– Это я пришла тебе помочь! – рассмеялась она. Она возбужденно подалась вперед на плетеном стуле. Стул скрипнул. Она испуганно вздрогнула. Порывистый ветер сотрясал деревья. – Они ищут тебя.
   – Кто?
   – Они. Я пришла предупредить тебя об этом.
   – Кто «они»?
   – Это из-за денег, – продолжала она. – Ты сбежал с деньгами. А других сцапали.
   – Игроков?
   – А Эгона нет. И еще карточки – членские билеты, ты их тоже прихватил.
   – Ну и что с того? – Оба говорили быстро, задыхаясь: вопрос – ответ, вопрос – ответ. – Ну и что? – повторил он. Чего она добивается?
   Она приняла обиженный вид.
   – Я пришла тебе помочь.
   – Допустим, – холодно сказал он, наполняя стаканы. – Что до этих проклятых карточек, я могу сказать, где они. А деньги…
   – Что с деньгами? – Вопрос прозвучал слишком поспешно.
   – Я их истратил. Прошло много месяцев.
   – А где карточки?
   С виду она была не опасна, не похожа на отчаявшегося, загнанного человека, какой она должна была бы выглядеть, будь она орудием шантажа. Он не торопясь объяснил ей, где зарыты остатки членских билетов «Северного полюса». Но ни словом не обмолвился, что там они не все. Только теперь он понял, зачем их зарыл: чтобы иметь резерв, чтобы те не добрались до денег, в случае если…
   – Можешь нарисовать, как пройти? – спросила она. Он загорелся, взял бумагу, карандаш, нарисовал план. Она рассеянно сунула бумажку в карман. – Те картины, это ведь не он, не Хоген, их написал. А ты боишься сказать.
   – Чего мне бояться?
   – Эгона! – Она опять заторопилась.
   Он на секунду задумался.
   – Почему Эгона?
   – Он тебя ненавидит. – Теперь следует поразмыслить. Закурив сигарету, Вилфред сделал вид, что размышляет. – Ты этого не знал? – спросила она.
   – Чего именно?
   – Что он ее любит. Всегда любил. А она им вертела, как хотела, гоняла туда-сюда, да еще заставляла прислуживать своим любовникам, сука проклятая…
   Его поразила ненависть, звучавшая в ее голосе. Она казалась такой беспомощной, такой невинной в своем легком костюмчике. Но худые руки нервно сжимались.
   – Так это Эгон охотится за деньгами? – спросил он.
   – За тобой! – быстро возразила она. И протянула стакан.
   – А деньги?
   – Значит, они у тебя?
   Он спрашивал, чтобы выиграть время. Но с ней не пришлось долго возиться.
   – Ты ловка! – рассмеялся он. – Выходит, если я дам тебе деньги, которые, по твоим расчетам, у меня есть, ты не расскажешь Эгону, где я живу?
   – Ты думаешь, я тебя шантажирую? – произнесла она с расстановкой.
   – Да, – ответил он.
   Знакомая картина: они как две кошки или как собака и кошка – один отступил, другой наступает… Но в ее взгляде появилась растерянность, опровергавшая все его подозрения. Она отставила нетронутый стакан.
   – Я хотела помочь тебе.
   Ее растерянность была неподдельной, это от него не ускользнуло.
   Он приподнялся, погладил ее по голове. Она отпрянула.
   – Не надо! – выкрикнула она.
   – Боишься?
   – Это ты боишься. – Как две кошки. В их паре нет трусливо преследующей собаки. – Ты боишься Эгона. Всегда боялся, – сказала она. – Ты мошенничал в карты.
   Она выпалила это единым духом, как что-то заранее заготовленное.
   Стало быть, ее все-таки кто-то подослал и она чье-то орудие. Он торопливо размышлял о деньгах, о том, какую роль он сам может сыграть в этой игре.
   – А полиция? – спросил он.
   – Ну конечно, – возбужденно сказала она. – Они тоже ищут их, всех ищут: нас, тебя… Не понимаешь ты, что ли! Они искали совсем другое… порошок… кокаин. Не понимаешь ты, что ли?
   Теперь она говорила почти с мольбой, словно молила: только бы с кем-нибудь заодно, только бы не в одиночку.
   – Если ты заявишь о картинах…
   – Я не заявлю о картинах.
   – Они не верят в это! – сказала она беспомощно. – Эгон не верит.
   И, глядя, как она сидит, стискивая стакан, который он ей палил, он поверил ей. Все ясно. Они думают, он явится в полицию, чтобы вернуть себе картины, они думают, он клюнет на приманку, они думают, он их выдаст. Обокрал их и выдаст. Они думают… Эгон думает, что он воспользуется случаем, чтобы спасти свою шкуру, а их отправить за решетку. Да, вот в чем все дело: они боятся. И полны лютой ненависти. Эгон, темнокудрый любовник, полон ненависти и страха.
   – Я ведь сказал, где найти карточки, – устало произнес Вилфред.
   – Мы проверим, – сказала она.
   – Кто это «мы»? – живо спросил он.
   – Они не посылали меня, – ответила она. – Но я встречаюсь с ними, они расспрашивают. – И опять в ее взгляде появилась растерянность. И он вдруг понял: тому, кто пойман, не уйти.
   – Ты сказала, что где-то работаешь?
   Она пожала плечами, худенькими плечами в легком костюмчике. Она успокоилась. Рассказала об арестах, о том, что Адель получила срок – восемнадцать месяцев, за сводничество, незаконную торговлю, за игру и еще бог весть за что. Она сказала об этом со злорадством, каким-то детским, несмотря на всю ее серьезность. А Мадам и впрямь дама из хорошего общества. Ей дали большой срок.
   В газетах об этом не было ни слова. Вилфред не понимал почему. Она снова пожала плечами. Газеты об этом не сообщают. По возможности дело стараются держать в тайне. Ведь разыскивают остальных… Кстати, знает ли он, что Адель зовут совсем по-другому? Она родом из Швеции, из Даларна. Когда она говорила об Адели, рот у нее кривился.
   Да, теперь он знал, для чего он зарыл карточки. Чтобы откупиться. Деньги и остальные карточки он хотел сохранить. И еще кое-чего он хотел. Хотел, чтобы у него было запретное прибежище, которое манило и притягивало бы его в часы, когда искушения кажутся сладкими… Он зарыл карточки и сберег их в тайной уверенности, что дурное вернется, и тогда ему понадобится оружие, но, если даже ничто не вернется, ему все равно нужно оружие, потому что неплохо иметь про запас оружие зла. Газеты так и писали: «… в руках шантажиста…»
   – Лола умерла, – сказала она.
   – Какая Лола? – Он не помнил, кто это. В самом деле не помнил.
   – Мальчика зовут Рене? – спросила она.
   – Сколько? – крикнул он.
   Он вскочил. И стоял замахнувшись, готовый ударить, задушить. Потом уронил руки, чувствуя, как их сводит судорога. Она обвила руками его шею. И притянула к себе. В худом теле обнаружилась неожиданная сила.
   Ураганный ветер терзал верхушки деревьев. Он ощущал на своих щеках ее горячие слезы. Легкий костюмчик сам собой соскользнул на пол.
   Стало быть, грянуло, ну что ж – отлично. Он поднимался от дома вверх по склону с коляской – ему было зябко. Ураган улегся, но дул упорный ветер, пробиравший до костей. Он пошире расправил откидной верх коляски. Грянуло то, что должно было грянуть. Он поглядел на дома внизу с каким-то вялым состраданием. Там была защита – дружба, вера. Вспомнился рассудительный голос Бёрге нынче утром: «Этот Хоген – он вовсе не друг нам…» В надежде, что Вилфред объяснит.
   Грянуло. Он хотел как бы оградить ребенка от их заботливости, чтобы мальчик тоже не стал проводником фальши в этом доме, в единственном доме, где фальшивая игра дала себе передышку, питаясь верой, смешной, но искренней – она была искренней верой, пока была.
   Ирена!.. Его догадки оказались верны… Они лежали, прижавшись друг к другу в приливе блаженной доверчивости, и говорили все как есть, вернее, предполагали, что говорят все как есть. Но ни он, ни она не были властны над своей судьбой.
   Существовали силы, которые им не подчинялись. Силы, в руках которых был закон, и другие силы, в чьих злобных, оголтелых, ненавидящих руках было нечто иное: эти волосатые руки сжимали карты, как нож. Враждебные силы были повсюду, Вилфред сам накликал их на себя, и так будет всегда, пока в нем самом сохраняются силы.
   А она? Она никаких сил не вызывала. Эта девчонка в легком костюмчике просто сбилась с пути. Ее звали Енни. Почему бы нет? Все носили фальшивые имена. У всех было по нескольку имен – по два, помногу…
   Какая-то пара поднималась по дороге от станции. Это были Маргрета и Бёрге Виид. Шли они медленно, Вилфред видел, что они поглощены разговором. Он вновь ощутил в себе прежнее искусство подслушивать не у дверей, а сквозь воздушные слои, улавливая колебания, которые не могут достигнуть слуха, но мгновенно передаются слушателю-угадчику, если он достаточно сообразителен и чуток.
   Он слышал, как она успокаивает его, – не все, мол, обман, и Вилфред ничего не выдал. И слышал, как Бёрге, который в душе убежден, что так оно и есть, пользуясь своей мужской привилегией, высказывает самые мрачные предположения, и теперь уж просто ее долг – разуверить мужа в них, согласуясь с его собственными желаниями.
   Вилфред – их блудный сын, чьи прегрешения они сейчас обсуждают; он причинил им горе, без которого родительские чувства неполноценны – слишком идилличны, а стало быть, неправдоподобны.
   А теперь супруги уверовали в них. Этим-то он и оказал им услугу. Он оплатил свой долг, заронив в них каплю подозрения в том, что, может быть, он их предал.
   Но доброе дело будет не завершено, если теперь он не исправит положения и не одарит их робкой надеждой, что все хорошо. Сомнение – вот она отрада родителей, сверкающий драгоценный камень, который завораживает их своими переливами, потому что они жаждут неотрывно глядеть на что-то блестящее, чтобы то, что не блестит, не одержало верх и не затмило все.
   Но тут Вилфред увидел нечто неожиданное. Они дошли до последнего поворота и ускорили шаги, как бывает, когда люди приближаются к тому, чего они боятся. И вдруг навстречу им появилась девочка, маленькая фигурка в голубом пальтишке с узенькой меховой опушкой. Вилфред видел, как с минуту они постояли все вместе. И девочка тут же ушла. Бёрге окликнул ее. Вилфред видел, что он роется в кармане пальто, где никогда не было денег, и что Маргрета нашла что-то в сумочке, а девочка присела и весело побежала вверх по склону. Было в ней что-то голубое и невинное, напоминавшее Эрну, храбрую девочку на фронте; как видно, она получила свои чаевые, свою награду – крест и ленту, свой почетный диплом, чтобы повесить в рамке… Он видел, как те двое вошли в дом с письмом в руке.
   Это записка к нему от Ирены. Он это знал. Он подумал: «Я знал бы это, даже не увидев. Сегодня один из дней, когда знаешь все».
   Деревья напевали песню, но не ласковую, а полную угроз. По дороге пробежала белочка, робко искушая судьбу. На секунду она оглянулась на Вилфреда. Его это вдруг страшно разозлило. Черт ее побери, эту белку, сидела бы себе тихонько на дереве, где она в безопасности. Стукнуть бы ее палкой, прикончить бы ее – а все потому, что она заносчиво искушает судьбу…
   Он топнул ногой. Зверьку ничего не оставалось, как шмыгнуть к дереву. Но, чуть поднявшись по стволу вверх, белка снова безрассудно высунула мордочку. Его охватила безудержная ярость против этого несмышленого зверька. «Мерзкая тварь!» – завопил он, схватив длинный прут. Но в эту минуту коляска покатилась вниз к обрыву. Он бросился за ней, вцепился в ее ручку. Его била нервная дрожь. Навязал себе на шею проклятого мальчишку…
   Он все еще сжимал в руке прут. А ведь он мог бы вытащить мальчишку из коляски и закопать труп в землю. Мог бы выпилить крест и сделать на нем слезливую надпись.
   Он уронил руку, державшую прут, прут упал на землю. Не все ли равно, «его собственный» это ребенок или нет. Разве можно владеть ребенком? Бёрге Виид вошел в дом, за ним Маргрета. Бёрге обернулся, приглядываясь к вершине холма.
   И Вилфред вдруг подумал: «Бёрге – мой нынешний отец».
   Ну что ж, тогда он в отместку разочарует этого отца. Отцы для того и существуют, чтобы разочаровываться в детях. Он видел фотографии отцов в гостиных, где они висели на стенах над живыми отцами, сидевшими в круге света от лампы, – с вечным укором в кротком взгляде, который наследовали отцы, сидевшие под лампой, и передавали дальше по нескончаемой цепочке укоров от отца к сыну… Все несчастье отцов крылось в том, что они надеялись, надеялись, что следующее поколение будет удачливым. Своим малодушным ожиданием они механически отравляли сыновей. Как ступени лестницы переходят одна в другую, бездумно и непрерывно, так они перелагали наказание на других – на полное надежд молодое поколение, потому что рождали сыновей, обреченных жить в мире, с которым они сами не сумели совладать.
   Вот сыновья и разочаровывали их – и родителям было на кого свалить вину. И несчастные отцы, сбросив с души тяжелое бремя, сидели под лампой и зализывали свои раны.
   Сердце Вилфреда окаменело – стало таким, как он хотел. Теперь он был сам по себе, другие были – другими.
   Надо положить конец этой непрерывной цепи, этой слепой череде надежд. Надо разорвать цепь в любом месте – и лучше всего в ее самом слабом звене!
   Он, как вор, погрузил руки в теплые перинки в глубине коляски, схватил лежавшего там малыша и в яростном торжестве поднял его над головой, готовый швырнуть о камни.
   – Гляди, Эгон! – крикнул он. Он стоял, подняв ребенка высоко над головой.
   Внизу, между своими вытянутыми руками, он видел холмы Харескоу, освещенные холодным солнцем и испещренные тенями гонимых ветром облаков. Он видел, как Бёрге вышел из дома и стал смотреть вверх, защищаясь рукой от солнца.
   Он стоял, высоко подняв ребенка и чувствуя, как все его тело наливается силой, бьющей из темных источников, чувствуя мрачную уверенность, что все вокруг было и будет злом.

16

   Мужчина с сигарой поднял мальчика высоко над головой и подбросил его в воздух.
   Позади вскрикнула женщина. Мужчина поймал мальчика сильными руками, с улыбкой обернулся – успокоить, а потом снова подбросил мальчика вверх.
   Каждый раз, когда мальчик оказывался внизу, он видел скатерть, разостланную на поросшем травой склоне и уставленную синими тарелками и сверкающим серебром, видел салфетки, сложенные башенками с синими зубцами, и высокие бокалы, в которых искрилось золотистое мозельское. Но каждый раз, когда его поднимали над краем горизонта, он видел хлебные поля, желтевшие четырехугольниками среди зеленых лугов, большие белые дома, красные амбары, аллеи, ведущие к домам, и серые от пыли дороги, сливавшиеся в одну широкую дорогу вдоль реки, а по берегу темно-зеленые деревья и густой кустарник, а над рекой синее небо с белыми замками облаков.
   И вдруг все исчезало, и он оказывался внизу, где скатерть; коричневый жук прополз между тарелкой с сыром и блюдечком с оливками…
   А мужчина с сигарой все смеялся, смеялся. Он стоял на самом краю горизонта, между ним и бездной была только тоненькая железная изгородь – он видел и то и другое разом. И смеялся, смеялся, подбрасывая мальчика вверх так, что тот попеременно видел поля вдалеке и скатерть вблизи. Получалось как бы два мира: один внизу, где расстелена скатерть и на ней всякие красивые и вкусные вещи, а вокруг привычный гул – голоса дядей и тетушек, и другой мир, похожий на картинку из книжки у них дома, книжки с цветными литографиями «всего мира»; этот мир не пугал его, нет, пока он сам взмывал вверх, к небу, но когда человек с сигарой на мгновение выпускал его и он летел вниз, а потом тот ловил его своими сильными руками – вот тогда было страшно: сначала оттого, что он парил, а потом оттого, что попадал в могучие объятья и, казалось, уже никогда не вырвется из них на свободу. Вверх и вниз летал мальчик между двумя мирами и смеялся, потому что знал – от него ждут, чтобы он засмеялся. Потом наконец человек с сигарой, перевернув его в руках, прижимал к себе так, что короткая бородка колола мальчику лицо. Сигару мужчина вынимал изо рта, но запах сигары оставался в бородке и повсюду, и теперь вот так, вблизи, мальчик видел, что бородка курчавится мелкими завитками, а лицо гладкое, загорелое и сильное – и только глаза на удивление мягкие и словно что-то выпрашивают.
   Что выпрашивают? Может, чтобы он смеялся?
   Он и смеялся.
   На пахнущем сигарой лице вокруг глаз появлялись мелкие морщинки, а бородка дрожала в беззвучном смехе, который таился не в ней, а только в морщинках вокруг глаз. А глаза продолжали молить. Они были грустными где-то в самой глубине, вроде как глаза Коры. Где-то глубоко-глубоко глаза были печальными и беззащитными, вот почему мальчик смеялся снова и снова, смеялся все время, пока наконец человек, пахнущий сигарой, не ставил его на землю и не спрашивал: «Чему ты смеешься, малыш?» И чей-то голос позади замечал, что Маленький Лорд всегда смеется, и слава богу: хорошо быть ребенком и уметь смеяться…
   Человек с сигарой испытующе глядел на него. Присев на корточки, он заглядывал ему в глаза. «Скажи „папа“, – серьезно просил он.
   – Папа.
   – Ты любишь папу? – Любишь.
   – А ну-ка, поглядим, догонишь ты меня или нет?
   Отец бежал мелкими, быстрыми шажками, вприпрыжку, чтобы казалось, будто он бежит изо всех сил.
   Мальчик бежал за ним чуть медленнее, чем мог бы, чтобы не догнать отца. Они добежали до самого леса. Вокруг душно пахло сосной. Отец побежал быстрее, мальчик за ним, он увлекся и позабыл, что не хотел догонять отца. Они добежали до лесного озерца, которое сумрачно поблескивало среди стволов. Отец бежал по траве вдоль берега. Мальчик мог бы поймать его сейчас, если бы тот при каждом прыжке не отбрасывал назад ноги в больших ботинках. Мальчик сделал последний рывок, поравнялся с отцом и сбоку уцепился за его ногу.
   Отец остановился, переводя дыхание.
   – Ты поймал меня, малыш. – Он крепко прижал мальчика к себе, потом отстранил, по-прежнему не выпуская из рук. – Что же ты не говоришь: «Я тебя поймал»?
   – Я тебя поймал.
   – Верно, поймал. А теперь давай искупаемся.
   Отец сорвал одежду с разгоряченного тела. На белой коже темнели островки волос. Он зашлепал от каменистого берега по воде, потом поплыл, потом повернулся в воде и пошел к берегу.
   – Теперь ты!
   Мальчик снял рубашонку и штанишки, аккуратно сложил их, потом стянул с себя чулки и башмаки. И, дрожа, застыл на берегу темного озерца.
   – Смелей! Папа тебя подхватит.
   Мальчик вступил в воду и, когда она дошла ему до бедер, захныкал.
   – Папа тебя подхватит! – В голосе нотка нетерпения.
   Еще два осторожных шага, вода поднялась выше пупка…
   – Не бойся, ложись на воду, папа тебя подхватит!
   …Глаза зажмурены, колени ватные, будь что будет – только не смотреть. Но в то же мгновение отец сгреб его в охапку: и вот – вокруг ни души, а они обхватили друг друга, словно дурачась в игре у костра на празднике Ивановой ночи. Ледяной холод проникает до самого сердца, еще секунда – и оно остановится. Но вот они уже опять на берегу.
   – А теперь побегаем, чтобы согреться!
   И они бегают по берегу, там, где трава и меньше колет ноги, – высокий мужчина с загорелым лицом и белым телом и мальчик, худенький, бледный, с длинными локонами, которые влажно шлепают его по щекам и свисают до самых плеч.
   – Молодец! Теперь одеваться…
   Отец закурил сигару. Голубой дымок туманом поплыл между стволами, и все стало сказочным и прекрасным, почти как на большом ковре, который висит дома на стене, хотя там люди и олени и никто не курит сигары.
   Отец взял мальчика за руку. Идти обратно, туда, где накрыта скатерть, хочется долго-долго – такая красивая эта тропинка, она поблескивает золотом, и между стволами стрелки света.
   – Господи, где вы пропадали?
   – Купались в озере.
   – И Маленький Лорд тоже? – В голосе ужас.
   – А почему бы нет? – Мужчина снова присел на корточки. – Ты купался с папой?
   Мальчик кивает.
   – Что он говорит?
   – Что купался с папой. Господи, мальчик повторяет «мама» сто раз на дню…
   Теперь засмеялись те, кто сидел вокруг скатерти. Мужчина тоже подсел к ним и шаловливо схватил с блюда красного омара. Где-то, по другую сторону скатерти, не то легкий вздох, не то возглас:
   – Не бери его!
   Отец положил омара на место.
   – Ты облюбовал его для себя?
   – Нет, но он так красиво лежит. Это красное пятно…
   Все опять засмеялись. Всегда кто-нибудь должен смеяться. Схватив другого омара, отец оторвал одну клешню и положил обратно на блюдо.
   – Ну вот, теперь у тебя и здесь сохранится красное пятно! Прозрачный, как тень, белолицый человек по другую сторону скатерти, тот, кому принадлежит голос, – дядя Рене…
   А правда, похоже на большой гобелен у них дома, хотя там олени. Впереди олень и двое мужчин, в коротких штанах и с перьями на шляпах, и две дамы, а сзади, среди деревьев, тоже олень, он бежит, и собаки тоже бегут между деревьями, и в ту сторону, и в другую, до самой глубины. А совсем в глубине река с мостиком, и маленький домик, и ветряная мельница с четырьмя крыльями, а над ней облака. А за ними маленькая-маленькая, такая, что почти и не разглядишь, еще одна опушка леса с крошечными оленями и собаками не больше булавочной головки, и все бегут, бегут, несутся стремглав в самой глубине картины…
   Дядя Рене светлой тенью в самой глубине картины – голос, рука с белыми пальцами, играющими в воздухе, а рядом с ним в голубом шелке принцесса под вуалью – тетя Шарлотта. Юбки шуршат и поют, когда она встает. На голове у нее шляпа с цветником из роз, а еще выше арка солнечного зонтика и по краю арки узенькая полоска прозрачного тюля. Дама с гобелена. И мать, ее голос: «Мальчику не может пойти на пользу купанье в холодной воде…»
   Веселый смех отца, сидящего со стаканом вина в луче солнца. «А почему бы нет?» Голос такой, будто это «почему бы нет» относится ко всему – к лишнему стакану вина, к оливкам, к сигаре. «Почему бы нет?» И короткий смешок, на который возражать бесполезно… И в ответ легкий смех матери, всегда готовой уступить.
   А в отдалении, за рамкой картины, – мерный храп кучера Олсена в тени ландо; шляпа надвинута на нос так, что кажется, будто густые усы растут прямо из нее. В траве валяется пустая бутылка из-под пива. Кнут лениво отдыхает на козлах, оглобли прислонены к склону холма. А в глубине между стволами гнедые лошади, и над их блестящими спинами роятся мухи.
   – Олсен, не хотите ли закусить?
   Кучер проснулся с зычным всхрапом, положившим конец его скитаниям по градам и весям, встрепенулся, снял шляпу, почистил ее рукавом куртки.
   – Благодарствуйте…
   – Да сбросьте вы куртку, Олсен. Жарища сегодня такая… Олсен смущенно держит куртку на руке, аккуратно ставит на траву съемные манжеты, потом кладет рядом куртку подкладкой вверх.
   – Как насчет омара, Олсен?
   Округлившиеся глаза Олсена. Он не знает, как взяться за омара. Недоверчиво пробует белую мякоть. Красное лицо расплывается в широченной улыбке.
   – Понравилось, Олсен? Стаканчик мозельского?
   Олсен нерешительно косится в сторону пивных бутылок, влажных после лежанья в ручье.
   – С вашего разрешения…
   Громадный кулачище привычным движением хватает бутылку, подносит ко рту. Мгновение, и глазам изумленных зрителей предстает пустая бутылка.
   – Ай да Олсен! Вы должны научить меня этому фокусу! – Смех и восклицания вокруг «стола»…И вдруг серебристый звук среди тотчас умолкших голосов. Это поет тетя Шарлотта:
   Я снова вижу горы и долины,
   Как в дни далекой юности моей…
   Серебристые звуки вьются над скатертью, над краем бездны, плывут через долину, с ее белыми усадьбами и красными службами. Звуки и краски – почти белые, светло-серые и розовые. Все размыто, никаких резких очертаний.
   – Ватто.
   – Что сказал мальчик? Что ты говоришь, малыш?
   – Ватто…
   – Малыш сказал: «Ватто». – Смех, испуг, изумленные взгляды.
   Дядя Рене проворно встал, перешел на ту сторону, где стоял мальчик, прищурившись, оглядел картину.
   – Право же, это просто удивительно…
   И снова смех, и еще кто-то встал. Мальчик выражает недовольство: если все уйдут из картины, ничего не останется…
   И все опять смеются. По очереди встают, подходят к тому месту, откуда надо смотреть, и оценивают картину. В солнечном мареве звенит серебряный голос тети Шарлотты.
   – Ей-богу, ты сведешь парня с ума этим твоим искусством. Три года от роду и говорит «Ватто». – Это голос дяди Мартина, который что-то жует.
   – Три с половиной, – поправляет другой голос. Это говорит мать.
   – Пусть три с половиной, все равно это противоестественно. – Голос дяди Мартина, который что-то жует. Этот голос все на свете знает и еще любит долбить одно и то же. – Сказал бы хоть «Мане, завтрак на траве».
   – Ничего подобного, – протестует дядя Рене, – какой же это Мане? Похоже на гобелен, искрится…
   – Вы все с ума посходили. – Это опять дядя Мартин. – Хотите, чтобы мы перемерли от жажды?
   Еще один голос затянул песню, мужской голос, приятный, негромкий, это поет человек с сигарой:
   В лесу готовят пир горой, зовут на пир гостей.
   Потешить так решил старик орел своих детей.
   И птицы все запели и разом засвистели,
   Едва сигнал среди ветвей им подал соловей.
   И снова все смеются. Всегда смех, хотя голоса вечно противоречат друг другу, и в чем-то большем, чем то, что говорится словами. Но все тонет в смехе, хотя песня еще продолжается. Смех все душит и все превращает в безделицу.
   – Жутко глядеть, до чего серьезный вид у мальчонки, стоит и весь нахохлился, и все это ваше искусство…
   Упрямо сжал кулачки, уже начиная злиться. Сжал кулачки и подальше, подальше от толстяка, который протянул к нему руки, поближе к человеку с бородкой.
   – Правильно, малыш, держись своего отца…
   Запах сигары, смешанный с запахом мозельского, запахом елей и сосен и ароматом материнских духов, волной проплывшим над скатертью. Объятие отца, неуверенное, искательное, молящие глаза. Кучер Олсен отошел обратно в тень экипажа с полной охапкой снеди и пивных бутылок. Запах Олсена в ту минуту, когда он встал, – запах лошадей, кожи и чего-то необъяснимо приятного, он прозвал этот запах «садовником». И вдруг откуда ни возьмись налетела туча неотвязной мошкары, мошки жужжат и жалят.