– Три с половиной. Впрочем, помню, не помню – сам не знаю.
– Эта фру Фрисаксен, – сказала тетя Клара, играя тем самым медальоном, в котором скрывался другой медальон, а в нем – третий, а в самой глубине хранилась какая-то тайна, – она была, наверное, не такой уж хорошей женщиной.
– Ты хочешь сказать, тетя Клара, – и не такой уж дурной.
Тетя Клара задумчиво уставилась прямо перед собой: глаза на ее строгом лице были совсем молодыми.
– Незамужние женщины вроде меня смотрят на все эти дела, наверное, по-другому, – уклончиво отозвалась она. – Нам легче быть нелицеприятными.
– Ты думаешь, что мама…
– Что ты пристал ко мне с расспросами, мальчик! Разве я тебя о чем-нибудь спрашиваю?
Вилфред почувствовал, что тетя Клара только делает вид, будто сердится. Она налила им обоим чаю, рука ее слегка дрожала – должно быть, ее взбудоражили воспоминания о том, что мирно дремало под спудом все эти годы.
– Прости меня, тетя Клара.
– Тебе не из-за чего просить прощения. К тому же, пожалуй, ты прав, другим женщинам, хотя бы женщине в моем положении, легче, наверное, смотреть со стороны, вообразить себя на месте обеих – не только той, которая владеет всеми благами.
Вилфреду сразу вспомнилось, как затихали, обрывались разговоры у них дома, как громкие голоса внезапно умолкали, когда появлялся он. Это были разговоры о положении женщины и правах ребенка. Вилфреду вспомнилось, как при этих разговорах, умолкавших, когда входил мальчик, иронически улыбался дядя Мартин, а мать надувала губки, похожая на обиженную девочку, – эхо слов и выражение лиц, не успевших перестроиться. Он вспомнил хлопотливые руки тети Клары, лихорадочно вязавшие что-то белое, – пальцы продолжали следовать ходу мысли, прерванной появлением ребенка. Странным образом, он тогда не понимал, что ребенок – это и есть он, хотя рос единственным ребенком в семье. Казалось, только теперь, когда он приблизился к воспоминанию, стало «горячо», как в игре.
– Я едва не познакомился с Биргером, – сказал он, – едва не встретился с ним.
– Ты, говорят, с кем только не встречаешься, – язвительно заметила тетя Клара. – Впрочем, меня это не касается, – добавила она, тут же спохватившись.
Вилфред встал из-за стола и, подойдя к окну, стал глядеть на серые площадки строящегося городка. Это был первый теплый вечер в долине. Девочки и мальчики медленно бродили по дороге, омытой весенним светом.
– Как по-твоему, тетя Клара, – заговорил он, – могут люди не просто встречаться друг с другом… – Она хотела прервать
его движением руки, давным-давно знакомым ему движением, которое должно было пресечь всякую попытку душевных излияний. – Погоди, ответь мне на этот единственный вопрос! Как по-твоему, ты веришь, что какое-то родство душ… – Он не решился продолжить. К тому же она прервала его на сей раз довольно резко.
– Нет, – сказала она, – в это я не верю. – И, немного помолчав, продолжала: – У тебя была выставка… – Он поморщился. Она читала статьи в газетах и, наверное, сохранила вырезки. – Твой отец был разносторонне одаренный человек.
– Но он ничего не доводил до конца. Она посмотрела на него с удивлением:
– Что ты имеешь в виду?
– Он ведь и жизнь свою до конца не довел.
Он в первый раз произнес это вслух. И это прозвучало обвинением. Но к его удивлению, тетя Клара ответила:
– Я не такая уж набожная, по крайней мере в общепринятом смысле. Но по-моему, тоже – это единственный поступок, который противоречит божьим заповедям.
– Тоже? – переспросил Вилфред. – Я вовсе не думал его обвинять.
– Не знаю, – отозвалась она. – Так или иначе, ты не имеешь на это права. Да и она, пожалуй, тоже. Я имею в виду твою мать. Но кто-то или что-то… имеет право винить. От жизни, вот так оборванной, всегда остается что-то… что-то… Словом, не знаю…
– Скажи, тетя Клара! – воскликнул он тихо. – Скажи, что хотела сказать, непременно скажи.
– Я же говорю тебе, не знаю. Может, что-то, что каким-то образом падет на других…
Воцарилось молчание. На секунду ему показалось, что у нее дрожат губы. Она продолжала теребить свой медальон.
– Я думаю только о себе, – сказал он. – В этом вся беда.
Тетя Клара откинулась назад, словно подавляя усмешку.
– Это свойственно не тебе одному… Но вот то самое, что остается, не знаю, как это назвать, – это и в самом деле становится как бы неоплаченным долгом.
Она сказала это просто, как нечто давно для нее решенное. А в нем вдруг всколыхнулось все: тоска, смятение и в то же время жадное любопытство.
– Почему, – тихо спросил он, – почему мы так мало знаем друг о друге?
Она рассмеялась обычным своим коротким смешком.
– Кто «мы»? Ты, верно, имеешь в виду нашу семью? Твой отец…
Он напряженно уставился на угасающий свет. Теперь дорога опустела – от поселка новостроек веяло пылью и будущим.
– … он, по-моему, жил в каком-то замкнутом мире – в мире, который замкнут в другом мире, а тот – в третьем и так далее. Помнишь деревянных матрешек, которых можно было извлечь одну из другой? – И тетя Клара улыбнулась.
Вилфред вспомнил желтую деревянную бабу, внутри которой находилась другая деревянная баба, а в той – третья деревянная баба. И подумал о медальоне тети Клары…
– …но, на беду, то, что было внутри, было больше того, что находилось снаружи, каждый следующий пласт в глубине был больше того, что снаружи…
Как небо под потолком дома в Сковлю, которое было выше синего неба. Всегда что-то большое замкнуто внутри маленького, от этого никуда не уйдешь. Дом в стеклянном яйце.
– …как, наверно, у всех людей, – сказала она. – Когда-то это называли душой, потом решили, что это несовременно. Может, оно и правда. Не имеет значения. По-моему, есть люди, у которых много таких… душ…
Она умолкла. Вилфред подался ближе к ней.
– И у отца?..
– Может быть, – нехотя подтвердила она. – Может быть, и у него. Душ так много, что им как бы не хватает места. Может, и у всех так. Но некоторых это взрывает изнутри… я хочу сказать прежде, чем все упорядочится.
– Ты хочешь сказать, пока не расставишь всех баб по местам? – спросил он, улыбнувшись.
– Я не это имела в виду, я имела в виду порядок вообще.
– Прости, тетя, я не хотел… – Он опять переиграл. – А ты веришь в порядок, тетя Клара?
– Уж художникам, во всяком случае, следовало бы в него верить, – сердито ответила она. Теперь она снова была строгой тетей Кларой, тетей Кларой его детских лет, которая аккуратно складывала салфетку, когда другие, скомкав, отбрасывали ее. Пласты времени сдвинулись в памяти Вилфреда, бесшумно меняясь местами.
Все сдвинулось, и тот замысел, который он искал, – тоже. На мгновение казалось: он вот-вот дотянется до него рукой – так было, когда он встретил в лесу Поэта, когда выяснилось, что тетя Клара знает о большем, которое заключено в меньшем. Милая тетя Клара! Много времени утекло с тех пор, когда, стоя на крыльце своего маленького домика, она энергично махала ему на прощанье рукой. Вокруг нее все было маленьким, но как же это случилось, что он никогда не замечал, сколь велика ее внутренняя независимость… Он был благодарен ей за ее терпимость и деликатность, у других его родных это было игрой, она же не притворялась. Может, и тайна, которую хранил ее медальон, была настоящей, большой тайной.
Он много бродил в эти дни, часто возвращаясь в одно и то же место. Стояла весна, ягод в лесу еще не было. По временам ему сильно хотелось есть, его преследовали пищевые галлюцинации, но чаще голод удавалось обманывать, пососав что попадалось под руку – щепку или какой-нибудь цветок. Он ощущал в себе небывалую легкость, свободу почти от всех потребностей. Он все больше и больше чувствовал свою связь с деревьями, но не могучими хвойными великанами, а с невысокими лиственными деревьями, вроде тех, под которыми он видел Поэта. Он стал похож на пугливого зверя, у которого, может, и нет повсюду врагов, но тело его все равно всегда готово к прыжку.
Вилфред много бродил, но тропинки так и не нашел. Семья подрядчика и трое его детей: Клаус, Ларс и Ингер, куда ни глянь – всюду будущее, славные, добрые ребятишки, ему было жалко расставаться с ними. Он подарил Ингер маленький круглый камешек, который носил с собой. «Потри его, услышишь далекую музыку». Она потерла камешек и явственно услышала музыку. Дети тоже стояли на крыльце, провожая его, и махали ему вслед, пока он не скрылся за поворотом дороги, это прогоняло чувство одиночества и успокаивало. Но все это было уже давным-давно.
От него опять остались кожа да кости. Велосипед он продал стрелочнику на какой-то железнодорожной станции. Он был не прочь найти какое-нибудь пристанище, где мог бы сесть за свои воспоминания о будущем. Однажды он как одержимый стал писать, имея в виду что-то высказать. И все же замысел ускользал от пего – тот замысел, который кроется за внешним проявлением всего сущего.
И вот однажды он добрел до Робертовой гостиницы и поселился в ней. Он писал. У тети Клары он стащил одну из газетных вырезок, где был воспроизведен портрет отца. Вилфред подолгу смотрел на него, а потом разнообразия ради писал. Робертова гостиница и в самом деле стала гостиницей, только она уже не принадлежала Роберту. Называлась она «Валхаллой» – подходящее место, чтобы окрепнуть после болезни. Новый управляющий был человеком энергичным – он и сам вложил в дело некоторую сумму.
В первую же ночь они с Вилфредом вспомнили Роберта, и этот неутомимый благожелатель вдруг ожил перед глазами Вилфреда. Все, что было тогда, вдруг как-то странно ожило перед ним.
А в другие вечера Вилфред сидел у печи в маленьком кружке выздоравливающих. Зябко поеживаясь, они рассказывали о своих болезнях и были счастливы, что нашли слушателя – молодого человека, который уж наверняка не хлебнул таких бед, как они.
21
– Эта фру Фрисаксен, – сказала тетя Клара, играя тем самым медальоном, в котором скрывался другой медальон, а в нем – третий, а в самой глубине хранилась какая-то тайна, – она была, наверное, не такой уж хорошей женщиной.
– Ты хочешь сказать, тетя Клара, – и не такой уж дурной.
Тетя Клара задумчиво уставилась прямо перед собой: глаза на ее строгом лице были совсем молодыми.
– Незамужние женщины вроде меня смотрят на все эти дела, наверное, по-другому, – уклончиво отозвалась она. – Нам легче быть нелицеприятными.
– Ты думаешь, что мама…
– Что ты пристал ко мне с расспросами, мальчик! Разве я тебя о чем-нибудь спрашиваю?
Вилфред почувствовал, что тетя Клара только делает вид, будто сердится. Она налила им обоим чаю, рука ее слегка дрожала – должно быть, ее взбудоражили воспоминания о том, что мирно дремало под спудом все эти годы.
– Прости меня, тетя Клара.
– Тебе не из-за чего просить прощения. К тому же, пожалуй, ты прав, другим женщинам, хотя бы женщине в моем положении, легче, наверное, смотреть со стороны, вообразить себя на месте обеих – не только той, которая владеет всеми благами.
Вилфреду сразу вспомнилось, как затихали, обрывались разговоры у них дома, как громкие голоса внезапно умолкали, когда появлялся он. Это были разговоры о положении женщины и правах ребенка. Вилфреду вспомнилось, как при этих разговорах, умолкавших, когда входил мальчик, иронически улыбался дядя Мартин, а мать надувала губки, похожая на обиженную девочку, – эхо слов и выражение лиц, не успевших перестроиться. Он вспомнил хлопотливые руки тети Клары, лихорадочно вязавшие что-то белое, – пальцы продолжали следовать ходу мысли, прерванной появлением ребенка. Странным образом, он тогда не понимал, что ребенок – это и есть он, хотя рос единственным ребенком в семье. Казалось, только теперь, когда он приблизился к воспоминанию, стало «горячо», как в игре.
– Я едва не познакомился с Биргером, – сказал он, – едва не встретился с ним.
– Ты, говорят, с кем только не встречаешься, – язвительно заметила тетя Клара. – Впрочем, меня это не касается, – добавила она, тут же спохватившись.
Вилфред встал из-за стола и, подойдя к окну, стал глядеть на серые площадки строящегося городка. Это был первый теплый вечер в долине. Девочки и мальчики медленно бродили по дороге, омытой весенним светом.
– Как по-твоему, тетя Клара, – заговорил он, – могут люди не просто встречаться друг с другом… – Она хотела прервать
его движением руки, давным-давно знакомым ему движением, которое должно было пресечь всякую попытку душевных излияний. – Погоди, ответь мне на этот единственный вопрос! Как по-твоему, ты веришь, что какое-то родство душ… – Он не решился продолжить. К тому же она прервала его на сей раз довольно резко.
– Нет, – сказала она, – в это я не верю. – И, немного помолчав, продолжала: – У тебя была выставка… – Он поморщился. Она читала статьи в газетах и, наверное, сохранила вырезки. – Твой отец был разносторонне одаренный человек.
– Но он ничего не доводил до конца. Она посмотрела на него с удивлением:
– Что ты имеешь в виду?
– Он ведь и жизнь свою до конца не довел.
Он в первый раз произнес это вслух. И это прозвучало обвинением. Но к его удивлению, тетя Клара ответила:
– Я не такая уж набожная, по крайней мере в общепринятом смысле. Но по-моему, тоже – это единственный поступок, который противоречит божьим заповедям.
– Тоже? – переспросил Вилфред. – Я вовсе не думал его обвинять.
– Не знаю, – отозвалась она. – Так или иначе, ты не имеешь на это права. Да и она, пожалуй, тоже. Я имею в виду твою мать. Но кто-то или что-то… имеет право винить. От жизни, вот так оборванной, всегда остается что-то… что-то… Словом, не знаю…
– Скажи, тетя Клара! – воскликнул он тихо. – Скажи, что хотела сказать, непременно скажи.
– Я же говорю тебе, не знаю. Может, что-то, что каким-то образом падет на других…
Воцарилось молчание. На секунду ему показалось, что у нее дрожат губы. Она продолжала теребить свой медальон.
– Я думаю только о себе, – сказал он. – В этом вся беда.
Тетя Клара откинулась назад, словно подавляя усмешку.
– Это свойственно не тебе одному… Но вот то самое, что остается, не знаю, как это назвать, – это и в самом деле становится как бы неоплаченным долгом.
Она сказала это просто, как нечто давно для нее решенное. А в нем вдруг всколыхнулось все: тоска, смятение и в то же время жадное любопытство.
– Почему, – тихо спросил он, – почему мы так мало знаем друг о друге?
Она рассмеялась обычным своим коротким смешком.
– Кто «мы»? Ты, верно, имеешь в виду нашу семью? Твой отец…
Он напряженно уставился на угасающий свет. Теперь дорога опустела – от поселка новостроек веяло пылью и будущим.
– … он, по-моему, жил в каком-то замкнутом мире – в мире, который замкнут в другом мире, а тот – в третьем и так далее. Помнишь деревянных матрешек, которых можно было извлечь одну из другой? – И тетя Клара улыбнулась.
Вилфред вспомнил желтую деревянную бабу, внутри которой находилась другая деревянная баба, а в той – третья деревянная баба. И подумал о медальоне тети Клары…
– …но, на беду, то, что было внутри, было больше того, что находилось снаружи, каждый следующий пласт в глубине был больше того, что снаружи…
Как небо под потолком дома в Сковлю, которое было выше синего неба. Всегда что-то большое замкнуто внутри маленького, от этого никуда не уйдешь. Дом в стеклянном яйце.
– …как, наверно, у всех людей, – сказала она. – Когда-то это называли душой, потом решили, что это несовременно. Может, оно и правда. Не имеет значения. По-моему, есть люди, у которых много таких… душ…
Она умолкла. Вилфред подался ближе к ней.
– И у отца?..
– Может быть, – нехотя подтвердила она. – Может быть, и у него. Душ так много, что им как бы не хватает места. Может, и у всех так. Но некоторых это взрывает изнутри… я хочу сказать прежде, чем все упорядочится.
– Ты хочешь сказать, пока не расставишь всех баб по местам? – спросил он, улыбнувшись.
– Я не это имела в виду, я имела в виду порядок вообще.
– Прости, тетя, я не хотел… – Он опять переиграл. – А ты веришь в порядок, тетя Клара?
– Уж художникам, во всяком случае, следовало бы в него верить, – сердито ответила она. Теперь она снова была строгой тетей Кларой, тетей Кларой его детских лет, которая аккуратно складывала салфетку, когда другие, скомкав, отбрасывали ее. Пласты времени сдвинулись в памяти Вилфреда, бесшумно меняясь местами.
Все сдвинулось, и тот замысел, который он искал, – тоже. На мгновение казалось: он вот-вот дотянется до него рукой – так было, когда он встретил в лесу Поэта, когда выяснилось, что тетя Клара знает о большем, которое заключено в меньшем. Милая тетя Клара! Много времени утекло с тех пор, когда, стоя на крыльце своего маленького домика, она энергично махала ему на прощанье рукой. Вокруг нее все было маленьким, но как же это случилось, что он никогда не замечал, сколь велика ее внутренняя независимость… Он был благодарен ей за ее терпимость и деликатность, у других его родных это было игрой, она же не притворялась. Может, и тайна, которую хранил ее медальон, была настоящей, большой тайной.
Он много бродил в эти дни, часто возвращаясь в одно и то же место. Стояла весна, ягод в лесу еще не было. По временам ему сильно хотелось есть, его преследовали пищевые галлюцинации, но чаще голод удавалось обманывать, пососав что попадалось под руку – щепку или какой-нибудь цветок. Он ощущал в себе небывалую легкость, свободу почти от всех потребностей. Он все больше и больше чувствовал свою связь с деревьями, но не могучими хвойными великанами, а с невысокими лиственными деревьями, вроде тех, под которыми он видел Поэта. Он стал похож на пугливого зверя, у которого, может, и нет повсюду врагов, но тело его все равно всегда готово к прыжку.
Вилфред много бродил, но тропинки так и не нашел. Семья подрядчика и трое его детей: Клаус, Ларс и Ингер, куда ни глянь – всюду будущее, славные, добрые ребятишки, ему было жалко расставаться с ними. Он подарил Ингер маленький круглый камешек, который носил с собой. «Потри его, услышишь далекую музыку». Она потерла камешек и явственно услышала музыку. Дети тоже стояли на крыльце, провожая его, и махали ему вслед, пока он не скрылся за поворотом дороги, это прогоняло чувство одиночества и успокаивало. Но все это было уже давным-давно.
От него опять остались кожа да кости. Велосипед он продал стрелочнику на какой-то железнодорожной станции. Он был не прочь найти какое-нибудь пристанище, где мог бы сесть за свои воспоминания о будущем. Однажды он как одержимый стал писать, имея в виду что-то высказать. И все же замысел ускользал от пего – тот замысел, который кроется за внешним проявлением всего сущего.
И вот однажды он добрел до Робертовой гостиницы и поселился в ней. Он писал. У тети Клары он стащил одну из газетных вырезок, где был воспроизведен портрет отца. Вилфред подолгу смотрел на него, а потом разнообразия ради писал. Робертова гостиница и в самом деле стала гостиницей, только она уже не принадлежала Роберту. Называлась она «Валхаллой» – подходящее место, чтобы окрепнуть после болезни. Новый управляющий был человеком энергичным – он и сам вложил в дело некоторую сумму.
В первую же ночь они с Вилфредом вспомнили Роберта, и этот неутомимый благожелатель вдруг ожил перед глазами Вилфреда. Все, что было тогда, вдруг как-то странно ожило перед ним.
А в другие вечера Вилфред сидел у печи в маленьком кружке выздоравливающих. Зябко поеживаясь, они рассказывали о своих болезнях и были счастливы, что нашли слушателя – молодого человека, который уж наверняка не хлебнул таких бед, как они.
21
Бывали дни, когда Валдемара Матиссена снедала глубокая тревога. Даже Апокалипсис не мог его успокоить. Он испытывал искушение наготовить себе яств по старым рецептам и раскупорить одну из бутылок бордо, что перезимовали в его погребе в Энебакке.
Потом он начинал терзаться, бродил как неприкаянный по пыльным дорогам и все прислушивался, не заслышатся ли шаги.
В своем смятении он однажды спозаранку поехал в город к Роберту. Услужливый Роберт опять оказался точкой, в которой сходятся все пути. Он получил письмо от нового управляющего «Валхаллы». Тот сообщал о молодом человеке, их общем друге, который сидит и пишет в сумерках. Управляющий не скрывал своего беспокойства: молодой человек тощ и плохо одет, никакого режима не соблюдает, к обеду и ужину не является и, по рассказам живущих в отеле, часто бродит вокруг, разговаривая сам с собой.
Мужчины сидели вдвоем в благоустроенном бараке Роберта в Делененге – в теплое время года это было хорошее жилье, приспособленное к тому, чтобы днем принимать гостей: по ночам хозяин дома работал. Они сидели, предаваясь воспоминаниям о тех днях в жизни норвежской столицы, когда для властителя Матиссена все происходящее было загадкой, но зато для Роберта, обреченного и неунывающего, все было ясно как день.
Роберт был человеком действия – он тут же вышел посмотреть, на ходу ли его машина, стоявшая на соседней улице. Пока он отсутствовал, явилась хозяйка дома – Селина, дама с необыкновенными волосами и особым блеском в глазах. Ее появление привело в полное замешательство и без того смущенного Матиссена. Былые дни сомкнулись над его головой, как стоячая вода. Мимоходом напомнив о давнем знакомстве, Селина предложила гостю рюмку хереса, этого запретного в Норвегии напитка.
На лице вернувшегося Роберта была написана решимость. Поздоровавшись с женой, он спросил ее, как она провела ночь.
– Неплохо, – весело ответила она.
Матиссен тщетно перебирал животный мир Апокалипсиса в поисках сравнения, которое отразило бы подобную красоту и подобное безобразие.
Роберт задумался. На него произвело впечатление, что письмо управляющего «Валхаллы» совпало с приездом Матиссена. В этом совпадении благодетель человечества усмотрел перст судьбы. Он предложил выехать этой же ночью. Он возьмет с собой парня, который одно время был его помощником, молодого парня по имени Биргер, они смогут меняться за рулем. Ехать долго, а Матиссен вряд ли умеет водить машину.
Матиссен замахал руками – куда там, он человек старый. Но теперь он тяготился одиночеством в Энебакке. И потом, у него было смутное чувство, что надо действовать, – тогда удастся что-то спасти. У Матиссена и непутевого спекулянта, который когда-то испортил ему немало крови, оказались родственные души. Тот тоже был прирожденный отец, хотя, по сведениям Матиссена, детей не имел.
А что, если бы он не отдал ребенка Бёрге, прирожденному отцу? Что, если бы он не совершил этого пустячного предательства, которое существенно лишь но одной причине – что предавать стало для него привычкой?
Вилфред проснулся, за окном стояла светлая ночь. Ему снилось нерожденное дитя Селины и черные мухи.
Он сел в кровати, испуганно глядя в ночь. Зрелище мух было ему отвратительно, он отмахнулся от них. Он чувствовал – надо спешить. Наспех одевшись, он вышел в ночь.
Вот уже третью ночь подряд он ходил на станцию. Его преследовало навязчивое видение, будто на станции Мириам. Пологий, заросший подлеском склон круто обрывался в лесные заросли. Здесь, у обрыва, Вилфред остановился. А потом побрел вдоль него, не спуская глаз с долины. Там скрещивались и ветвились дороги, он не знал, куда они ведут. Отсюда ему был виден желтый станционный домик.
Здесь, на верху склона, была лишь одна дорога и множество тропинок – самых разных: тропинки незарастающие, которые вели к какому-нибудь жилью, и другие, которые терялись в лесу, коровьи тропы или тропки, протоптанные людьми, которым однажды понадобилось здесь пройти.
Страстное желание быть здесь, просто быть, ни к чему не стремясь, не уходить отсюда, овладело Вилфредом. Ведь он знал еще с той минуты, когда видение предстало ему в первый раз, – Мириам нет в желтом станционном домишке. Здравый смысл твердил, что это невозможно. Только его заветное желание перенесло ее туда. Но его заветные желания больше ни на кого не влияли. А когда-то, когда он был среди своих родных и чувствовал в себе волны, которые мог направить на то, что угадывал своим шестым чувством, влияли, да еще как! Но теперь волны больше ни на кого не влияли.
Он пошарил в кармане в поисках гладкого камешка, но потом вспомнил, что отдал его: камешек пел теперь для девочки Ингер. Вместо камешка он нашел бумаги, исписанные в Робертовой гостинице. Пробежав их, он с первой же строки почувствовал сквозь гладкопись их незавершенность. Медленно-медленно стал он рвать рукопись в клочки, рвал все мельче и мельче, не ощущая при этом ни радости, ни горя. Нашел он и газетную вырезку, которую взял у тети Клары. Из той газеты, что воспроизвела портрет, – память о воспоминании. Положив газету на камень, он глядел, как муравьи ползают по глубокомысленным словам и репродукции. Нет в портрете сходства с воспоминанием, которое он хотел передать, – теперь Вилфред это видел. Муравьи ползали по нему, и он становился все более чужим.
Он чувствовал – надо спешить. Где-то прячется то место, тропинка. Он знает это место лучше всех других мест, где когда-то бывал. Впрочем, ведь и там он тоже когда-то был! И место это ни хорошее, ни дурное – просто оно существует с такой полнотой жизни, как ни одно другое место на земле.
Он знает это место. Наверно, оно значится на карте. Его можно выгнать наружу из тьмы кошмаров, как гнали его самого. Там он сможет быть сам по себе. И не нужны ему тогда никакие отцы – ни рассеянный утешитель, ни человеколюбец, так и не написавший своих книг, ни преждевременно состарившийся провидец с его зловещими предчувствиями Судного дня. Ни Поэт.
Потому что тогда он сам станет победителем. А победа состоит в одном – найти, выиграешь ты на этом или проиграешь. И кто только выдумал нелепые понятия: «подняться» или «пасть»?
Нет! Мириам ждет его на станции, должна ждать! Он ускорил шаги, вышел на дорогу и потерял станцию из виду, она скрылась за гребнем холма, но он знал: Мириам – в станционном домике. Она должна быть там по той единственной причине, что иначе не может быть. Он пустился бегом. Надо спешить. Она там, он видит ее. Видит желтый домик явственнее, чем когда в самом деле его видел. И в нем видит ее, ее горячий взгляд, ее гордую шею. Она там. Он несся вниз по крутому склону, паря, как ласточка, – все хорошо. Он жаждал быть повсеместно, точно это стремление передалось ему другой кровью – кровью того, кто не спасся, потому что не хотел спастись. Но он хочет. Хочет, чтобы оправдалась его надежда найти свою суть над бездной, на краю которой некто предал самого себя – человек с сигарой, портрет, по которому ползают муравьи.
Он бежал лесом, выбирая кратчайшие пути, в кровь обдирая лицо о деревья, напрямик сквозь густые заросли, среди которых причудливо извивалась дорога. Ему некогда было следовать за ее поворотами. Ему надо было скорее на станцию, к желтому домику, к Мириам. Он со стоном мчался вниз по самой крутизне, туда, где кончался лес.
Вот он, станционный домик, желтеющий на солнце, окруженный со всех сторон газоном и аккуратными клумбами, выложенными белыми ракушками. Жесткий стальной блеск рельсов казался мостом надежды между всем миром и им. Вот он, домик, сверкающая тайна. Ни души вокруг, ни на платформе, ни вдоль деловито притихшего полотна. Вилфред бросился через этот мост надежды, взлетел на платформу, рванул дверь – навстречу ему пахнуло пустотой, оставленной теми, кто побывал здесь до него.
Чего он ждал? На что наделся? Он обхватил голову обеими руками, ощущая ее как какое-то постороннее тело, потерявшее опору и плывущее в бесконечном пространстве. Он стоял на платформе, раскачивая голову в руках и чувствуя, что это уже не его голова, а чужая, неизвестно чья… И в то же время эта чужая голова сознавала, что надо спешить.
Он поглядел на вокзальные часы. Верно. Надо спешить. Он знал, в каком месте поезд выходит из туннеля. Голова продумала все бессонными ночами без его ведома. Может, эта голова принадлежала предателю, и она обманула его, перехитрила и, пока он думал свою думу, завлекла его своими планами. Голова загонщика… Нет, это была голова благодетеля, того обитавшего в нем существа, которое в конечном счете желало ему добра. Голова благодетеля выбрала это место и часто показывала ему его – это было то место, где поезд выходит из туннеля, вырываясь на дневной свет, метрах в ста от станции, как раз там, где от главной дороги отделяется боковая тропинка, – тут, у самых рельсов, можно спрятаться в кустах и отсюда броситься на полотно. Вилфред постоял, глядя на часы, пока минутная стрелка не совпала с одной из цифр. Надо спешить.
И он пустился бежать. Он добежал по дороге до развилки, юркнул в лиственные заросли и добрался до кустов, где его никто не мог увидеть ни с дороги, ни со станции. А если кто-то увидит его из окон приближающегося поезда, все равно будет слишком поздно.
Слишком поздно, как бывает всегда со всеми добрыми делами. Опоздает добрая воля бдительного машиниста, который затормозит, чтобы спасти, как опаздывал сам Вилфред во всех добрых делах, к которым стремился, ибо всегда ему помехой была проклятая голова с ее фантазиями. Мириам – она была предлогом, чтобы продолжать жить, но ее здесь нет, и нет у него власти, чтобы желанием своим перенести ее сюда. Даже если она уже в пути. Кто бы ни был в пути куда бы то ни было, ему не спасти эту голову от ее фантазий и причуд.
Поезд был в пути – темная, целеустремленная громада. Он вышел с предыдущей станции – в эту минуту вышел со станции в долине и покатил по солнечным бликам и теням, ложащимся на дорогу, в глубь горы с ее ночным мраком, который в трех шагах от него распахивается навстречу свету нового дня, занимающегося для поездов и людей.
И тут он услышал шум автомобиля. Стоя на коленях в кустах между дорогой и рельсами, услышал шум автомобиля. А потом и увидел его внизу на шоссе у станции. Миновав переезд, машина оказалась по эту сторону рельсов. Здесь она остановилась, и из нее вылез Роберт. Разделяло их с Вилфредом каких-нибудь двадцать метров.
– Пожалуй, я зайду в почтовую контору и оттуда позвоню в гостиницу, – сказал Роберт кому-то в машине.
Вилфред приподнялся, собираясь бежать, но опоздал.
Из машины неуклюже выбрался другой человек – метрдотель Матиссен. Роберт повторил свои слова. Покорно кивнув, старик что-то ответил. И еще добавил, что хочет размять на солнышке онемевшие ноги. Тем временем из машины вышел еще один спутник, молодой парень со светлыми вьющимися волосами. Матиссен что-то сказал ему, а Роберт, уходя, через плечо в третий раз крикнул, что пошел звонить. Обращаясь к молодому парню, он назвал его Биргером. Тот заметил, что тоже не прочь поразмяться. Они с Матиссеном вошли в ближайшие кусты, как раз туда, где на коленях застыл Вилфред. Он отчетливо увидел лицо Биргера, который мочился в кусты, – казалось, парень смотрит на него в упор. Биргера было легко узнать по фотографии, снятой в Опорто.
Но его можно было узнать еще и по другому: по какой-то детской мягкости выражения, похожего на мольбу.
Сердце Вилфреда колотилось так громко, что они могли бы услышать его удары. А он не смел прижать руку к груди, чтобы его унять. Он был недвижим, как деревья, за которыми он прятался. Однажды он прятался среди деревьев, наблюдая за Поэтом, тогда его переполняло ощущение близости к сути вещей. Сердце Вилфреда колотилось так, словно жило своей отдельной жизнью, словно хотело выскочить из груди, обнять, позвать, утешать, молить…
Но вот старик и парень, справив нужду, вместе вышли на дорогу и медленно зашагали вслед за Робертом в почтовую контору. Вилфред был взволнован до глубины души. Он опустился на четвереньки, чтобы немного унять сердцебиение. Но вместе с волнением в нем проснулся какой-то веселый задор. Так это ради его ничтожной особы друг Роберт вновь предпринял вылазку за город. Стало быть, энергичный управляющий гостиницей донес о своем новом постояльце, и Роберт, может обеспокоившись, а может и нет, сколотил небольшую дружескую компанию под предлогом, что надо кого-то спасать. Тянет этого Роберта беспокоиться о других. У него прямо-таки собачий нюх на страдания, которые можно уврачевать.
Вилфред осторожно пополз к автомобилю. Теперь и двое спутников Роберта скрылись за углом почтовой конторы. Вилфред во весь рост выпрямился в кустарнике, а потом шагнул прямо к машине и заглянул внутрь. Так и есть. На сиденье лежал потертый чемодан Роберта, тот самый, с которым он явился в лесную хижину. А стало быть, и содержимое сходное…
Вилфред торопливо оглянулся. Потом нырнул в машину и, схватив чемодан, открыл его. Так и есть. В нем лежали бутылки, и много. Он выбрал плоскую фляжку виски, закрыл чемодан, а дверь оставил, как она была, открытой. Потом попятился назад в подлесок, потом в кусты, где прежде стоял на коленях. Его разбирал смех. Все повторяется, и все становится другим. Сквозь листву виднелись станционные часы, он сверил их со своими. И вдруг все показалось ему неправдоподобным. Его решение. Скорчив две-три изощренные гримасы, он не отказал себе в удовольствии полюбоваться украденной бутылкой. Ага, любимая марка Андреаса, как видно доставленная контрабандистом-садовником в одну из светлых, таящих опасности ночей. И все вдруг снова предстало перед Вилфредом с ослепительной четкостью: та ночь, когда он в прошлый раз украл такую же бутылку, тропинка, спускающаяся к причалу, пещера. Стеклянное яйцо.
Все предстало перед ним с ослепительной четкостью, но это были обрывки, виденные им когда-то незавершенные картины, не имеющие к нему отношения. А ведь только что ему надо было зачем-то спешить. Но тут появился автомобиль. Так всегда – стоит дорогам разветвиться, и они скрещиваются вновь. Кто ему эти люди – друзья, или он их давно отринул? Он не знал сам. «Я позер, – подумал он, беззвучно рассмеявшись. – Да, позер. И если я сейчас брошусь из кустарника на рельсы под несущийся из туннеля поезд, я все равно останусь позером, позером, в жилах которого пульсирует чужая кровь, кровь человека, который не довел свою жизнь до конца, оборвав стук своего сердца, и вот оно продолжает стучать в моей груди – и в груди Биргера».
Вилфред опустился на колени с фляжкой в руке, не спуская глаз со станции и домика с вывеской почты. Из станционного домика вышел человек – это был стрелочник с зеленым флажком под мышкой, который он укрепил на штативе на краю платформы.
Стало быть, вот-вот придет поезд. Стрелочнику сообщили об этом по телеграфу. Поезд здесь не останавливается, вот стрелочник и вышел со своим зеленым флажком – путь свободен.
Но тут из-за угла почты показались те трое. В середине шел Роберт, сдержанно жестикулируя, – наверно, описывал, какие радости ждут их вечером, когда они доберутся до гостиницы и сойдутся у очага, устроив сюрприз Вилфреду, когда тот вернется с прогулки. Вид у Роберта был отнюдь не огорченный. Взяв под руку своего друга Матиссена, он подвел его к машине, совсем близко от того места, где прятался Вилфред. За ними следовал Биргер. Солнечный свет окружал его голову каким-то зыбким ореолом. Выражение у него было такое, словно он что-то улавливает. И вдруг Вилфред почувствовал волны. Они струились к нему от приближавшегося светловолосого парня, и сила их была так велика, что каждый толчок отзывался неодолимым волнением в самой глубине сердца.
Они разместились в машине. Роберт за рулем, светловолосый Биргер с ним рядом. Вилфред видел его лицо – казалось, оно совсем близко, будто не было разделявшего их расстояния. Вилфред прочел на нем удивление, а вовсе не революционный задор, о котором рассказывал Роберт, удивление перед чем-то близким и в то же время далеким. Потом они, как видно, вспомнили, что надо завести машину. Биргер вышел и начал крутить рукоятку. Потом забрался обратно в машину. Машина грохотала и содрогалась.
Когда они тронулись с места, Вилфред почувствовал пустоту в груди. Мир пошатнулся. Он закричал им вслед, но закричал негромко, понимая, что они не услышат. Машина тяжело тарахтела, взбираясь по склону холма, потом исчезла. Вилфред видел по ту сторону рельсов станционный домик с часами, и тут же мысленным взором увидел дороги – как они скрещиваются и расходятся. И то самое место, и образ Биргера, запечатленный на глазной сетчатке. Видимое отступало перед тем, чего не было перед глазами. Стрелки часов твердили: «Надо спешить», а стеклянное яйцо с домиком в снегу говорило: «Спешить некуда». Из темной пещеры туннеля послышался приглушенный гул, точно раскаты грома. Вилфред пролез сквозь ограду, чувствуя сладкий запах лесного озера и смутный аромат сигары человека, который все отринул.
Услышав, как приближается поезд, Вилфред прижался к стене туннеля. И беззвучно закричал в оглушительном грохоте – он не хотел, чтобы пустота в груди бросила его под колеса. Холодные капли стекали ему на затылок с каменной стены. Снаружи сияло солнце – там был мир света и страха, здесь, внутри, царил холодный мрак. Когда паровоз ринулся на него и промчался мимо, колени его подогнулись, но он сполз вниз по стене, а не вперед на рельсы. В руке он сжимал что-то гладкое, вроде стеклянного яйца, в котором можно жить и быть, мир, где падает и стихает снег. Грохот поезда не умолкал ни на мгновение, в жерле туннеля свистел холодный ветер.
Но когда поезд пронесся дальше, стало просто холодно; в туннеле холодно и темно, а снаружи – светло. Ничего не соображая, шатаясь, он побрел к свету, который ослепил его. Пальцы сорвали колпачок, которым была закрыта бутылка. Выйдя на свет, он прижал бутылку к губам, жмурясь от слепящего света солнца. В ушах звучала строка той давней песни:
В лесу готовят пир горой…
И тут он почувствовал, что ему жарко: снаружи грели солнечные лучи, изнутри согревало виски. Колени его обмякли, и он рухнул на землю у самого полотна. Он отказался от всех надежд. Он был совсем один. Время начинать пир.
Потом он начинал терзаться, бродил как неприкаянный по пыльным дорогам и все прислушивался, не заслышатся ли шаги.
В своем смятении он однажды спозаранку поехал в город к Роберту. Услужливый Роберт опять оказался точкой, в которой сходятся все пути. Он получил письмо от нового управляющего «Валхаллы». Тот сообщал о молодом человеке, их общем друге, который сидит и пишет в сумерках. Управляющий не скрывал своего беспокойства: молодой человек тощ и плохо одет, никакого режима не соблюдает, к обеду и ужину не является и, по рассказам живущих в отеле, часто бродит вокруг, разговаривая сам с собой.
Мужчины сидели вдвоем в благоустроенном бараке Роберта в Делененге – в теплое время года это было хорошее жилье, приспособленное к тому, чтобы днем принимать гостей: по ночам хозяин дома работал. Они сидели, предаваясь воспоминаниям о тех днях в жизни норвежской столицы, когда для властителя Матиссена все происходящее было загадкой, но зато для Роберта, обреченного и неунывающего, все было ясно как день.
Роберт был человеком действия – он тут же вышел посмотреть, на ходу ли его машина, стоявшая на соседней улице. Пока он отсутствовал, явилась хозяйка дома – Селина, дама с необыкновенными волосами и особым блеском в глазах. Ее появление привело в полное замешательство и без того смущенного Матиссена. Былые дни сомкнулись над его головой, как стоячая вода. Мимоходом напомнив о давнем знакомстве, Селина предложила гостю рюмку хереса, этого запретного в Норвегии напитка.
На лице вернувшегося Роберта была написана решимость. Поздоровавшись с женой, он спросил ее, как она провела ночь.
– Неплохо, – весело ответила она.
Матиссен тщетно перебирал животный мир Апокалипсиса в поисках сравнения, которое отразило бы подобную красоту и подобное безобразие.
Роберт задумался. На него произвело впечатление, что письмо управляющего «Валхаллы» совпало с приездом Матиссена. В этом совпадении благодетель человечества усмотрел перст судьбы. Он предложил выехать этой же ночью. Он возьмет с собой парня, который одно время был его помощником, молодого парня по имени Биргер, они смогут меняться за рулем. Ехать долго, а Матиссен вряд ли умеет водить машину.
Матиссен замахал руками – куда там, он человек старый. Но теперь он тяготился одиночеством в Энебакке. И потом, у него было смутное чувство, что надо действовать, – тогда удастся что-то спасти. У Матиссена и непутевого спекулянта, который когда-то испортил ему немало крови, оказались родственные души. Тот тоже был прирожденный отец, хотя, по сведениям Матиссена, детей не имел.
А что, если бы он не отдал ребенка Бёрге, прирожденному отцу? Что, если бы он не совершил этого пустячного предательства, которое существенно лишь но одной причине – что предавать стало для него привычкой?
Вилфред проснулся, за окном стояла светлая ночь. Ему снилось нерожденное дитя Селины и черные мухи.
Он сел в кровати, испуганно глядя в ночь. Зрелище мух было ему отвратительно, он отмахнулся от них. Он чувствовал – надо спешить. Наспех одевшись, он вышел в ночь.
Вот уже третью ночь подряд он ходил на станцию. Его преследовало навязчивое видение, будто на станции Мириам. Пологий, заросший подлеском склон круто обрывался в лесные заросли. Здесь, у обрыва, Вилфред остановился. А потом побрел вдоль него, не спуская глаз с долины. Там скрещивались и ветвились дороги, он не знал, куда они ведут. Отсюда ему был виден желтый станционный домик.
Здесь, на верху склона, была лишь одна дорога и множество тропинок – самых разных: тропинки незарастающие, которые вели к какому-нибудь жилью, и другие, которые терялись в лесу, коровьи тропы или тропки, протоптанные людьми, которым однажды понадобилось здесь пройти.
Страстное желание быть здесь, просто быть, ни к чему не стремясь, не уходить отсюда, овладело Вилфредом. Ведь он знал еще с той минуты, когда видение предстало ему в первый раз, – Мириам нет в желтом станционном домишке. Здравый смысл твердил, что это невозможно. Только его заветное желание перенесло ее туда. Но его заветные желания больше ни на кого не влияли. А когда-то, когда он был среди своих родных и чувствовал в себе волны, которые мог направить на то, что угадывал своим шестым чувством, влияли, да еще как! Но теперь волны больше ни на кого не влияли.
Он пошарил в кармане в поисках гладкого камешка, но потом вспомнил, что отдал его: камешек пел теперь для девочки Ингер. Вместо камешка он нашел бумаги, исписанные в Робертовой гостинице. Пробежав их, он с первой же строки почувствовал сквозь гладкопись их незавершенность. Медленно-медленно стал он рвать рукопись в клочки, рвал все мельче и мельче, не ощущая при этом ни радости, ни горя. Нашел он и газетную вырезку, которую взял у тети Клары. Из той газеты, что воспроизвела портрет, – память о воспоминании. Положив газету на камень, он глядел, как муравьи ползают по глубокомысленным словам и репродукции. Нет в портрете сходства с воспоминанием, которое он хотел передать, – теперь Вилфред это видел. Муравьи ползали по нему, и он становился все более чужим.
Он чувствовал – надо спешить. Где-то прячется то место, тропинка. Он знает это место лучше всех других мест, где когда-то бывал. Впрочем, ведь и там он тоже когда-то был! И место это ни хорошее, ни дурное – просто оно существует с такой полнотой жизни, как ни одно другое место на земле.
Он знает это место. Наверно, оно значится на карте. Его можно выгнать наружу из тьмы кошмаров, как гнали его самого. Там он сможет быть сам по себе. И не нужны ему тогда никакие отцы – ни рассеянный утешитель, ни человеколюбец, так и не написавший своих книг, ни преждевременно состарившийся провидец с его зловещими предчувствиями Судного дня. Ни Поэт.
Потому что тогда он сам станет победителем. А победа состоит в одном – найти, выиграешь ты на этом или проиграешь. И кто только выдумал нелепые понятия: «подняться» или «пасть»?
Нет! Мириам ждет его на станции, должна ждать! Он ускорил шаги, вышел на дорогу и потерял станцию из виду, она скрылась за гребнем холма, но он знал: Мириам – в станционном домике. Она должна быть там по той единственной причине, что иначе не может быть. Он пустился бегом. Надо спешить. Она там, он видит ее. Видит желтый домик явственнее, чем когда в самом деле его видел. И в нем видит ее, ее горячий взгляд, ее гордую шею. Она там. Он несся вниз по крутому склону, паря, как ласточка, – все хорошо. Он жаждал быть повсеместно, точно это стремление передалось ему другой кровью – кровью того, кто не спасся, потому что не хотел спастись. Но он хочет. Хочет, чтобы оправдалась его надежда найти свою суть над бездной, на краю которой некто предал самого себя – человек с сигарой, портрет, по которому ползают муравьи.
Он бежал лесом, выбирая кратчайшие пути, в кровь обдирая лицо о деревья, напрямик сквозь густые заросли, среди которых причудливо извивалась дорога. Ему некогда было следовать за ее поворотами. Ему надо было скорее на станцию, к желтому домику, к Мириам. Он со стоном мчался вниз по самой крутизне, туда, где кончался лес.
Вот он, станционный домик, желтеющий на солнце, окруженный со всех сторон газоном и аккуратными клумбами, выложенными белыми ракушками. Жесткий стальной блеск рельсов казался мостом надежды между всем миром и им. Вот он, домик, сверкающая тайна. Ни души вокруг, ни на платформе, ни вдоль деловито притихшего полотна. Вилфред бросился через этот мост надежды, взлетел на платформу, рванул дверь – навстречу ему пахнуло пустотой, оставленной теми, кто побывал здесь до него.
Чего он ждал? На что наделся? Он обхватил голову обеими руками, ощущая ее как какое-то постороннее тело, потерявшее опору и плывущее в бесконечном пространстве. Он стоял на платформе, раскачивая голову в руках и чувствуя, что это уже не его голова, а чужая, неизвестно чья… И в то же время эта чужая голова сознавала, что надо спешить.
Он поглядел на вокзальные часы. Верно. Надо спешить. Он знал, в каком месте поезд выходит из туннеля. Голова продумала все бессонными ночами без его ведома. Может, эта голова принадлежала предателю, и она обманула его, перехитрила и, пока он думал свою думу, завлекла его своими планами. Голова загонщика… Нет, это была голова благодетеля, того обитавшего в нем существа, которое в конечном счете желало ему добра. Голова благодетеля выбрала это место и часто показывала ему его – это было то место, где поезд выходит из туннеля, вырываясь на дневной свет, метрах в ста от станции, как раз там, где от главной дороги отделяется боковая тропинка, – тут, у самых рельсов, можно спрятаться в кустах и отсюда броситься на полотно. Вилфред постоял, глядя на часы, пока минутная стрелка не совпала с одной из цифр. Надо спешить.
И он пустился бежать. Он добежал по дороге до развилки, юркнул в лиственные заросли и добрался до кустов, где его никто не мог увидеть ни с дороги, ни со станции. А если кто-то увидит его из окон приближающегося поезда, все равно будет слишком поздно.
Слишком поздно, как бывает всегда со всеми добрыми делами. Опоздает добрая воля бдительного машиниста, который затормозит, чтобы спасти, как опаздывал сам Вилфред во всех добрых делах, к которым стремился, ибо всегда ему помехой была проклятая голова с ее фантазиями. Мириам – она была предлогом, чтобы продолжать жить, но ее здесь нет, и нет у него власти, чтобы желанием своим перенести ее сюда. Даже если она уже в пути. Кто бы ни был в пути куда бы то ни было, ему не спасти эту голову от ее фантазий и причуд.
Поезд был в пути – темная, целеустремленная громада. Он вышел с предыдущей станции – в эту минуту вышел со станции в долине и покатил по солнечным бликам и теням, ложащимся на дорогу, в глубь горы с ее ночным мраком, который в трех шагах от него распахивается навстречу свету нового дня, занимающегося для поездов и людей.
И тут он услышал шум автомобиля. Стоя на коленях в кустах между дорогой и рельсами, услышал шум автомобиля. А потом и увидел его внизу на шоссе у станции. Миновав переезд, машина оказалась по эту сторону рельсов. Здесь она остановилась, и из нее вылез Роберт. Разделяло их с Вилфредом каких-нибудь двадцать метров.
– Пожалуй, я зайду в почтовую контору и оттуда позвоню в гостиницу, – сказал Роберт кому-то в машине.
Вилфред приподнялся, собираясь бежать, но опоздал.
Из машины неуклюже выбрался другой человек – метрдотель Матиссен. Роберт повторил свои слова. Покорно кивнув, старик что-то ответил. И еще добавил, что хочет размять на солнышке онемевшие ноги. Тем временем из машины вышел еще один спутник, молодой парень со светлыми вьющимися волосами. Матиссен что-то сказал ему, а Роберт, уходя, через плечо в третий раз крикнул, что пошел звонить. Обращаясь к молодому парню, он назвал его Биргером. Тот заметил, что тоже не прочь поразмяться. Они с Матиссеном вошли в ближайшие кусты, как раз туда, где на коленях застыл Вилфред. Он отчетливо увидел лицо Биргера, который мочился в кусты, – казалось, парень смотрит на него в упор. Биргера было легко узнать по фотографии, снятой в Опорто.
Но его можно было узнать еще и по другому: по какой-то детской мягкости выражения, похожего на мольбу.
Сердце Вилфреда колотилось так громко, что они могли бы услышать его удары. А он не смел прижать руку к груди, чтобы его унять. Он был недвижим, как деревья, за которыми он прятался. Однажды он прятался среди деревьев, наблюдая за Поэтом, тогда его переполняло ощущение близости к сути вещей. Сердце Вилфреда колотилось так, словно жило своей отдельной жизнью, словно хотело выскочить из груди, обнять, позвать, утешать, молить…
Но вот старик и парень, справив нужду, вместе вышли на дорогу и медленно зашагали вслед за Робертом в почтовую контору. Вилфред был взволнован до глубины души. Он опустился на четвереньки, чтобы немного унять сердцебиение. Но вместе с волнением в нем проснулся какой-то веселый задор. Так это ради его ничтожной особы друг Роберт вновь предпринял вылазку за город. Стало быть, энергичный управляющий гостиницей донес о своем новом постояльце, и Роберт, может обеспокоившись, а может и нет, сколотил небольшую дружескую компанию под предлогом, что надо кого-то спасать. Тянет этого Роберта беспокоиться о других. У него прямо-таки собачий нюх на страдания, которые можно уврачевать.
Вилфред осторожно пополз к автомобилю. Теперь и двое спутников Роберта скрылись за углом почтовой конторы. Вилфред во весь рост выпрямился в кустарнике, а потом шагнул прямо к машине и заглянул внутрь. Так и есть. На сиденье лежал потертый чемодан Роберта, тот самый, с которым он явился в лесную хижину. А стало быть, и содержимое сходное…
Вилфред торопливо оглянулся. Потом нырнул в машину и, схватив чемодан, открыл его. Так и есть. В нем лежали бутылки, и много. Он выбрал плоскую фляжку виски, закрыл чемодан, а дверь оставил, как она была, открытой. Потом попятился назад в подлесок, потом в кусты, где прежде стоял на коленях. Его разбирал смех. Все повторяется, и все становится другим. Сквозь листву виднелись станционные часы, он сверил их со своими. И вдруг все показалось ему неправдоподобным. Его решение. Скорчив две-три изощренные гримасы, он не отказал себе в удовольствии полюбоваться украденной бутылкой. Ага, любимая марка Андреаса, как видно доставленная контрабандистом-садовником в одну из светлых, таящих опасности ночей. И все вдруг снова предстало перед Вилфредом с ослепительной четкостью: та ночь, когда он в прошлый раз украл такую же бутылку, тропинка, спускающаяся к причалу, пещера. Стеклянное яйцо.
Все предстало перед ним с ослепительной четкостью, но это были обрывки, виденные им когда-то незавершенные картины, не имеющие к нему отношения. А ведь только что ему надо было зачем-то спешить. Но тут появился автомобиль. Так всегда – стоит дорогам разветвиться, и они скрещиваются вновь. Кто ему эти люди – друзья, или он их давно отринул? Он не знал сам. «Я позер, – подумал он, беззвучно рассмеявшись. – Да, позер. И если я сейчас брошусь из кустарника на рельсы под несущийся из туннеля поезд, я все равно останусь позером, позером, в жилах которого пульсирует чужая кровь, кровь человека, который не довел свою жизнь до конца, оборвав стук своего сердца, и вот оно продолжает стучать в моей груди – и в груди Биргера».
Вилфред опустился на колени с фляжкой в руке, не спуская глаз со станции и домика с вывеской почты. Из станционного домика вышел человек – это был стрелочник с зеленым флажком под мышкой, который он укрепил на штативе на краю платформы.
Стало быть, вот-вот придет поезд. Стрелочнику сообщили об этом по телеграфу. Поезд здесь не останавливается, вот стрелочник и вышел со своим зеленым флажком – путь свободен.
Но тут из-за угла почты показались те трое. В середине шел Роберт, сдержанно жестикулируя, – наверно, описывал, какие радости ждут их вечером, когда они доберутся до гостиницы и сойдутся у очага, устроив сюрприз Вилфреду, когда тот вернется с прогулки. Вид у Роберта был отнюдь не огорченный. Взяв под руку своего друга Матиссена, он подвел его к машине, совсем близко от того места, где прятался Вилфред. За ними следовал Биргер. Солнечный свет окружал его голову каким-то зыбким ореолом. Выражение у него было такое, словно он что-то улавливает. И вдруг Вилфред почувствовал волны. Они струились к нему от приближавшегося светловолосого парня, и сила их была так велика, что каждый толчок отзывался неодолимым волнением в самой глубине сердца.
Они разместились в машине. Роберт за рулем, светловолосый Биргер с ним рядом. Вилфред видел его лицо – казалось, оно совсем близко, будто не было разделявшего их расстояния. Вилфред прочел на нем удивление, а вовсе не революционный задор, о котором рассказывал Роберт, удивление перед чем-то близким и в то же время далеким. Потом они, как видно, вспомнили, что надо завести машину. Биргер вышел и начал крутить рукоятку. Потом забрался обратно в машину. Машина грохотала и содрогалась.
Когда они тронулись с места, Вилфред почувствовал пустоту в груди. Мир пошатнулся. Он закричал им вслед, но закричал негромко, понимая, что они не услышат. Машина тяжело тарахтела, взбираясь по склону холма, потом исчезла. Вилфред видел по ту сторону рельсов станционный домик с часами, и тут же мысленным взором увидел дороги – как они скрещиваются и расходятся. И то самое место, и образ Биргера, запечатленный на глазной сетчатке. Видимое отступало перед тем, чего не было перед глазами. Стрелки часов твердили: «Надо спешить», а стеклянное яйцо с домиком в снегу говорило: «Спешить некуда». Из темной пещеры туннеля послышался приглушенный гул, точно раскаты грома. Вилфред пролез сквозь ограду, чувствуя сладкий запах лесного озера и смутный аромат сигары человека, который все отринул.
Услышав, как приближается поезд, Вилфред прижался к стене туннеля. И беззвучно закричал в оглушительном грохоте – он не хотел, чтобы пустота в груди бросила его под колеса. Холодные капли стекали ему на затылок с каменной стены. Снаружи сияло солнце – там был мир света и страха, здесь, внутри, царил холодный мрак. Когда паровоз ринулся на него и промчался мимо, колени его подогнулись, но он сполз вниз по стене, а не вперед на рельсы. В руке он сжимал что-то гладкое, вроде стеклянного яйца, в котором можно жить и быть, мир, где падает и стихает снег. Грохот поезда не умолкал ни на мгновение, в жерле туннеля свистел холодный ветер.
Но когда поезд пронесся дальше, стало просто холодно; в туннеле холодно и темно, а снаружи – светло. Ничего не соображая, шатаясь, он побрел к свету, который ослепил его. Пальцы сорвали колпачок, которым была закрыта бутылка. Выйдя на свет, он прижал бутылку к губам, жмурясь от слепящего света солнца. В ушах звучала строка той давней песни:
В лесу готовят пир горой…
И тут он почувствовал, что ему жарко: снаружи грели солнечные лучи, изнутри согревало виски. Колени его обмякли, и он рухнул на землю у самого полотна. Он отказался от всех надежд. Он был совсем один. Время начинать пир.