Страница:
Он свернул в переулок Стуре-Канникестреде, неожиданно оказавшийся безлюдным. Если они идут следом, здесь они его настигнут. На мгновение остановившись, он отер пот со лба, лоб был холодный, пальцы тоже. Сунув руки поглубже в карманы, он нащупал свои славные денежки. Ему вдруг пришло в голову остановиться под фонарем и спокойно их пересчитать. Но не успел он остановиться, как звуки Бетховена вновь нахлынули на него и погнали дальше, и снова бегом, едва дошло до того места, где ускоряется темп. В полумраке между фонарями он увидел перед собой двух мужчин. Лучше пойти прямо на них. Они стояли, негромко разговаривая. Но когда он оказался совсем рядом, они даже не повернули головы в его сторону. «Ох, уж эти немцы, – говорил один из них, – победят или нет, а все равно войну выиграют…»
Конца Вилфред уже не слышал. Он прошел дальше с чувством невыразимого облегчения. Что у людей на уме? Война, само собой, или мир, или их собственные крошечные заботы, а он насочинял невесть чего! Он победоносно остановился. И в первый раз настолько осмелел, что решился оглянуться. За ним стояли двое, другие двое, не те, что говорили о войне. Они скользнули в тень, отбрасываемую стеной дома. Страх снова овладел им – на сей раз с неодолимой силой. По другую сторону улицы, возле сквера адмирала Гедде, в темноте появилась еще одна фигура. Он не решался проверить, идут ли они следом за ним. Но, собираясь перейти Кёбмагергаде, он снова увидел две тени под аркой пассажа «Регенс». На мгновение остановившись в толпе, он попытался собраться с мыслями…
Теперь ему все было ясно. Он должен выбраться из многолюдства и снова сделать проверку на тихих улицах. Если там его никто не тронет, значит, все это одно воображение. Он может преспокойно взять такси и поехать куда-нибудь за город, подальше от холмов Харескоу, на открытый простор, где царит покой.
Вскоре он оказался в узенькой улице Ландемеркет, но, когда он уже собирался свернуть направо, он вдруг вспомнил дом на Гаммель-Мёнт, одно из пристанищ Адели. Он повернул в другую сторону и добрался до широкой Кронпринсессегаде – Росенборгский парк оказался у него по левую руку.
Безусловно, это было разумное решение. Здесь просматривалась вся улица вдоль высокой ограды. Широкая улица и сад навели его на мысли о парке, о лебедях. Когда-то он сидел во Фрогнер-парке вместе с Мириам и выворачивал наизнанку все темные стороны своей души, все дурное в ней. Тогда он имел над Мириам какую-то власть. Он пользовался ею, чтобы сгустить темные краски так, что становилось больно самому и мучительно для других. Для нее в этом мире важно было подняться. Да, вот в этом-то вся и разница – тот, кто верит, что можно «подняться» или «пасть»… Но он не хочет «подняться». Потому что это вечное «подняться» предполагает существование манящего «пасть». Он понял вдруг: не хочет он «подняться», он не знает, куда это ведет и зачем…
Он рассмеялся. Прислонившись к ограде парка под фонарями, он стоял и смеялся. Пусть они явятся и схватят его. Не хочет он подниматься к чему бы то ни было… Он только хочет выиграть время – больше ничего. При нем деньги, довольно много денег, может быть, целое состояние – не все ли равно! Не за деньгами он гнался, он гнался за развлечением, которое как небо от земли отличается от игры в безик с благополучными обывателями, живущими уменьем проделывать трюки со словами и звуками. Некоторое время он поиграл с людьми из темного мира, эти люди были вне закона, вне того, что принято. Он к ним не принадлежит, ни к тем, что по ту, ни к тем, что по эту сторону. Плевать ему на них с высокого дерева, как говорит дядя Мартин, на них, да и на всех остальных тоже, а все потому, что некто – аромат сигары – поднял его высоко вверх и выпустил из рук. Он занимался «спасением» детей и еще бог знает чем. Надеялся как-то связать себя с жизнью, которая, как видно, существует, раз все ее признают. Но ему нет места в этой жизни, ее законы и жалкие всплески милосердия не имеют к нему отношения. Теперь он это понял – он победоносный одиночка, стоящий особняком во мраке, где люди преследуют друг друга ради собственной мелкой выгоды.
Однако он, кажется, сбился с пути. Что-то влекло его неизвестно куда – но все время вправо. И вдруг он понял, что они где-то рядом, что они все время были рядом, спереди и сзади, что они неотступно следовали за ним, чтобы поймать его там, где смогут с ним разделаться.
Кто-то легко хлопнул его по плечу, он повернулся волчком. Перед ним стоял Эгон – темный, громадный. Фальшивая улыбка на лице, обрамленном завитками густых волос, утратила былую угодливость.
– А ну, давай их сюда!
Он повернулся с быстротой молнии. Впереди шумела многолюдная улица Боргергаде, где бегали сопливые ребятишки, матери сзывали их домой – спать. Перед ним стоял человек, выросший прямо из асфальта. С другой стороны улицы приближался третий, это был игрок из клуба «Северный полюс».
– А ну, давай их сюда! – снова повторил Эгон прямо за его спиной.
Он мог, пригнувшись, проскочить на оживленную Боргергаде. Ему вдруг показалось немыслимым, что можно оказаться во власти трех бандитов в пятидесяти метрах от толпы. Чужие руки шарили в карманах пиджака. Он схватил было их, но его самого схватили за оба запястья. И стали выворачивать руки так, что он рухнул на колени, ткнувшись лицом в тротуар. Над своей головой он слышал приглушенные голоса: «Давай поживее!..»
Грянуло. Он почувствовал пронзительную боль – это его ударили ногой в спину. Руки его они выпустили. И еще раз ударили ногой – на этот раз в голову. Он приподнял ее и увидел впереди на оживленной улице множество ног. Он хотел крикнуть, но тут на лицо ему легла чья-то пятерня, жаркая лапа, и стала раскачивать его голову взад и вперед так, что казалось, вот-вот переломится шея.
Наконец рука выпустила его голову. Она упала, и сам он остался лежать ничком, лицом в асфальт. Он попытался закрыть рот, но не мог, он вдруг вообще совсем обессилел. Они втащили его в какое-то парадное и там швырнули на деревянный пол, все так же лицом вниз. Он хотел подтянуть под себя ноги, чтобы вскочить, но и на это у него не хватило сил. Они считали деньги. Потом перевернули его на спину, потом поставили на колени – голова у него тряслась.
– Карточки!
Он попытался что-то сказать, но у него вырвался только невнятный стон. Его плашмя ударили по лицу ладонью. Ему удалось совладать с губами.
– Там же, – пробормотал он.
– Где?
– За сыром.
Они снова выпустили его. Он свалился, как мешок, открытым ртом в грязь. Они о чем-то шептались над ним.
– Поднимайся!
Он прополз на четвереньках несколько шагов.
– Вставай! – повторили они на этот раз с угрозой. Он пытался подчинить себе свое тело, пытался изо всех сил, но тяжело рухнул на пол, лицом вниз. В то же мгновение они рывком поставили его на ноги. Кто-то плюнул ему в лицо и размазал плевок. Потом лицо чем-то обтерли – кажется, его собственным галстуком. Его охватило властное желание бить. Изловчившись, он пнул кого-то ногой. Кто-то приглушенно вскрикнул от боли, но его тут же стали бить ногами в ответ, он снова упал, и его снова рывком вернули в стоячее положение. В руках у них был купленный им нехитрый инструмент – нож, железный ломик. Один из них легонько стукнул его ломиком по лбу.
– Хватит! – услышал он словно издалека голос Эгона.
И потом короткую команду:
– Пошли!
Он сделал несколько шагов, но колени то и дело подгибались, стукаясь одно о другое.
– А ну, иди! – погоняли его сзади.
Перед собой словно в тумане он видел оживленную улицу. Только бы добраться до нее, но расстояние казалось бесконечным.
– Иди! – понукали его за спиной.
Он шел, спотыкаясь, пошатываясь, но шел. Вокруг были люди. Эти трое, должно быть, идут позади, чуть поодаль. Он шел как в бреду. Где-то в самой глубине сознания притаилась мысль: «Теперь они оставят меня в покое. Они получили свои деньги, они знают, где проклятые карточки». Но когда он дошел до угла улицы, где струился поток пешеходов, он увидел впереди на другой стороне Эгона. Стало быть, Эгон просто обогнал его и снова готов схватить.
Он свернул направо, в людской поток. И думал: «Почему люди не останавливаются, все разом? Ведь по мне все видно». Он хотел что-то сказать, броситься вперед, крикнуть. Но ноги не слушались, и он не мог издать ни звука. Совсем рядом он видел лица, слышал голоса, кто-то сказал: «Ведь он женат на этой знатной даме – Сильвии Кнут…» Другой голос спросил: «Кто он?» И первый ответил: «Да Иоханнес Поульсен, черт побери, он собирается в турне по Норвегии». У Вилфреда мелькнула мысль: «Копенгагенцы только и говорят что о своих актерах». Он должен втащить их в свой неправдоподобный мир – не может быть, чтобы среди многих сотен людей ни один не оказал ему помощи.
В то же мгновение его толкнули в спину. Обернуться у него не было сил. Куда они намерены его загнать? Он не хотел расставаться с толпой, вокруг были дети, сопливые, неряшливые, в просторных, не по размеру, штанах. Ручные тележки с овощами и фруктами катили домой. Но ведь их толкали люди, люди были повсюду…
Должно быть, его не гонят в каком-то определенном направлении. Но они все время где-то рядом – впереди, сбоку – повсюду.
Вдруг он увидел море света и рванулся к нему – оно как-то внезапно открылось перед ним. Он уже удалился от людных улиц – похоже, это случилось давно. Он увидел афишу, много афиш. Лампочки казались звездами, потому что глаза слезились: в них попала грязь. Подолгу смотреть обоими глазами сразу он не мог. Но на афише разглядел буквы: «Мириам Стайн».
Может ли это быть? Неужели весь вечер ноги вели его именно сюда? Но ведь тут не было надежды на спасение. Верно, верно, теперь он вспомнил: Хоген говорил об этом ночью во дворе, казалось, с тех пор прошли годы – его «земляк», Мириам Стайн, дает концерт в Малом зале…
Стало быть, она стоит сейчас на залитой светом эстраде и играет. В ста шагах от него стоит и играет для нарядно одетых людей, которые слушают, полуоткрыв рот и затаив дыхание, с программкой на коленях…
Он остановился возле самой афиши. За решеткой, в выложенном камнем внутреннем дворике стоял привратник в форме. Вилфред почувствовал: преследователи на мгновение отстали, иначе ему уже дали бы тумака в спину. Но он знал: они не ушли. Где-то в отдалении, в смуте толпы ему виделся Эгон – выжидающий, громадный. Они не ведут его, нет, они следуют за ним до какого-то места, где попытаются выжать из него еще или же…
Мгновенная мысль обдала его ледяным холодом, мысль о тех, кто исчезал из игорного зала. Нет, он не считал, что их убили, но они исчезли, страхом выметенные из того мира, среди властителей которого царили свои законы. Этому кошмару надо положить конец. Ты можешь изувеченным протащиться по улицам, где полным-полно людей, где яблоку негде упасть, зная, что тебе грозит, и не найдешь ни единой души, к кому обратиться. Этому надо положить конец.
Он быстро проковылял за один из воротных столбов и укрылся в его тени как раз на границе освещенной части двора. Он собрал воедино все мысли, все силы. Он угадывал, что артистический вход должен быть где-то слева, наверное, там лестница, укромное местечко, где можно спрятаться и хотя бы несколько мгновений побыть в безопасности. Он, шатаясь, побежал к двери, хоронясь в густой тени.
На лестнице он постоял, прислушиваясь. Во дворе он нырнул в тень на границе с освещенной площадкой, там, где свет слепил глаза, – Эгон мог потерять его из виду. Между ним и теми, кто его преследовал наверняка были люди. Улица поглотила его. Может, они все еще стоят каждый на своем углу, растерянно озираясь по сторонам. Но ноги больше не держали Вилфреда, колени подогнулись. На четвереньках он пополз по ступеням вверх, пока не добрался до площадки, куда выходила серая дверь. Он медленно встал, выпрямив ноющую спину, и вцепился в дверную ручку – дверь подалась. Он стоял в полутемном коридоре. И тут издали, из темноты, он услышал музыку, нежный звук скрипки.
Он стал пробираться вперед, хватаясь за стену. Еще одна дверь, маленькая лесенка, сюда проникал свет. На верхней ступеньке он рухнул на колени. Он находился в маленькой освещенной прихожей, которая вела в комнату с обтянутой шелком мебелью и зеркалом. В лицо ему пахнул аромат цветов. Он на четвереньках вполз во вторую комнату. И вдруг звуки стали громче, мощнее, словно окружили его со всех сторон. Потом тишина. И – гром аплодисментов. И опять тишина. Дверь напротив него открылась, на пол легла полоса яркого света. И вошла Мириам – за ней тоже тянулся шлейф света, казалось, это он несет ее к столу, у которого она опустилась на стул. Аккомпаниатор стоял как раз в полосе света, белая манишка на груди ловила его отсвет, как при закате солнца. Но аплодисменты нарастали, обрушиваясь каскадами водопада. Она встала со скрипкой в руке и снова пошла к выходу. Он заметил, что в тени у двери стоит человек, маленький человечек в форме капельдинера. Теперь аплодисменты рокотали, как прибой. Он снова увидел в дверях Мириам с цветами и скрипкой, в ореоле света. Она, шатаясь, добрела до стола, осторожно положила на него инструмент и прижала руку ко лбу, точно вот-вот упадет в обморок. Человечек у двери что-то сказал. Она снова встала, улыбнувшись какой-то неземной улыбкой. Всю ее усталость как рукой сняло. Казалось, страстное ожидание зала влечет ее к выходу. Но вдруг она остановилась, вернулась, чтобы взять скрипку. И тут увидела Вилфреда.
Он хотел подняться с колен, но не мог. Она подошла к нему со скрипкой в руке. Аплодисменты в зале гремели бурей. Он медленно помотал головой: пусть она идет в зал. Тут он заметил, что рука, держащая скрипку, дрожит. Услышал, как гном возле двери шепнул: «Они кричат „бис“!» И вдруг гном тоже заметил Вилфреда. Он ринулся к нему.
– Нет, нет, нет! – простонала Мириам. Она стояла в полосе света, падающего со сцены, в зеленом, с золотом платье. Она быстро склонилась над ним, но он снова помотал головой и кивнул в сторону двери, показывая ей, чтобы она шла на сцену.
– Помогите ему! – шепнула она гному. И вышла. Аплодисменты загремели громче – и стихли. И снова до него донеслись звуки скрипки.
Человечек в форме нерешительно склонился над ним. Вилфред подполз к стулу. Сиденье было завалено цветами. Опираясь на руки, он приподнялся, прислонился к стулу и так и остался стоять на коленях, зарывшись лицом в цветы. Аромат их оглушил его, пронзил насквозь. Он сполз на пол, стащив за собой букеты, и так и остался лежать, засыпанный цветами. Последнее, что он услышал, был низкий звук ноты соль.
Часть третья
18
Конца Вилфред уже не слышал. Он прошел дальше с чувством невыразимого облегчения. Что у людей на уме? Война, само собой, или мир, или их собственные крошечные заботы, а он насочинял невесть чего! Он победоносно остановился. И в первый раз настолько осмелел, что решился оглянуться. За ним стояли двое, другие двое, не те, что говорили о войне. Они скользнули в тень, отбрасываемую стеной дома. Страх снова овладел им – на сей раз с неодолимой силой. По другую сторону улицы, возле сквера адмирала Гедде, в темноте появилась еще одна фигура. Он не решался проверить, идут ли они следом за ним. Но, собираясь перейти Кёбмагергаде, он снова увидел две тени под аркой пассажа «Регенс». На мгновение остановившись в толпе, он попытался собраться с мыслями…
Теперь ему все было ясно. Он должен выбраться из многолюдства и снова сделать проверку на тихих улицах. Если там его никто не тронет, значит, все это одно воображение. Он может преспокойно взять такси и поехать куда-нибудь за город, подальше от холмов Харескоу, на открытый простор, где царит покой.
Вскоре он оказался в узенькой улице Ландемеркет, но, когда он уже собирался свернуть направо, он вдруг вспомнил дом на Гаммель-Мёнт, одно из пристанищ Адели. Он повернул в другую сторону и добрался до широкой Кронпринсессегаде – Росенборгский парк оказался у него по левую руку.
Безусловно, это было разумное решение. Здесь просматривалась вся улица вдоль высокой ограды. Широкая улица и сад навели его на мысли о парке, о лебедях. Когда-то он сидел во Фрогнер-парке вместе с Мириам и выворачивал наизнанку все темные стороны своей души, все дурное в ней. Тогда он имел над Мириам какую-то власть. Он пользовался ею, чтобы сгустить темные краски так, что становилось больно самому и мучительно для других. Для нее в этом мире важно было подняться. Да, вот в этом-то вся и разница – тот, кто верит, что можно «подняться» или «пасть»… Но он не хочет «подняться». Потому что это вечное «подняться» предполагает существование манящего «пасть». Он понял вдруг: не хочет он «подняться», он не знает, куда это ведет и зачем…
Он рассмеялся. Прислонившись к ограде парка под фонарями, он стоял и смеялся. Пусть они явятся и схватят его. Не хочет он подниматься к чему бы то ни было… Он только хочет выиграть время – больше ничего. При нем деньги, довольно много денег, может быть, целое состояние – не все ли равно! Не за деньгами он гнался, он гнался за развлечением, которое как небо от земли отличается от игры в безик с благополучными обывателями, живущими уменьем проделывать трюки со словами и звуками. Некоторое время он поиграл с людьми из темного мира, эти люди были вне закона, вне того, что принято. Он к ним не принадлежит, ни к тем, что по ту, ни к тем, что по эту сторону. Плевать ему на них с высокого дерева, как говорит дядя Мартин, на них, да и на всех остальных тоже, а все потому, что некто – аромат сигары – поднял его высоко вверх и выпустил из рук. Он занимался «спасением» детей и еще бог знает чем. Надеялся как-то связать себя с жизнью, которая, как видно, существует, раз все ее признают. Но ему нет места в этой жизни, ее законы и жалкие всплески милосердия не имеют к нему отношения. Теперь он это понял – он победоносный одиночка, стоящий особняком во мраке, где люди преследуют друг друга ради собственной мелкой выгоды.
Однако он, кажется, сбился с пути. Что-то влекло его неизвестно куда – но все время вправо. И вдруг он понял, что они где-то рядом, что они все время были рядом, спереди и сзади, что они неотступно следовали за ним, чтобы поймать его там, где смогут с ним разделаться.
Кто-то легко хлопнул его по плечу, он повернулся волчком. Перед ним стоял Эгон – темный, громадный. Фальшивая улыбка на лице, обрамленном завитками густых волос, утратила былую угодливость.
– А ну, давай их сюда!
Он повернулся с быстротой молнии. Впереди шумела многолюдная улица Боргергаде, где бегали сопливые ребятишки, матери сзывали их домой – спать. Перед ним стоял человек, выросший прямо из асфальта. С другой стороны улицы приближался третий, это был игрок из клуба «Северный полюс».
– А ну, давай их сюда! – снова повторил Эгон прямо за его спиной.
Он мог, пригнувшись, проскочить на оживленную Боргергаде. Ему вдруг показалось немыслимым, что можно оказаться во власти трех бандитов в пятидесяти метрах от толпы. Чужие руки шарили в карманах пиджака. Он схватил было их, но его самого схватили за оба запястья. И стали выворачивать руки так, что он рухнул на колени, ткнувшись лицом в тротуар. Над своей головой он слышал приглушенные голоса: «Давай поживее!..»
Грянуло. Он почувствовал пронзительную боль – это его ударили ногой в спину. Руки его они выпустили. И еще раз ударили ногой – на этот раз в голову. Он приподнял ее и увидел впереди на оживленной улице множество ног. Он хотел крикнуть, но тут на лицо ему легла чья-то пятерня, жаркая лапа, и стала раскачивать его голову взад и вперед так, что казалось, вот-вот переломится шея.
Наконец рука выпустила его голову. Она упала, и сам он остался лежать ничком, лицом в асфальт. Он попытался закрыть рот, но не мог, он вдруг вообще совсем обессилел. Они втащили его в какое-то парадное и там швырнули на деревянный пол, все так же лицом вниз. Он хотел подтянуть под себя ноги, чтобы вскочить, но и на это у него не хватило сил. Они считали деньги. Потом перевернули его на спину, потом поставили на колени – голова у него тряслась.
– Карточки!
Он попытался что-то сказать, но у него вырвался только невнятный стон. Его плашмя ударили по лицу ладонью. Ему удалось совладать с губами.
– Там же, – пробормотал он.
– Где?
– За сыром.
Они снова выпустили его. Он свалился, как мешок, открытым ртом в грязь. Они о чем-то шептались над ним.
– Поднимайся!
Он прополз на четвереньках несколько шагов.
– Вставай! – повторили они на этот раз с угрозой. Он пытался подчинить себе свое тело, пытался изо всех сил, но тяжело рухнул на пол, лицом вниз. В то же мгновение они рывком поставили его на ноги. Кто-то плюнул ему в лицо и размазал плевок. Потом лицо чем-то обтерли – кажется, его собственным галстуком. Его охватило властное желание бить. Изловчившись, он пнул кого-то ногой. Кто-то приглушенно вскрикнул от боли, но его тут же стали бить ногами в ответ, он снова упал, и его снова рывком вернули в стоячее положение. В руках у них был купленный им нехитрый инструмент – нож, железный ломик. Один из них легонько стукнул его ломиком по лбу.
– Хватит! – услышал он словно издалека голос Эгона.
И потом короткую команду:
– Пошли!
Он сделал несколько шагов, но колени то и дело подгибались, стукаясь одно о другое.
– А ну, иди! – погоняли его сзади.
Перед собой словно в тумане он видел оживленную улицу. Только бы добраться до нее, но расстояние казалось бесконечным.
– Иди! – понукали его за спиной.
Он шел, спотыкаясь, пошатываясь, но шел. Вокруг были люди. Эти трое, должно быть, идут позади, чуть поодаль. Он шел как в бреду. Где-то в самой глубине сознания притаилась мысль: «Теперь они оставят меня в покое. Они получили свои деньги, они знают, где проклятые карточки». Но когда он дошел до угла улицы, где струился поток пешеходов, он увидел впереди на другой стороне Эгона. Стало быть, Эгон просто обогнал его и снова готов схватить.
Он свернул направо, в людской поток. И думал: «Почему люди не останавливаются, все разом? Ведь по мне все видно». Он хотел что-то сказать, броситься вперед, крикнуть. Но ноги не слушались, и он не мог издать ни звука. Совсем рядом он видел лица, слышал голоса, кто-то сказал: «Ведь он женат на этой знатной даме – Сильвии Кнут…» Другой голос спросил: «Кто он?» И первый ответил: «Да Иоханнес Поульсен, черт побери, он собирается в турне по Норвегии». У Вилфреда мелькнула мысль: «Копенгагенцы только и говорят что о своих актерах». Он должен втащить их в свой неправдоподобный мир – не может быть, чтобы среди многих сотен людей ни один не оказал ему помощи.
В то же мгновение его толкнули в спину. Обернуться у него не было сил. Куда они намерены его загнать? Он не хотел расставаться с толпой, вокруг были дети, сопливые, неряшливые, в просторных, не по размеру, штанах. Ручные тележки с овощами и фруктами катили домой. Но ведь их толкали люди, люди были повсюду…
Должно быть, его не гонят в каком-то определенном направлении. Но они все время где-то рядом – впереди, сбоку – повсюду.
Вдруг он увидел море света и рванулся к нему – оно как-то внезапно открылось перед ним. Он уже удалился от людных улиц – похоже, это случилось давно. Он увидел афишу, много афиш. Лампочки казались звездами, потому что глаза слезились: в них попала грязь. Подолгу смотреть обоими глазами сразу он не мог. Но на афише разглядел буквы: «Мириам Стайн».
Может ли это быть? Неужели весь вечер ноги вели его именно сюда? Но ведь тут не было надежды на спасение. Верно, верно, теперь он вспомнил: Хоген говорил об этом ночью во дворе, казалось, с тех пор прошли годы – его «земляк», Мириам Стайн, дает концерт в Малом зале…
Стало быть, она стоит сейчас на залитой светом эстраде и играет. В ста шагах от него стоит и играет для нарядно одетых людей, которые слушают, полуоткрыв рот и затаив дыхание, с программкой на коленях…
Он остановился возле самой афиши. За решеткой, в выложенном камнем внутреннем дворике стоял привратник в форме. Вилфред почувствовал: преследователи на мгновение отстали, иначе ему уже дали бы тумака в спину. Но он знал: они не ушли. Где-то в отдалении, в смуте толпы ему виделся Эгон – выжидающий, громадный. Они не ведут его, нет, они следуют за ним до какого-то места, где попытаются выжать из него еще или же…
Мгновенная мысль обдала его ледяным холодом, мысль о тех, кто исчезал из игорного зала. Нет, он не считал, что их убили, но они исчезли, страхом выметенные из того мира, среди властителей которого царили свои законы. Этому кошмару надо положить конец. Ты можешь изувеченным протащиться по улицам, где полным-полно людей, где яблоку негде упасть, зная, что тебе грозит, и не найдешь ни единой души, к кому обратиться. Этому надо положить конец.
Он быстро проковылял за один из воротных столбов и укрылся в его тени как раз на границе освещенной части двора. Он собрал воедино все мысли, все силы. Он угадывал, что артистический вход должен быть где-то слева, наверное, там лестница, укромное местечко, где можно спрятаться и хотя бы несколько мгновений побыть в безопасности. Он, шатаясь, побежал к двери, хоронясь в густой тени.
На лестнице он постоял, прислушиваясь. Во дворе он нырнул в тень на границе с освещенной площадкой, там, где свет слепил глаза, – Эгон мог потерять его из виду. Между ним и теми, кто его преследовал наверняка были люди. Улица поглотила его. Может, они все еще стоят каждый на своем углу, растерянно озираясь по сторонам. Но ноги больше не держали Вилфреда, колени подогнулись. На четвереньках он пополз по ступеням вверх, пока не добрался до площадки, куда выходила серая дверь. Он медленно встал, выпрямив ноющую спину, и вцепился в дверную ручку – дверь подалась. Он стоял в полутемном коридоре. И тут издали, из темноты, он услышал музыку, нежный звук скрипки.
Он стал пробираться вперед, хватаясь за стену. Еще одна дверь, маленькая лесенка, сюда проникал свет. На верхней ступеньке он рухнул на колени. Он находился в маленькой освещенной прихожей, которая вела в комнату с обтянутой шелком мебелью и зеркалом. В лицо ему пахнул аромат цветов. Он на четвереньках вполз во вторую комнату. И вдруг звуки стали громче, мощнее, словно окружили его со всех сторон. Потом тишина. И – гром аплодисментов. И опять тишина. Дверь напротив него открылась, на пол легла полоса яркого света. И вошла Мириам – за ней тоже тянулся шлейф света, казалось, это он несет ее к столу, у которого она опустилась на стул. Аккомпаниатор стоял как раз в полосе света, белая манишка на груди ловила его отсвет, как при закате солнца. Но аплодисменты нарастали, обрушиваясь каскадами водопада. Она встала со скрипкой в руке и снова пошла к выходу. Он заметил, что в тени у двери стоит человек, маленький человечек в форме капельдинера. Теперь аплодисменты рокотали, как прибой. Он снова увидел в дверях Мириам с цветами и скрипкой, в ореоле света. Она, шатаясь, добрела до стола, осторожно положила на него инструмент и прижала руку ко лбу, точно вот-вот упадет в обморок. Человечек у двери что-то сказал. Она снова встала, улыбнувшись какой-то неземной улыбкой. Всю ее усталость как рукой сняло. Казалось, страстное ожидание зала влечет ее к выходу. Но вдруг она остановилась, вернулась, чтобы взять скрипку. И тут увидела Вилфреда.
Он хотел подняться с колен, но не мог. Она подошла к нему со скрипкой в руке. Аплодисменты в зале гремели бурей. Он медленно помотал головой: пусть она идет в зал. Тут он заметил, что рука, держащая скрипку, дрожит. Услышал, как гном возле двери шепнул: «Они кричат „бис“!» И вдруг гном тоже заметил Вилфреда. Он ринулся к нему.
– Нет, нет, нет! – простонала Мириам. Она стояла в полосе света, падающего со сцены, в зеленом, с золотом платье. Она быстро склонилась над ним, но он снова помотал головой и кивнул в сторону двери, показывая ей, чтобы она шла на сцену.
– Помогите ему! – шепнула она гному. И вышла. Аплодисменты загремели громче – и стихли. И снова до него донеслись звуки скрипки.
Человечек в форме нерешительно склонился над ним. Вилфред подполз к стулу. Сиденье было завалено цветами. Опираясь на руки, он приподнялся, прислонился к стулу и так и остался стоять на коленях, зарывшись лицом в цветы. Аромат их оглушил его, пронзил насквозь. Он сполз на пол, стащив за собой букеты, и так и остался лежать, засыпанный цветами. Последнее, что он услышал, был низкий звук ноты соль.
Часть третья
САМ ПО СЕБЕ
18
Жизнь преступного мира идет своим чередом, и царит в нем закон удачи. Бродит в Копенгагене некий Эгон, он одурел от жажды мести, которая стала его навязчивой идеей. Ценой многотрудных усилий он вернул себе часть потерянных денег и уже успел перегрызться из-за них со своими компаньонами. Выходит, деньги ему счастья не принесли. Но не в этом суть, главное – этот достойный малый, умеющий схватить удачу на лету, а потом ее удержать, потерял жертву, на которой однажды в жизни решил выместить все несправедливости и унижения, что он претерпел на своем веку. Ни в детстве, ни в юности никто не протянул ему руку помощи – удачу он оседлывал сам. Но в его жизнь, смешав все его планы, вторглась страсть, и кто ее знает – может, эта страсть была не лишена благородства. Долго вынужден он был смотреть, как его избранница Адель одного за другим меняет любовников. Только сам этот искусный ловец удачи так и не удостоился попасть в вереницу счастливцев, хотя неотлучно был при ней – верный пес, тварь, ползающая на брюхе, он в полном смысле слова развязывал шнурки ее ботинок, он застилал ей постель и чистил ее нужник. В других случаях жизни он хватал что попало со всех блюд, в которых ему отказывали, а этот лакомый кусочек день и ночь был от него в двух шагах, но так ему и не достался.
В камере Западной тюрьмы сидит девушка, по имени Адель, она вяжет не покладая рук. Руки у нее ловкие, надзирательницы пишут в своих отчетах, что она ведет себя примерно, от работы не отлынивает, и соседки по камере ее уважают. Но в отчетах нет ни звука о том, что Адель поддерживает постоянную связь с внешним миром, и осуществляет эту связь голодный бешеный пес по имени Эгон, на след которого полиции так и не удалось напасть. Он из тех темных личностей, что ведут ночную жизнь, в чем их только не подозревают, но наверное не знают ничего. Их много, рано или поздно они попадаются на какой-нибудь мелочи – ну что ж, значит, не повезло; но поимка их весьма мало помогает, а то и вовсе не помогает полиции пролить свет на то, чем эти лица занимаются на самом деле. Взять, к примеру, торговлю средствами, которыми люди одурманивают себя в своем стремлении убежать от действительности, – ее быстрый рост внушает серьезную тревогу. Вполне возможно, что Эгон приложил и к этому делу свои неутомимые руки. Вполне возможно, что он помогает налаживать контакты между крайними звеньями цепочки, на которую полиции время от времени удается напасть.
Время от времени такого Эгона удается схватить и несколько суток продержать за решеткой. А потом приходится выпустить его на свободу. Время от времени в силки ловится пташка вроде такой Адели, про которую, собственно говоря, известно лишь одно – что она обслуживала грязную ночную жизнь в городе, который всегда стремился, чтобы в его ночной жизни была доля соблазнительной грязи. Будет в нем одной Аделью больше или меньше, роли не играет. Да и одной Мадам больше или меньше – тоже не велика важность. Но так уж положено – схватить этих пташек на лету, да еще запереть и забить двери большого заведения, о существовании которого знали тысячи людей – не подозревали одни только власти.
Жизнь неимущих во всем мире тоже идет своим чередом, и в ней тоже царит закон удачи. Во всех странах развернулась мощная борьба за то, чтобы закон отныне не зависел от случая и удачи, оно и понятно: во всех странах царит великая нужда. На улицах Берлина за солодовый хлебец можно купить несовершеннолетнюю девочку; зная верные адреса, во всех городах можно кого-нибудь купить. Новая Адель унаследовала тетушек с Гаммель-Мёнт – и так во всех городах, где в перенаселенных улочках стоят покосившиеся хибары и за грязными шторами ближе к ночи бренчит расстроенное пианино. Даже обезвреженная, Адель держит в своих руках кое-какие нити. С печальной усмешкой вспоминает она одного из своих любовников, белокурого сметливого парня. Чего-чего он только не умел и не придумывал – залетная птица среди ее избранников, но тужить о нем не стоит. С минутным озлоблением вспоминает она, как этот барчук пожалел итальянского мальчишку-акробата на лужайке в Тиволи… Думал небось, что людям без труда дается их ремесло. И не он ведь один так думает. Это злит Адель – она не лишена социального чутья.
В газете, которую ей доставляют тайком, Адель читает о военнопленных, которые терпят нужду и исчезают где-то на востоке, о миллионах беженцев, которые застряли на какой-нибудь границе между чем-то, что было раньше, и чем-то, чего уже след простыл.
В этой лавине бедствий она разбирается не лучше, чем большинство других людей, да и по правде сказать: что ей до них.
Ей ясно одно: своя рубашка ближе к телу. А стало быть, первым делом надо обзавестись своей рубашкой. Тогда жизнь снова войдет в колею. А в общем, на свой лад Адель в этих вопросах смыслит не меньше, чем политики с сигарами в зубах, хмурящие лбы на газетных страницах, ведь они-то никогда не испытали на своей шкуре, что значит дойти до предела и оказаться на грани, пусть даже эта грань – всего лишь граница между добропорядочным и недобропорядочным в этом мире.
Есть мир уголовный, и мир неимущих, и мир военнопленных, репатриированных и пропавших без вести. В этом последнем тоже царит закон удачи и надежды – надежды на сигарету и кусок хлеба, или на то, что, несмотря на рыщущий свет прожекторов, ночью тебе удастся пробраться сквозь колючую проволоку, или на то, что господь бог ниспошлет тебе избавительницу-смерть. Есть еще мир политиков, тех, кто пытается навести порядок в хаосе, воцарившемся повсюду в итоге четырех лет войны, – в этом мире тоже царит закон удачи, ибо каждый может получить лишь то, что ему удастся вырвать у противной стороны, выгода одного и здесь в ущерб другому. Вот и приходится идти на уступки, то есть ловить удачу, не пренебрегая сиюминутным выигрышем в деле, ради успеха которого ты бьешься, пусть даже этот выигрыш намного меньше тех требований, в справедливости которых никто не сомневался, когда они были выдвинуты впервые.
В Париже члены Национального собрания, хмуря лбы, требуют полных репараций от побежденной Германии, где смертность увеличилась вдвое по сравнению с началом войны, где четырнадцатилетние подростки выглядят семилетними. Рейхсканцлер отвергает такие мирные условия, а в Мюнхене началась гражданская война. Но что до того читателям газет в Скандинавских странах? Ведь это происходит за тридевять земель. Египетские националисты требуют начать священную войну – но ведь и это тоже за тридевять земель. В Национальной галерее в Христиании открылась выставка Коро, его серебристо-серые тона размягчают душу. Но посетители выставки стараются держаться друг от друга подальше, а вернувшись домой, полощут рот пиродонтом, чтобы уберечься от испанки. Тетя Кристина демонстрирует этот препарат от двенадцати до двух в Доме ремесел.
То и дело позвякивает колокольчик у дверей лавчонок на маленьких улочках: люди входят сюда с деньгами и выходят с хлебом, а те, кому не повезло, рады были бы пожертвовать своим добрым именем и спасением души, только бы отведать кусочек. Так звонят во всех странах колокола победы в честь окончания войны. Они на диво напоминают тихий звон колоколов над кладбищами, где в присутствии одетых в черное родственников предают земле тех, кто не выжил.
Сегодняшний мир – это мир выживших, мир убийц и тех, кто избежал убийства. Добропорядочные семейства в нейтральных странах никогда не обагряли своих рук в крови, они только складывали их в молитве. И что же, их молитва была услышана: в один прекрасный день война окончилась. Стало быть, они молились не зря.
Сегодняшний мир – это мир писателей!.. Старшее поколение, взяв в руки перо, может теперь описать пережитые ужасы, чтобы предостеречь потомков, а те будут смаковать эти ужасы в твердом убеждении, что они никогда не повторятся. Но зато настало время восстаний. Пусть они тоже стоят крови, но уж эта кровь по крайней мере прольется не зря…
А молодые писатели-ясновидцы, отбросившие прочь все иллюзии, уже могут стать потерянным поколением, возложив всю вину за совершенные ошибки на своих предшественников. Что ж, они имеют на это полное право, как военнопленные имеют право вернуться на родину, как бедняки имеют право на хлеб, а усопшие – на могильный крест с именем, иногда даже их собственным.
Точно так же Эгон имеет полное право ненавидеть всех представителей проклятого высшего класса, чьи пути иногда скрещиваются с его путями, но кому удается от него ускользнуть, а семья Саген, живущая в далекой и совершенно нейтральной стране, имеет полное право сохранить те свои капиталы, которые не были потеряны в результате сделок, оказавшихся, несмотря на самые благоприятные прогнозы, не такими уж надежными, ибо они были рассчитаны на то, что война затянется. Но что у тебя есть, то есть. Взять, к примеру, семейство Эрн, отца и сына, – что у них есть, то есть, а есть у них то, что они приобрели благодаря энергии и предприимчивости, проявленным ими при благоприятной конъюнктуре. Так разве же справедливо урезать нажитый ими капитал, повышая налоги, чтобы облегчить нищету тех, кто не проявил подобной же смелости?
Конечно, несправедливо. И несправедливость эта не единственная. В этом мире, полном новых собственников, имущему человеку не найти справедливости. Бесцеремонное поведение властей озлобляет тех, кто выбился в люди благодаря собственному усердию и дальновидности и кто не намерен дать себя обойти. Усердные и дальновидные люди в негодовании своем объединяются и протестуют. Разве обязаны они, к примеру, заботиться о семьях погибших моряков или о тех, кто сидит с пустыми руками, которые нынче не к чему приложить? Люди на суше и на море знали, на что они идут. Дядя Мартин Мёллер с этим согласен, совершенно согласен, принимая во внимание обстоятельства. Взять, к примеру, исход войны, не каждому дано было его предусмотреть. Лично он никогда не сомневался в победе союзников, вот он и пришел к концу войны целым и невредимым, а если на его совести и остались крохотные царапинки, то ведь дело все-таки обошлось без крови. То, что известно всем, никому вреда не причиняет. Есть у него подопечный, племянник, который, по слухам, дошедшим до консула, вел себя скверно в кое-каких обстоятельствах, впрочем, по слухам, он тоже выкарабкался из переделки, может, и не вполне невредимым, но тут уж, как говорится, пусть пеняет на себя… Впрочем, он все же никакой не революционер и принадлежит к хорошему обществу.
А в хорошем обществе не должен править закон удачи. Тут должны править принципы. Принципиальный человек не может примириться с дурацким сухим законом, который удалось провести безумным фанатикам, городским и сельским. В подобных чудовищных условиях приходится действовать на свой страх и риск – не допускать же, чтобы над тобой устанавливали опеку. Само собой, человек, подобный Мартину Мёллеру, не вступает в личный контакт с контрабандистами и отбросами общества, на то существуют посредники – вполне порядочные люди, все более и более порядочные с каждым звеном цепочки, приближающим их к человеку вроде консула Мёллера. Что раздобудешь, то и получишь, и, в общем, не так уж плохо жить в этих чудовищных условиях – перепадают и масло, и виски… А все потому, что не сидишь сложа руки, даже когда дело касается мелочей в области частной жизни…
В камере Западной тюрьмы сидит девушка, по имени Адель, она вяжет не покладая рук. Руки у нее ловкие, надзирательницы пишут в своих отчетах, что она ведет себя примерно, от работы не отлынивает, и соседки по камере ее уважают. Но в отчетах нет ни звука о том, что Адель поддерживает постоянную связь с внешним миром, и осуществляет эту связь голодный бешеный пес по имени Эгон, на след которого полиции так и не удалось напасть. Он из тех темных личностей, что ведут ночную жизнь, в чем их только не подозревают, но наверное не знают ничего. Их много, рано или поздно они попадаются на какой-нибудь мелочи – ну что ж, значит, не повезло; но поимка их весьма мало помогает, а то и вовсе не помогает полиции пролить свет на то, чем эти лица занимаются на самом деле. Взять, к примеру, торговлю средствами, которыми люди одурманивают себя в своем стремлении убежать от действительности, – ее быстрый рост внушает серьезную тревогу. Вполне возможно, что Эгон приложил и к этому делу свои неутомимые руки. Вполне возможно, что он помогает налаживать контакты между крайними звеньями цепочки, на которую полиции время от времени удается напасть.
Время от времени такого Эгона удается схватить и несколько суток продержать за решеткой. А потом приходится выпустить его на свободу. Время от времени в силки ловится пташка вроде такой Адели, про которую, собственно говоря, известно лишь одно – что она обслуживала грязную ночную жизнь в городе, который всегда стремился, чтобы в его ночной жизни была доля соблазнительной грязи. Будет в нем одной Аделью больше или меньше, роли не играет. Да и одной Мадам больше или меньше – тоже не велика важность. Но так уж положено – схватить этих пташек на лету, да еще запереть и забить двери большого заведения, о существовании которого знали тысячи людей – не подозревали одни только власти.
Жизнь неимущих во всем мире тоже идет своим чередом, и в ней тоже царит закон удачи. Во всех странах развернулась мощная борьба за то, чтобы закон отныне не зависел от случая и удачи, оно и понятно: во всех странах царит великая нужда. На улицах Берлина за солодовый хлебец можно купить несовершеннолетнюю девочку; зная верные адреса, во всех городах можно кого-нибудь купить. Новая Адель унаследовала тетушек с Гаммель-Мёнт – и так во всех городах, где в перенаселенных улочках стоят покосившиеся хибары и за грязными шторами ближе к ночи бренчит расстроенное пианино. Даже обезвреженная, Адель держит в своих руках кое-какие нити. С печальной усмешкой вспоминает она одного из своих любовников, белокурого сметливого парня. Чего-чего он только не умел и не придумывал – залетная птица среди ее избранников, но тужить о нем не стоит. С минутным озлоблением вспоминает она, как этот барчук пожалел итальянского мальчишку-акробата на лужайке в Тиволи… Думал небось, что людям без труда дается их ремесло. И не он ведь один так думает. Это злит Адель – она не лишена социального чутья.
В газете, которую ей доставляют тайком, Адель читает о военнопленных, которые терпят нужду и исчезают где-то на востоке, о миллионах беженцев, которые застряли на какой-нибудь границе между чем-то, что было раньше, и чем-то, чего уже след простыл.
В этой лавине бедствий она разбирается не лучше, чем большинство других людей, да и по правде сказать: что ей до них.
Ей ясно одно: своя рубашка ближе к телу. А стало быть, первым делом надо обзавестись своей рубашкой. Тогда жизнь снова войдет в колею. А в общем, на свой лад Адель в этих вопросах смыслит не меньше, чем политики с сигарами в зубах, хмурящие лбы на газетных страницах, ведь они-то никогда не испытали на своей шкуре, что значит дойти до предела и оказаться на грани, пусть даже эта грань – всего лишь граница между добропорядочным и недобропорядочным в этом мире.
Есть мир уголовный, и мир неимущих, и мир военнопленных, репатриированных и пропавших без вести. В этом последнем тоже царит закон удачи и надежды – надежды на сигарету и кусок хлеба, или на то, что, несмотря на рыщущий свет прожекторов, ночью тебе удастся пробраться сквозь колючую проволоку, или на то, что господь бог ниспошлет тебе избавительницу-смерть. Есть еще мир политиков, тех, кто пытается навести порядок в хаосе, воцарившемся повсюду в итоге четырех лет войны, – в этом мире тоже царит закон удачи, ибо каждый может получить лишь то, что ему удастся вырвать у противной стороны, выгода одного и здесь в ущерб другому. Вот и приходится идти на уступки, то есть ловить удачу, не пренебрегая сиюминутным выигрышем в деле, ради успеха которого ты бьешься, пусть даже этот выигрыш намного меньше тех требований, в справедливости которых никто не сомневался, когда они были выдвинуты впервые.
В Париже члены Национального собрания, хмуря лбы, требуют полных репараций от побежденной Германии, где смертность увеличилась вдвое по сравнению с началом войны, где четырнадцатилетние подростки выглядят семилетними. Рейхсканцлер отвергает такие мирные условия, а в Мюнхене началась гражданская война. Но что до того читателям газет в Скандинавских странах? Ведь это происходит за тридевять земель. Египетские националисты требуют начать священную войну – но ведь и это тоже за тридевять земель. В Национальной галерее в Христиании открылась выставка Коро, его серебристо-серые тона размягчают душу. Но посетители выставки стараются держаться друг от друга подальше, а вернувшись домой, полощут рот пиродонтом, чтобы уберечься от испанки. Тетя Кристина демонстрирует этот препарат от двенадцати до двух в Доме ремесел.
То и дело позвякивает колокольчик у дверей лавчонок на маленьких улочках: люди входят сюда с деньгами и выходят с хлебом, а те, кому не повезло, рады были бы пожертвовать своим добрым именем и спасением души, только бы отведать кусочек. Так звонят во всех странах колокола победы в честь окончания войны. Они на диво напоминают тихий звон колоколов над кладбищами, где в присутствии одетых в черное родственников предают земле тех, кто не выжил.
Сегодняшний мир – это мир выживших, мир убийц и тех, кто избежал убийства. Добропорядочные семейства в нейтральных странах никогда не обагряли своих рук в крови, они только складывали их в молитве. И что же, их молитва была услышана: в один прекрасный день война окончилась. Стало быть, они молились не зря.
Сегодняшний мир – это мир писателей!.. Старшее поколение, взяв в руки перо, может теперь описать пережитые ужасы, чтобы предостеречь потомков, а те будут смаковать эти ужасы в твердом убеждении, что они никогда не повторятся. Но зато настало время восстаний. Пусть они тоже стоят крови, но уж эта кровь по крайней мере прольется не зря…
А молодые писатели-ясновидцы, отбросившие прочь все иллюзии, уже могут стать потерянным поколением, возложив всю вину за совершенные ошибки на своих предшественников. Что ж, они имеют на это полное право, как военнопленные имеют право вернуться на родину, как бедняки имеют право на хлеб, а усопшие – на могильный крест с именем, иногда даже их собственным.
Точно так же Эгон имеет полное право ненавидеть всех представителей проклятого высшего класса, чьи пути иногда скрещиваются с его путями, но кому удается от него ускользнуть, а семья Саген, живущая в далекой и совершенно нейтральной стране, имеет полное право сохранить те свои капиталы, которые не были потеряны в результате сделок, оказавшихся, несмотря на самые благоприятные прогнозы, не такими уж надежными, ибо они были рассчитаны на то, что война затянется. Но что у тебя есть, то есть. Взять, к примеру, семейство Эрн, отца и сына, – что у них есть, то есть, а есть у них то, что они приобрели благодаря энергии и предприимчивости, проявленным ими при благоприятной конъюнктуре. Так разве же справедливо урезать нажитый ими капитал, повышая налоги, чтобы облегчить нищету тех, кто не проявил подобной же смелости?
Конечно, несправедливо. И несправедливость эта не единственная. В этом мире, полном новых собственников, имущему человеку не найти справедливости. Бесцеремонное поведение властей озлобляет тех, кто выбился в люди благодаря собственному усердию и дальновидности и кто не намерен дать себя обойти. Усердные и дальновидные люди в негодовании своем объединяются и протестуют. Разве обязаны они, к примеру, заботиться о семьях погибших моряков или о тех, кто сидит с пустыми руками, которые нынче не к чему приложить? Люди на суше и на море знали, на что они идут. Дядя Мартин Мёллер с этим согласен, совершенно согласен, принимая во внимание обстоятельства. Взять, к примеру, исход войны, не каждому дано было его предусмотреть. Лично он никогда не сомневался в победе союзников, вот он и пришел к концу войны целым и невредимым, а если на его совести и остались крохотные царапинки, то ведь дело все-таки обошлось без крови. То, что известно всем, никому вреда не причиняет. Есть у него подопечный, племянник, который, по слухам, дошедшим до консула, вел себя скверно в кое-каких обстоятельствах, впрочем, по слухам, он тоже выкарабкался из переделки, может, и не вполне невредимым, но тут уж, как говорится, пусть пеняет на себя… Впрочем, он все же никакой не революционер и принадлежит к хорошему обществу.
А в хорошем обществе не должен править закон удачи. Тут должны править принципы. Принципиальный человек не может примириться с дурацким сухим законом, который удалось провести безумным фанатикам, городским и сельским. В подобных чудовищных условиях приходится действовать на свой страх и риск – не допускать же, чтобы над тобой устанавливали опеку. Само собой, человек, подобный Мартину Мёллеру, не вступает в личный контакт с контрабандистами и отбросами общества, на то существуют посредники – вполне порядочные люди, все более и более порядочные с каждым звеном цепочки, приближающим их к человеку вроде консула Мёллера. Что раздобудешь, то и получишь, и, в общем, не так уж плохо жить в этих чудовищных условиях – перепадают и масло, и виски… А все потому, что не сидишь сложа руки, даже когда дело касается мелочей в области частной жизни…