Страница:
предопределено. Например, количество букв каждого стиха.
Затем каббалисты изыскивают буквенные соответствия. Писание
рассматривается как зашифрованное, криптографическое письмо, создаются новые
законы его прочтения. Можно взять любую букву Писания и, рассматривая ее как
начальную букву другого слова, читать это другое обозначенное слово. Так
можно поступить с любой буквой текста.
Могут быть созданы два алфавита: один, например, от а до I и другой от
I до г или от и до соответствующих еврейских букв; считается, что буквы
первого соответствуют буквам второго. Тогда можно читать текст спо-
собом бустрофедон (если называть его по-гречески), то есть справа
налево, затем слева направо, затем справа налево. Можно придать буквам
цифровые обозначения. Все это образует тайнопись, может быть расшифровано, и
результаты исполнены значения, потому что были предвидены бесконечным
божественным разумом. Таким образом через эту криптографию, через действия,
приводящие на память "Золотого жука" По, приходят к учению.
Я полагаю, что учение возникло раньше, чем modus operand!. Думаю, что с
каббалой произошло то же, что с философией Спинозы: математический порядок
оформился позже. Думаю, что каббалисты испытали влияние гностиков и, будучи
связаны с древнееврейской традицией, изыскали этот удивительный способ
расшифровывать буквы.
Modus operand! каббалистов основан на логической предпосылке, на мысли,
что Писание -- текст совершенный и не может содержать ничего случайного.
Совершенных текстов нет, во всяком случае, среди текстов, созданных
человеком. В прозе большее внимание уделяется значению слов, в стихах --
звучанию. Как в тексте, созданном Святым Духом, предположить слабость,
недосмотр? Все должно быть предопределено. Эта предопределенность лежит в
основе учения каббалистов.
Если Священное Писание не бесконечно, чем же оно отличается от
произведений человеческих, какова разница между Книгой Царств и учебником
истории, Песнью Песней и поэмой? Следует предположить, что все они имеют
бесконечное множество значений. Скот Эригена говорил, что число значений
Библии бесконечно, сравнивая ее с переливающимся павлиньим хвостом.
По другому толкованию, в Писании четыре значения. Система выглядит
следующим образом: вначале -- существо, схожее с Богом Спинозы, с той
разницей, что Бог Спинозы бесконечно богат, напротив, Эн-соф предстает перед
нами бесконечно бедным. Речь идет о первичном существе, о нем нельзя
говорить "существует", потому что существуют звезды, люди, муравьи. Как мы
можем принадлежать к одной категории? Нет, это первичное существо не
существует. Нельзя сказать, что оно мыслит, поскольку мышление -- логический
процесс, идущий от посылки к выводу. Нельзя сказать и что ему Чего-то
хочется, так как хотеть чего-либо -- значит
ощущать нехватку этого. И нельзя сказать, что оно созидает. Эн-соф не
созидает, поскольку созидать -- значит наметить цель и достичь ее. Кроме
того, если Эн-соф бесконечен (различные каббалисты сравнивают его с морем,
символом бесконечности), как он может желать чего-то другого? И что другое
может он создать, кроме как другое бесконечное существо, которое смешается с
ним? Поскольку, к несчастью, неизбежно сотворение мира, существует десять
эманации, сефироты, которые исходят от него, но не являются более поздними,
чем он.
Идея вечного существа, от которого всегда исходят десять эманации,
сложна для понимания. Эти десять эманации исходят одна от другой. В тексте
написано, что они соответствуют десяти пальцам рук. Первая эманация носит
название Венец, и ее можно сравнивать с лучом света, исходящим от Эн-соф,
лучом, не уменьшающим его: бесконечное существо не может стать меньше. От
Венца исходит следующая эманация, от нее другая, от нее еще одна, и так до
десяти. Каждая эманация делится на три части. Первая из них служит для связи
с высшим существом; другая, основная, выражает суть; третья служит для связи
с низшей эманацией.
Десять сефирот образуют человека по имени Адам Кадмон, это
человек-архетип. Адам Кадмон находится на небесах, и мы представляем собой
его отражение. Этот человек, образованный десятью эманациями, излучает один
мир, другой и так до четвертого. Третий -- это наш материальный мир, а
четвертый -- ад. Все они заключены в Адаме Кадмоне, который охватывает
человека и его микрокосм, все.
Речь идет не об экспонате музея истории философии, думаю, что у этой
системы есть применение: она может послужить нашим размышлениям, попыткам
понять Вселенную. Гностики предшествовали каббалистам на несколько веков; у
них была подобная система, предполагавшая неопределимого Бога. Этот Бог,
называемый Pleroma (Цельность), излучает другого Бога (я следую еретической
версии Иринея), а этот Бог -- еще одну эманацию, та -- следующую, и каждая
из них образует небо (целая башня эманации). Доходим до числа 365, поскольку
здесь вмешивается астрология. Когда мы доходим до последней эманации, мы
встречаем Бога по имени Иегова, который создает этот мир. Почему мир,
созданный им, полон ошибок, ужаса, грехов, физической бо-
ли, полон чувства вины, полон преступлений? Божественность идет на
убыль, и Иегова создает мир, склонный к ошибкам.
Ту же схему повторяют десять сефирот и четыре создаваемые ими мира. Эти
десять эманации по мере удаления от Эн-соф, от бесконечного, тайного
"тайных" -- как на своем образном языке говорят каббалисты -- теряют силу и
именно таким путем создают этот мир. Мир, в котором живем мы, совершая
множество ошибок, готовые к несчастьям и к мимолетной удаче. Эта мысль не
абсурдна; мы оказались перед вечной проблемой зла, великолепно изложенной в
книге Иова, величайшем, по мнению Фрейда, произведении всей мировой
литературы.
Вспомните историю Иова. Это человек праведный, подвергшийся гонениям,
человек, который хочет оправдаться перед Господом, человек, осуждаемый
друзьями, человек, надеющийся на справедливость; наконец Господь отвечает
Иову из бури. Он говорит, что далек от человеческих мерок. Чтобы подтвердить
это, Он приводит в пример созданных Им бегемота и кита. Мы должны ощутить,
замечает Макс Брод, что бегемот, "Behemoth" ("звери"), так огромен, что
носит имя во множественном числе, а Левиафан может быть одним из двух
животных -- крокодилом или китом. Бог говорит, что он столь же непостижим,
как эти чудовища, и не может быть измерен людскими мерками.
К этой же мысли приходит Спиноза, говоря, что, когда человек придает
Богу людские свойства, это все равно как если бы треугольник считал Бога в
высшей степени треугольным. Говорить, что Бог справедлив, милосерд, -- такое
же проявление антропоморфизма, как утверждение, что у Бога есть лицо, глаза
или руки. И вот у нас высшее Божество и эманации низшего порядка. "Эманации"
кажется подходящим словом, потому что Бог не может быть виноват; потому что,
как говорил Шопенгауэр, виноват не король, а министры и потому что эти
эманации создают наш мир.
Существует несколько попыток оправдать зло. Начну с классического
определения теологов, утверждающих, что зло -- отрицание и что сказать "зло"
означает просто констатировать отсутствие добра; такое оправдание каждому
чувствующему человеку явно покажется ложным. Любая физическая боль не менее,
а, возможно,
более живое ощущение, чем любое наслаждение. Несчастье -- это не
отсутствие счастья, не его отрицание; когда нам плохо, мы ощущаем
присутствие несчастья.
Существует доказательство Лейбница, очень изящное, но столь же ложное,
в защиту существования зла. Вообразим две библиотеки. Одна состоит из тысячи
экземпляров "Энеиды", которая считается совершенной книгой и, возможно,
таковой и является. В другой библиотеке -- тысячи книг разного достоинства,
и среди них -- том "Энеиды". Какая из библиотек лучше? Разумеется, вторая.
Лейбниц приходит к выводу, что зло необходимо для разнообразия мира.
Другой обычно приводимый пример -- это пример с картиной, прекрасной
картиной, скажем, Рембрандта. Темные места на полотне соответствуют злу.
Лейбниц, очевидно, забывает, приводя в пример полотна и книги, что одно
дело, если в библиотеке есть плохие книги, а другое -- быть такой книгой.
Если мы из таких книг,
то обречены аду.
Не все способны -- не знаю, способен ли я, -- на экстаз Кьеркегора,
который сказал, что, если для разнообразия мира необходимо, чтобы в аду была
однаединственная душа, и эта душа -- его, он воспоет из глубин ада хвалы
Всемогущему.
Не знаю, легко ли так чувствовать; не знаю, продолжал бы Кьеркегор
думать так же после нескольких минут, проведенных в аду. Но мысль, как
видите, относится 'К главнейшей проблеме -- проблеме существования зла,
которую гностики и каббалисты решали одинаково.
Они решили ее, говоря, что Вселенная -- творение
несовершенного божества, чья божественность близка к нулю. То есть
бога, а не Бога, бога, стоящего намного ниже Бога. Не знаю, может ли наш
разум иметь дело с такими неопределенными понятиями, как Бог,
Божественность, или с теорией Василида, теорией гностиков о 365 и эманациях.
Однако мы можем принять идею несовершенного божества -- божества, которое
должно слепить этот мир из неподходящего материала. Здесь мы приходим к
мысли Бернарда Шоу, сказавшего: "Бог создается сейчас". Бог не принадлежит
прошлому, возможно, не принадлежит настоящему; Бог -- это Вечность. Бог
может быть будущим; если мы благородны, разумны, светлы, мы помогаем
созданию Бога.
В "Вечном огне" Уэллса сюжет и герой заставляют вспомнить книгу Иова.
Под действием наркоза герою видится бедно оборудованная лаборатория, в
которой работает старик. Это Бог; он выглядит раздосадованным. "Я делаю все,
что могу, -- говорит он, -- но вынужден работать с очень трудным
материалом". Зло -- неподатливый материал Бога, а добро -- это доброта. Но
добро в конечном счете должно победить и побеждает. Не знаю, верим ли мы в
прогресс, думаю, что да, во всяком случае, в генетическую спираль -- мы идем
вперед и возвращаемся, но в итоге становимся лучше. Можно ли говорить так в
нашу жестокую эпоху? И сейчас берут в плен и сажают в тюрьмы, возможно, в
концентрационные лагеря, но все-таки берут в плен. Во время Александра
Македонского было естественным, что войско победителей убивало всех
побежденных и разоряло дотла захваченный город. Может быть, мы стали и
разумнее. Скромный пример этого -- наш интерес к тому, что думали
каббалисты. Наш разум открыт, и мы готовы изучать не только разумность
одних, но и глупость других, и суеверия третьих. Каббала годна не только для
музея, она представляет собой род метафоры мышления.
Сейчас мне хотелось бы сказать об одном из мифов, об одной из самых
любопытных легенд каббалы -- о големе, вдохновившем Майринка на известный
роман, а меня -- на стихотворение. Бог взял комок земли ("Адам" означает
"красная земля"), вдохнул в нее жизнь и создал Адама, который для
каббалистов стал первым големом. Он был создан божественным словом, дыханием
жизни; поскольку каббала считает, что все Пятикнижие -- имя Бога, где
переставлены буквы, то, если кто-нибудь владеет именем Бога или узнает
Тетраграмматон -- имя Бога, состоящее из четырех букв, -- и сумеет правильно
произнести его, он сможет создать мир и создать голема-человека.
Легенды о големе превосходно использованы Гершомом Шолемом в "Символике
каббалы", которую я только что прочел. Я думаю, что это наиболее понятная
книга по теме, так как убедился, что почти бесполезно искать оригинальные
источники. Я прочел замечательный и, думаю, правильный перевод (еврейского
я, конечно, не знаю) "Сефер Йецира", или Книги Творения, сделанный Леоном
Духовны. Я прочитал перевод "Зогар",
или Книги Сияния. Но эти книги написаны не для того, чтобы научить
каббале, а чтобы внушить ее, чтобы изучающий каббалу мог читать их и
ощущать, как они укрепляют его. Они не говорят всей правды так же, как
опубликованные и в то же время не опубликованные трактаты
Аристотеля.
Вернемся к голему. Один раввин узнает или открывает секрет имени Бога и
произносит его над глиняной человеческой фигурой, оживляя ее, и нарекает
свое создание големом. По одной из версий легенды, раввин пишет на лбу
голема слово ЕМЕТ, означающее истину. Голем начинает расти. Наступает
момент, когда господин не может дотянуться до него. Он просит голема
завязать ему башмаки. Голем наклоняется, и раввину удается стереть первую
букву слова ЕМЕТ. Остается МЕТ -- смерть. Голем обращается в пыль.
По другой легенде, раввин или несколько раввинов создали голема и
отослали его к другому раввину, тоже способному создать голема, но чуждому
подобной суетности. Раввин обращается к голему, но тот не отвечает, так как
лишен способности понимать и говорить. Раввин изрекает: "Ты, создание магов,
стань снова пылью".
Голем разваливается.
Наконец, еще одна легенда, рассказанная Шолемом. Множество учеников
(один человек не может изучить и понять Книгу Творения) сумели создать
голема. Он появляется на свет с кинжалом в руках и умоляет своих создателей
убить его, поскольку, если он будет жить, ему могут начать поклоняться как
идолу. Для Израиля, как и для протестантизма, идолопоклонничество -- один из
тягчайших грехов. Ученики убивают голема.
Я пересказал несколько легенд и хочу вернуться к теории, которая
кажется мне достойной понимания. В каждом из нас есть частичка
божественного. Этот мир, как очевидно, не является творением Бога
всемогущего и справедливого, он зависит от нас. Этому нас учит каббала,
далекая от того, чтобы служить объектом изучения историков или лингвистов.
Как известное стихотворение Гюго "Cela dit la bouche d'ombre" (Что поведала
тень), каббала учит теории, которую греки называли apoKatasis и согласно
которой все создания, вплоть до Каина и дьявола, после долгих превращений
сольются с божеством, от которого когда-то отделились.
ВЕЧЕР СЕДЬМОЙ
СЛЕПОТА
Дамы и господа!
В ходе своих многочисленных, даже слишком, лекций я замечал, что
слушатели отдают предпочтение личному перед общим, конкретному перед
абстрактным.
Поэтому я начну со своей собственной скромной слепоты. Скромной в
прямом смысле, потому что полностью ослеп один глаз, а другой немного видит.
Я еще в состоянии различить некоторые цвета, еще могу выделить зеленый и
голубой. Мне не изменил желтый цвет. Помню, как в детстве (если бы моя
сестра была здесь, она вспомнила бы то же самое) я останавливался у клеток
тигра и леопарда в зоопарке Палермо. Я замирал перед золотой с черной
окраской тигров; и по сей день желтый цвет не оставил меня. Я написал
стихотворение "Золото тигров", в котором сознаюсь в этой приверженности.
Мне хочется рассказать о явлении, которое обычно оставляют без
внимания, не знаю, для всех ли оно характерно. Принято считать, что слепой
погружен во мрак. У Шекспира есть строка, подтверждающая это мнение:
"Looking on darkness which the blind do see" -- "Глядя во тьму, видимую и
слепому". Если понимать тьму как черноту, шекспировский стих неверен.
Один из цветов, которых лишены слепые (во всяком случае, слепой,
который перед вами), -- черный; другой -- красный. "Le rouge et le noir" --
цвета, которых нам не хватает. Мне, привыкшему засыпать без света, долгое
время было трудно погрузиться в сон в этом мире тумана, в котором живет
слепой. Хотелось оказаться в полной темноте. Красный видится мне похожим на
коричневый. Мир слепого -- это не ночь, как обычно думают. Во всяком случае,
я говорю от своего имени, от имени отца и бабушки, которые окончили свои дни
слепыми -- слепыми улыбающимися, мужественными, каким хотелось бы умереть и
мне. По наследству передается многое (скажем, слепота), но не мужество. Они
были мужественны, я знаю.
Слепой живет в довольно неудобном мире -- мире Неопределенном, где
вдруг возникает какой-то цвет:
Перевод В. Кулагиной-Ярцевой
Дамы и господа!
В ходе своих многочисленных, даже слишком, лекций я замечал, что
слушатели отдают предпочтение личному перед общим, конкретному перед
абстрактным.
Поэтому я начну со своей собственной скромной слепоты. Скромной в
прямом смысле, потому что полностью ослеп один глаз, а другой немного видит.
Я еще в состоянии различить некоторые цвета, еще могу выделить зеленый и
голубой. Мне не изменил желтый цвет. Помню, как в детстве (если бы моя
сестра была здесь, она вспомнила бы то же самое) я останавливался у клеток
тигра и леопарда в зоопарке Палермо. Я замирал перед золотой с черной
окраской тигров; и по сей день желтый цвет не оставил меня. Я написал
стихотворение "Золото тигров", в котором сознаюсь в этой приверженности.
Мне хочется рассказать о явлении, которое обычно оставляют без
внимания, не знаю, для всех ли оно характерно. Принято считать, что слепой
погружен во мрак. У Шекспира есть строка, подтверждающая это мнение:
"Looking on darkness which the blind do see" -- "Глядя во тьму, видимую и
слепому". Если понимать тьму как черноту, шекспировский стих неверен.
Один из цветов, которых лишены слепые (во всяком случае, слепой,
который перед вами), -- черный; другой -- красный. "Le rouge et le noir" --
цвета, которых нам не хватает. Мне, привыкшему засыпать без света, долгое
время было трудно погрузиться в сон в этом мире тумана, в котором живет
слепой. Хотелось оказаться в полной темноте. Красный видится мне похожим на
коричневый. Мир слепого -- это не ночь, как обычно думают. Во всяком случае,
я говорю от своего имени, от имени отца и бабушки, которые окончили свои дни
слепыми -- слепыми улыбающимися, мужественными, каким хотелось бы умереть и
мне. По наследству передается многое (скажем, слепота), но не мужество. Они
были мужественны, я знаю.
Слепой живет в довольно неудобном мире -- мире Неопределенном, где
вдруг возникает какой-то цвет: у меня это желтый, голубой (который, правда,
может оказаться зеленым), зеленый, который может оказаться голубым. Что же
касается красного, он исчез совершенно, но я надеюсь, что когда-нибудь (я
прохожу курс лечения) выздоровею и смогу увидеть этот великолепный цвет,
блистающий в поэзии, который так красиво называется на многих языках.
Вспомним немецкое scharlach, английское scharlet, французское ecarlate. Эти
названия достойны великого цвета. Напротив, amarillo (желтый) в испанском
языке звучит слабо; английское yellow настолько схоже с amarillo, что я
думаю, в староиспанском существовала форма amariello.
Я живу в мире, где цвета существуют, и хотел бы сказать, что если я
говорю о своей собственной скромной слепоте, то делаю это потому, что она не
абсолютная, как обычно думают, и, во-вторых, потому, что речь идет обо мне.
Мой случай не так уж трагичен. Трагичны судьбы тех, кто теряет зрение
внезапно; в моем случае эти медленные сумерки, эта постепенная потеря зрения
началась с моего рождения. С 1899 года более полувека без особого драматизма
длился этот сгущающийся полумрак.
Для этой лекции мне нужно было припомнить моменты трогательные. Скажем,
когда я узнал, что потерял зрение, зрение человека пишущего и читающего.
Почему не назвать дату, столь памятную -- 1955 год. Я говорю не о знаменитых
сентябрьских ливнях, а о своих обстоятельствах.
За свою жизнь я получил множество незаслуженных почестей, но ни одна из
них не обрадовала меня больше, чем назначение на пост директора Национальной
библиотеки. По причинам скорее политического, чем литературного характера, я
был назначен на этот пост Освободительной революцией.
Став директором библиотеки, я возвратился в дом на улице Мехико в
квартале Монсеррат, в южной части города, в дом, о котором я хранил столько
воспоминаний. Я никогда не мечтал о возможности стать директором библиотеки,
и воспоминания мои были совсем иного рода. По вечерам мы приходили сюда с
отцом. Отец мой, профессор психологии, просил книгу Бергсона или Уильяма
Джемса, своих излюбленных авторов, или Густава Шпиллера. Я был слишком
робок, чтобы попросить книгу, и брал какой-нибудь том Британской
энциклопедии или немецких энциклопедий Брокгауза или Майера. Я выбирал том
наугад, клал на полку сбоку и читал.
Помню вечер, когда я почувствовал себя получившим подарок, подарок букв
dr; мне попались три статьи: о друидах, друзах и Драйдене. Бывали вечера
менее удачные. Кроме того, я знал, что в этом доме находится Груссак; я мог
познакомиться с ним, но был тогда, могу признаться, слишком робок -- почти
так же, как теперь. Тогда мне казалось, что робость имеет значение, а сейчас
я знаю, что это одно из зол, которые человеку надо стараться преодолеть, что
на самом деле робость не имеет значения, как и многое другое, что люди
склонны считать очень важным.
Я получил назначение на пост в конце 1955 года; вступив в должность,
спросил о количестве томов, и мне ответили, что их миллион. Впоследствии я
узнал, что книг девятьсот тысяч, число более чем достаточное (возможно даже,
девятьсот тысяч производит большее впечатление, чем миллион: девятьсот
тысяч; миллион же звучит слишком коротко).
Со временем мне стала очевидна удивительная ирония происшедшего. Я
всегда воображал Рай чем-то наподобие библиотеки, как некоторым он
представлялся садом или дворцом. И вот я оказался в нем. Здесь были собраны
девятьсот тысяч томов на разных языках. Я убедился, что едва разбираю
надписи на переплетах и корешках. Тогда я написал стихотворение "О дарах",
которое начинается так:
Упреком и слезой не опорочу тот высший смысл и тот сарказм глубокий, с
каким неподражаемые боги доверили мне книги вместе с ночью.
Эти дары взаимоисключают друг друга: множество книг и ночь,
невозможность читать их.
Мне представлялось, что это стихотворение написал Груссак, поскольку он
тоже был директором библиотеки и тоже был слеп. Груссак оказался более
стойким, чем я: он хранил молчание. Но я думаю, в наших судьбах были схожие
моменты, потому что оба мы лишились зрения и оба любили книги. Написанное им
намного выше того, что написал я. Но в конечном счете мы оба связаны с
литературой и оба ведали библиотекой с недосягаемыми книгами. Можно сказать,
с книгами без букв, с чистыми страницами для наших незрячих глаз. Я писал об
иронии Бога и под конец спросил себя, кто из нас написал стихотворение, где
"я" подходит обоим, а темнота одна на двоих.
Тогда я не знал, что Хосе Мармоль, еще один директор библиотеки, тоже
был слепым. Здесь появляется число три, снимающее вопросы. Два -- не более
чем совпадение, а три -- утверждение божественное или теологическое. Мармоль
был директором библиотеки, когда она располагалась на улице Венесуэлы.
Сейчас принято говорить о Мармоле плохо или не упоминать о нем вовсе.
Но стоит вспомнить, что когда мы говорим "времена Росаса", то в первую
очередь вспоминаем не замечательную книгу Рамоса Мехии "Росас и его время",
а изображение этого периода, написанное с великолепной иронией Хосе Мармолем
в романе "Амалия". Он дал описание эпохи, не лишенной славы, я был бы рад
создать нечто похожее. Действительно, когда мы говорим "времена Росаса", то
вспоминаем тиранов, описанных Мармолем, сборища в Палермо, беседы одного из
министров тирана с Солером.
Итак, у нас оказалось три человека с одинаковой судьбой. И радость
вернуться в квартал Монсеррат. Для всех жителей Буэнос-Айреса Юг каким-то
образом оказывается сокровенным центром города. Не центром парадным для
показа туристам (в те времена квартал Сан-Тельмо еще не был так популярен).
Юг был потайной сердцевиной Буэнос-Айреса.
Когда я думаю о Буэнос-Айресе, то прежде всего -- о городе, который
знал ребенком: небольшие дома, дворики, арки, черепахи в водоемах,
решетчатые окна -- таким раньше был весь Буэнос-Айрес. Сейчас это
сохранилось лишь в южной его части, так что я чувствовал, что возвращаюсь в
жилище своих предков. Когда я понял, что окружен книгами, названия которых
вынужден спрашивать у друзей, мне вспомнилась фраза Рудольфа Штейнера в
книге об антропософии (как он называл теософию). Он сказал, что, когда
что-то подходит к концу, следует помнить, что начинается что-то новое. Совет
полезный, хотя и трудновыполнимый, поскольку что мы теряем -- известно, а
что приобретаем -- нет. У нас есть сложившееся, иногда преувеличенное
впечатление
об утраченном, но мы не знаем, что произойдет, что случится взамен.
Я принял решение. Я сказал себе: утрачен дорогой мир видимого; я должен
сотворить иной вместо зримого мира, навсегда утерянного. Я преподавал в
нашем университете английскую литературу. Как я мог обучать этой
неисчерпаемой литературе, на которую, без сомнения, может уйти жизнь не
одного поколения?
Я сделал все, что было в моих силах, чтобы научить любви к этой
литературе, по возможности избегая дат и имен. Как-то ко мне пришли
несколько студенток сдавать экзамен и успешно сдали его (все мои ученицы
сдавали мне экзамен успешно, я всегда старался не устраивать
переэкзаменовок; за десять лет мне пришлось переэкзаменовать лишь трех
студентов, которые настояли на этом). Я сказал девушкам (их было девять или
десять): "Мне пришла в голову мысль -- теперь, когда вы сдали экзамен, а я
выполнил свой долг преподавателя, не начать ли нам заниматься языком и
литературой, которых мы почти не знаем?" Они спросили, о каком языке и
литературе я говорю. "Ну конечно, об английском языке и английской
Затем каббалисты изыскивают буквенные соответствия. Писание
рассматривается как зашифрованное, криптографическое письмо, создаются новые
законы его прочтения. Можно взять любую букву Писания и, рассматривая ее как
начальную букву другого слова, читать это другое обозначенное слово. Так
можно поступить с любой буквой текста.
Могут быть созданы два алфавита: один, например, от а до I и другой от
I до г или от и до соответствующих еврейских букв; считается, что буквы
первого соответствуют буквам второго. Тогда можно читать текст спо-
собом бустрофедон (если называть его по-гречески), то есть справа
налево, затем слева направо, затем справа налево. Можно придать буквам
цифровые обозначения. Все это образует тайнопись, может быть расшифровано, и
результаты исполнены значения, потому что были предвидены бесконечным
божественным разумом. Таким образом через эту криптографию, через действия,
приводящие на память "Золотого жука" По, приходят к учению.
Я полагаю, что учение возникло раньше, чем modus operand!. Думаю, что с
каббалой произошло то же, что с философией Спинозы: математический порядок
оформился позже. Думаю, что каббалисты испытали влияние гностиков и, будучи
связаны с древнееврейской традицией, изыскали этот удивительный способ
расшифровывать буквы.
Modus operand! каббалистов основан на логической предпосылке, на мысли,
что Писание -- текст совершенный и не может содержать ничего случайного.
Совершенных текстов нет, во всяком случае, среди текстов, созданных
человеком. В прозе большее внимание уделяется значению слов, в стихах --
звучанию. Как в тексте, созданном Святым Духом, предположить слабость,
недосмотр? Все должно быть предопределено. Эта предопределенность лежит в
основе учения каббалистов.
Если Священное Писание не бесконечно, чем же оно отличается от
произведений человеческих, какова разница между Книгой Царств и учебником
истории, Песнью Песней и поэмой? Следует предположить, что все они имеют
бесконечное множество значений. Скот Эригена говорил, что число значений
Библии бесконечно, сравнивая ее с переливающимся павлиньим хвостом.
По другому толкованию, в Писании четыре значения. Система выглядит
следующим образом: вначале -- существо, схожее с Богом Спинозы, с той
разницей, что Бог Спинозы бесконечно богат, напротив, Эн-соф предстает перед
нами бесконечно бедным. Речь идет о первичном существе, о нем нельзя
говорить "существует", потому что существуют звезды, люди, муравьи. Как мы
можем принадлежать к одной категории? Нет, это первичное существо не
существует. Нельзя сказать, что оно мыслит, поскольку мышление -- логический
процесс, идущий от посылки к выводу. Нельзя сказать и что ему Чего-то
хочется, так как хотеть чего-либо -- значит
ощущать нехватку этого. И нельзя сказать, что оно созидает. Эн-соф не
созидает, поскольку созидать -- значит наметить цель и достичь ее. Кроме
того, если Эн-соф бесконечен (различные каббалисты сравнивают его с морем,
символом бесконечности), как он может желать чего-то другого? И что другое
может он создать, кроме как другое бесконечное существо, которое смешается с
ним? Поскольку, к несчастью, неизбежно сотворение мира, существует десять
эманации, сефироты, которые исходят от него, но не являются более поздними,
чем он.
Идея вечного существа, от которого всегда исходят десять эманации,
сложна для понимания. Эти десять эманации исходят одна от другой. В тексте
написано, что они соответствуют десяти пальцам рук. Первая эманация носит
название Венец, и ее можно сравнивать с лучом света, исходящим от Эн-соф,
лучом, не уменьшающим его: бесконечное существо не может стать меньше. От
Венца исходит следующая эманация, от нее другая, от нее еще одна, и так до
десяти. Каждая эманация делится на три части. Первая из них служит для связи
с высшим существом; другая, основная, выражает суть; третья служит для связи
с низшей эманацией.
Десять сефирот образуют человека по имени Адам Кадмон, это
человек-архетип. Адам Кадмон находится на небесах, и мы представляем собой
его отражение. Этот человек, образованный десятью эманациями, излучает один
мир, другой и так до четвертого. Третий -- это наш материальный мир, а
четвертый -- ад. Все они заключены в Адаме Кадмоне, который охватывает
человека и его микрокосм, все.
Речь идет не об экспонате музея истории философии, думаю, что у этой
системы есть применение: она может послужить нашим размышлениям, попыткам
понять Вселенную. Гностики предшествовали каббалистам на несколько веков; у
них была подобная система, предполагавшая неопределимого Бога. Этот Бог,
называемый Pleroma (Цельность), излучает другого Бога (я следую еретической
версии Иринея), а этот Бог -- еще одну эманацию, та -- следующую, и каждая
из них образует небо (целая башня эманации). Доходим до числа 365, поскольку
здесь вмешивается астрология. Когда мы доходим до последней эманации, мы
встречаем Бога по имени Иегова, который создает этот мир. Почему мир,
созданный им, полон ошибок, ужаса, грехов, физической бо-
ли, полон чувства вины, полон преступлений? Божественность идет на
убыль, и Иегова создает мир, склонный к ошибкам.
Ту же схему повторяют десять сефирот и четыре создаваемые ими мира. Эти
десять эманации по мере удаления от Эн-соф, от бесконечного, тайного
"тайных" -- как на своем образном языке говорят каббалисты -- теряют силу и
именно таким путем создают этот мир. Мир, в котором живем мы, совершая
множество ошибок, готовые к несчастьям и к мимолетной удаче. Эта мысль не
абсурдна; мы оказались перед вечной проблемой зла, великолепно изложенной в
книге Иова, величайшем, по мнению Фрейда, произведении всей мировой
литературы.
Вспомните историю Иова. Это человек праведный, подвергшийся гонениям,
человек, который хочет оправдаться перед Господом, человек, осуждаемый
друзьями, человек, надеющийся на справедливость; наконец Господь отвечает
Иову из бури. Он говорит, что далек от человеческих мерок. Чтобы подтвердить
это, Он приводит в пример созданных Им бегемота и кита. Мы должны ощутить,
замечает Макс Брод, что бегемот, "Behemoth" ("звери"), так огромен, что
носит имя во множественном числе, а Левиафан может быть одним из двух
животных -- крокодилом или китом. Бог говорит, что он столь же непостижим,
как эти чудовища, и не может быть измерен людскими мерками.
К этой же мысли приходит Спиноза, говоря, что, когда человек придает
Богу людские свойства, это все равно как если бы треугольник считал Бога в
высшей степени треугольным. Говорить, что Бог справедлив, милосерд, -- такое
же проявление антропоморфизма, как утверждение, что у Бога есть лицо, глаза
или руки. И вот у нас высшее Божество и эманации низшего порядка. "Эманации"
кажется подходящим словом, потому что Бог не может быть виноват; потому что,
как говорил Шопенгауэр, виноват не король, а министры и потому что эти
эманации создают наш мир.
Существует несколько попыток оправдать зло. Начну с классического
определения теологов, утверждающих, что зло -- отрицание и что сказать "зло"
означает просто констатировать отсутствие добра; такое оправдание каждому
чувствующему человеку явно покажется ложным. Любая физическая боль не менее,
а, возможно,
более живое ощущение, чем любое наслаждение. Несчастье -- это не
отсутствие счастья, не его отрицание; когда нам плохо, мы ощущаем
присутствие несчастья.
Существует доказательство Лейбница, очень изящное, но столь же ложное,
в защиту существования зла. Вообразим две библиотеки. Одна состоит из тысячи
экземпляров "Энеиды", которая считается совершенной книгой и, возможно,
таковой и является. В другой библиотеке -- тысячи книг разного достоинства,
и среди них -- том "Энеиды". Какая из библиотек лучше? Разумеется, вторая.
Лейбниц приходит к выводу, что зло необходимо для разнообразия мира.
Другой обычно приводимый пример -- это пример с картиной, прекрасной
картиной, скажем, Рембрандта. Темные места на полотне соответствуют злу.
Лейбниц, очевидно, забывает, приводя в пример полотна и книги, что одно
дело, если в библиотеке есть плохие книги, а другое -- быть такой книгой.
Если мы из таких книг,
то обречены аду.
Не все способны -- не знаю, способен ли я, -- на экстаз Кьеркегора,
который сказал, что, если для разнообразия мира необходимо, чтобы в аду была
однаединственная душа, и эта душа -- его, он воспоет из глубин ада хвалы
Всемогущему.
Не знаю, легко ли так чувствовать; не знаю, продолжал бы Кьеркегор
думать так же после нескольких минут, проведенных в аду. Но мысль, как
видите, относится 'К главнейшей проблеме -- проблеме существования зла,
которую гностики и каббалисты решали одинаково.
Они решили ее, говоря, что Вселенная -- творение
несовершенного божества, чья божественность близка к нулю. То есть
бога, а не Бога, бога, стоящего намного ниже Бога. Не знаю, может ли наш
разум иметь дело с такими неопределенными понятиями, как Бог,
Божественность, или с теорией Василида, теорией гностиков о 365 и эманациях.
Однако мы можем принять идею несовершенного божества -- божества, которое
должно слепить этот мир из неподходящего материала. Здесь мы приходим к
мысли Бернарда Шоу, сказавшего: "Бог создается сейчас". Бог не принадлежит
прошлому, возможно, не принадлежит настоящему; Бог -- это Вечность. Бог
может быть будущим; если мы благородны, разумны, светлы, мы помогаем
созданию Бога.
В "Вечном огне" Уэллса сюжет и герой заставляют вспомнить книгу Иова.
Под действием наркоза герою видится бедно оборудованная лаборатория, в
которой работает старик. Это Бог; он выглядит раздосадованным. "Я делаю все,
что могу, -- говорит он, -- но вынужден работать с очень трудным
материалом". Зло -- неподатливый материал Бога, а добро -- это доброта. Но
добро в конечном счете должно победить и побеждает. Не знаю, верим ли мы в
прогресс, думаю, что да, во всяком случае, в генетическую спираль -- мы идем
вперед и возвращаемся, но в итоге становимся лучше. Можно ли говорить так в
нашу жестокую эпоху? И сейчас берут в плен и сажают в тюрьмы, возможно, в
концентрационные лагеря, но все-таки берут в плен. Во время Александра
Македонского было естественным, что войско победителей убивало всех
побежденных и разоряло дотла захваченный город. Может быть, мы стали и
разумнее. Скромный пример этого -- наш интерес к тому, что думали
каббалисты. Наш разум открыт, и мы готовы изучать не только разумность
одних, но и глупость других, и суеверия третьих. Каббала годна не только для
музея, она представляет собой род метафоры мышления.
Сейчас мне хотелось бы сказать об одном из мифов, об одной из самых
любопытных легенд каббалы -- о големе, вдохновившем Майринка на известный
роман, а меня -- на стихотворение. Бог взял комок земли ("Адам" означает
"красная земля"), вдохнул в нее жизнь и создал Адама, который для
каббалистов стал первым големом. Он был создан божественным словом, дыханием
жизни; поскольку каббала считает, что все Пятикнижие -- имя Бога, где
переставлены буквы, то, если кто-нибудь владеет именем Бога или узнает
Тетраграмматон -- имя Бога, состоящее из четырех букв, -- и сумеет правильно
произнести его, он сможет создать мир и создать голема-человека.
Легенды о големе превосходно использованы Гершомом Шолемом в "Символике
каббалы", которую я только что прочел. Я думаю, что это наиболее понятная
книга по теме, так как убедился, что почти бесполезно искать оригинальные
источники. Я прочел замечательный и, думаю, правильный перевод (еврейского
я, конечно, не знаю) "Сефер Йецира", или Книги Творения, сделанный Леоном
Духовны. Я прочитал перевод "Зогар",
или Книги Сияния. Но эти книги написаны не для того, чтобы научить
каббале, а чтобы внушить ее, чтобы изучающий каббалу мог читать их и
ощущать, как они укрепляют его. Они не говорят всей правды так же, как
опубликованные и в то же время не опубликованные трактаты
Аристотеля.
Вернемся к голему. Один раввин узнает или открывает секрет имени Бога и
произносит его над глиняной человеческой фигурой, оживляя ее, и нарекает
свое создание големом. По одной из версий легенды, раввин пишет на лбу
голема слово ЕМЕТ, означающее истину. Голем начинает расти. Наступает
момент, когда господин не может дотянуться до него. Он просит голема
завязать ему башмаки. Голем наклоняется, и раввину удается стереть первую
букву слова ЕМЕТ. Остается МЕТ -- смерть. Голем обращается в пыль.
По другой легенде, раввин или несколько раввинов создали голема и
отослали его к другому раввину, тоже способному создать голема, но чуждому
подобной суетности. Раввин обращается к голему, но тот не отвечает, так как
лишен способности понимать и говорить. Раввин изрекает: "Ты, создание магов,
стань снова пылью".
Голем разваливается.
Наконец, еще одна легенда, рассказанная Шолемом. Множество учеников
(один человек не может изучить и понять Книгу Творения) сумели создать
голема. Он появляется на свет с кинжалом в руках и умоляет своих создателей
убить его, поскольку, если он будет жить, ему могут начать поклоняться как
идолу. Для Израиля, как и для протестантизма, идолопоклонничество -- один из
тягчайших грехов. Ученики убивают голема.
Я пересказал несколько легенд и хочу вернуться к теории, которая
кажется мне достойной понимания. В каждом из нас есть частичка
божественного. Этот мир, как очевидно, не является творением Бога
всемогущего и справедливого, он зависит от нас. Этому нас учит каббала,
далекая от того, чтобы служить объектом изучения историков или лингвистов.
Как известное стихотворение Гюго "Cela dit la bouche d'ombre" (Что поведала
тень), каббала учит теории, которую греки называли apoKatasis и согласно
которой все создания, вплоть до Каина и дьявола, после долгих превращений
сольются с божеством, от которого когда-то отделились.
ВЕЧЕР СЕДЬМОЙ
СЛЕПОТА
Дамы и господа!
В ходе своих многочисленных, даже слишком, лекций я замечал, что
слушатели отдают предпочтение личному перед общим, конкретному перед
абстрактным.
Поэтому я начну со своей собственной скромной слепоты. Скромной в
прямом смысле, потому что полностью ослеп один глаз, а другой немного видит.
Я еще в состоянии различить некоторые цвета, еще могу выделить зеленый и
голубой. Мне не изменил желтый цвет. Помню, как в детстве (если бы моя
сестра была здесь, она вспомнила бы то же самое) я останавливался у клеток
тигра и леопарда в зоопарке Палермо. Я замирал перед золотой с черной
окраской тигров; и по сей день желтый цвет не оставил меня. Я написал
стихотворение "Золото тигров", в котором сознаюсь в этой приверженности.
Мне хочется рассказать о явлении, которое обычно оставляют без
внимания, не знаю, для всех ли оно характерно. Принято считать, что слепой
погружен во мрак. У Шекспира есть строка, подтверждающая это мнение:
"Looking on darkness which the blind do see" -- "Глядя во тьму, видимую и
слепому". Если понимать тьму как черноту, шекспировский стих неверен.
Один из цветов, которых лишены слепые (во всяком случае, слепой,
который перед вами), -- черный; другой -- красный. "Le rouge et le noir" --
цвета, которых нам не хватает. Мне, привыкшему засыпать без света, долгое
время было трудно погрузиться в сон в этом мире тумана, в котором живет
слепой. Хотелось оказаться в полной темноте. Красный видится мне похожим на
коричневый. Мир слепого -- это не ночь, как обычно думают. Во всяком случае,
я говорю от своего имени, от имени отца и бабушки, которые окончили свои дни
слепыми -- слепыми улыбающимися, мужественными, каким хотелось бы умереть и
мне. По наследству передается многое (скажем, слепота), но не мужество. Они
были мужественны, я знаю.
Слепой живет в довольно неудобном мире -- мире Неопределенном, где
вдруг возникает какой-то цвет:
Перевод В. Кулагиной-Ярцевой
Дамы и господа!
В ходе своих многочисленных, даже слишком, лекций я замечал, что
слушатели отдают предпочтение личному перед общим, конкретному перед
абстрактным.
Поэтому я начну со своей собственной скромной слепоты. Скромной в
прямом смысле, потому что полностью ослеп один глаз, а другой немного видит.
Я еще в состоянии различить некоторые цвета, еще могу выделить зеленый и
голубой. Мне не изменил желтый цвет. Помню, как в детстве (если бы моя
сестра была здесь, она вспомнила бы то же самое) я останавливался у клеток
тигра и леопарда в зоопарке Палермо. Я замирал перед золотой с черной
окраской тигров; и по сей день желтый цвет не оставил меня. Я написал
стихотворение "Золото тигров", в котором сознаюсь в этой приверженности.
Мне хочется рассказать о явлении, которое обычно оставляют без
внимания, не знаю, для всех ли оно характерно. Принято считать, что слепой
погружен во мрак. У Шекспира есть строка, подтверждающая это мнение:
"Looking on darkness which the blind do see" -- "Глядя во тьму, видимую и
слепому". Если понимать тьму как черноту, шекспировский стих неверен.
Один из цветов, которых лишены слепые (во всяком случае, слепой,
который перед вами), -- черный; другой -- красный. "Le rouge et le noir" --
цвета, которых нам не хватает. Мне, привыкшему засыпать без света, долгое
время было трудно погрузиться в сон в этом мире тумана, в котором живет
слепой. Хотелось оказаться в полной темноте. Красный видится мне похожим на
коричневый. Мир слепого -- это не ночь, как обычно думают. Во всяком случае,
я говорю от своего имени, от имени отца и бабушки, которые окончили свои дни
слепыми -- слепыми улыбающимися, мужественными, каким хотелось бы умереть и
мне. По наследству передается многое (скажем, слепота), но не мужество. Они
были мужественны, я знаю.
Слепой живет в довольно неудобном мире -- мире Неопределенном, где
вдруг возникает какой-то цвет: у меня это желтый, голубой (который, правда,
может оказаться зеленым), зеленый, который может оказаться голубым. Что же
касается красного, он исчез совершенно, но я надеюсь, что когда-нибудь (я
прохожу курс лечения) выздоровею и смогу увидеть этот великолепный цвет,
блистающий в поэзии, который так красиво называется на многих языках.
Вспомним немецкое scharlach, английское scharlet, французское ecarlate. Эти
названия достойны великого цвета. Напротив, amarillo (желтый) в испанском
языке звучит слабо; английское yellow настолько схоже с amarillo, что я
думаю, в староиспанском существовала форма amariello.
Я живу в мире, где цвета существуют, и хотел бы сказать, что если я
говорю о своей собственной скромной слепоте, то делаю это потому, что она не
абсолютная, как обычно думают, и, во-вторых, потому, что речь идет обо мне.
Мой случай не так уж трагичен. Трагичны судьбы тех, кто теряет зрение
внезапно; в моем случае эти медленные сумерки, эта постепенная потеря зрения
началась с моего рождения. С 1899 года более полувека без особого драматизма
длился этот сгущающийся полумрак.
Для этой лекции мне нужно было припомнить моменты трогательные. Скажем,
когда я узнал, что потерял зрение, зрение человека пишущего и читающего.
Почему не назвать дату, столь памятную -- 1955 год. Я говорю не о знаменитых
сентябрьских ливнях, а о своих обстоятельствах.
За свою жизнь я получил множество незаслуженных почестей, но ни одна из
них не обрадовала меня больше, чем назначение на пост директора Национальной
библиотеки. По причинам скорее политического, чем литературного характера, я
был назначен на этот пост Освободительной революцией.
Став директором библиотеки, я возвратился в дом на улице Мехико в
квартале Монсеррат, в южной части города, в дом, о котором я хранил столько
воспоминаний. Я никогда не мечтал о возможности стать директором библиотеки,
и воспоминания мои были совсем иного рода. По вечерам мы приходили сюда с
отцом. Отец мой, профессор психологии, просил книгу Бергсона или Уильяма
Джемса, своих излюбленных авторов, или Густава Шпиллера. Я был слишком
робок, чтобы попросить книгу, и брал какой-нибудь том Британской
энциклопедии или немецких энциклопедий Брокгауза или Майера. Я выбирал том
наугад, клал на полку сбоку и читал.
Помню вечер, когда я почувствовал себя получившим подарок, подарок букв
dr; мне попались три статьи: о друидах, друзах и Драйдене. Бывали вечера
менее удачные. Кроме того, я знал, что в этом доме находится Груссак; я мог
познакомиться с ним, но был тогда, могу признаться, слишком робок -- почти
так же, как теперь. Тогда мне казалось, что робость имеет значение, а сейчас
я знаю, что это одно из зол, которые человеку надо стараться преодолеть, что
на самом деле робость не имеет значения, как и многое другое, что люди
склонны считать очень важным.
Я получил назначение на пост в конце 1955 года; вступив в должность,
спросил о количестве томов, и мне ответили, что их миллион. Впоследствии я
узнал, что книг девятьсот тысяч, число более чем достаточное (возможно даже,
девятьсот тысяч производит большее впечатление, чем миллион: девятьсот
тысяч; миллион же звучит слишком коротко).
Со временем мне стала очевидна удивительная ирония происшедшего. Я
всегда воображал Рай чем-то наподобие библиотеки, как некоторым он
представлялся садом или дворцом. И вот я оказался в нем. Здесь были собраны
девятьсот тысяч томов на разных языках. Я убедился, что едва разбираю
надписи на переплетах и корешках. Тогда я написал стихотворение "О дарах",
которое начинается так:
Упреком и слезой не опорочу тот высший смысл и тот сарказм глубокий, с
каким неподражаемые боги доверили мне книги вместе с ночью.
Эти дары взаимоисключают друг друга: множество книг и ночь,
невозможность читать их.
Мне представлялось, что это стихотворение написал Груссак, поскольку он
тоже был директором библиотеки и тоже был слеп. Груссак оказался более
стойким, чем я: он хранил молчание. Но я думаю, в наших судьбах были схожие
моменты, потому что оба мы лишились зрения и оба любили книги. Написанное им
намного выше того, что написал я. Но в конечном счете мы оба связаны с
литературой и оба ведали библиотекой с недосягаемыми книгами. Можно сказать,
с книгами без букв, с чистыми страницами для наших незрячих глаз. Я писал об
иронии Бога и под конец спросил себя, кто из нас написал стихотворение, где
"я" подходит обоим, а темнота одна на двоих.
Тогда я не знал, что Хосе Мармоль, еще один директор библиотеки, тоже
был слепым. Здесь появляется число три, снимающее вопросы. Два -- не более
чем совпадение, а три -- утверждение божественное или теологическое. Мармоль
был директором библиотеки, когда она располагалась на улице Венесуэлы.
Сейчас принято говорить о Мармоле плохо или не упоминать о нем вовсе.
Но стоит вспомнить, что когда мы говорим "времена Росаса", то в первую
очередь вспоминаем не замечательную книгу Рамоса Мехии "Росас и его время",
а изображение этого периода, написанное с великолепной иронией Хосе Мармолем
в романе "Амалия". Он дал описание эпохи, не лишенной славы, я был бы рад
создать нечто похожее. Действительно, когда мы говорим "времена Росаса", то
вспоминаем тиранов, описанных Мармолем, сборища в Палермо, беседы одного из
министров тирана с Солером.
Итак, у нас оказалось три человека с одинаковой судьбой. И радость
вернуться в квартал Монсеррат. Для всех жителей Буэнос-Айреса Юг каким-то
образом оказывается сокровенным центром города. Не центром парадным для
показа туристам (в те времена квартал Сан-Тельмо еще не был так популярен).
Юг был потайной сердцевиной Буэнос-Айреса.
Когда я думаю о Буэнос-Айресе, то прежде всего -- о городе, который
знал ребенком: небольшие дома, дворики, арки, черепахи в водоемах,
решетчатые окна -- таким раньше был весь Буэнос-Айрес. Сейчас это
сохранилось лишь в южной его части, так что я чувствовал, что возвращаюсь в
жилище своих предков. Когда я понял, что окружен книгами, названия которых
вынужден спрашивать у друзей, мне вспомнилась фраза Рудольфа Штейнера в
книге об антропософии (как он называл теософию). Он сказал, что, когда
что-то подходит к концу, следует помнить, что начинается что-то новое. Совет
полезный, хотя и трудновыполнимый, поскольку что мы теряем -- известно, а
что приобретаем -- нет. У нас есть сложившееся, иногда преувеличенное
впечатление
об утраченном, но мы не знаем, что произойдет, что случится взамен.
Я принял решение. Я сказал себе: утрачен дорогой мир видимого; я должен
сотворить иной вместо зримого мира, навсегда утерянного. Я преподавал в
нашем университете английскую литературу. Как я мог обучать этой
неисчерпаемой литературе, на которую, без сомнения, может уйти жизнь не
одного поколения?
Я сделал все, что было в моих силах, чтобы научить любви к этой
литературе, по возможности избегая дат и имен. Как-то ко мне пришли
несколько студенток сдавать экзамен и успешно сдали его (все мои ученицы
сдавали мне экзамен успешно, я всегда старался не устраивать
переэкзаменовок; за десять лет мне пришлось переэкзаменовать лишь трех
студентов, которые настояли на этом). Я сказал девушкам (их было девять или
десять): "Мне пришла в голову мысль -- теперь, когда вы сдали экзамен, а я
выполнил свой долг преподавателя, не начать ли нам заниматься языком и
литературой, которых мы почти не знаем?" Они спросили, о каком языке и
литературе я говорю. "Ну конечно, об английском языке и английской