Страница:
Вилфред, как кошка, прокрался к причалу и сунул руку под снасти. Он беззвучно рассмеялся, выудив из чемодана бутылку, и поднес ее совсем близко к глазам. «Доктор'с Спешиэл», – прочел он. Потом мгновенно вернулся назад к Селине. Теперь они различали силуэт мужчины и тачку уже у самых теплиц – два черных, как деготь, пятна на фоне неба, чуть более светлого на северо-западе.
– Это небольшой должок, который он бы мне охотно возвратил, – сказал Вилфред, когда они снова оказались в Сковлю. Звезды, сплошь усеявшие небо, пылали так яростно, словно готовились к атаке. И, когда они сидели с искрящимися стаканами в руках, повторил снова: —…долг, который он бы мне охотно возвратил.
– А я ни о чем не спрашиваю, – сказала Селина.
Они сидели за столом, как супружеская чета, приехавшая на уик-энд. О чем думала она? Как супружеская чета… А о чем думал он? Его мысль вернулась вспять, ведь это был конец длинной цепи мыслей, толчок которой был дан в доме фру Фрисаксен, а может быть, еще гораздо раньше – в том месте, которое он должен найти, чтобы восстановить утерянную взаимосвязь, чтобы доискаться той части собственной души, где так много темных точек, а может, найти даже тот темный провал, который и есть причина вечного разлада в нем самом, причина того, с чем он не может смириться. В каком-то месте линии должны сойтись, в каком-то месте, где остался чей-то маленький должок, который разросся в вину, а та породила требования, которые становятся все ненасытнее.
– Он считал, что должен мне, – сказал Вилфред.
– А я ни о чем не спрашиваю.
На другое утро он не стал швартовать лодку в бухте Снарекиль. Он пришвартовал ее гораздо дальше, в бухте, куда не заглядывала ни одна душа. На всякий случай. Ему нет дела до всей этой истории с лодкой, но на всякий случай он поступил именно так.
Ранним утром они вдвоем дошли до станции Аскер, чтобы сесть в поезд, идущий в город. Было людно: одни спешили к поезду, другие – в магазины. Ему казалось, что их с Селиной объединяет чувство одиночества в этой толпе. Те люди сознавали себя на своем месте. Они всюду на своем месте: в поезде, в магазинах, на тех жизненных путях, в которых они ни на минуту не сомневаются и где каждый поворот как бы подтверждает правильность пути. А Вилфред по дороге к станции ощущал за них обоих, насколько они чужды окружающему.
На станции он купил газету. Сообщение было напечатано на первой странице. Яркое утреннее солнце освещало газету, которую он развернул перед ней так, чтобы они могли читать вместе. Там было напечатано, что адвокаты Дамм и Фосс арестованы. Напечатано об акционерном обществе, о судах, которых никто никогда не строил, о верфи, которой не было в помине, и о людях, которые потеряли деньги. И еще там были – уже от имени самой редакции – длинные рассуждения о лазейках в законе, о безответственных поступках, о знамении времени – обо всем, о чем они привыкли читать. Он поднял глаза от газеты, посмотрел на Селину.
– А вот и наш поезд, – сказала она.
Побывав у Роберта, Вилфред почти ничего не узнал. Тот был взволнован арестом двух своих друзей, но не настолько, чтобы можно было заключить, что и он замешан в этом деле. Насчет лодки он тоже не мог ничего сообщить. Когда этот рассудительный фаталист радовался, в нем всегда сохранялся налет печали, зато и потрясти его было нелегко.
– Я, собственно, хотел тебя кое о чем спросить: у тебя одно время был помощник…
– Был одно время, его звали Биргер.
– А фамилия?
Роберт рассмеялся.
– Я фамилиями не интересуюсь. Так и запомни.
Вилфред сидел и смотрел на него. Неужели этому человеку все известно? Неужели всем этим людям так дешево достается знание, которого они и не домогаются, то самое знание, ради которого другие готовы положить жизнь – и все только гадают…
– Ты слишком много печешься о других, – покровительственно заметил Роберт. – Что будешь пить?
Вилфред покачал головой. Он чувствовал такую усталость, что еле держался на ногах.
– Ты и вправду не знаешь, где он сейчас?
Роберт пожал плечами.
– Ей-богу, слишком, – повторил он.
Но, возвращаясь домой из неприбранной холостяцкой квартиры Роберта, Вилфред чувствовал, как все в нем заполонило одно лишь усталое изумление – оттого что люди могут быть так близко и в то же время так далеко друг от друга, что пути их, точно пути небесных тел, отклоняются друг от друга с математической точностью и, даже пересекаясь, тотчас расходятся, повинуясь закону, который самую дружбу превращает в непрестанное расставанье.
На полу в мастерской просунутая в отверстие для писем валялась желтая бумажка. Это была военная повестка… Он скомкал ее и отшвырнул в сторону. Он уже получал и прежде такие повестки: явиться туда-то, имея при себе зубную щетку, смену белья и прочее в этом роде… Всегда тебя что-нибудь да настигнет, но, если ты сам хочешь, чтобы тебя настигло что-то или кто-то, от тебя ускользают вещи, люди. Вилфред робко покосился на занавешенный холст. А потом, как был в одежде, рухнул на кровать. «Проспать бы до лета, – подумал он, – до самого лета…»
5
– Это небольшой должок, который он бы мне охотно возвратил, – сказал Вилфред, когда они снова оказались в Сковлю. Звезды, сплошь усеявшие небо, пылали так яростно, словно готовились к атаке. И, когда они сидели с искрящимися стаканами в руках, повторил снова: —…долг, который он бы мне охотно возвратил.
– А я ни о чем не спрашиваю, – сказала Селина.
Они сидели за столом, как супружеская чета, приехавшая на уик-энд. О чем думала она? Как супружеская чета… А о чем думал он? Его мысль вернулась вспять, ведь это был конец длинной цепи мыслей, толчок которой был дан в доме фру Фрисаксен, а может быть, еще гораздо раньше – в том месте, которое он должен найти, чтобы восстановить утерянную взаимосвязь, чтобы доискаться той части собственной души, где так много темных точек, а может, найти даже тот темный провал, который и есть причина вечного разлада в нем самом, причина того, с чем он не может смириться. В каком-то месте линии должны сойтись, в каком-то месте, где остался чей-то маленький должок, который разросся в вину, а та породила требования, которые становятся все ненасытнее.
– Он считал, что должен мне, – сказал Вилфред.
– А я ни о чем не спрашиваю.
На другое утро он не стал швартовать лодку в бухте Снарекиль. Он пришвартовал ее гораздо дальше, в бухте, куда не заглядывала ни одна душа. На всякий случай. Ему нет дела до всей этой истории с лодкой, но на всякий случай он поступил именно так.
Ранним утром они вдвоем дошли до станции Аскер, чтобы сесть в поезд, идущий в город. Было людно: одни спешили к поезду, другие – в магазины. Ему казалось, что их с Селиной объединяет чувство одиночества в этой толпе. Те люди сознавали себя на своем месте. Они всюду на своем месте: в поезде, в магазинах, на тех жизненных путях, в которых они ни на минуту не сомневаются и где каждый поворот как бы подтверждает правильность пути. А Вилфред по дороге к станции ощущал за них обоих, насколько они чужды окружающему.
На станции он купил газету. Сообщение было напечатано на первой странице. Яркое утреннее солнце освещало газету, которую он развернул перед ней так, чтобы они могли читать вместе. Там было напечатано, что адвокаты Дамм и Фосс арестованы. Напечатано об акционерном обществе, о судах, которых никто никогда не строил, о верфи, которой не было в помине, и о людях, которые потеряли деньги. И еще там были – уже от имени самой редакции – длинные рассуждения о лазейках в законе, о безответственных поступках, о знамении времени – обо всем, о чем они привыкли читать. Он поднял глаза от газеты, посмотрел на Селину.
– А вот и наш поезд, – сказала она.
Побывав у Роберта, Вилфред почти ничего не узнал. Тот был взволнован арестом двух своих друзей, но не настолько, чтобы можно было заключить, что и он замешан в этом деле. Насчет лодки он тоже не мог ничего сообщить. Когда этот рассудительный фаталист радовался, в нем всегда сохранялся налет печали, зато и потрясти его было нелегко.
– Я, собственно, хотел тебя кое о чем спросить: у тебя одно время был помощник…
– Был одно время, его звали Биргер.
– А фамилия?
Роберт рассмеялся.
– Я фамилиями не интересуюсь. Так и запомни.
Вилфред сидел и смотрел на него. Неужели этому человеку все известно? Неужели всем этим людям так дешево достается знание, которого они и не домогаются, то самое знание, ради которого другие готовы положить жизнь – и все только гадают…
– Ты слишком много печешься о других, – покровительственно заметил Роберт. – Что будешь пить?
Вилфред покачал головой. Он чувствовал такую усталость, что еле держался на ногах.
– Ты и вправду не знаешь, где он сейчас?
Роберт пожал плечами.
– Ей-богу, слишком, – повторил он.
Но, возвращаясь домой из неприбранной холостяцкой квартиры Роберта, Вилфред чувствовал, как все в нем заполонило одно лишь усталое изумление – оттого что люди могут быть так близко и в то же время так далеко друг от друга, что пути их, точно пути небесных тел, отклоняются друг от друга с математической точностью и, даже пересекаясь, тотчас расходятся, повинуясь закону, который самую дружбу превращает в непрестанное расставанье.
На полу в мастерской просунутая в отверстие для писем валялась желтая бумажка. Это была военная повестка… Он скомкал ее и отшвырнул в сторону. Он уже получал и прежде такие повестки: явиться туда-то, имея при себе зубную щетку, смену белья и прочее в этом роде… Всегда тебя что-нибудь да настигнет, но, если ты сам хочешь, чтобы тебя настигло что-то или кто-то, от тебя ускользают вещи, люди. Вилфред робко покосился на занавешенный холст. А потом, как был в одежде, рухнул на кровать. «Проспать бы до лета, – подумал он, – до самого лета…»
5
Нельзя сказать, чтобы Индюк тосковал по неисправимому Роберту, который отдавал распоряжения поднятыми вверх кулаками; само собой, человек он был любезный, но без него и его друзей в ресторане стало куда спокойнее. И все же… Посетителей не то чтобы стало мало – в модные рестораны Христиании по-прежнему равномерно стекалась непостижимым образом обновлявшаяся публика, но, когда зимой метрдотель по своему обыкновению обходил зал как бы для того, чтобы удостовериться, что увиденное им в зеркалах – правда, он замечал: что-то изменилось, стало иным, не похожим ни на недавние времена, ни на те далекие, когда…
Валдемар Матиссен остановился посреди зала в одном из тех приступов рассеянности, которые тревожили его самого. Так и есть: число посетителей не уменьшилось, но они стали совсем другими, и кривая доходов ползет вниз. Метрдотель огляделся вокруг. На лицах клиентов не было того отпечатка постоянной готовности к кипучей деятельности, которая так часто ставила в трудное положение администрацию ресторана. Зато атмосфера утратила свою задушевность. «Может ли статься, – думал Матиссен, стоя посреди зала в заведении, где он нажил плоскостопие на обеих ногах, – что я просто-напросто привязался к биржевым спекулянтам?»
Он бросил подозрительный взгляд на официантов, торопливо сновавших с дымящимися блюдами в обожженных пальцах. Может, им опять покажется, что он чудит? Не подсматривают ли за ним, не шепчутся ли по углам? Матиссен выпрямил спину и решительно двинулся к своему закутку, чтобы там поразмыслить о превратностях судьбы. Сомнений больше не было. Происходили какие-то перемены. Поглядев в зеркала, Матиссен уже не видел в них возбужденных улыбок и губ, которые безостановочно движутся в жарких спорах о курсах акций. Он видел в них людей в масках. Само собой, это тоже были представители нового времени – те, кого он презирал и которые своими стычками явно роняли достоинство его доброго старого ристалища. Но маски на них были из тех, что носят больные, – маски наигранной надежды и, что хуже всего, покорности судьбе.
Матиссен поймал себя на том, что ищет взглядом столик завсегдатаев Кабака – не появился ли там кто-нибудь из более или менее постоянных клиентов. Он вдруг понял: в минувший месяц, с тех самых пор как настал новый год со всеми его дурными предзнаменованиями, вечерами столик чаще всего пустовал. Матиссен сел и стал рассеянно перелистывать счета за последние две недели. Сосредоточиться ему никак не удавалось.
Казалось, новогодняя молитва, которую читали в городских церквах, наполнилась вдруг житейским смыслом, о котором Матиссен не задумывался. До сих пор он испытывал тихую радость всякий раз, когда по воскресеньям брал в руки газетную вырезку, где стояли предостерегающие слова: «Новогодняя молитва норвежского народа. Нужда и Опасность». По телу Матиссена тогда пробегали мурашки, и он весь так и замирал от восторженного благоговения, которого всегда втайне жаждала его душа. Он впитывал грозные слова заклинаний, произнесенных с церковной кафедры, и ему казалось: он читает какую-то мощную поэму. Слова внушали ему нечто вроде детского страха, но в страхе этом была отрада!
А теперь заклинания перестали тешить его душу. «Нужда и Опасность» – до сих пор слова эти витиевато вплетались в жалобы на недостатки карточной системы, в разговоры об ожидаемом сухом законе и о прочем, что было связано с профессией метрдотеля, и звучали они отдаленно и поэтично, как звон колоколов в чужой стране. И вдруг они приобрели вполне реальный смысл. Люди терпели нужду, духовную и материальную, им грозила опасность, опасность грозила каждому в отдельности. Оказалось, его клиенты вовсе не так уж богаты, а может, даже просто бедны. Иначе почему они перестали вдруг приходить в ресторан? И почему те, кто приходил, надели маски? Ведь пока еще власти не обложили шампанское налогом как предмет роскоши, и Матиссен с профессиональной точки зрения это одобрял. И все-таки многие перестали приходить в ресторан, и таких становилось все больше. А те новые, кто приходил, – они уже не были новыми, наоборот, они становились уже как бы завсегдатаями, только у них не было невозмутимой повадки настоящих старых клиентов, но не было и напористости и широты настоящих новых.
Все это подчеркивали зеркала. Теперь Матиссен это увидел. Они предвещали светопреставление. И тут он заметил, что его собственное лицо посерело и отекло. Казалось, он перенес болезнь, которая длилась месяцы, а то и годы, и теперь ослабел, и силы его подорваны. Матиссен служил своему времени. Но последние годы не были его временем. Однако он служил и им. Его зеркала перестали быть волшебными зеркалами, которые помогают генералу вести в бой свои войска, повернувшись к ним спиной. Зеркала стали разоблачать. Но пока еще об этом знал только сам Матиссен.
Он с мольбой еще раз взглянул в зеркала, и вдруг все завертелось перед ним, изображение распалось надвое и закружилось в двух плоскостях, а сам он оказался внутри вращающегося ядра. Он высунул язык, проверить, не обложен ли он. Но и язык кружился, похожий на бесцветное рыбное филе, непонятно как очутившееся во рту. Матиссен посмотрел на свои руки, они дрожали. Он стал считать свой пульс.
Впервые за свою тридцатилетнюю деятельность в качестве генерала на ресторанном поле битвы метрдотель Матиссен, шатаясь, прибрел в директорский кабинет и, сказавшись больным, попросил, чтобы его заменил на его посту старший официант Гундерсен.
Эта осень была богата событиями. В октябре Вилфред выступил с исполнением песенок в ревю у Максима в зале Басархалл. Ангажемент он получил на пари. Несколько раз случайно посмотрев ревю, он запомнил почти все песенки наизусть и даже забавы ради внес в них кое-какие улучшения. Он охотно и с успехом исполнял их в узком кругу – это было его падение с вершин Моцарта. Роберт и наследники Фосса и Дамма за столиком в Кабаке знали директора кабаре. Он был совладельцем пяти тележек, развозивших сосиски, от которых Роберт, как выяснилось, и в самом деле получал прибыль. В один прекрасный день кабаре вдруг лишилось главного молодого солиста, случилось это в связи с вмешательством полиции в дела, касавшиеся только исполнителя лично. Роберт с присущей ему широтой поставил пакет акций «Морского Бриза» против десяти бутылок шампанского, поставленных Вилфредом, утверждавшим, что он будет принят в труппу после одного-единственного прослушивания. Спорили в шутку, но Роберт был из тех, кто добивается любой мелочи со всей свойственной им энергией, и на другое утро директор кабаре позвонил Вилфреду, подкрепив свои уговоры столь вескими доводами в виде наличных, что Вилфред согласился на нелепую затею.
Два вечера спустя после этой беседы Вилфред с чувством радостного задора уже вступил в сражение у Максима. Зал был длинный и узкий, и, даже когда в нем зажигали лампы, глубина терялась во тьме, над которой вился подсвеченный табачный дым. К вечеру кабаре всегда было набито битком, и только вдоль стен, до самого конца длинной кишки зала, двумя узкими полосами тянулись пустые столики.
Они считались опасными, нередко случалось, что с привилегированных мест на балконе вниз падали пустые бутылки. Опыт показал, что падают они отвесно – роняли их по небрежности, а не по злому умыслу.
На происходящее на сцене отчасти накладывало отпечаток то, что актеры начинали свое выступление импровизированными номерами, вызывавшими особый восторг завсегдатаев, потому что они вносили в программу разнообразие и новизну. Вилфреда особенно беспокоило, совладает ли он с пластической стороной выступления. Аплодисменты в зале ничего не доказывали – они были одинаково бурными и в общем дружелюбными как во время представления, так до и после него. Но пестрый букет, врученный ему бойкими чадами этой сцены, убедил его, что он одержал победу. Ее праздновали до беспамятства в опустевшем театральном зале после представления.
На другое утро Вилфред проснулся в своей мастерской с тягостным чувством, что взвалил на себя некое обязательство. По телефону позвонил Роберт и тихонько захмыкал в трубку, что было у него признаком величайшего удовольствия. Он спросил Вилфреда, как ему понравилось выступать. В душу Вилфреда закрался страх. Он был по натуре импровизатором, любителем, который в критическую минуту способен достигнуть небывалых высот. Но теперь он обязан каждый вечер быть в кабаре. От него чего-то ждут, от него зависят обстоятельства, важные для других. И так будет завтра, и каждый следующий вечер…
Для него настало трудное время. Он узнал, что такое страх перед выходом на сцену, страх перед тем, сумеешь ли ты парировать выкрики публики, если ей заблагорассудится высказаться, или заменить коллегу, которого не оказалось на сцене в нужную минуту, – со всеми этими неожиданностями приходилось считаться в представлении, которое самым непредвиденным образом менялось от вечера к вечеру.
Через неделю Вилфред должен был признать, что вошел во вкус. Ежевечернее напряжение наполняло его радостью, какой он прежде не знал, ему нравилось рискованное сотрудничество с людьми, жизнь которых была для него незнакомой и новой… Многие из этих усердных развлекателей относились к своему ремеслу с ответственностью, которая вначале удивляла его и смешила, а потом стала внушать уважение своей несомненной искренностью. Здесь были пожилые и молодые женщины и мужчины, которые продолжали романтически грезить о своей профессии, стремясь уподобиться именам, о которых Вилфред слыхом не слыхал, и лелеяли профессиональные идеалы, которые на посторонний взгляд показались бы смешными, но для них самих и их окружения были столь же непреложно самоочевидными, как для главы Фагерборгской церковной общины – жажда получить отпущение грехов перед смертью.
Вилфреду нравилось среди этих людей. К тому же он зарабатывал деньги. С веселым страхом думал он о том, что слух о его выступлениях рано или поздно дойдет до ушей дяди Мартина и всей привилегированной элиты. Правда, выступал он под псевдонимом. Но прикрывался он им или нет, в крохотной столице различные круги общества не настолько изолированы друг от друга, чтобы крылатая молва не принесла новость прямехонько в гостиные.
И вдруг после двадцати дней изнурительной сценической деятельности Вилфред не смог извлечь ни звука из своей гортани. Табачный дым и непривычное напряжение погубили его скудные вокальные данные. Искренне огорченный директор вынужден был поручить исполнение роли таланту постарше. Очередь безымянных претендентов всегда толпилась в сумраке резервного полка надежды. И Вилфред, не успев всерьез выделиться среди безвестных, снова отступил в их ряды.
В ноябре кое-кто из друзей Роберта поехал в его гостиницу в Халлингдал. Гостиница на свой лад и в самом деле существовала. В разнообразных начинаниях Роберта всегда было зернышко действительности, вот только гостиница эта так и не стала гостиницей.
Селина поехала тоже. Вилфред внимательно наблюдал за пей, когда они пешком преодолевали последние холмы, у подножия которых их высадило такси. В коричневом спортивном костюме из темной непромокаемой ткани, с маленьким аккуратным рюкзаком за плечами, она шла легким, тренированным шагом. Она снова напомнила ему картинку из журнала – беззаботное выражение лица, как подобает на лоне природы, словно бы говорило о том, что она всегда лучше всего чувствует себя в горах. А случалось ли ей вообще выезжать из города, кроме тех редких случаев, когда она навещала тетку в Грурюде? Наверняка нет. В ее словаре не было ни одного выражения, связанного с лесом или полем. Вилфред все больше и больше восхищался ее поразительным умением вписываться в любую обстановку. В течение месяца, что он выступал у Максима, она каждый вечер сидела за столиком, предназначенным для «знакомых», справа у самой сцены, и в последние вечера, когда Вилфред, располагая только средствами мимики, предоставлял наиболее активной части публики исполнять текст, самым непринужденным образом стала руководить клакерами. Несколько добавочных хлопков каждый раз помогали ему извлечь из горла слабенький звук, преодолев полнейшее безголосие, которое, впрочем, зрители принимали вполне благодушно – как еще один неожиданный оборот выступления. И каждый раз Вилфред бросал на нее мимолетный благодарный взгляд, которого она не замечала. Она смотрела куда-то вдаль, даже не на сцену, а скорее, на заднюю кулису – на ней были изображены джунгли, из которых, словно бы из чащи деревьев, почему-то полагалось появляться актерам. Селина смотрела перед собой взглядом, не выражавшим ни удовольствия, ни скуки. Вилфред не мог разгадать этот взгляд, хотя подозревал, что он вообще ничего не выражает.
Деревенская жизнь в постановке Роберта была не только полезна для здоровья. Правда, друзья собирались совершать долгие прогулки в горы, и неутомимый оптимист Роберт даже прокладывал маршруты на карте, но чаще всего они ограничивались окрестными холмами, по которым бродили группками по два-три человека. В компанию затесался пианист, который причинял им немало забот. По сцене имя его было Лукас. Роберт завязал с ним знакомство в ресторане. Лукас первым в Христиании стяжал успех у публики, напевая под собственный аккомпанемент так тихо, что его почти не было слышно. Беда была в том, что этот «шепчущий баритон» то и дело порывался застрелиться. Он всегда прятал свой револьвер на самом видном месте, пока кто-то наконец не догадался проверить его и убедился, что он не заряжен, – тогда на пианиста перестали обращать внимание.
Но оказалось, что этот меланхолик был знаком с Мириам. Он не многое мог сообщить о ней, однако ему было известно, что она собирается дать концерт в Копенгагене и что она подает большие надежды. А когда Лукас говорил о ком-нибудь из музыкантов, что он подает надежды, глаза его увлажнялись и он хватался за револьвер. Он был добродушный брюзга, и Роберт просил приятелей относиться к нему снисходительно.
Сам Роберт был, как всегда, терпим ко всему и ко всем. Он хотел отдохнуть от своей напряженной осенней деятельности и к тому же хотел знать, как смотрят его друзья на возможность открыть в этих местах гостиницу. Таким образом, поездка была предпринята не только ради удовольствия – как, впрочем, все, что предпринимал Роберт. Он любил придавать своим затеям видимость деловых планов дальнего прицела.
Снисходительные друзья нашли, что место выбрано удачно. Гостиница расположена не в горах, но и не на равнине, когда будет проложена дорога, до нее будет легко добраться, а если починить крышу и привести в порядок комнаты, дом, по общему мнению, станет отличной гостиницей.
Они выпили за это, а вечером танцевали под граммофон. Гостеприимство Роберта было ненавязчивым, но он позаботился об угощении. Он дал им понять, что намерен обосноваться здесь на зиму: ему следовало подумать о своем здоровье. И вообще подумать. Дело Фосса и Дамма оказалось не таким уж простым. Их все еще держали в тюрьме, и расследование продолжало ветвиться.
То, что Вилфреду пришлось услышать новости о Мириам, глубоко его потрясло. Его всегда волновало все, связанное с этой девушкой: ее музыкальный дар, ее серьезность, весь ее облик и характер будили в нем какое-то радостное любопытство. Он вспоминал, как, возвращаясь из консерватории морозными вечерами, они любовались северным сиянием с ограды Ураниенборгской церкви. И если он до сих пор так редко давал волю воспоминаниям, то лишь потому, что мысль о Мириам вызывала в нем и иное чувство – давний ужас перед безобразным поступком его детства, дерзкой вылазкой с целью грабежа в табачную лавчонку в Грюнерлокке, владелец которой оказался гонимым дядей Мириам. Подобные воспоминания всегда отзывались болью в его левой руке. Он сломал ее однажды воскресным днем в августе, спасаясь от ожесточенной погони по крутым склонам Экеберга до самого фьорда. Все это случилось потому, что тогда темные источники затопили его душу. Казалось, его неодолимо влечет к подспудным ключам, бьющим в сумрачных глубинах; когда-то ему хотелось вкусить от них, потому что они таили опасность и потому что он все время ощущал их в себе. С той поры… он стал взрослым, то есть научился по временам отталкивать от себя искушения. Но бывали минуты, когда его снова ослепляли вспышки – синие вспышки прошлого, предшествовавшего ему самому; это прошлое обладало всеми приметами прошлого, непознаваемое, но неотступное; из этих дебрей душа вышла, считая, что освободилась от них, но колючие ветки свисают с деревьев, а не то к тебе липнет и липнет паутина, все из тех же дебрей, и она временами грозит превратиться в сеть, которой тебя опутают навсегда.
Вилфреда потрясло, что он услышал имя Мириам из уст этого трагического шарлатана от музыки, он отметил, что даже для него ее имя окружено ореолом, каким, судя по всему, оно окружено для всех, кому приходилось с ней встречаться…
Поздно вечером Вилфред танцевал с Селиной в холле гостиницы, который представлял собой обшитый березой зал – подделку под старые крестьянские дома. Столовая была временно закрыта в надежде на ремонт – эту смутную надежду лелеял Роберт. Они танцевали, но думал Вилфред о Мириам, думал с той расплывчатой неопределенностью, как бывает, когда мысль лишь пассивно воплощает лучшую часть нашей души, воплощает потерянный рай, ради возвращения которого потрачено слишком мало усилий. Они танцевали. Селина любила танцевать, но в отличие от добропорядочных людей, которые в танцевальном ритме подают самих себя, она полностью растворялась в танце и потому как партнерша была совершенно бесстрастна: тем свободней мысль Вилфреда ускользала куда ей вздумается.
Роберт все это время играл роль деятельного хозяина. Казалось, он задался целью, чтобы гости были довольны и уверовали в его предприятие. Но он не мог долго заниматься одним и тем же делом. В один прекрасный день он решил начать прокладку дороги и даже нанял для этого двух жителей поселка. Он рассчитал всю работу по дням, и у него вышло, что участок будет закончен в две недели. Он и сам неплохо орудовал киркой и лопатой – он был человек сноровистый и чего только в жизни не умел. Но вдруг строительство ему надоело, и он спровадил рабочих, осыпав их заверениями в дружбе. Однако он вовсе не собирался отказываться от своего намерения жить поближе к земле. Однажды они нашли в лесу мертвую лань. Роберт искренне прослезился и тут же стал строить планы, как он будет разводить ланей для развлечения туристов. Его также очень заинтересовало объявление в газете о создании акционерного общества воздушных сообщений; вечерами у камина он рисовал друзьям заманчивые картины будущего, когда люди смогут переноситься из страны в страну, даже с континента на континент всего лишь за несколько суток. Прогресс техники неотвратим, и, что бы там ни говорили о войне, она выжимает из человеческого мозга неведомые ему прежде возможности.
А пока что Роберт хотел отдохнуть. Решил ждать у моря погоды, говорил он. По всему чувствуется, что надвигаются большие перемены. Перед отъездом Роберт навестил в тюрьме своего друга Дамма. Дамм сохранил бодрость духа. А сохранять бодрость духа Роберт считал едва ли не самым важным. Дамму почти не в чем себя упрекнуть. Так называемые вкладчики в конце концов получат свое, да и разве не сами они виноваты в своих неприятностях? Волков бояться – в лес не ходить, рассуждал Роберт, мрачновато поглядывая в камин. Но свежее пламя от подброшенного в огонь смолистого корня прогоняло его мрачность.
Моторную лодку «Сатурн», принадлежавшую арестованному другу, Роберт взял себе – так они договорились. Он незаметно вывел ее из бухты и, переименовав, поставил в маленьком эллинге по другую сторону фьорда. Впрочем, потом он обменял лодку на яхту – мотор слишком шумная штука. И вообще, парусники чище, яхту Роберт называл лебедем фьорда. Весной он собирался отправиться на ней в Копенгаген. Может, и Вилфред поедет с ним, да нет же, не как гость, раз он считает это неудобным, а как матрос, как самый простой матрос.
Роберт был неутомим в своем дружелюбии и без устали строил планы. Взять, к примеру, торговлю вразнос… Если изучить статистику – а он при случае так и сделает, у него уже собран кое-какой материал, – станет ясно, что ночная торговля, скажем, горячими сосисками удовлетворила бы насущнейшую потребность города – ведь ночная жизнь непрерывно развивается…
Валдемар Матиссен остановился посреди зала в одном из тех приступов рассеянности, которые тревожили его самого. Так и есть: число посетителей не уменьшилось, но они стали совсем другими, и кривая доходов ползет вниз. Метрдотель огляделся вокруг. На лицах клиентов не было того отпечатка постоянной готовности к кипучей деятельности, которая так часто ставила в трудное положение администрацию ресторана. Зато атмосфера утратила свою задушевность. «Может ли статься, – думал Матиссен, стоя посреди зала в заведении, где он нажил плоскостопие на обеих ногах, – что я просто-напросто привязался к биржевым спекулянтам?»
Он бросил подозрительный взгляд на официантов, торопливо сновавших с дымящимися блюдами в обожженных пальцах. Может, им опять покажется, что он чудит? Не подсматривают ли за ним, не шепчутся ли по углам? Матиссен выпрямил спину и решительно двинулся к своему закутку, чтобы там поразмыслить о превратностях судьбы. Сомнений больше не было. Происходили какие-то перемены. Поглядев в зеркала, Матиссен уже не видел в них возбужденных улыбок и губ, которые безостановочно движутся в жарких спорах о курсах акций. Он видел в них людей в масках. Само собой, это тоже были представители нового времени – те, кого он презирал и которые своими стычками явно роняли достоинство его доброго старого ристалища. Но маски на них были из тех, что носят больные, – маски наигранной надежды и, что хуже всего, покорности судьбе.
Матиссен поймал себя на том, что ищет взглядом столик завсегдатаев Кабака – не появился ли там кто-нибудь из более или менее постоянных клиентов. Он вдруг понял: в минувший месяц, с тех самых пор как настал новый год со всеми его дурными предзнаменованиями, вечерами столик чаще всего пустовал. Матиссен сел и стал рассеянно перелистывать счета за последние две недели. Сосредоточиться ему никак не удавалось.
Казалось, новогодняя молитва, которую читали в городских церквах, наполнилась вдруг житейским смыслом, о котором Матиссен не задумывался. До сих пор он испытывал тихую радость всякий раз, когда по воскресеньям брал в руки газетную вырезку, где стояли предостерегающие слова: «Новогодняя молитва норвежского народа. Нужда и Опасность». По телу Матиссена тогда пробегали мурашки, и он весь так и замирал от восторженного благоговения, которого всегда втайне жаждала его душа. Он впитывал грозные слова заклинаний, произнесенных с церковной кафедры, и ему казалось: он читает какую-то мощную поэму. Слова внушали ему нечто вроде детского страха, но в страхе этом была отрада!
А теперь заклинания перестали тешить его душу. «Нужда и Опасность» – до сих пор слова эти витиевато вплетались в жалобы на недостатки карточной системы, в разговоры об ожидаемом сухом законе и о прочем, что было связано с профессией метрдотеля, и звучали они отдаленно и поэтично, как звон колоколов в чужой стране. И вдруг они приобрели вполне реальный смысл. Люди терпели нужду, духовную и материальную, им грозила опасность, опасность грозила каждому в отдельности. Оказалось, его клиенты вовсе не так уж богаты, а может, даже просто бедны. Иначе почему они перестали вдруг приходить в ресторан? И почему те, кто приходил, надели маски? Ведь пока еще власти не обложили шампанское налогом как предмет роскоши, и Матиссен с профессиональной точки зрения это одобрял. И все-таки многие перестали приходить в ресторан, и таких становилось все больше. А те новые, кто приходил, – они уже не были новыми, наоборот, они становились уже как бы завсегдатаями, только у них не было невозмутимой повадки настоящих старых клиентов, но не было и напористости и широты настоящих новых.
Все это подчеркивали зеркала. Теперь Матиссен это увидел. Они предвещали светопреставление. И тут он заметил, что его собственное лицо посерело и отекло. Казалось, он перенес болезнь, которая длилась месяцы, а то и годы, и теперь ослабел, и силы его подорваны. Матиссен служил своему времени. Но последние годы не были его временем. Однако он служил и им. Его зеркала перестали быть волшебными зеркалами, которые помогают генералу вести в бой свои войска, повернувшись к ним спиной. Зеркала стали разоблачать. Но пока еще об этом знал только сам Матиссен.
Он с мольбой еще раз взглянул в зеркала, и вдруг все завертелось перед ним, изображение распалось надвое и закружилось в двух плоскостях, а сам он оказался внутри вращающегося ядра. Он высунул язык, проверить, не обложен ли он. Но и язык кружился, похожий на бесцветное рыбное филе, непонятно как очутившееся во рту. Матиссен посмотрел на свои руки, они дрожали. Он стал считать свой пульс.
Впервые за свою тридцатилетнюю деятельность в качестве генерала на ресторанном поле битвы метрдотель Матиссен, шатаясь, прибрел в директорский кабинет и, сказавшись больным, попросил, чтобы его заменил на его посту старший официант Гундерсен.
Эта осень была богата событиями. В октябре Вилфред выступил с исполнением песенок в ревю у Максима в зале Басархалл. Ангажемент он получил на пари. Несколько раз случайно посмотрев ревю, он запомнил почти все песенки наизусть и даже забавы ради внес в них кое-какие улучшения. Он охотно и с успехом исполнял их в узком кругу – это было его падение с вершин Моцарта. Роберт и наследники Фосса и Дамма за столиком в Кабаке знали директора кабаре. Он был совладельцем пяти тележек, развозивших сосиски, от которых Роберт, как выяснилось, и в самом деле получал прибыль. В один прекрасный день кабаре вдруг лишилось главного молодого солиста, случилось это в связи с вмешательством полиции в дела, касавшиеся только исполнителя лично. Роберт с присущей ему широтой поставил пакет акций «Морского Бриза» против десяти бутылок шампанского, поставленных Вилфредом, утверждавшим, что он будет принят в труппу после одного-единственного прослушивания. Спорили в шутку, но Роберт был из тех, кто добивается любой мелочи со всей свойственной им энергией, и на другое утро директор кабаре позвонил Вилфреду, подкрепив свои уговоры столь вескими доводами в виде наличных, что Вилфред согласился на нелепую затею.
Два вечера спустя после этой беседы Вилфред с чувством радостного задора уже вступил в сражение у Максима. Зал был длинный и узкий, и, даже когда в нем зажигали лампы, глубина терялась во тьме, над которой вился подсвеченный табачный дым. К вечеру кабаре всегда было набито битком, и только вдоль стен, до самого конца длинной кишки зала, двумя узкими полосами тянулись пустые столики.
Они считались опасными, нередко случалось, что с привилегированных мест на балконе вниз падали пустые бутылки. Опыт показал, что падают они отвесно – роняли их по небрежности, а не по злому умыслу.
На происходящее на сцене отчасти накладывало отпечаток то, что актеры начинали свое выступление импровизированными номерами, вызывавшими особый восторг завсегдатаев, потому что они вносили в программу разнообразие и новизну. Вилфреда особенно беспокоило, совладает ли он с пластической стороной выступления. Аплодисменты в зале ничего не доказывали – они были одинаково бурными и в общем дружелюбными как во время представления, так до и после него. Но пестрый букет, врученный ему бойкими чадами этой сцены, убедил его, что он одержал победу. Ее праздновали до беспамятства в опустевшем театральном зале после представления.
На другое утро Вилфред проснулся в своей мастерской с тягостным чувством, что взвалил на себя некое обязательство. По телефону позвонил Роберт и тихонько захмыкал в трубку, что было у него признаком величайшего удовольствия. Он спросил Вилфреда, как ему понравилось выступать. В душу Вилфреда закрался страх. Он был по натуре импровизатором, любителем, который в критическую минуту способен достигнуть небывалых высот. Но теперь он обязан каждый вечер быть в кабаре. От него чего-то ждут, от него зависят обстоятельства, важные для других. И так будет завтра, и каждый следующий вечер…
Для него настало трудное время. Он узнал, что такое страх перед выходом на сцену, страх перед тем, сумеешь ли ты парировать выкрики публики, если ей заблагорассудится высказаться, или заменить коллегу, которого не оказалось на сцене в нужную минуту, – со всеми этими неожиданностями приходилось считаться в представлении, которое самым непредвиденным образом менялось от вечера к вечеру.
Через неделю Вилфред должен был признать, что вошел во вкус. Ежевечернее напряжение наполняло его радостью, какой он прежде не знал, ему нравилось рискованное сотрудничество с людьми, жизнь которых была для него незнакомой и новой… Многие из этих усердных развлекателей относились к своему ремеслу с ответственностью, которая вначале удивляла его и смешила, а потом стала внушать уважение своей несомненной искренностью. Здесь были пожилые и молодые женщины и мужчины, которые продолжали романтически грезить о своей профессии, стремясь уподобиться именам, о которых Вилфред слыхом не слыхал, и лелеяли профессиональные идеалы, которые на посторонний взгляд показались бы смешными, но для них самих и их окружения были столь же непреложно самоочевидными, как для главы Фагерборгской церковной общины – жажда получить отпущение грехов перед смертью.
Вилфреду нравилось среди этих людей. К тому же он зарабатывал деньги. С веселым страхом думал он о том, что слух о его выступлениях рано или поздно дойдет до ушей дяди Мартина и всей привилегированной элиты. Правда, выступал он под псевдонимом. Но прикрывался он им или нет, в крохотной столице различные круги общества не настолько изолированы друг от друга, чтобы крылатая молва не принесла новость прямехонько в гостиные.
И вдруг после двадцати дней изнурительной сценической деятельности Вилфред не смог извлечь ни звука из своей гортани. Табачный дым и непривычное напряжение погубили его скудные вокальные данные. Искренне огорченный директор вынужден был поручить исполнение роли таланту постарше. Очередь безымянных претендентов всегда толпилась в сумраке резервного полка надежды. И Вилфред, не успев всерьез выделиться среди безвестных, снова отступил в их ряды.
В ноябре кое-кто из друзей Роберта поехал в его гостиницу в Халлингдал. Гостиница на свой лад и в самом деле существовала. В разнообразных начинаниях Роберта всегда было зернышко действительности, вот только гостиница эта так и не стала гостиницей.
Селина поехала тоже. Вилфред внимательно наблюдал за пей, когда они пешком преодолевали последние холмы, у подножия которых их высадило такси. В коричневом спортивном костюме из темной непромокаемой ткани, с маленьким аккуратным рюкзаком за плечами, она шла легким, тренированным шагом. Она снова напомнила ему картинку из журнала – беззаботное выражение лица, как подобает на лоне природы, словно бы говорило о том, что она всегда лучше всего чувствует себя в горах. А случалось ли ей вообще выезжать из города, кроме тех редких случаев, когда она навещала тетку в Грурюде? Наверняка нет. В ее словаре не было ни одного выражения, связанного с лесом или полем. Вилфред все больше и больше восхищался ее поразительным умением вписываться в любую обстановку. В течение месяца, что он выступал у Максима, она каждый вечер сидела за столиком, предназначенным для «знакомых», справа у самой сцены, и в последние вечера, когда Вилфред, располагая только средствами мимики, предоставлял наиболее активной части публики исполнять текст, самым непринужденным образом стала руководить клакерами. Несколько добавочных хлопков каждый раз помогали ему извлечь из горла слабенький звук, преодолев полнейшее безголосие, которое, впрочем, зрители принимали вполне благодушно – как еще один неожиданный оборот выступления. И каждый раз Вилфред бросал на нее мимолетный благодарный взгляд, которого она не замечала. Она смотрела куда-то вдаль, даже не на сцену, а скорее, на заднюю кулису – на ней были изображены джунгли, из которых, словно бы из чащи деревьев, почему-то полагалось появляться актерам. Селина смотрела перед собой взглядом, не выражавшим ни удовольствия, ни скуки. Вилфред не мог разгадать этот взгляд, хотя подозревал, что он вообще ничего не выражает.
Деревенская жизнь в постановке Роберта была не только полезна для здоровья. Правда, друзья собирались совершать долгие прогулки в горы, и неутомимый оптимист Роберт даже прокладывал маршруты на карте, но чаще всего они ограничивались окрестными холмами, по которым бродили группками по два-три человека. В компанию затесался пианист, который причинял им немало забот. По сцене имя его было Лукас. Роберт завязал с ним знакомство в ресторане. Лукас первым в Христиании стяжал успех у публики, напевая под собственный аккомпанемент так тихо, что его почти не было слышно. Беда была в том, что этот «шепчущий баритон» то и дело порывался застрелиться. Он всегда прятал свой револьвер на самом видном месте, пока кто-то наконец не догадался проверить его и убедился, что он не заряжен, – тогда на пианиста перестали обращать внимание.
Но оказалось, что этот меланхолик был знаком с Мириам. Он не многое мог сообщить о ней, однако ему было известно, что она собирается дать концерт в Копенгагене и что она подает большие надежды. А когда Лукас говорил о ком-нибудь из музыкантов, что он подает надежды, глаза его увлажнялись и он хватался за револьвер. Он был добродушный брюзга, и Роберт просил приятелей относиться к нему снисходительно.
Сам Роберт был, как всегда, терпим ко всему и ко всем. Он хотел отдохнуть от своей напряженной осенней деятельности и к тому же хотел знать, как смотрят его друзья на возможность открыть в этих местах гостиницу. Таким образом, поездка была предпринята не только ради удовольствия – как, впрочем, все, что предпринимал Роберт. Он любил придавать своим затеям видимость деловых планов дальнего прицела.
Снисходительные друзья нашли, что место выбрано удачно. Гостиница расположена не в горах, но и не на равнине, когда будет проложена дорога, до нее будет легко добраться, а если починить крышу и привести в порядок комнаты, дом, по общему мнению, станет отличной гостиницей.
Они выпили за это, а вечером танцевали под граммофон. Гостеприимство Роберта было ненавязчивым, но он позаботился об угощении. Он дал им понять, что намерен обосноваться здесь на зиму: ему следовало подумать о своем здоровье. И вообще подумать. Дело Фосса и Дамма оказалось не таким уж простым. Их все еще держали в тюрьме, и расследование продолжало ветвиться.
То, что Вилфреду пришлось услышать новости о Мириам, глубоко его потрясло. Его всегда волновало все, связанное с этой девушкой: ее музыкальный дар, ее серьезность, весь ее облик и характер будили в нем какое-то радостное любопытство. Он вспоминал, как, возвращаясь из консерватории морозными вечерами, они любовались северным сиянием с ограды Ураниенборгской церкви. И если он до сих пор так редко давал волю воспоминаниям, то лишь потому, что мысль о Мириам вызывала в нем и иное чувство – давний ужас перед безобразным поступком его детства, дерзкой вылазкой с целью грабежа в табачную лавчонку в Грюнерлокке, владелец которой оказался гонимым дядей Мириам. Подобные воспоминания всегда отзывались болью в его левой руке. Он сломал ее однажды воскресным днем в августе, спасаясь от ожесточенной погони по крутым склонам Экеберга до самого фьорда. Все это случилось потому, что тогда темные источники затопили его душу. Казалось, его неодолимо влечет к подспудным ключам, бьющим в сумрачных глубинах; когда-то ему хотелось вкусить от них, потому что они таили опасность и потому что он все время ощущал их в себе. С той поры… он стал взрослым, то есть научился по временам отталкивать от себя искушения. Но бывали минуты, когда его снова ослепляли вспышки – синие вспышки прошлого, предшествовавшего ему самому; это прошлое обладало всеми приметами прошлого, непознаваемое, но неотступное; из этих дебрей душа вышла, считая, что освободилась от них, но колючие ветки свисают с деревьев, а не то к тебе липнет и липнет паутина, все из тех же дебрей, и она временами грозит превратиться в сеть, которой тебя опутают навсегда.
Вилфреда потрясло, что он услышал имя Мириам из уст этого трагического шарлатана от музыки, он отметил, что даже для него ее имя окружено ореолом, каким, судя по всему, оно окружено для всех, кому приходилось с ней встречаться…
Поздно вечером Вилфред танцевал с Селиной в холле гостиницы, который представлял собой обшитый березой зал – подделку под старые крестьянские дома. Столовая была временно закрыта в надежде на ремонт – эту смутную надежду лелеял Роберт. Они танцевали, но думал Вилфред о Мириам, думал с той расплывчатой неопределенностью, как бывает, когда мысль лишь пассивно воплощает лучшую часть нашей души, воплощает потерянный рай, ради возвращения которого потрачено слишком мало усилий. Они танцевали. Селина любила танцевать, но в отличие от добропорядочных людей, которые в танцевальном ритме подают самих себя, она полностью растворялась в танце и потому как партнерша была совершенно бесстрастна: тем свободней мысль Вилфреда ускользала куда ей вздумается.
Роберт все это время играл роль деятельного хозяина. Казалось, он задался целью, чтобы гости были довольны и уверовали в его предприятие. Но он не мог долго заниматься одним и тем же делом. В один прекрасный день он решил начать прокладку дороги и даже нанял для этого двух жителей поселка. Он рассчитал всю работу по дням, и у него вышло, что участок будет закончен в две недели. Он и сам неплохо орудовал киркой и лопатой – он был человек сноровистый и чего только в жизни не умел. Но вдруг строительство ему надоело, и он спровадил рабочих, осыпав их заверениями в дружбе. Однако он вовсе не собирался отказываться от своего намерения жить поближе к земле. Однажды они нашли в лесу мертвую лань. Роберт искренне прослезился и тут же стал строить планы, как он будет разводить ланей для развлечения туристов. Его также очень заинтересовало объявление в газете о создании акционерного общества воздушных сообщений; вечерами у камина он рисовал друзьям заманчивые картины будущего, когда люди смогут переноситься из страны в страну, даже с континента на континент всего лишь за несколько суток. Прогресс техники неотвратим, и, что бы там ни говорили о войне, она выжимает из человеческого мозга неведомые ему прежде возможности.
А пока что Роберт хотел отдохнуть. Решил ждать у моря погоды, говорил он. По всему чувствуется, что надвигаются большие перемены. Перед отъездом Роберт навестил в тюрьме своего друга Дамма. Дамм сохранил бодрость духа. А сохранять бодрость духа Роберт считал едва ли не самым важным. Дамму почти не в чем себя упрекнуть. Так называемые вкладчики в конце концов получат свое, да и разве не сами они виноваты в своих неприятностях? Волков бояться – в лес не ходить, рассуждал Роберт, мрачновато поглядывая в камин. Но свежее пламя от подброшенного в огонь смолистого корня прогоняло его мрачность.
Моторную лодку «Сатурн», принадлежавшую арестованному другу, Роберт взял себе – так они договорились. Он незаметно вывел ее из бухты и, переименовав, поставил в маленьком эллинге по другую сторону фьорда. Впрочем, потом он обменял лодку на яхту – мотор слишком шумная штука. И вообще, парусники чище, яхту Роберт называл лебедем фьорда. Весной он собирался отправиться на ней в Копенгаген. Может, и Вилфред поедет с ним, да нет же, не как гость, раз он считает это неудобным, а как матрос, как самый простой матрос.
Роберт был неутомим в своем дружелюбии и без устали строил планы. Взять, к примеру, торговлю вразнос… Если изучить статистику – а он при случае так и сделает, у него уже собран кое-какой материал, – станет ясно, что ночная торговля, скажем, горячими сосисками удовлетворила бы насущнейшую потребность города – ведь ночная жизнь непрерывно развивается…