– Ой, взгляните на небо!
   Переполох. Крики. Наспех собирают со скатерти. Что-то хватают, роняют. Капли падают мелкими теплыми монетками. Все забрались в ландо, подняли откидной верх, словно крышу, и сидят в суматошном уюте, где пахнет кожей, а снаружи дождь поливает скатерть и бутылки. А тут еще по натянутому верху забарабанил град, и от этого контраста замирает душа. Взбаламученная тьма в небе, тьма над мокрым склоном с мокрой скатертью и плавающими в воде остатками еды, а там вдали за железной оградой, внизу, – усадьбы и дороги в пронзительном свете солнца.
   И вдруг все кончилось, снова сияет солнце, скатерть и другие пожитки сушатся на деревьях.
   – Быстро управился господь бог – за три минуты!
   Три минуты? Не может быть, прошла целая вечность, вечность, полная сказочных приключений. Розовый зонтик, мокрой тряпкой валявшийся в траве, бережно поднят и раскрыт во всем своем промокшем убожестве…
   Целая вечность по богатству пережитого, целый год, а может быть, целая жизнь. Лошади под дождем и градом тесно прижались друг к другу, голова к хвосту, как гипсовые лошадки на комоде в комнате служанок. Сверкающие капли в траве и на ветках, мириады блестящих капель – они повсюду, даже на паутине между двумя маленькими елочками – проход, завешенный сетью, в которую ловятся мухи, барахтаются, борются, умирают. И вдруг какой-то прохожий…
   А-а! Это коробейник, кривобокий, сгорбленный человечек, одна нога у него длиннее, другая короче, в ушах золотые серьги, и темные бороздки морщин на шее. Его приглашают к столу среди мокрой травы, он открывает огромный сундук, который нес на спине, и в нем тоже сверкающие камни и булавки, красные, синие, точно капли радуги, гребни в золоте и серебре, и малюсенькие медальоны с портретом короля Оскара в золотой рамке, и нитки жемчуга, и пряжки.
   И опять смех: смеются, восхищаются, покупают. Продавец тоже улыбается и смеется, а ведь он лишился чудесных булавок – трех булавок, пряжки и нитки жемчуга, а взамен получил какие-то гадкие деньги. Но и он и они улыбаются и смеются. Коробейника потчуют едой, вином, пивом, он все сует в отверстие в бороде – и сыр, и мясо, и хлеб, и пирожное, сунул – и как не бывало. И снова смех. – «Научите меня этому фокусу!»
   Минуты, часы? Нет, вечность. Вечность по богатству пережитого.
   Чьи-то руки… Рука коробейника – он держал ее за спиной, а теперь она высунулась из тьмы рукава. Это не рука, а черная клешня. Легкий вскрик. Извинения. И опять смех. Клешня крепко ухватила золотую цепь и держит ее перед глазами мальчика. Сверкающее золото в черной клешне. Из леса вылетают вороны и с протяжным карканьем парят над бездной. Здесь, на лужайке, одно, там, над бездной, другое, там кружат злобно каркающие вороны и нависла тень облаков. Они плавают в мрачном царстве, где все было залито светом, когда отец поднимал мальчика высоко-высоко, чтобы он мог увидеть все вокруг. Но с тех пор прошла вечность. Теперь там – мрак бездны. «Мрак бездны» – голос матери, читающей вслух уютными вечерами, козий сыр на столе, страшные истории и картинки, картинки без конца… светлые долины с изогнутыми деревьями, и долины, которые вдруг темнеют на глазах, а деревья извиваются, и какие-то гады кишат на дне долины, под буйной растительностью, где всегда промозглая сырость. «Мрак бездны»… Почти та же самая картина, которая только что была светлой и радостной, почти та же самая, но совсем-совсем другая. Ни сверкающих капель, ни игры радуги на солнце. Он сам нарисовал две картинки – много вечеров подряд сидел над ящичком с красками, над черным ящичком с волшебными таблетками акварели. Как чудесно погружать взгляд в эти разноцветные краски: сначала долго-долго смотришь на светло-синий, и душа наполняется счастливым ожиданием, потом тихонько переводишь его на темно-красный, и уже нарождается какая-то тайная угроза. Эти две картинки он готов был рисовать без конца: первая – «Светлая страна», он подсмотрел ее в книжке с картинками, но каждый раз заново преображал и изменял, а другая – «Мрак бездны», ее он тоже подсмотрел в одной из толстых черных книг в глубине большого шкафа, откуда веяло таинственным запахом пыли и бумаги каждый раз, когда он забирался в него, чтобы вытащить книгу, одну из толстых книг в черных переплетах… («Нет, вы подумайте только, малыш опять роется в шкафу!..»)
   И клешня коробейника движется туда-сюда на страшной картинке – не то это будет, не то уже было. Клешня высунулась из рукава, ловко уложила товары в сундук и снова вскинула сундук на спину: кивок головой, беззубая улыбка – и вот он уже исчез в лесу, исчез, как и появился, частица чего-то загадочного – самого леса.
   Но клешня продолжала появляться из темноты. Когда она оказалась перед ним в первый раз? Что это было – воспоминание о том, что видел он наяву, или воплощение того, что он вспомнил? Неужели он вспомнил до того, как увидел? Выходит, в увиденном воплощается какое-то жуткое воспоминание? А откуда взялось это воспоминание? Оно было всегда. Все вещи уже существуют, они появляются и исчезают пугающей чередой, появляются не из того, что было когда-то, а сами собой, откуда-то из бесконечности, где находится все…
   – Господи, откуда малыш это знает?..
   – Как он мог это видеть?..
   – Он никогда не мог слышать ничего подобного…
   Слова – их произносят разные голоса. Но желание убежать от клешни существовало всегда, еще до того, как он увидел клешню, появившуюся из темного отверстия рукава. Так бывает всегда: кто-то преследует и настигает сзади и кто-то впереди пытается поймать в сеть. Паук спешит по нити своей паутины, а в ней сидят мухи, не подозревающие о беде, пока паутина не оплетет их спереди и сзади, не схватит и не опутает их. Бегство во тьме гобелена, между передним и задним планами, позади неподвижных светлых дам и оленя, позади мельницы с неподвижными крыльями, но впереди той охоты с крошечными животными в самой-самой дальней глубине картины, куда не дотянется ни одна дружеская рука.
   – Но ведь Кора добрая, она не кусается…
   Кора нет, но другие собаки. Все остальные…
   – Но ведь все так ласковы с тобой…
   Все да, но только не те – не те, кого они не знают: человек с клешней вместо руки, чудовище, сторожащее свою сеть, которая может оказаться повсюду, – перед любым отверстием, чудовище, готовое схватить каждого, готовое схватить тебя.
   Человек с сигарой, и та прогулка с ним, прочь от охотничьих собак, в безопасность, по тропинке перешейка, где с той и с другой стороны вода, через холм Сковлю, мимо теплиц, освещенных заходящим солнцем, которое играет во всех стеклах; теплица – тоже драгоценное украшение, бриллиантовый бугорок, который благодарно подмигивает солнцу…Прогулка до самых дальних скал… Что это? Навстречу идет женщина. Женщина выходит из сверкания заката, выходит из солнца, и ее юная голова окружена сиянием. Она идет легкой поступью, ноги ее знают каждую неровность в здешних скалах, она сама частица этих скал. Да это же фру Фрисаксен, молодая мадам Фрисаксен, она приходит помогать, когда у них дома бывает стирка, та самая мадам Фрисаксен, что живет в красной хижине в глубине залива, где на закате сушится развешенная сеть, миролюбивая сеть, которая никому не грозит и никого не опутывает. И человек с сигарой идет ей навстречу, протянув руки, и она идет ему навстречу, прямо из солнца, словно она часть этого солнца, и тоже протягивает ему руки. Они оба – частица солнца, самый первый план гобелена, но позади них нет лающих собак, а только море, сверкающее в лучах солнца, в предвечернем закате.
   – А теперь беги, играй!..
   И он бежит. Замедляет шаги. Идет. Спускается вниз по песчаной отмели, где блестят перламутровым верхом ракушки, и пускает их по воде, как кораблики. Целая флотилия. Мелкие волны, набегая, покачивают кораблики, покачивают беспорядочно и суматошно. Он пускает новые кораблики – столько, сколько может найти, вот уже вся бухточка заполнена покачивающимися, играющими перламутром корабликами, но вот один-другой кораблик, зачерпнув воду, пошли ко дну, он шлепает по воде, чтобы их спасти, но тогда другие кораблики идут ко дну, потому что, шлепая по воде, он поднимает волну. Кораблики уходят под воду, как опавшие листья. Он сунул под воду руку, ловит их и снова пускает по воде. Но теперь они тонут со всех сторон, тонущие кораблики окружают его со всех сторон – спасая один, он так взбаламучивает воду, что тонут другие. И ему приходится повсюду поспевать, внимательно следить и шарить все глубже, чтобы их выловить, выловить тонущие кораблики, они идут на дно от волнения, которое он сам поднял и все усиливает, – и вдруг вокруг него стало совсем пусто, вся его флотилия погибла, а сам он стоит по горло в воде.
   – Господи помилуй! Малыш вошел в воду!
   Его подняли вверх. Снова подняли вверх, в воздух, туда, где он недосягаем для покинутых, зависящих от него игрушек.
   – Кораблики!..
   – Какие кораблики?
   – Да он промок до нитки!
   В хижине мадам Фрисаксен пахнет тимьяном. Его одежда сушится на веревке над плитой, его самого закутали в одеяла. А снаружи за дверью кричат чайки, они кружат над развешенной сетью, которая в сумраке стала темной, стала сетью, которая все-таки может опутать и поймать.
   У мужчины с бородкой потерянные, молящие глаза. А у нее светлый ореол над головой даже здесь в хижине, где сумеречно и пахнет тимьяном. И опять два мира – снаружи светло, внутри темно, и светлый темнеет, когда садится солнце, а темный становится светлее, в нем различаешь всякие мелочи, в дальней комнате – край кровати, блестящий медный крюк над плитой – все то, что было всегда, иначе этого не было бы сейчас, – воспоминания стали вещами, их можно взять в руки и рассмотреть, как, например, стеклянное яйцо, которое они ему дали. Внутри яйца домик и маленький лес, а если яйцо встряхнуть, на домик и деревья сыплется снег с невидимого неба, которое тоже было всегда. И вот снегопад прекратился, и опять в яйце только домик и деревья, но он слегка встряхнул яйцо, и снег опять посыпал…
   Куда они ушли? Он остался один у плиты, в этом мире, а в руке у него яйцо, в котором еще один, большой мир. Как может такое громадное вмещаться в такое маленькое? Целый мир в яйце, хотя оно меньше, чем мир вокруг, в доме, который меньше, чем яйцо. И он держит яйцо рукой с царапиной на пальце, царапиной от ракушки из той флотилии, что ушла в темную глубину, куда-то вниз. Там сквозь водоросли несутся лающие собаки, вдогонку за кем-то, кто бежит…
   – Кажется, мальчик плачет…
   Откуда этот голос? Из той комнаты в глубине.
   И снова его подняли на руки высоко-высоко, под потолок, там пушистая паутина, и в ней тоже сидит паук, с глазами, как булавочные головки, которые неотрывно следят за тобой, а в балке трещина – еще одна пропасть, наверху, и какое-то маленькое темное насекомое ползет по краю трещины, хочет не то вползти внутрь, не то выползти наружу, внутрь трещины или наружу, никак не может решиться, но тут его снова опускают вниз, на пол, где стоит старенький табурет, который скрипит, когда мальчика сажают на него. И мальчик знает, что был здесь всегда.
   Был здесь всегда. Где-то в другом мире есть дом, в котором стены обиты шелком, а у стульев позолоченные ножки, изогнутые, словно в танце, потолки там такие высокие, что до них не достанешь, даже если тебя подкинут вверх до самого неба, – это мир под небом, которое выше неба.
   И человек с сигарой, тоже высокий-высокий, они идут домой, рука в руку, рука, протянутая сверху, сжала его руку, протянутую снизу.
   – Хм, хм, – откашливается человек с сигарой снова и снова. – Весело было с папой?
   Кивает – но там вверху не видно кивка.
   – Весело?
   – Весело с папой. – Этого от него ждут. Так полагается, – смутно мерещится ему. Весело с папой, спокойно с мамой, приятно с тетями и дядями. Все хорошо. Солнце быстро садится за невысокие обрывистые скалы, отбрасывающие густые тени.
   – Где вы были? – Голос матери, сладкий запах из ящика комода.
   – Море.
   – А где на море?
   – Маяк.
   – Но вы же пришли той дорогой?
   Показывает в другую сторону. Какое-то напряжение в воздухе между теми, кто здесь живет, – взрослыми. Сделать так, чтобы всем было хорошо и приятно. «Весело с папой».
   Вечером у отца в руках скрипка, мать за фортепиано. «Колыбельная» Ренара. Одна из маленьких трудных пьес в большой нотной тетради, корешок ее разорвался, и страницы разлетелись по комнатам. Человек с бородкой наклонился и собирает ноты, осторожно приподняв смычок, чтобы его не повредить. Мальчик ползает по полу, собирая листки, развеянные сквозняком. Руки матери отдыхают на клавишах. Ветер стучит в окно кустом жимолости.
   – Надо будет отдать переплести ноты.
   Ноты водворены на место. Танцующие звуки гавота, мальчик и сам начинает приплясывать под них на диване, вытянув ноги и помахивая руками. А потом грустные пьесы, с их темными безднами и ночными бедами…
   – А теперь ты, Маленький Лорд!
   Мальчик с растопыренными пальцами за фортепиано. Табурет у фортепиано раскручен до отказа, он даже шатается, и на него еще подложены ноты. Зыбкий табурет, зыбкие звуки, все зыбко; отец вторит фортепиано, человек с бородкой вторит фортепиано на скрипке, а кажется, будто это он его ведет.
   – Отлично, отлично – молодец…
   Мужчина со скрипкой подхватил сына своей игрой. Поднял вверх, к звукам, которые рождаются под его смычком, и позволил ему побыть в этом мире, хотя мальчик еще передвигается в нем ощупью. И теперь существует только этот мир – никакого другого. Исчез маленький домик у моря с запахом тимьяна и рыбацкой сетью, он так далеко, что его просто нет. Человек с бородкой поднял его над всем. Где-то высоко-высоко прижатая подбородком скрипка и взгляд, скошенный над краем инструмента.
   И вот однажды:
   – Где папа?
   Проходит много-много дней. Он больше не спрашивает: «Где папа?»
   Что отец сделал с ним? Поднял высоко-высоко… так высоко!
   И выпустил его из рук – упустил…

17

   Вилфред бессильно уронил руки, державшие ребенка. Потом уложил мальчика в коляску, завернул, не ласково, но тщательно и аккуратно, словно тот был из стекла. Безмерная усталость охватила его. Черная птица уселась ему на плечо, придавив его своей тяжестью.
   Он увидел, как внизу Бёрге Виид вошел в дом. В его сутулой спине была какая-то пришибленность.
   Но когда Вилфред спускался по склону, увлекаемый катящейся вниз коляской, он уже покончил с сомнениями. Едва он оказался внизу, они оба вышли из дому. Может, стояли у окна в прихожей, а может…
   Может, они знали, что он идет. Наверное. Потому что и у них уже не оставалось сомнений. Бёрге держал в руке письмо. Его принесла девочка. Они ждали, что он вскроет конверт. Но Вилфред не хотел читать письмо в их присутствии, оно их не касалось.
   Что бы ни было написано в письме, он от них уйдет.
   Он отошел в сторону и отвернулся, чтобы прочитать письмо без свидетелей, но они все стояли на том же месте. Он вскрыл конверт, быстро пробежал письмо. Ирена назначала ему встречу у вокзала Нёррепорт. Он посмотрел на часы. И тут, услышав шаги Бёрге, обернулся.
   Бёрге подошел ближе. Ему хочется кое о чем поговорить, сказал он, кашлянув. Маргрета тоже подошла ближе и встала рядом с мужем. Бёрге с надеждой смотрел на нее, словно побуждая ее заговорить. Но она отвечала ему доверчивым взглядом. Оп шагнул еще ближе к Вилфреду. Ему хочется кое о чем поговорить. Мальчик…
   Вилфред уже все понял. Он намерен отомстить им за их доброту. И все же – следует соблюсти известную честность. Более того, только она и может сделать разрыв окончательным и достаточно оскорбительным.
   – Я солгал вам насчет мальчика, – сказал он по-норвежски.
   Оба испуганно съежились, в особенности Бёрге.
   Стало быть, Хоген все-таки не проболтался, видно, счел, что ему это пользы не принесет.
   – Я знала, что ты не датчанин, – сказала Маргрета. Сказала почти с мольбой: пусть это будет единственным разоблачением, ведь это безделица.
   – …и не отец ребенка, – продолжал Вилфред. – И мать его не француженка и не моя жена. Его мать – как бы помягче выразиться – копенгагенская девка. Ее зовут Лола, то есть теперь уже не зовут, она умерла.
   – Умерла? – переспросила Маргрета.
   Только бы не дать угаснуть этой растущей враждебности. Может, признаться, что он обманывал их во всем, с первой минуты?.. Нет, это приведет к обратному результату: ведь только настоящий друг способен вот так выложить всю правду, как на духу.
   – Теперь все! – объявил он. – Я ухожу. – И он отступил назад. Но опоздал. Бёрге снова шагнул к нему, такой же застенчивый, но чуть более уверенный, с голубым пламенем в решительном взгляде.
   – Нет, не все. Мальчик…
   И он снова обернулся за помощью. И снова она шагнула вперед, и они вдвоем стояли против него.
   – Я так полюбила его, – твердо сказала Маргрета.
   Тут вмешался Бёрге, теперь уже с жаром.
   – Мы давно мечтали взять его к себе.
   Видения проносились перед взглядом Вилфреда – видения прошлого, того, что, должно быть, предшествовало всему, пережитому им самим, и того, что было совсем недавно: несколько месяцев жизни бок о бок с этими людьми, жизни, наполненной обманчивым покоем.
   – Берите его! – сказал он. Ему вдруг стало весело. – Берите, говорю, разве вы не понимаете, как меня это устраивает, это избавит меня от…
   Маргрета вскрикнула, надо полагать, увидела в его взгляде что-то, что ускользнуло от Бёрге. Она шагнула к коляске, словно для того, чтобы ее защитить. Вилфред засмеялся.
   – Только у меня нет никаких документов. – Он чувствовал, что голос у него вот-вот сорвется. То, что происходило сейчас, слишком перекликалось с тем, что было когда-то, поэтому ему не удавалось совладать с собой.
   – Ты уходишь? – спросил Бёрге и протянул ему руку. Вилфред пожал ее, кивнул. Потом обернулся к Маргрете, правой рукой она уже держала ребенка и протянула левую. Он подарил им ребенка и получил отставку. Ему становилось все веселее.
   – А твои вещи?
   Он мотнул головой. И не обернулся у подножья склона, где начиналась дорога к станции, хотя знал, что они глядят ему вслед. Стало быстро смеркаться. Дело шло к вечеру.
   Выйдя у вокзала Нёррепорт, он обнаружил, что явился на полчаса раньше, его это устраивало – он хотел спрятаться где-нибудь и поглядеть, одна ли она придет на свидание. В общем-то он знал, чего ей от него надо. Он согласился встретиться с ней, потому что так или иначе собирался в город.
   Но пока он озирался в поисках укрытия, она оказалась рядом с ним.
   – Ты одна? – спросил он.
   Она кивнула.
   – Они пронюхали, где ты живешь, я для того и пришла, чтобы тебя предупредить.
   – Я и так знал, – ответил он.
   – Но я не трепалась! Я хотела тебе объяснить.
   – Ах, вот как! Ты хотела мне объяснить. – Он с презрением смотрел на нее. Она была все в том же легком костюмчике, но на улице потеплело, и ему уже не было ее жаль. Она неуверенно стояла перед ним на людной площади, где поток прохожих вливался в прожорливые подземные проходы к вокзалу и выливался наружу. Из дверей тянуло спертым подземным воздухом. – Ну и что же дальше? – спросил он.
   – Ты мне не веришь, – сказала она. – Но рано или поздно тебя должны были накрыть. Угостишь меня стаканчиком?
   – Нет, – отрезал он.
   – Значит, не веришь.
   – Не все ли равно.
   Он отошел в сторону и, уже собираясь уходить, сказал:
   – Они могли выследить тебя той ночью. Могли выследить теперь. А может, ты просто сговорилась с ними. Не все ли равно.
   Он быстро пересек широкий проспект и нырнул в узкую улицу Нёррегаде. Возможно, она сговорилась с ними заманить его в ближайшее кафе, а может, они явятся прямо на улицу в назначенный час. Стараясь выиграть время, он кружил по маленьким улочкам вокруг площади Гаммельторв. Купил в какой-то лавчонке нехитрый инструмент, а на углу Вестербро взял такси.
   Он не оглядывался до тех пор, пока не оказался у пологого спуска в подвал. Улица была на удивление безлюдной. Только он нащупал в кармане инструмент, как подъехал грузовик, затормозивший у входа. Двое мужчин соскочили с кузова и, отперев дверь, скрылись в подвале. Грузовик въехал задними колесами на пологий спуск. Все произошло так быстро, что Вилфред не успел решить – на пользу это ему или нет. Грузчики начали выкатывать из подвала головы сыра.
   Вилфред решил, что извлечет из этого пользу. Когда рабочие поднялись наверх и на мгновение повернулись к нему спиной, он юркнул внутрь и спрятался за штабелями сыра у самой стены в глубине. Он шарил руками за спиной, нащупывая деньги и карточки, когда рабочие вновь появились в погребе. Сокровища были на месте. Шаря торопливыми пальцами по холодной стене, он чувствовал, что они здесь, – на том самом месте, куда он их спрятал в ту ночь. Рабочие вышли снова – он сунул деньги в карманы. А потом прилепился к стене, пережидая, пока они еще дважды выходили и возвращались. Наконец обоим понадобилось забраться в кузов, чтобы разместить груз, – Вилфред слышал, как они сговаривались об этом, выходя из подвала. В то же мгновение он оказался на улице. Оглянулся, но не торопливо и настороженно, а как гуляющий, который немного сбился с дороги. Однако веселая уверенность не приходила к нему, как бывало. На улице почти совсем стемнело. Он попытался ощутить себя победителем. Деньги при нем, он в том мире, куда стремился. Вечерний ветер нагнал клочья тумана, и они клубились вокруг уличных фонарей. Фонари на этой улице стояли далеко друг от друга, между ними зияли темные провалы. Все это к лучшему. Вилфред отошел от грузовика и роковой двери, сделав на пробу несколько шагов, словно желая увериться, в какую сторону его тянет. Его тянуло в сторону города, к шумным улицам, где было много машин, людей и света. Казалось, радостное чувство все-таки вот-вот прорежется в нем.
   И тут вдруг он понял – они здесь. Только не знал где. Может быть, в темных подворотнях вдоль пустынной улицы, а может быть, прямо за ближайшим углом. А может, это кто-то из прохожих, безучастно переходящих улицу в туманной дымке между фонарями.
   «Это все потому, что я боюсь», – подумал он торопливо. Но само слово «боюсь» вызвало у него приступ страха, Он дрожал от холода в легком пиджаке. «Боюсь», – отозвалось где-то в душе и опять – «боюсь», хотя он пытался задушить в себе это слово.
   Он перешел на другой тротуар и зашагал по широкой поперечной улице, ведущей к улице Вестербро, потом снова свернул направо. Уютный свет лился из окон «Параплюен», веселые крики неслись с каруселей в саду Тиволи. Всюду было празднично и весело, и от души немного отлегло. Выйдя на площадь Ратуши, он почти успокоился. Тут стояли фургоны, торгующие бутербродами, люди толпились вокруг белых фургонов, над которыми мирно порхали голуби. Всюду толпа, безопасность – нет безлюдья, таящего угрозу. Разносчица газет с седыми прядями, выбившимися из-под форменной фуражки, хриплым голосом выкликала новости с первых газетных страниц.
   Наверное, это все одно воображение. Он идет по городу в толпе, где у каждого уйма разных дел, он – просто один из множества поглощенных собой людей, людей, спешащих куда-то или сидящих на холодных скамьях и занятых мыслями, которые не имеют ни малейшего отношения к судебному процессу, связанному с ночным клубом и прекращенному много месяцев назад. Он нервно усмехнулся. Просто смешно предполагать, что кого-то в мире интересует его маленькое приключение, которое в конце концов сводится к тому, чтобы спасти деньги, выигранные в честной игре с бандитами однажды ночью в незапамятные времена.
   И все-таки здесь было, пожалуй, даже слишком людно, он решил спуститься по Студиестреде, чтобы укрыться в старой части города с ее массивными домами. Он знает, что его внезапный страх вызван одним лишь воображением. Он хочет углубиться в старую, уютную часть города, чтобы понежить собственную душу, вызвать в ней спокойную неторопливость. В переулке Студиестреде он почти успокоился. Им уже начал овладевать былой радостный подъем. И вдруг в нем зазвучали мощные звуки: «Та-та-та-там, та-та-та-там… Та-та-та-там, та-та-та-там…»
   Что это? И вдруг он понял. Проклятая Симфония судьбы. Давным-давно ее мелодия однажды вселилась в него, это было, когда в снег и бурю он пробирался к хижине мадам Фрисаксен. Тогда мелодия предвещала смерть. Он попытался отогнать звуки, начал что-то насвистывать, но мгновение спустя грозные такты нахлынули снова. Они рождались в нем самом, обрушивались на него извне, бредово-тяжкие глыбы беззвучных звуков. Они черпали свою окраску из каких-то глубин его памяти, которые ожили сами собой, предвещая опасность.
   Он вышел на площадь Фрюэ и в самой ее пустынности почуял угрозу. «Та-та-та-там, та-та-та-там…» Безмолвные звуки гремели в нем как силы судьбы и смерти. К дьяволу, к дьяволу – о, если бы можно было заговорить эти звуки, принудив их к вечной немоте! Но они, наоборот, все нарастали в нем с такой мощью, словно их отбивали тысячи барабанов. Взволнованный ритм передался ногам, и он невольно побежал мелкой рысцой. Если за ним и вправду гонятся, преследователи решат, что он заметил их и спасается бегством, тогда они плотнее сомкнут кольцо. Он замедлил шаги усилием воли, которое отозвалось в нем почти физической болью. Но звуки возникли снова: вначале грозные и медленные, они вдруг стали торопливее и все убыстрялись, стремясь к зловещей кульминации, которая вновь вынудит его пуститься бегом.