Он помедлил у вращающейся двери и оглядел зал, чуть прищурясь от сигарного дыма, клубившегося под потолком. Его приход вызвал оживление за столиком в Кабаке, где два сжатых кулака тотчас снова взметнулись вверх, в свою очередь породив лихорадочную деятельность кухонного ведомства.
   Метрдотель Валдемар Матиссен закрыл глаза. Не в переносном смысле, как перед лицом неприятного явления, а в самом прямом. Стоя в закутке перед зеркалом, он плотно, как от боли, зажмурил глаза.
   – Сукин сын швейцар Йенсен, – пробормотал он, неожиданно прибегнув к вульгарному обороту, заимствованному из времен, когда он плавал буфетчиком на корабле. «А ведь юный бездельник даже и не заплатил швейцару, – мелькнула у него мысль. – Он из тех, что пройдет и сквозь запертую дверь».
   Когда метрдотель открыл свои многоопытные, усталые глаза, он увидел, что нежеланный посетитель уже сидит со своими приятелями в Кабаке, но увидел также, что происшествие прошло незамеченным для столика с почтенными гостями.
   А что, если и этих непрошеных молодых людей переместить в отдельный кабинет, где смотрят сквозь пальцы на нарушение несовершенных запретов на спиртное? Рискованное дело. Это было мрачноватое помещение для молчаливых и сдержанных гостей с тихими голосами. Нельзя здорово живешь махнуть рукой на твердо установленную иерархию, которая помогает достойному заведению держаться на плаву в тяжелые времена. Вместо этого Матиссен решительно скользнул к почетному столику, словно желая удостовериться, что все здесь идет согласно желаниям консула Мартина Мёллера. Во время этого тактичного маневра он поймал одобрительный взгляд консула, который мог означать и то, что он вообще удовлетворен, но мог быть также безмолвным намеком на недавний уговор. Пока еще ничего не открылось. Гости консула приступили к лососине и мозельскому, неторопливо смакуя их и продолжая негромкий разговор, как и подобает посетителям дорогого ресторана. Матиссен продолжал неторопливо кружить по залу, на ходу подавая мимические знаки обслуживающим духам, обеспечивающим ничем не омраченное застолье в такие напряженные вечера. Еще в самом начале вечера Матиссену пришло в голову слово «манеж». Он и в самом деле чувствовал себя сейчас как бы укротителем, окруженным дикими зверями, с которых нельзя спускать глаз, чтобы скрытые хищные инстинкты не вырвались наружу языками пламени под действием таинственной связи, возникающей между возбужденными особями… Матиссен придумал себе дело на кухне, где краснолицые мужчины в белых поварских колпаках сновали у раскаленных плит. Жара здесь была нестерпимой. Метрдотель с трудом перевел дух. Среди оголтелых новаторов кулинарного искусства уже велись разговоры о том, чтобы создать электрическое оборудование для приготовления пищи. Чего только не предлагали в нынешние времена фантазеры представителям ремесла, почитающего традиции. Матиссен тяжело вздохнул и стал пробираться к дверце, ведущей на черный ход, куда на минуту-другую выходил отдохнуть усталый персонал кухни: краснолицые, задыхающиеся от кухонного жара повара вбирали в себя прохладу августовского вечера, любуясь мерцающими в вышине звездами. Они нехотя посторонились, освобождая место величественному шефу ресторанного зала: для них он был не начальство, а почти посторонний, из тех презренных, что обретаются «внутри» и получают огромные чаевые, не прикладывая рук к настоящей работе. Эта враждебность тяжелым грузом давила на взвинченные нервы метрдотеля. Он был человек миролюбивый, поддержание мира стало его жизненной задачей – люди должны бесшумно скользить по мягкому ковру, пусть даже каждый из них стремится в первую очередь к собственной выгоде. Матиссен знал людей с этой стороны – только с этой. Но зато сторона эта оборачивалась самыми неожиданными гранями. Что таится, к примеру, за фасадом неизменной любезности консула Мёллера? От метрдотеля не укрылось, что окружение господина Мёллера подсмеивается над его титулом консула – стало быть, ему не чуждо тщеславие. А может, кое-что еще? Может, если зверя раздразнить, он становится опасным? Может, способен строить козни, а то и попросту уничтожить ближнего, который станет ему поперек дороги? Чем, например, объяснить такую явную враждебность консула к его молодому племяннику, красивому юноше, который держится так свободно и чуть вызывающе? Возможно, он лодырь, как вся нынешняя молодежь, но по крайней мере лодырь с хорошими манерами, воспитанный и относительно сдержанный молодой человек, который не позволяет себе открыто безобразничать на глазах у всех, как поступают нынешние законодатели нравов, его ровесники или те, кто на несколько лет старше. У служащих ресторана никогда не было повода на него жаловаться. Молодой человек не отличается общительностью, скорее наоборот – одет в броню холодной иронии, отчего с ним даже легче иметь дело. Может, и за этой физиономией тоже кроется что-то опасное, впрочем, Матиссену до этого дела нет… И однако, метрдотель, улучив незаконную минуту передышки, вдыхал вечернюю прохладу и до крови теребил заусенцы на обоих указательных пальцах, с волнением думая о том, что повлечет за собой появление в ресторане молодого человека.
   Так он и знал. Он понял это в ту самую минуту, когда скользнул в узкий проход, ведущий к турникету: что-то стряслось. Понял это с обостренной чуткостью раскаяния. В зале не слышно было ни возбужденных голосов, ни звона разбитых стаканов – того, чего он пуще всего боялся денно и нощно. В ресторане стояла тишина. Как видно, произошло нечто из ряда вон выходящее. Матиссен провел тыльной стороной ладони по лбу – еще одна неожиданная вульгарная привычка у этого вышколенного аристократа. На мгновение он помешкал, потом поправил галстук с тем самым выражением и намерением, с каким укротитель львов сильнее сжимает вилы. Открыв дверь, он быстро двинулся по залу, и на лице его была написана полнейшая профессиональная невозмутимость.
   Официанты Гундерсен и Баккен бросились к нему с неуместной поспешностью, которую метрдотель тут же укротил, вздернув левую бровь. Но их возбужденную мимику укротить не удалось. Взгляды их указывали в сторону злополучного столика в Кабаке, где между недавно появившимся Вилфредом Сагеном и господином Робертом заняла место особа женского пола. Определение «особа женского пола» родилось само собой, как наиболее точная в словаре Матиссена характеристика посетительницы. Ибо дамой назвать ее было никак нельзя. Что там ни говори о вырождении клиентуры в эти безумные времена, в оценке женской ее половины до сих пор никакого сдвига в сторону демократизации, слава богу, не произошло.
   Вновь прибывшая особа во всех отношениях привлекала к себе внимание. Темно-синяя шелковая юбка до колен произвела переполох еще тогда, когда особа под руку с Вилфредом изящно прошествовала через зал. Вдвоем они являли собой как бы вызов трудноуправляемому обществу, которое немедленно ощутило себя обществом порядочным. Теперь, когда особа сидела за столом, главным в ее облике были огненно-рыжие волосы, коротко остриженные по образцу так называемых cutting, которые можно было увидеть на самых смелых заграничных фотографиях. Они непривычно обнажали затылок, как бы намекая на наготу вообще. Слегка жестикулируя правой рукой, особа держала в ней черный, инкрустированный янтарем мундштук невероятной длины, а в ушах под пожаром волос висели две рубиновые капли, которые в воображении молодой напористой Христиании превращались в капли тигриной крови. Вообще, в глазах передового круга, чьи революционные наклонности до сей поры ограничивались лишь непривычно огромными доходами и привычными дурными манерами, это было пиршество непристойности, превзошедшее самые разнузданные мечты. Прежде чем Валдемар Матиссен решил, как ему следует действовать, зловещую тишину прервал ропот, столь же непохожий на разговоры о деньгах и цифрах, как непохож шум водопада на журчание ручейка на лужайке. Женщина была из тех, что способны околдовать совет общины, вызвать скандал на семейном обеде, а избранное мужское общество заставить забыть возраст и уважение к себе.
   Столик в Кабаке в полную противоположность всему остальному залу сохранял возмутительное спокойствие. Лицо и даже вся голова Валдемара Матиссена приобрели цвет и форму, которые еще более оправдывали прозвище – Индюк. Оторвав взгляд от предмета всеобщего негодования, он опасливо перевел его на столик в нише и с облегчением, какое дает надежда на отсрочку, удостоверился, что с того места у окна, где сидел консул Мёллер, особа была невидима, так как ее скрывал выступ, отделявший Кабак от остального зала.
   – Гундерсен, – тихо окликнул он одного из перепуганных официантов, знаком поманив его к себе. – Кто впустил эту даму?
   – Спроси лучше, кто ее не остановил, – живо возразил официант. – Молодой Саген встретил ее в вестибюле. И они болтали вроде бы не по-нашему.
   Индюк насторожился. Надменное выражение постепенно, исчезало с его лица.
   – Не по-нашему?
   Гундерсен кивнул.
   – Так сказал швейцар Йенсен.
   Ну погоди ты у меня, Йенсен! Впрочем, это потом. Внезапная надежда вспыхнула в душе Матиссена. Если дама иностранка, это меняет дело. От иностранки не приходится требовать, чтобы она вела себя, как местные клиенты. Не исключено, что из этого обстоятельства можно даже извлечь выгоду.
   Но радость Матиссена погасла, едва он бдительным оком окинул зал из своего закутка – он заметил, что волнение клиентов явно нарастает. Тому были веские причины. Необыкновенная особа запустила свои сверкающие пальцы в темную гриву господина Роберта; было в этом движении нечто неприличное, что вызвало шумное веселье у ее сотрапезников и приглушенное перешептыванье за соседними столиками. Вся эта новая публика, к сожалению, не скрывала своего интереса к необычному. Валдемар Матиссен стал нервно теребить кровоточащие заусенцы, понимая, что от него ждут решительных действий.
   Но что, если эта особа и в самом деле иностранка и по меркам своей страны выглядит, так сказать, обыкновенно?.. В молодости Матиссен немало поплавал по свету и каких только диковинок не повидал в заморских краях… К тому же стоящий в отдалении почетный столик по-прежнему ни о чем не подозревал.
   – Гундерсен, – шепнул метрдотель с профессиональной деловитостью, которая всегда передавалась его подчиненным. – Проверь, что делается со столиком номер четырнадцать. Пусть Квам поживее подаст рябчика, и не забудь – тут же разлей по бокалам бордо.
   Официант Гундерсен удалился, радуясь полученной отсрочке. В десять часов Баккен сменится с дежурства, и тогда ему самому придется обслуживать Кабак. В его душе надежда боролась со страхом – останется к тому времени женщина в ресторане или уйдет? Когда Гундерсен вернулся к метрдотелю, Индюк уже снова приобрел свое характерное выражение. Бросив взгляд на злополучный столик в Кабаке, он установил, что там разыгрываются неслыханные события. Один из не слишком воспитанных друзей господина Роберта непристойно навалился всей грудью на стол, неуклюже пытаясь дотянуться губами до лица упомянутой особы. Гундерсен в перепуге воззрился на своего шефа.
   – Ширму! – прошептал тот. – Живо! Ширму к четвертому столику!
   Гундерсен беспомощно таращил глаза – тащить ширму через зал было ниже его достоинства.
   – Живо, говорят тебе! – приказал Индюк, а сам уже схватил розовую шелковую ширму, которая в сложенном виде стояла у входа в его закуток. Они вдвоем понесли ее через весь покрытый ковром зал – причем шествие их напоминало восточную церемонию с несением балдахина, – одним движением развернули ширму, и Матиссен пробормотал, что молодым людям, наверное, будет приятнее, если им не будут мешать.
   Зал был разочарован. С этой минуты может произойти невесть что, а они этого не увидят. Довольно громкие возгласы «Валдемар!» свидетельствовали о всеобщем недовольстве. Глядя поверх голов и раздавая направо и налево ненужные приказания, метрдотель проскользнул через враждебную зону и теперь с любезной улыбкой склонялся к столикам, которые сохраняли нейтралитет, осведомляясь, как себя чувствуют клиенты, – этот маневр всегда действовал безотказно, как на тех, к кому был обращен вопрос, так и на остальную часть этой неуверенной в себе клиентуры, которая всегда мечтала удостоиться подобной чести.
   Но в эту самую минуту Матиссен увидел одну из тех бродячих крыс, от которых, кажется, не может уберечься ни один ресторан в Христиании: это был любезный, седоватый маклер, который имел привычку после кофе расхаживать от столика к столику, выискивая хотя бы тонюсенькую ниточку знакомства, за которую можно ухватиться, чтобы получить приглашение присесть к столу. И вот теперь метрдотель обнаружил, что этот навязчивый господин уверенно движется к почетному четырнадцатому столику, вопросительно поглядывая на сидящих за ним, а те поочередно отводят глаза в сторону. Но общительный маклер был не так прост – он знал, к какому средству прибегнуть. В последнюю минуту он избрал тактику сердечной фамильярности и, обвив своей левой рукой – этакая дружеская лапа – плечи консула Мёллера, протянул правую пятерню для рукопожатия, от которого нелегко было уклониться тому, на кого пал его выбор. Валдемар Матиссен знал: через пять минут происходящее в Кабаке станет известно консулу – и все погибнет. И снова приходилось действовать немедленно, и притом вразрез с традицией, в которой он воспитывался тридцать лет. Повинуясь наитию, он поманил к себе официанта.
   – Скажи молодому Сагену, что его просят к телефону. К тому аппарату, который в вестибюле! Да поживее!
   Метрдотель считал секунды, которые прошли с того мгновенья, когда молодому человеку передали его слова, и до того, когда он небрежной походкой удалился в вестибюль, где консул, который как раз поднял встревоженный взгляд, уже не мог его видеть. Консул вставил в глаз монокль, стекло угрожающе блеснуло – это не предвещало ничего доброго.
   – Гундерсен, – шепнул метрдотель. – Живо к четырнадцатому, наполни бокалы. Если консул Мёллер спросит, здесь ли его племянник, говори: нет.
   Монокль был теперь нацелен прямо на Матиссена, но Гундерсен уже двигался к столу. А сам Матиссен, повернувшись на каблуках, через турникет устремился в вестибюль, где была телефонная кабина. Молодой Саген уже выходил из кабины. У метрдотеля не оставалось выбора, он подошел прямо к юноше и остановил его, не тратя времени на извинения. Он рассказал все как есть, беспомощно разводя своими истерзанными руками – я, мол, тут ни при чем.
   Ей-богу, молодой человек был славный малый.
   – Дорогой господин Матиссен, – радостно сказал он; он всегда казался обрадованным, когда случалось что-нибудь неприятное для него, тем труднее было выпроводить его или обидеть. – Вы сами понимаете, что я никоим образом не хочу ставить вас в затруднительное положение. Но с другой стороны, нам вовсе не хочется покидать чудесный столик, за которым ваши официанты так превосходно нас обслуживают.
   В эту минуту вышедший из зала Гундерсен объявил, что консул Мёллер желает побеседовать с метрдотелем. Матиссен бросил на молодого человека умоляющий взгляд, говоривший: «Ну хотя бы подождите здесь немного!» – и его поняли. Успокоить негодующего консула за четырнадцатым столиком не составило никакого труда. Нежеланного племянника в зале не оказалось. Сплетнику-маклеру пришлось самому заглянуть за ширму и с недоумением удостовериться, что племянника там нет. Вернулся он пристыженный – как видно, он обознался. С ним холодно распрощались. Впрочем, консул Мёллер и его друзья тоже собирались уходить, и, отдав необходимые распоряжения, метрдотель со всем проворством, на какое только мог отважиться, поспешил в вестибюль – рассказать поджидавшему его там Вилфреду Сагену, как обстоят дела. Молодой Вилфред был сама любезность.
   – Дорогой Матиссен, – сказал он, улыбнувшись одной из своих радужных улыбок, – да я просто выйду из ресторана, обогну здание и войду через другой вход, тогда все получится по желанию консула, а вы сдержите данное слово.
   Хмыкнув с облегчением, метрдотель проводил покладистого юношу до выходных дверей, где они и расстались, как названые братья. Матиссен поспешил вернуться в зал, чтобы подобающим образом проводить консула Мёллера и его гостей, задав непременный вопрос, довольны ли они, – причем задав его с таким жаром, точно от утвердительного ответа зависело спасение его души.
   – Одно слово, Матиссен, раз уж мы заговорили, – дружелюбно сказал консул. – Что, мой племянник вообще не появлялся в ресторане нынче вечером?
   – Уж если начистоту, господин консул, то он приходил, но, когда я дал ему понять, что, пожалуй, для него самого лучше не показываться сегодня в ресторане, он был настолько любезен, что ушел, ни о чем не расспрашивая.
   И эти двое также распростились, обменявшись взаимными благодарностями. Метрдотель Матиссен потер свои израненные руки, с минуту постоял, собираясь с силами, прежде чем вернуться в зал. Он был уже немолод – пошаливало сердце. Молодой человек упомянул о сдержанном слове – да, Матиссен его сдержал. Он любил держать слово. Тогда ему легче было заснуть в своей одинокой холостяцкой каморке на улице Бьеррегорсгате.
   И, вздохнув, он скользнул в зал как раз в ту минуту, когда молодой Вилфред Саген вошел туда с другой стороны. Они обменялись быстрым взглядом, и метрдотель в приливе радостного подъема лично зашел за ширму, чтобы осведомиться, как себя чувствуют его клиенты.
   Они чувствовали себя как нельзя лучше. Светлые струи шампанского били во всех сердцах. За столом царило бесшабашное веселье, которое не могло не передаться пожилому метрдотелю, когда он вернулся в свой зеркальный закуток. Там он схватился за сердце, на мгновение почувствовав дурноту. Да, он уже немолод, неприятные происшествия не проходят для него бесследно – от них повышается давление. Мысли Матиссена унеслись к его домику в Энебакке.
   И все-таки он спас положение! Эта буря в стакане воды тоже была отголоском волнений в широких морских просторах – Матиссен только смутно чуял их дыхание. И все же он спас положение, жизнь прекрасна, а эксцентричная молодая особа, может, и вправду иностранка…

2

   Да, жизнь была прекрасна для тех, кто обитал в маленькой столице маленького государства, которое в географическом смысле лежало в стороне от остального мира; в географическом смысле – да, в экономическом – нет. К концу третьего года мировой войны светлые источники били с небывалой силой. Они, искрясь, взмывали над накрытыми столами под выстрелы пробок. В соседних странах и в далеких морях, по которым ночной порой, погасив огни, бесшумно скользили караваны кораблей, звучали совсем другие выстрелы, и на фоне общих потерь затонувшему судну придавали не больше значения, чем зубу, выпавшему из челюсти старика.
   Но те, кто жил на самом берегу источников, понимали, что светлые источники не могут бить вечно. Предвестники наступления мирных времен, а стало быть, и неизбежного понижения фрахтов тревожили безмятежные души перед отходом ко сну. Эту мысль надо было гнать подальше и стараться не набрести на нее в трезвом виде.
   Почтенные обыватели, которые держались в отдалении от источников и, по правде сказать, не так уж ими интересовались, были лишь шапочно знакомы с молодой Христианией, обосновавшейся на самом берегу. Но почтенных обывателей тянула к биржевому берегу сила, которую они до последнего времени презирали, как презирали напористую армию непристойных юнцов, в один день наживавших состояние. Сила эта звалась надеждой на удачу – на возможность урвать себе долю во владениях поблизости от светлых источников, пусть хоть самую крохотную долю, в соответствии с их скромными требованиями и пассивным отношением к жизни, но все-таки долю. Долю благосостояния, какого они прежде не знали, частицу той жизни, к которой стоит приобщиться, где неплохо бы занять местечко. Вожделенную частицу ценностей, которые можно превратить в маленькую усадьбу или во что-нибудь другое, надежное, устойчивое, что заставило бы их позабыть долголетнюю гложущую зависть к фигурам, занявшим более счастливые места на шахматной доске жизни.
   Вот почтенный обыватель заглядывает на минутку к одному из нынешних хладнокровных воротил – маклеру или его посреднику, заглядывает на минутку в какую-нибудь шикарную контору на Конгенсгате по соседству с обветшалыми конторами стряпчих, где полки ломятся от запыленных документов, посвященных делам и ценностям, которые когда-то казались колоссальными… Заглядывает на минутку, в замешательстве излагая свою просьбу, – так, мол, и так, не то чтобы он решил спекулировать или вздумал участвовать в общей свистопляске, а просто есть немного денег, сбережения в филиале банка на Хегдехаугсвей, он откладывает их каждое пятое и пятнадцатое число с того далекого дня, когда ему по наследству достался мебельный магазинчик…
   Ледяным взглядом смотрит юнец, выражение у него такое, точно он не расслышал: что ему маленькие трехзначные числа, сбережения, наличные… все это лежит за пределами опыта и разумения этого сосунка. Впрочем, почему бы нет, прошу вас, voila. Почему бы не предложить почтенному старикану скромное местечко в задних рядах кадрили, хотя тому, кто танцует в первых рядах модный уанстеп, и не приходится ждать от него ответной услуги.
   Почтенный обыватель, простившись с недостойным, с легким сердцем спускается по лестнице дома на Конгенсгате: ему уже грезится маленький клочок земли в Хаделанне и его дети, поступающие в университет.
   Да, светлые источники били также и в душах добропорядочных людей, в душах тех, кто устал. Устали от собственной добропорядочности матери семейств, подстрекавшие своих робких мужей вступить в игру; устали и те, кто получал твердый доход – он и с самого-то начала был слишком мал, а теперь с каждым днем и вовсе уменьшался, потому что рос слишком медленно. С многих глаз спала пелена. В один прекрасный день обитатели Фрогнервей вдруг замечали, как обтрепался галун на плюшевой мебельной обивке и вытерся линолеум на полу в столовой. Они начинали вдруг ненавидеть пожелтевшие листья комнатной пальмы, за которой долгие годы ухаживали, следуя советам вдовы Олсен, хотя эти советы не помогали пальме избавиться от желтизны.
   А теперь вдруг им хотелось разделаться со всем разом: с пальмами, и с плюшем, и с овальным столиком на покатом полу гостиной, где на потолке пятна сырости, а на стенах унылые, выцветшие обои, – со столиком, который когда-то казался хозяевам образчиком изысканного вкуса. Свенсены, соседи по площадке, все свезли к старьевщику, даже черную лакированную ширму с цветочным орнаментом, которая закрывала старую печку. Новая печь у них выложена светло-зеленым кафелем, а перед ней стоит курительный столик из кованой меди, а вокруг него стулья, с такими мягкими сиденьями, что усталые ягодицы погружаются в них, точно в прохладные глубины райской кущи. И почтенный обыватель, схватив свой зонтик, потому что в августе погода ненадежна, в глубокой тревоге меряет шагами улицу своих надежд и мечтаний. В самой улице, в ее трамвайных рельсах, тускло поблескивающих в свете дня, есть что-то ветхозаветное, не стоящее многолетних чаяний и надежд. Нет, он поставил на неверную лошадку, на скрипучую клячу порядочности и твердого жалованья. А на горизонте фантазии в лучах воображаемой зари ржут резвые скакуны.
   Вот как получалось, что люди из хорошего общества также утрачивали привычные представления, – представления, которые были фундаментом их долгой жизни. Они даже не предполагали, что настанет время, когда этот фундамент пошатнется или даст трещину. Но такое время настало, и оно отшвырнуло прочь бесспорные истины. Само собой, эти истины вновь обретут свою ценность, когда жизнь войдет в обычную колею, лишь бы только, когда вернется эта нормальная жизнь и ее бесспорные истины, оказаться полочкой повыше, откуда удобнее сверху вниз взирать на годы добропорядочности, сдобрив самодовольство легкой приправой угрызений совести.
   В этот августовский день небо над деловой Христианией было ясным и безоблачным.
   Вилфред Саген простился со своими новыми приятелями, адвокатами Даммом и Фоссом, на углу Глитне и, высоко подняв голову, зашагал по Драмменсвей. В конторе указанных адвокатов – с виду она напоминала бар, отделанный карельской березой, – он встретил своего старого учителя гимнастики капитана Хагена, у которого брал уроки, когда сдавал экзамены на аттестат зрелости. У Вилфреда были некоторые затруднения с инвестированием капитала: до совершеннолетия ему еще оставался год, поэтому покупку акций компании «Соленый простор» пришлось оформить на имя капитана. К негодованию преподавателя гимнастики, им в последнее время не везло. Дела «Соленого простора» шли вяло – может, потому, что судами распоряжались слишком осторожно, а может, этих судов и вообще в помине не было. Вилфреда это не особенно интересовало. Он вложил в дело небольшую сумму. Он не очень разбирался в игре, которой занимались люди, его окружавшие. Но наблюдать за ней было забавно. Люди эти с каждым днем суетились все больше – сегодня от радости, завтра от огорчения. Но суетились все время. Все эти коммерсанты и маклеры, эти едва оперившиеся юнцы с безвольными подбородками, проявлявшие известное знание мира, в котором они до сего дня не имели твердой опоры, забавляли Вилфреда. Сверкающие чешуей галстучных булавок, всевозможных запонок, цепочек и прочих украшений из серебра и перламутра, они напоминали ему косяк сельди. Бывало, в детстве, когда они жили в Сковлю в Хюрумланне, он заплывал на лодке в бухту, где в кошельковом неводе барахталась пойманная сельдь, ворошил ее веслом, и перепуганные рыбины бестолково метались туда-сюда, пока наконец не уходили в глубину, где было темно, безопасно и где их не могли настигнуть ни весло, ни луч света.