литературе. Давайте начнем заниматься теперь, когда мы освободились от
суетности экзаменов, начнем с самого начала".
Я вспомнил, что дома хранились две книги, которые следовало
переставить, они стояли высоко на полках -- я не думал, что когда-либо
обращусь к ним. Это были "Anglo-Saxon Reader" Суита и "Англосаксонская
хроника". Каждая снабжена глоссарием. Однажды утром мы собрались в
Национальной библиотеке.
Я думал о том, что утратил видимый мир, а сейчас хочу обрести другой --
мир своих далеких предков, тех племен, тех людей, что пересекли на веслах
бурные северные моря, отправившись из Дании, Германии и Нидерландов
завоевывать Англию; они назвали ее Англией, а раньше земля англов (England)
звалась землей бриттов, которые были кельтами.
Субботним утром мы собрались в кабинете Груссака и начали читать. Одно
обстоятельство обрадовало нас, и взволновало, и наполнило некоторой
гордостью. Дело в том, что саксы, как и скандинавы, употребляли две
Рунические буквы для обозначения звуков th -- как в слове "thing", так и в
слове "the". Это делало страницу таинственной. Я записал эти буквы на
грифельной доске.
Мы обнаружили, что язык отличается от английского и похож на немецкий.
То, что всегда случается при изучении языка, произошло. Каждое слово
выделяется резко, как выгравированное, как если бы оно было талисманом.
Поэтому стихи на чужом языке производят большее впечатление, чем на родном:
мы вслушиваемся, всматриваемся в каждое слово, думаем об их красоте, об их
силе или просто о непохожести. В это утро нам повезло. Мы обнаружили фразу:
"Юлий Цезарь был первым из римлян, кто открыл Англию". То, что мы встретили
римлян в северном тексте, тронуло нас. Вспомните, ведь мы ничего не знали,
мы рассматривали слово в лупу, каждое слово было как талисман, полученный в
дар. Мы нашли два слова. Эти слова пьянили нас; правда, я был стар, а мои
ученицы юны (оба возраста склонны к восторгам). Я думал: "Я возвращаюсь к
этому языку, я вновь обретаю его. Я не впервые пользуюсь им; я говорил на
этом языке, когда носил другие имена". Этими словами были название Лондона
-- Lundenburg, Londresburgo -- и название Рима, которое тронуло нас даже
сильнее, мы подумали о свете Рима, падавшем на эти затерянные далеко на
севере острова, -- Romeburh, Romaburgo. Казалось, еще немного, и мы пойдем
по улице с криками: "Lundenburg, Romeburh..."
Так началось изучение древнеанглийского, к которому привела меня
слепота. И сейчас я храню в памяти множество элегических, эпических
англосаксонских стихотворений.
Я заменил мир видимый слышимым миром древнеанглийского языка. Затем я
обратился к другому, более позднему и более богатому миру скандинавской
литературы: к Эддам и сагам. Впоследствии я написал "Древние германские
литературы", множество стихов на эту тему, а прежде всего наслаждался этой
литературой. А сейчас я готовлю книгу о скандинавской литературе. Я не дал
слепоте запугать себя. Кроме того, прекрасное известие сообщил мне мой
издатель: он сказал, что, если я за год напишу тридцать стихов, он сумеет
издать книгу. Тридцать стихотворений означает дисциплину, особенно когда
вынужден диктовать каждую строчку; но в то же время достаточную свободу,
потому что скорее всего за год наберется тридцать случаев поэзии-
* Слепота не стала для меня совершенным несчастьем, не нужно смотреть
на нее трагически. Ее надо воспринимать как образ жизни, как один из стилей
человеческой жизни.
В том, что ты слепой, есть свои достоинства. Я обязан этому мраку
несколькими дарами: древнеанглийским языком; поверхностным знакомством с
исландским; радостью, которую мне доставили множество стихов, поэм и
строчек; тем, что написал книгу, озаглавленную, не без фальши, несколько
претенциозно -- "Хвала тьме".
Теперь мне хочется рассказать о других, об известных случаях. Начнем с
самого явного примера дружбы поэзии и слепоты, с того, кто считается
величайшим поэтом, -- с Гомера (нам известен другой слепой греческий поэт
Тамирис, чьи произведения не сохранились, мы знаем о нем в основном из
высказывания Мильтона, еще одного знаменитого слепца, Тамирис был побежден
на состязании музами, которые разбили его лиру и ослепили его).
Существует любопытная гипотеза (не думаю, что она исторически верна, но
весьма привлекательна), принадлежащая Оскару Уайльду. В большинстве случаев
писатели хотят показаться глубокомысленными; Уайльд был человеком глубоким,
но старался прослыть легкомысленным. Возможно, он хотел, чтобы мы думали о
нем, как Платон о поэзии: "легкая, крылатая, священная". Так вот, легкий,
крылатый, священный Оскар Уайльд говорил, что античность представила Гомера
слепым намеренно.
Нам неизвестно, существовал ли Гомер. То, что семь городов оспаривают
его друг у друга, заставляет сомневаться в его существовании. Возможно,
Гомера не было, а было много греков, скрытых от нас под именем Гомера.
Традиция рисует образ слепого поэта; безусловно, поэзия Гомера зрима,
иногда великолепно зрима, как, хотя и в меньшей степени, поэзия Оскара
Уайльда.
Уайльд отдавал себе отчет в том, что его поэзия слишком зрима, и хотел
от этого избавиться: он хотел сделать поэзию звучащей, музыкальной, как,
скажем, стихи Теннисона или Верлена, перед которыми он преклонялся. Уайльд
говорил: "Греки воображали Гомера слепым, чтобы показать, что поэзия должна
быть слышимой, а не зримой". Отсюда "de la musique avant toute chose"
(Музыка прежде всего) Верлена, отсюда современный символизм Уайльда.
Мы должны считать, что Гомер не существовал, но
грекам нравилось воображать его слепым, подчеркивая тем самым, что
поэзия -- прежде всего музыка, прежде всего лира и что зримое у поэта может
существовать и не существовать. Я знаю великих поэтов, чья поэзия зрима, и
великих поэтов, чья поэзия интеллектуальна, умственна, нет смысла
перечислять их.
Обратимся к примеру Мильтона. Слепота Мильтона была добровольной. Он с
юности знал, что сделается великим поэтом. Так бывало и с другими. Колридж и
Де Куинси, еще не написав ни строки, знали, что их жизнь принадлежит
литературе; я тоже, если стоит упоминать обо мне. Я всегда чувствовал, что
моя судьба будет связана прежде всего с литературой; я хочу сказать, что со
мной случалось много плохого, а иногда -- хорошее. Но я всегда знал, что все
это рано или поздно превратится в слова, прежде всего плохое, поскольку
счастье не нуждается в претворении: счастье составляет свою собственную
цель.
Вернемся к Мильтону. Он потерял зрение над памфлетами, призывающими к
казни короля. Мильтон говорит, что потерял его по своей воле, отстаивая
свободу; он не сетует на слепоту; он считает, что пожертвовал зрением
добровольно, и помнит свою главную задачу -- быть поэтом. В Кембриджском
университете найдена рукопись, в которой юный Мильтон записывал темы для
большой поэмы.
"Я хочу завещать грядущим поколениям нечто, что не дало бы им
погибнуть", -- провозглашает он, Мильтон наметил десять--пятнадцать тем,
одна из которых оказалась пророческой, о чем он не подозревал. Это тема
Самсона. Он не знал тогда, что его судьба будет сколько-то схожа с судьбой
Самсона и что, наподобие того как Христос предсказан в Ветхом Завете, Самсон
предвестит его собственную судьбу. Уже зная о том, что слепнет, он начал два
исторических труда, оставшихся незавершенными: "Историю Московии" и "Историю
Англии". Затем большую поэму "Потерянный рай". Он искал тему, которая могла
бы заинтересовать всех людей, не только англичан. Этой темой стал Адам, наш
общий предок.
Мильтон много времени проводил один, писал стихи, его память крепла. Он
мог удерживать в памяти сорок-- пятьдесят одиннадцатисложников, а затем
диктовал их пришедшим навестить его. Так слагалась поэма. Он помянул в ней
судьбу Самсона, столь похожую на его собственную, поскольку Кромвель уже
умер и настало время Реставрации. Мильтон подвергся преследованиям и был
приговорен к смерти за то, что поддерживал сторонников казни короля. Но Карл
II, сын Карла I Казненного, когда ему был подан список приговоренных к
смерти, взял перо и произнес фразу, не лишенную благородства: "Рука моя
отказывается подписывать смертный приговор". Мильтон избежал казни, и многие
вместе с ним.
Тогда он написал "Samson Agonistes" (Самсон-борец). Он хотел создать
трагедию в духе греческой. Действие происходит в течение дня, последнего дня
жизни Самсона, и Мильтон думал о сходстве его и своей судеб, потому что он
сам, как и Самсон, был сильным человеком, в конце концов оказавшимся
побежденным. Мильтон был слеп. И написал строки, которые, по мнению Лэндора,
считаются трудными для прочтения, и это действительно так: "Eyeless, in
Gaza, at the mill, with the slaves" -- "Слепой, в Газе (Газа -- город
филистимлян, вражеский город), на мельнице среди рабов". Словно все мыслимые
несчастья разом обрушились на Самсона.
У Мильтона есть сонет, в котором он говорит о своей слепоте. По одной
строке сонета можно догадаться, что он написан слепым. Когда Мильтон
описывает мир, он говорит: "В этом темном и широком мире". Именно таков мир
слепых, когда они остаются одни, потому что они передвигаются, ища опоры
вытянутыми вперед руками. Вот пример (гораздо более впечатляющий, чем мой)
человека, преодолевшего слепоту и свершившего свой труд: "Потерянный рай",
"Возвращенный рай", "Samson Agonistes", лучшие сонеты, часть "Истории
Англии" начиная с истоков до завоевания норманнами -- все это он написал,
будучи слепым, диктуя случайным людям.
Аристократу-бостонцу Прескотту помогала жена. Несчастный случай,
происшедший с ним в студенческие годы в Гарварде, лишил его одного глаза и
оставил Почти слепым на другой. Прескотт решил посвятить жизнь литературе.
Он изучал литературу Англии, Франции,
Италии, Испании. Королевская Испания подарила ему свой мир,
обратившийся во времена республики в свою противоположность. Эрудит стал
писателем и продиктовал жене историю завоевания испанцами Мексики и Перу,
правления королей-католиков и Филиппа П. Это была счастливая, можно сказать,
праведная задача, и он посвятил ей более двадцати лет.
Приведу два более близких нам примера. Я уже упоминал Груссака. Груссак
забыт несправедливо. Сейчас помнят, что он был чужаком-французом. Говорят,
что его труды устарели, что сейчас мы располагаем лучшими работами. При этом
забывают, что он писал, и то, как он это делал. Груссак не только оставил
нам исторические и критические работы, он преобразил испано-язычную прозу.
Альфонсо Рейес, лучший испаноязычный прозаик всех времен, говорил мне:
"Груссак научил меня, как следует писать по-испански". Груссак справился со
своей слепотой, а ряд созданных им вещей можно отнести к лучшим прозаическим
страницам, написанным в нашей стране. Мне бывает приятно вспомнить о нем.
Обратимся к другому примеру, более известному, чем Груссак. Джеймс
Джойс тоже совершил двойной труд. Он оставил два огромных и, почему не
сознаться, неудобочтимых романа -- "Ulises" и "Finnegan's Wake" (оминки по
Финнангану). Но это лишь часть проделанной им работы (сюда же входят
прекрасные стихи и изумительный "Портрет художника в юности"). Другая часть,
возможно, даже более ценная, как теперь считается, -- то, что он совершил с
почти необъятным английским языком. Язык, который, согласно статистике,
превосходит другие и представляет писателю столько возможностей, прежде
всего изобилует конкретными глаголами, оказался для Джойса
недостаточным.
Джойс, ирландец, не забывал, что Дублин был основан
викингами-датчанами. Он изучил норвежский, на котором вел переписку с
Ибсеном. Затем овладел греческим, латынью... Он писал на языке собственного
изобретения, трудном для понимания, но удивительно музыкальном. Джойс внес в
английский новую музыку. Ему принадлежат слова мужественные (но не
искренние): "Из всего, что со мной произошло в жизни, наименьшее значение
имела потеря зрения". Часть своих произведений он создал незрячим: шлифуя
фразы по памяти, иногда проводя над одной фразой целый день, затем записывая
и выправляя их. Все это, будучи полуслепым, а временами -- слепым. Подобным
же образом ущербность Буало, Свифта, Канта, Рескина и Джорджа Мура
окрашивала печалью их труд; то же самое относится и к изъянам, обладатели
которых достигли всеобщей известности. Демокрит из Абдеры выколол себе в
саду глаза, чтобы вид внешнего мира не мешал ему сосредоточиться; Ориген
оскопил себя.
Я привел достаточно примеров. Некоторые столь известны, что мой
собственный случай совестно и упоминать; но люди всегда ждут признаний, и у
меня не было причин отказываться от них. Хотя, возможно, нелепо ставить мое
имя рядом с теми, которые мне приходилось называть.
Я говорил, что слепота -- это образ жизни, не такой уж плачевный.
Вспомним стихи величайшего испанского поэта Луиса де Леона:
Я хочу жить сам, . радуясь благам, что дает небо, одиноко, свободный от
любви, от ревности, от ненависти, надежды, от страха.
Эдгар Аллан По знал наизусть эту строфу.
Мне кажется, что жить без ненависти нетрудно, я никогда не испытывал
ненависти. Но жить без любви, я думаю, невозможно, к счастью, невозможно для
любого из нас. Но обратимся к началу: "Я хочу жить сам, радуясь благам, что
дает небо". Если мы сочтем, что мрак может быть небесным благом, то кто
"живет сам" более слепого? Кто может лучше изучить себя? Используя фразу
Сократа, кто может лучше познать самого себя, чем слепой?
Писатель -- живой человек, поэтому нельзя быть писателем по расписанию.
Поэт бывает поэтом всегда, он знает, что покорен поэзией навек. Наверное,
художник чувствует, что линии и цвета осаждают его. А музыкант ощущает, что
удивительный мир звуков -- самый удивительный из всех миров искусств --
вечно ищет его, его ждут мелодии и диссонансы. Для целей человека Искусства
слепота не может быть лишь бедствием -- она становится орудием. Луис де Леон
посвятил одну из своих од слепому композитору Франсиско Салинасу.
Писатель -- или любой человек -- должен воспринимать случившееся с ним
как орудие; все, что ни выпадает ему, может послужить его цели, и в случае с
художником это еще ощутимее. Все, что ни происходит с ним: унижения, обиды,
неудачи -- все дается ему как глина, как материал для его искусства, который
должен быть использован. Поэтому в одном из стихотворений я говорю о том,
чем были вспоены античные герои: бедствия, унижения, раздоры. Это дается
нам, чтобы мы преобразились, чтобы из бедственных обстоятельств собственной
жизни создали нечто вечное или притязающее на то, чтобы быть вечным.
Если так думает слепой -- он спасен. Слепота -- это дар. Я утомил вас
перечислением полученных мною даров: древнеанглийский, в какой-то степени
шведский язык, знакомство со средневековой литературой, до той поры
неизвестной мне, написание многих книг, хороших и плохих, но оправдавших
потраченное на них время. Кроме того, слепой ощущает доброту окружающих.
Люди всегда добры к слепым.
Мне хотелось бы закончить строчкой Гете. Я не очень силен в немецком,
но думаю, что смогу без грубых ошибок произнести слова: "Alles Nahe werde
fern" -- "Все, что было близко, удаляется". Гете написал это о вечерних
сумерках. Когда смеркается, окружающее словно скрывается от наших глаз,
подобно тому как видимый мир почти полностью исчез из моих.
Гете мог сказать это не только о сумерках, но и о жизни. Все удаляется
от нас. Старость должна быть высочайшим одиночеством, если не считать
высочайшего одиночества смерти. "Все, что было близко, удаляется" -- это
относится и к постепенно усиливающейся слепоте, о которой я рад был
рассказать вам сегодня вечером и рад доказать, что она не совершенное
бедствие. Она должна стать одним из многих удивительных орудий, посланных
нам судьбою или случаем.
суетности экзаменов, начнем с самого начала".
Я вспомнил, что дома хранились две книги, которые следовало
переставить, они стояли высоко на полках -- я не думал, что когда-либо
обращусь к ним. Это были "Anglo-Saxon Reader" Суита и "Англосаксонская
хроника". Каждая снабжена глоссарием. Однажды утром мы собрались в
Национальной библиотеке.
Я думал о том, что утратил видимый мир, а сейчас хочу обрести другой --
мир своих далеких предков, тех племен, тех людей, что пересекли на веслах
бурные северные моря, отправившись из Дании, Германии и Нидерландов
завоевывать Англию; они назвали ее Англией, а раньше земля англов (England)
звалась землей бриттов, которые были кельтами.
Субботним утром мы собрались в кабинете Груссака и начали читать. Одно
обстоятельство обрадовало нас, и взволновало, и наполнило некоторой
гордостью. Дело в том, что саксы, как и скандинавы, употребляли две
Рунические буквы для обозначения звуков th -- как в слове "thing", так и в
слове "the". Это делало страницу таинственной. Я записал эти буквы на
грифельной доске.
Мы обнаружили, что язык отличается от английского и похож на немецкий.
То, что всегда случается при изучении языка, произошло. Каждое слово
выделяется резко, как выгравированное, как если бы оно было талисманом.
Поэтому стихи на чужом языке производят большее впечатление, чем на родном:
мы вслушиваемся, всматриваемся в каждое слово, думаем об их красоте, об их
силе или просто о непохожести. В это утро нам повезло. Мы обнаружили фразу:
"Юлий Цезарь был первым из римлян, кто открыл Англию". То, что мы встретили
римлян в северном тексте, тронуло нас. Вспомните, ведь мы ничего не знали,
мы рассматривали слово в лупу, каждое слово было как талисман, полученный в
дар. Мы нашли два слова. Эти слова пьянили нас; правда, я был стар, а мои
ученицы юны (оба возраста склонны к восторгам). Я думал: "Я возвращаюсь к
этому языку, я вновь обретаю его. Я не впервые пользуюсь им; я говорил на
этом языке, когда носил другие имена". Этими словами были название Лондона
-- Lundenburg, Londresburgo -- и название Рима, которое тронуло нас даже
сильнее, мы подумали о свете Рима, падавшем на эти затерянные далеко на
севере острова, -- Romeburh, Romaburgo. Казалось, еще немного, и мы пойдем
по улице с криками: "Lundenburg, Romeburh..."
Так началось изучение древнеанглийского, к которому привела меня
слепота. И сейчас я храню в памяти множество элегических, эпических
англосаксонских стихотворений.
Я заменил мир видимый слышимым миром древнеанглийского языка. Затем я
обратился к другому, более позднему и более богатому миру скандинавской
литературы: к Эддам и сагам. Впоследствии я написал "Древние германские
литературы", множество стихов на эту тему, а прежде всего наслаждался этой
литературой. А сейчас я готовлю книгу о скандинавской литературе. Я не дал
слепоте запугать себя. Кроме того, прекрасное известие сообщил мне мой
издатель: он сказал, что, если я за год напишу тридцать стихов, он сумеет
издать книгу. Тридцать стихотворений означает дисциплину, особенно когда
вынужден диктовать каждую строчку; но в то же время достаточную свободу,
потому что скорее всего за год наберется тридцать случаев поэзии-
* Слепота не стала для меня совершенным несчастьем, не нужно смотреть
на нее трагически. Ее надо воспринимать как образ жизни, как один из стилей
человеческой жизни.
В том, что ты слепой, есть свои достоинства. Я обязан этому мраку
несколькими дарами: древнеанглийским языком; поверхностным знакомством с
исландским; радостью, которую мне доставили множество стихов, поэм и
строчек; тем, что написал книгу, озаглавленную, не без фальши, несколько
претенциозно -- "Хвала тьме".
Теперь мне хочется рассказать о других, об известных случаях. Начнем с
самого явного примера дружбы поэзии и слепоты, с того, кто считается
величайшим поэтом, -- с Гомера (нам известен другой слепой греческий поэт
Тамирис, чьи произведения не сохранились, мы знаем о нем в основном из
высказывания Мильтона, еще одного знаменитого слепца, Тамирис был побежден
на состязании музами, которые разбили его лиру и ослепили его).
Существует любопытная гипотеза (не думаю, что она исторически верна, но
весьма привлекательна), принадлежащая Оскару Уайльду. В большинстве случаев
писатели хотят показаться глубокомысленными; Уайльд был человеком глубоким,
но старался прослыть легкомысленным. Возможно, он хотел, чтобы мы думали о
нем, как Платон о поэзии: "легкая, крылатая, священная". Так вот, легкий,
крылатый, священный Оскар Уайльд говорил, что античность представила Гомера
слепым намеренно.
Нам неизвестно, существовал ли Гомер. То, что семь городов оспаривают
его друг у друга, заставляет сомневаться в его существовании. Возможно,
Гомера не было, а было много греков, скрытых от нас под именем Гомера.
Традиция рисует образ слепого поэта; безусловно, поэзия Гомера зрима,
иногда великолепно зрима, как, хотя и в меньшей степени, поэзия Оскара
Уайльда.
Уайльд отдавал себе отчет в том, что его поэзия слишком зрима, и хотел
от этого избавиться: он хотел сделать поэзию звучащей, музыкальной, как,
скажем, стихи Теннисона или Верлена, перед которыми он преклонялся. Уайльд
говорил: "Греки воображали Гомера слепым, чтобы показать, что поэзия должна
быть слышимой, а не зримой". Отсюда "de la musique avant toute chose"
(Музыка прежде всего) Верлена, отсюда современный символизм Уайльда.
Мы должны считать, что Гомер не существовал, но
грекам нравилось воображать его слепым, подчеркивая тем самым, что
поэзия -- прежде всего музыка, прежде всего лира и что зримое у поэта может
существовать и не существовать. Я знаю великих поэтов, чья поэзия зрима, и
великих поэтов, чья поэзия интеллектуальна, умственна, нет смысла
перечислять их.
Обратимся к примеру Мильтона. Слепота Мильтона была добровольной. Он с
юности знал, что сделается великим поэтом. Так бывало и с другими. Колридж и
Де Куинси, еще не написав ни строки, знали, что их жизнь принадлежит
литературе; я тоже, если стоит упоминать обо мне. Я всегда чувствовал, что
моя судьба будет связана прежде всего с литературой; я хочу сказать, что со
мной случалось много плохого, а иногда -- хорошее. Но я всегда знал, что все
это рано или поздно превратится в слова, прежде всего плохое, поскольку
счастье не нуждается в претворении: счастье составляет свою собственную
цель.
Вернемся к Мильтону. Он потерял зрение над памфлетами, призывающими к
казни короля. Мильтон говорит, что потерял его по своей воле, отстаивая
свободу; он не сетует на слепоту; он считает, что пожертвовал зрением
добровольно, и помнит свою главную задачу -- быть поэтом. В Кембриджском
университете найдена рукопись, в которой юный Мильтон записывал темы для
большой поэмы.
"Я хочу завещать грядущим поколениям нечто, что не дало бы им
погибнуть", -- провозглашает он, Мильтон наметил десять--пятнадцать тем,
одна из которых оказалась пророческой, о чем он не подозревал. Это тема
Самсона. Он не знал тогда, что его судьба будет сколько-то схожа с судьбой
Самсона и что, наподобие того как Христос предсказан в Ветхом Завете, Самсон
предвестит его собственную судьбу. Уже зная о том, что слепнет, он начал два
исторических труда, оставшихся незавершенными: "Историю Московии" и "Историю
Англии". Затем большую поэму "Потерянный рай". Он искал тему, которая могла
бы заинтересовать всех людей, не только англичан. Этой темой стал Адам, наш
общий предок.
Мильтон много времени проводил один, писал стихи, его память крепла. Он
мог удерживать в памяти сорок-- пятьдесят одиннадцатисложников, а затем
диктовал их пришедшим навестить его. Так слагалась поэма. Он помянул в ней
судьбу Самсона, столь похожую на его собственную, поскольку Кромвель уже
умер и настало время Реставрации. Мильтон подвергся преследованиям и был
приговорен к смерти за то, что поддерживал сторонников казни короля. Но Карл
II, сын Карла I Казненного, когда ему был подан список приговоренных к
смерти, взял перо и произнес фразу, не лишенную благородства: "Рука моя
отказывается подписывать смертный приговор". Мильтон избежал казни, и многие
вместе с ним.
Тогда он написал "Samson Agonistes" (Самсон-борец). Он хотел создать
трагедию в духе греческой. Действие происходит в течение дня, последнего дня
жизни Самсона, и Мильтон думал о сходстве его и своей судеб, потому что он
сам, как и Самсон, был сильным человеком, в конце концов оказавшимся
побежденным. Мильтон был слеп. И написал строки, которые, по мнению Лэндора,
считаются трудными для прочтения, и это действительно так: "Eyeless, in
Gaza, at the mill, with the slaves" -- "Слепой, в Газе (Газа -- город
филистимлян, вражеский город), на мельнице среди рабов". Словно все мыслимые
несчастья разом обрушились на Самсона.
У Мильтона есть сонет, в котором он говорит о своей слепоте. По одной
строке сонета можно догадаться, что он написан слепым. Когда Мильтон
описывает мир, он говорит: "В этом темном и широком мире". Именно таков мир
слепых, когда они остаются одни, потому что они передвигаются, ища опоры
вытянутыми вперед руками. Вот пример (гораздо более впечатляющий, чем мой)
человека, преодолевшего слепоту и свершившего свой труд: "Потерянный рай",
"Возвращенный рай", "Samson Agonistes", лучшие сонеты, часть "Истории
Англии" начиная с истоков до завоевания норманнами -- все это он написал,
будучи слепым, диктуя случайным людям.
Аристократу-бостонцу Прескотту помогала жена. Несчастный случай,
происшедший с ним в студенческие годы в Гарварде, лишил его одного глаза и
оставил Почти слепым на другой. Прескотт решил посвятить жизнь литературе.
Он изучал литературу Англии, Франции,
Италии, Испании. Королевская Испания подарила ему свой мир,
обратившийся во времена республики в свою противоположность. Эрудит стал
писателем и продиктовал жене историю завоевания испанцами Мексики и Перу,
правления королей-католиков и Филиппа П. Это была счастливая, можно сказать,
праведная задача, и он посвятил ей более двадцати лет.
Приведу два более близких нам примера. Я уже упоминал Груссака. Груссак
забыт несправедливо. Сейчас помнят, что он был чужаком-французом. Говорят,
что его труды устарели, что сейчас мы располагаем лучшими работами. При этом
забывают, что он писал, и то, как он это делал. Груссак не только оставил
нам исторические и критические работы, он преобразил испано-язычную прозу.
Альфонсо Рейес, лучший испаноязычный прозаик всех времен, говорил мне:
"Груссак научил меня, как следует писать по-испански". Груссак справился со
своей слепотой, а ряд созданных им вещей можно отнести к лучшим прозаическим
страницам, написанным в нашей стране. Мне бывает приятно вспомнить о нем.
Обратимся к другому примеру, более известному, чем Груссак. Джеймс
Джойс тоже совершил двойной труд. Он оставил два огромных и, почему не
сознаться, неудобочтимых романа -- "Ulises" и "Finnegan's Wake" (оминки по
Финнангану). Но это лишь часть проделанной им работы (сюда же входят
прекрасные стихи и изумительный "Портрет художника в юности"). Другая часть,
возможно, даже более ценная, как теперь считается, -- то, что он совершил с
почти необъятным английским языком. Язык, который, согласно статистике,
превосходит другие и представляет писателю столько возможностей, прежде
всего изобилует конкретными глаголами, оказался для Джойса
недостаточным.
Джойс, ирландец, не забывал, что Дублин был основан
викингами-датчанами. Он изучил норвежский, на котором вел переписку с
Ибсеном. Затем овладел греческим, латынью... Он писал на языке собственного
изобретения, трудном для понимания, но удивительно музыкальном. Джойс внес в
английский новую музыку. Ему принадлежат слова мужественные (но не
искренние): "Из всего, что со мной произошло в жизни, наименьшее значение
имела потеря зрения". Часть своих произведений он создал незрячим: шлифуя
фразы по памяти, иногда проводя над одной фразой целый день, затем записывая
и выправляя их. Все это, будучи полуслепым, а временами -- слепым. Подобным
же образом ущербность Буало, Свифта, Канта, Рескина и Джорджа Мура
окрашивала печалью их труд; то же самое относится и к изъянам, обладатели
которых достигли всеобщей известности. Демокрит из Абдеры выколол себе в
саду глаза, чтобы вид внешнего мира не мешал ему сосредоточиться; Ориген
оскопил себя.
Я привел достаточно примеров. Некоторые столь известны, что мой
собственный случай совестно и упоминать; но люди всегда ждут признаний, и у
меня не было причин отказываться от них. Хотя, возможно, нелепо ставить мое
имя рядом с теми, которые мне приходилось называть.
Я говорил, что слепота -- это образ жизни, не такой уж плачевный.
Вспомним стихи величайшего испанского поэта Луиса де Леона:
Я хочу жить сам, . радуясь благам, что дает небо, одиноко, свободный от
любви, от ревности, от ненависти, надежды, от страха.
Эдгар Аллан По знал наизусть эту строфу.
Мне кажется, что жить без ненависти нетрудно, я никогда не испытывал
ненависти. Но жить без любви, я думаю, невозможно, к счастью, невозможно для
любого из нас. Но обратимся к началу: "Я хочу жить сам, радуясь благам, что
дает небо". Если мы сочтем, что мрак может быть небесным благом, то кто
"живет сам" более слепого? Кто может лучше изучить себя? Используя фразу
Сократа, кто может лучше познать самого себя, чем слепой?
Писатель -- живой человек, поэтому нельзя быть писателем по расписанию.
Поэт бывает поэтом всегда, он знает, что покорен поэзией навек. Наверное,
художник чувствует, что линии и цвета осаждают его. А музыкант ощущает, что
удивительный мир звуков -- самый удивительный из всех миров искусств --
вечно ищет его, его ждут мелодии и диссонансы. Для целей человека Искусства
слепота не может быть лишь бедствием -- она становится орудием. Луис де Леон
посвятил одну из своих од слепому композитору Франсиско Салинасу.
Писатель -- или любой человек -- должен воспринимать случившееся с ним
как орудие; все, что ни выпадает ему, может послужить его цели, и в случае с
художником это еще ощутимее. Все, что ни происходит с ним: унижения, обиды,
неудачи -- все дается ему как глина, как материал для его искусства, который
должен быть использован. Поэтому в одном из стихотворений я говорю о том,
чем были вспоены античные герои: бедствия, унижения, раздоры. Это дается
нам, чтобы мы преобразились, чтобы из бедственных обстоятельств собственной
жизни создали нечто вечное или притязающее на то, чтобы быть вечным.
Если так думает слепой -- он спасен. Слепота -- это дар. Я утомил вас
перечислением полученных мною даров: древнеанглийский, в какой-то степени
шведский язык, знакомство со средневековой литературой, до той поры
неизвестной мне, написание многих книг, хороших и плохих, но оправдавших
потраченное на них время. Кроме того, слепой ощущает доброту окружающих.
Люди всегда добры к слепым.
Мне хотелось бы закончить строчкой Гете. Я не очень силен в немецком,
но думаю, что смогу без грубых ошибок произнести слова: "Alles Nahe werde
fern" -- "Все, что было близко, удаляется". Гете написал это о вечерних
сумерках. Когда смеркается, окружающее словно скрывается от наших глаз,
подобно тому как видимый мир почти полностью исчез из моих.
Гете мог сказать это не только о сумерках, но и о жизни. Все удаляется
от нас. Старость должна быть высочайшим одиночеством, если не считать
высочайшего одиночества смерти. "Все, что было близко, удаляется" -- это
относится и к постепенно усиливающейся слепоте, о которой я рад был
рассказать вам сегодня вечером и рад доказать, что она не совершенное
бедствие. Она должна стать одним из многих удивительных орудий, посланных
нам судьбою или случаем.