Гусиный мост».
   Как скоро Иосиф это услышал, ему тотчас пришли на память слова Соломона. «Сдается мне, приятель, — сказал он Мелиссу, — что совет Соломонов — добрый, полезный совет: я вот не бил жену, а погонщик мне показал, как должно с ней обходиться».
   Некоторое время спустя путники прибыли в Антиохию, и тут Иосиф предложил Мелиссу денек-другой у него отдохнуть. Жена встретила его неласково, он же велел ей приготовить на ужин то, что пожелает Мелисс, и по просьбе Иосифа Мелисс в коротких словах изъяснил, чего бы он хотел. Жена, по своему обыкновению, сделала не так, как просил Мелисс, а почти наоборот.
   «Тебе было сказано, что приготовить на ужин?» — в сердцах спросил ее Иосиф.
   «Это еще что за новости? — вскинулась на него жена. — Почему ты не ужинаешь? Мне было сказано так, а я захотела сделать по-своему. Нравится тебе — ешь, не нравится — сиди голодный».
   Мелисс подивился такому ответу и стал отчитывать Иосифову жену, а Иосиф сказал: «Ты, жена, какая была, такая и осталась, но я тебя заставлю переменить нрав, можешь мне поверить». Тут он обратился к Мелиссу и сказал: «Сейчас мы, приятель, испытаем на деле совет Соломонов. Но только я прошу тебя не принимать близко к сердцу моего обхождения с женой — отнесись к этому как к милой шутке. Если же ты захочешь вступиться за мою жену, то вспомни, что нам сказал погонщик, когда мы пожалели его мула».
   Мелисс же ему на это сказал: «Я — гость, мне не пристало прекословить хозяину».
   Иосиф отломил от молодого дубка сук, прошел в ту комнату, куда, вскочив из-за стола, с ворчаньем проследовала жена, схватил ее за косы и, повалив на пол, начало лихо дубасить. Жена сперва кричала, потом грозила, — на Иосифа, однако ж, это не производило впечатления: тогда она, уже вся избитая, начала молить о пощаде, о том, чтобы он, ради бога, ее не убивал, и поклялась ничего больше не делать ему назло. Иосиф и тут не унялся; напротив того: свирепея с каждым ударом, он продолжал изо всей мочи колошматить ее по бокам, по ногам, по плечам и щупать ей ребра; прекратил же он расправу не прежде, чем выбился из сил. Словом сказать, у несчастной женщины не осталось ни одной целой косточки.
   Учинив расправу, Иосиф пошел к Мелиссу и сказал: «Завтра мы увидим, насколько полезен совет: «Ступай к Гусиному мосту». Немного отдохнув и вымыв руки, он поужинал с Мелиссом, а затем, когда пришло время, оба легли спать.
   Между тем бедняжка жена, через силу поднявшись с пола, повалилась на кровать, а к утру немножко отошла, встала спозаранку и послала спросить Иосифа, чего бы он хотел покушать. Иосиф и Мелисс рассмеялись; затем Иосиф отдал распоряжения, и когда они в условленный час возвратились домой, то все уже было готово и все сделано, как он хотел. И тогда они оба оценили тот самый совет, который сначала показался им вздорным.
   Несколько дней спустя Мелисс уехал от Иосифа и, возвратившись домой, сообщил одному мудрецу, что ему посоветовал Соломон. Мудрец же сказал Мелиссу: «Более доброго, более полезного совета он тебе дать не мог. Ведь ты же не станешь отрицать, что ты никого не любишь. Почести и услуги ты оказываешь вовсе не из любви к людям, а единственно из тщеславия. Полюби сам, как сказал тебе Соломон, и тогда тебя полюбят другие».
   Так была наказана упрямица, а юноша, полюбив, снискал любовь.


Новелла десятая



Дон Джанни, исполняя настойчивую просьбу Пьетро, колдует над его женой, для того чтобы превратить ее в кобылу; когда же дело доходит до прилаживанья хвоста, Пьетро говорит, что хвост ему не нужен, и колдовство теряет свою силу

 
   Рассказ королевы вызвал слабый ропот у дам и смех у мужчин. Когда же все умолкли, Дионео начал так:
   — Обольстительные дамы! Черный ворон виднее означает красоту белых голубей, нежели белый лебедь. Так же точно попавший в компанию мудрых людей человек менее мудрый не только усиливает блеск и красоту их ума, но и развлекает их и забавляет. Вот почему вы, люди умнейшие и скромные, должны особенно ценить меня, человека недалекого, за то, что мои недостатки оттеняют ваши совершенства; будь я наделен большими достоинствами, они затмили бы ваши. Следственно, мне должна быть предоставлена полная возможность показать, что я собой представляю, вам же следует слушать меня с большим терпением, чем если б я был умнее. Итак, я хочу предложить вашему вниманию не весьма длинный рассказ, из коею вам станет ясно, сколь неуклонно надлежит исполнять волю колдующего и что малейшая ошибка в таком деле может испортить все, чего добился колдовавший.
   Несколько лет тому назад в Барлетте жил священник, дон Джанни ди Бароло; приход у него был бедный, и, чтобы свести концы с концами, дон Джанни разъезжал на своей кобыле по апулийским ярмаркам: на одной купит, на другой продаст. Во время своих странствий он подружился с неким Пьетро из Тресанти — тот с такими же точно целями разъезжал на осле. В знак любви и дружеского расположения священник звал его, по апулийскому обычаю, не иначе, как голубчиком, всякий раз, когда тот приезжал в Барлетту, водил его в свою церковь, Пьетро всегда у него останавливался и пользовался самым широким его гостеприимством. Пьетро был бедняк, в его владениях хватало места только для него самого, для его молодой и пригожей жены и для его осла, и все же когда дон Джанни приезжал в Тресанти, то останавливался он у Пьетро, и тот в благодарность за почет, который оказывал ему дон Джанни, с честью его у себя принимал. Но так как у Пьетро была всего одна, да и то узкая, кровать, на которой он спал со своей красавицей женой, то он при всем желании не мог отвести для него удобный ночлег, и дону Джанни приходилось спать в стойлице, на охапке соломы, вместе с кобылой и с ослом. Зная, как священник ублажает Пьетро в Барлетте, жена Пьетро не раз выражала желание, пока священник у них, уступить ему свое место на кровати, а самой ночевать у соседки, Зиты Карапрезы, дочери Джудиче Лео, и говорила о том священнику, но священник и слушать не хотел.
   Однажды он ей сказал: «Джеммата, голубушка, ты за меня не беспокойся, мне хорошо: когда мне вздумается, я превращаю мою кобылу в смазливую девчонку и с нею сплю, а потом, когда мне заблагорассудится, снова превращаю ее в кобылу, так что расставаться мне с ней неохота».
   Молодая женщина подивилась, но поверила и рассказала мужу. «Если он и впрямь так уж тебя любит, то отчего ты его не попросишь научить тебя колдовать? — спросила она. — Ты бы превращал меня в кобылу и работал бы и на кобыле и на осле, и стали бы мы зарабатывать вдвое больше, а когда мы возвращались бы домой, ты снова превращал бы меня в женщину».
   Пьетро был с придурью, а потому он в это поверил, согласился с женой и стал упрашивать дона Джанни научить его колдовать. Дон Джанни всячески старался доказать ему, что это чепуха, но так и не доказал. «Ин ладно, — объявил он. — Если уж тебе так этого хочется, завтра мы с тобой встанем, как всегда, пораньше, еще до рассвета, и я тебе покажу, как нужно действовать. Признаться, наиболее трудное — приставить хвост, в этом ты сам убедишься».
   Пьетро и Джеммата почти всю ночь глаз не смыкали — так им хотелось, чтобы священник поскорей начал колдовать; когда же забрезжил день, оба поднялись и позвали дона Джанни — тот, в одной сорочке, пришел к Пьетро и сказал: «Это я только для тебя; раз уж тебе так хочется, я это сделаю, но только, если желаешь полной удачи, исполняй беспрекословно все, что я тебе велю».
   Супруги объявили, что исполнят все в точности. Тогда дон Джанни взял свечу, дал ее подержать Пьетро и сказал: «Следи за каждым моим движением и хорошенько запоминай все, что я буду говорить. Но только, что бы ты ни увидел и ни услышал, — молчи, как воды в рот набрал, а иначе все пропало. Да моли бога, чтобы приладился хвост».
   Пьетро взял свечу и сказал дону Джанни, что соблюдет все его наставления.
   Дон Джанни, приказав и Джеммате молчать, что бы с ней ни произошло, велел ей раздеться догола и стать на четвереньки, наподобие лошади, а затем начал ощупывать ее лицо и голову и приговаривать: «Пусть это будет красивая лошадиная голова!» Потом провел рукой по ее волосам и сказал: «Пусть это будет красивая конская грива». Потом дотронулся до рук: «А это пусть будут красивые конские ноги и копыта». Стоило ему дотронуться до ее упругой и полной груди, как проснулся и вскочил некто незваный. «А это пусть будет красивая лошадиная грудь», — сказал дон Джанни. То же самое проделал он со спиной, животом, задом и бедрами. Оставалось только приставить хвост; тут дон Джанни приподнял свою сорочку, достал детородную свою тычину и, мигом воткнув ее в предназначенную для сего борозду, сказал: «А вот это пусть будет красивый конский хвост».
   До сих пор Пьетро молча следил за всеми действиями дона Джанни; когда же он увидел это последнее его деяние, то оно ему не понравилось. «Эй, дон Джанни! — вскричал Пьетро. — Там мне хвост не нужен, там мне хвост не нужен!»
   Влажный корень, с помощью коего растения укрепляются в почве, уже успел войти, и вдруг на тебе — вытаскивай! «Ах, Пьетро, голубчик, что ты наделал! — воскликнул дон Джанни. — Ведь я же тебе сказал: „Что бы ты ни увидел — молчи“. Кобыла была почти готова, но ты заговорил и все дело испортил, а если начать сызнова, то ничего не получится».
   «Да там мне хвост не нужен! — вскричал Пьетро. — Вы должны были мне сказать: „А хвост приставляй сам“. Вы его низко приставили.
   «Ты бы не сумел, — возразил дон Джанни. — Я хотел тебя научить».
   При этих словах молодая женщина встала и так прямо и сказала мужу: «Дурак ты, дурак! И себе и мне напортил. Ну где ты видел бесхвостую кобылу? Вот наказание божеское! С таким, как ты, не разбогатеешь».
   Итак, по вине нарушившего обет молчания Пьетро, превращение молодой женщины в кобылу не состоялось, и она, огорченная и раздосадованная, начала одеваться, а Пьетро вернулся к обычному своему занятию: сел на осла и поехал с доном Джанни в Битонто на ярмарку, но больше он с подобной просьбой к нему уже не обращался.

 

 
   Пусть та, которой еще предстоит посмеяться над этим рассказом, вообразит, как смеялись над ним дамы, понявшие его лучше, чем мог предполагать Дионео. Рассказывать было уже некому, стало прохладнее, и тут королева, вспомнив о том, что царствованию ее пришел конец, встала, сняла с себя венок и, возложив его на голову Панфило, единственному из всех, кому эти почести еще не были возданы, сказала с улыбкой:
   — Государь! На тебе, как на последнем, лежит труднейшая обязанность: исправить мои оплошности, равно как и оплошности других, занимавших тот самый престол, который ныне переходит к тебе. Да благословит же тебя господь, как благословил он меня возвести тебя на престол.
   Сии почести доставили Панфило видимое удовольствие.
   — Надеюсь, что и я, как и все, заслужу одобрение, — сказал он, — но этим я буду обязан вашим достоинствам, равно как и достоинствам других моих подданных.
   Тут Панфило, по примеру предшественников своих, обо всем переговорил с дворецким, а затем, обратясь к ожидавшим его дамам, сказал:
   — Возлюбленные дамы! Сегодняшняя наша королева, мудрая Эмилия, дозволила вам в виде отдыха рассуждать о чем угодно. Так как вы отдохнули, то, по-моему, нам следует восстановить наш прежний обычай, а именно: я бы хотел, чтобы завтра все мы были готовы рассказать О людях, которые проявили щедрость и великодушие как в сердечных, так равно и в иных делах. Сей предмет, вне всякого сомнения, усилит жажду подвига и у рассказчиков и у слушателей, коих помыслы к этому устремлены, и жизнь нашу, которая не может не быть быстротечной, коль скоро она в бренном обретается теле, увековечит слава; подвига же всем, кто, в отличие от животных, заботится не только о своей утробе, надлежит не просто желать, но и всечасно искать и неустанно на сем поприще подвизаться.
   Предложенный новым королем предмет пришелся жизнерадостному обществу по нраву; все с его дозволения встали и обычным предались развлечениям, причем каждый занялся тем, что ему больше всего нравилось. Так прошло время до ужина. Когда же юноши и дамы веселой гурьбою собрались ужинать, кушанья им были поданы быстро и в строгом порядке, а после ужина начали, как всегда, танцевать, спели множество песенок с незамысловатым напевом, но зато забавных по содержанию, а потом король приказал Нейфиле спеть о себе, и Нейфила, не теряя драгоценного времени, звонким и беспечальным голосом прелестно спела вот эту песню:

 
Как хорошо в погожий день весной
Мне, юной, петь о милом беззаботно
И радоваться жизни всей душой!

 

 
Я по лугам зеленым, где цветы
Ковром роскошным землю устелили,
Где столько алых роз и белых лилий,
Гуляю, погруженная в мечты,
И вспоминаю дивные черты
Того, кому покорствую охотно,
Затем что в мире он один такой.

 

 
Чуть попадется где-нибудь цветок,
С которым чем-то схож мой друг прекрасный,
Его срываю я, лобзаю страстно
И с ним шепчусь о том, что невдомек