Страница:
А потом вдруг началось страшное. Гость как-то странно обмяк, стал глядеть на Мартиновну белыми и круглыми, словно плошки, глазами. Глядел, глядел и спросил:
– Ты кто такая? Чего здесь?
Мартиновна и язык проглотила; потом опомнилась, стала уговаривать гостя:
– Милок, тебе пора, поезжай. Ты на технике, выпимши… Время указывает, поезжай с богом.
Едва проводила его со двора. Но то было лишь начало. Гость или жених – бог знает, как его величать, – покоя весь хутор лишил. Он завел трактор и колесил на нем до полночи. Ездил на ферму, Раису искал, в контору, в магазин, вернулся назад. Раиса не вышла к нему, бабы сказали: «Нету». И он колесил и колесил по хутору. У Зрянина забор повалил, своротил магазинное крыльцо, кинобудку чуть не снес. Спасибо, вернулся со станции Петро Амочаев. Он гостя знал и чуть не силком проводил его за хутор, за речку, на перещепновскую дорогу.
Целую неделю на хуторе смеялись. Челядиным было не до смеха: со дня на день ждали они, что гость вернется. Особенно ночами боялись. Но он, слава богу, не приехал. Видать, не совсем совесть пропил.
Остались на память о нем дрова – хорошие сухие дубки. И за то спасибо. Этим дровам весь хутор завидовал.
Второй жених появился в день воскресный. Подкатили к челядинскому дому вишневые «Жигули», и вышли из них две бабы в цветастых шалях да два мужика при шляпах.
Цветастые бабьи шальки углядели враз и Архип со старухою, Амочаевы, Валентина да тетка Нотька и, конечно, Марфутка Инякина. Углядели и собрались с ведрами у колонки, вроде за водой.
Гости прошли в дом. Любопытные остались ждать.
– Може, этот жених попилит Челядиным дрова? – вслух подумал дед Архип и посмеялся своей догадке.
– На мой погляд, они с Борисов. Шкороборовой тетки Дуни. Они у ней все такие, жуковые, присадистые, – сказала свое слово тетка Нотька. У нее племянница в Борисы была выдана.
А гости были и впрямь с хутора Борисы, что лежал за Бузулуком, у Алексеевского грейдера. В дом войдя, они по-хорошему поздоровались, сели к столу. Речь повели бабы:
– Привезли мы вам человека на погляд. Наш братушка родной, – гости были и впрямь под один гребешок: чернявые, круглолицые, телом кубоватые. Лишь женишок пожиже. – Нас у матери шестеро. И все хорошо живут. А вот он стал не на ту ножку прихрамывать. Надо на него накинуть кошель, пока не разбаловался. Попивал он, чего греха таить, и по пьяному делу…
– Три года отсидел и лечился в ЛПК, в Суровикине! – отрапортовал жених, влезая в разговор.
Его сестры остановили:
– Погоди. И вот нас шестеро: четверо сестер, два брата – все один возле другого живем. Про Раюшку мы слыхали, об ней лишь хорошее люди гутарят. Наш товарец, конечно, с сырью. Но и ей человека найти при двух детях… Да ныне такие мужики пошли. Мы своих-то, спасибо, держим… – сказала одна из сестер и потрясла могучей рукой. И сразу стало ясно: эта удержит.
Старший брат молча сидел, жених кочетился.
– Два образования: три года и ЛПК. Все прошел и завязал железно. Понюхал – и хорош. Тракторист, – загибал он пальцы, – шофер, сварщик, на комбайне могу.
Он подмаргивал Раисе весело, а у той душа к нему не лежала. Понимала: сама немолода, но как-то не нравился ей человек, да и сепетливый.
– Один возля другого живем, – уговаривали сестры. – Друг за дружку держимся. Помогаем. А как же? Его бы вот определить… Лучше у нас, на Борисах, при отце с матерью, и мы – рядом. Скотина есть, подворье хорошее, дом.
Сестры понравились всем. А вот жених…
– Из себя никакой, а комиссарится, – осудила его бабка Макуня.
– И мне, бабуня, он не показался, – не поднимая на мать глаза, сказала Раиса. – Капеля он, на мой погляд. Во слезах с ним проживать.
– Кто тебя неволит, – ответила мать.
Ей и самой жених не больно по нраву пришелся. Хоть и лечился он от водки, но, по всему видать, не взяла его лека, и не пьет он, как говорится, лишь с воскресенья до поднесенья.
А семья была хорошая. Но подумали и отказали жениху. Стали ждать, может, доброго кого Бог припутит.
Старинная подруга Мартиновны Таиса Мирошкина, по-уличному – Солонечиха, который год уже проживала на станции, у дочери. Но хата ее стояла в сохранности. И несколько раз в году приезжала Солонечиха на родину. И тогда сбивались в ее тесной хатенке старые вдовы, песни играли, плакали о мужьях убиенных да умерших, поминали горькую свою жизнь, незабвенную молодость.
Нынешний раз Мартиновна, углядев Солонечиху уже под вечер, утра не дождалась, собрала в узелок яичек да сальца и подалась в гости.
Встретились, как всегда, хорошо: всплакнули, пожалились, порядили о жизни. Солнечиха раскладывать карты была известная мастерица, и потому не обошлось без колоды.
– Раскинь, – попросила Мартиновна.
– На тебя, что ль? – достала карты Солонечиха.
– Чего на меня кидать? Без картей свою дорогу знаю. На спокой, – указала она в сторону кладбища. – Раскинь на Раису. Об ней горюсь.
Раскинули на Раису. Карта ложилась неплохо: с сердечными хлопотами, бубновым интересом и девяткой бубей, что, как известно, означает добрый исход.
Но, странное дело, вертелся вокруг бубновой дамы и не хотел уходить пиковый король, тоже со своими сердечными хлопотами, и не с пустыми. Раскинули раз, другой – и не знали, что думать.
– Може, офицер или из милиционеров? – предположила Солонечиха.
– Ты уж брехни да отдохни, – остановила ее Мартиновна. – Може, дед Архип? – подсмеялась она. – Он фуражку носит.
Солонечиха обиделась, снова раскинула карты. И вновь объявился пиковый король с валетом, десяткой и семеркой.
– Ну что? – с упреком спросила Солонечиха. – Вот тебе и Архип. Карты, оне…
Правду карт Мартиновна и сама знала. И потому задумалась. Казенный король был в хуторской жизни странен, непонятен. Что за человек?
И вдруг словно спичкой чиркнуло у Мартиновны в голове. Чиркнуло, осветило, и гадание стало понятным.
– Боровсковы, – проговорила она. Солонечиха радостно всплеснула руками.
– Правда! А мне и в голову не влезло. Господи! Карты чуть не в голос гутарят, а мы сидим глазами лупаем, трухли старые…
Боровсковы была известная на хуторе семья. А теперь, когда Алешка Боровсков сидел в тюрьме, срок отбывал, новая слава про них по хутору покатилась. Алешка шесть лет получил: залез в магазин на станции и уснул там пьяный. Сам он сидел в тюрьме, но прислал на хутор двух дружков своих, отсидевших, в мужья для Парани Скуридиной и Фаины Чертихиной. Фаина со своим не ужилась, а Скуридины хвалили – мужик вроде стоящий.
И теперь карты указывали туда, к Боровсковым. Казенный человек, что возле Раисы крутился, был оттуда, из тюрьмы.
– Боязно, все же тюремщик, – зябко передернула плечами Мартиновна.
– А тама всякие есть, – успокоила ее подруга.
– Это-то правильно. И добрые там есть, – с готовностью поддержала ее Мартиновна. – Жена посадит, или начальство, иль дружки хорошие. Дал бы Бог нам доброго человека, чтоб работящий, непьющий и Раису не обижал.
– Даст, – пообещала Солонечиха. – Карты указуют. Иди и ни об чем не думай. Иди.
– Чего ж… – вздохнула Мартиновна. – Пойду. Испытаю интересу. Надо идти, – твердо добавила она. – Жизнь приказывает.
Вечером она посоветовалась со своими, а утром к Боровсковым пошла. Написали Алешке письмо, чтобы как следует человека поискал для Раисы, хорошего.
Написали и вскоре получили ответ с фотографией. Глядел с карточки угрюмоватый мужик, на лицо вроде приглядный. И тут же письмо его: как звать и прочее. Сидеть ему оставался год, пять уже отбыл. Год всего оставалось. И просил он посылочку, сальца желательно, так как в тюрьме плохие харчи.
Посылку собрали.
– В тюрьме тоже… Они есть ни за что сидят, – объясняли соседям. – Жена с другим спутается, а мужа – чирек. Иль по работе. Или дружки подведут.
Соседи соглашались легко: «Бывает, бывает…»
Оставалось теперь подождать. Всего лишь год. А там все прояснится. Карты обещали хорошее.
Переезд
1
– Ты кто такая? Чего здесь?
Мартиновна и язык проглотила; потом опомнилась, стала уговаривать гостя:
– Милок, тебе пора, поезжай. Ты на технике, выпимши… Время указывает, поезжай с богом.
Едва проводила его со двора. Но то было лишь начало. Гость или жених – бог знает, как его величать, – покоя весь хутор лишил. Он завел трактор и колесил на нем до полночи. Ездил на ферму, Раису искал, в контору, в магазин, вернулся назад. Раиса не вышла к нему, бабы сказали: «Нету». И он колесил и колесил по хутору. У Зрянина забор повалил, своротил магазинное крыльцо, кинобудку чуть не снес. Спасибо, вернулся со станции Петро Амочаев. Он гостя знал и чуть не силком проводил его за хутор, за речку, на перещепновскую дорогу.
Целую неделю на хуторе смеялись. Челядиным было не до смеха: со дня на день ждали они, что гость вернется. Особенно ночами боялись. Но он, слава богу, не приехал. Видать, не совсем совесть пропил.
Остались на память о нем дрова – хорошие сухие дубки. И за то спасибо. Этим дровам весь хутор завидовал.
Второй жених появился в день воскресный. Подкатили к челядинскому дому вишневые «Жигули», и вышли из них две бабы в цветастых шалях да два мужика при шляпах.
Цветастые бабьи шальки углядели враз и Архип со старухою, Амочаевы, Валентина да тетка Нотька и, конечно, Марфутка Инякина. Углядели и собрались с ведрами у колонки, вроде за водой.
Гости прошли в дом. Любопытные остались ждать.
– Може, этот жених попилит Челядиным дрова? – вслух подумал дед Архип и посмеялся своей догадке.
– На мой погляд, они с Борисов. Шкороборовой тетки Дуни. Они у ней все такие, жуковые, присадистые, – сказала свое слово тетка Нотька. У нее племянница в Борисы была выдана.
А гости были и впрямь с хутора Борисы, что лежал за Бузулуком, у Алексеевского грейдера. В дом войдя, они по-хорошему поздоровались, сели к столу. Речь повели бабы:
– Привезли мы вам человека на погляд. Наш братушка родной, – гости были и впрямь под один гребешок: чернявые, круглолицые, телом кубоватые. Лишь женишок пожиже. – Нас у матери шестеро. И все хорошо живут. А вот он стал не на ту ножку прихрамывать. Надо на него накинуть кошель, пока не разбаловался. Попивал он, чего греха таить, и по пьяному делу…
– Три года отсидел и лечился в ЛПК, в Суровикине! – отрапортовал жених, влезая в разговор.
Его сестры остановили:
– Погоди. И вот нас шестеро: четверо сестер, два брата – все один возле другого живем. Про Раюшку мы слыхали, об ней лишь хорошее люди гутарят. Наш товарец, конечно, с сырью. Но и ей человека найти при двух детях… Да ныне такие мужики пошли. Мы своих-то, спасибо, держим… – сказала одна из сестер и потрясла могучей рукой. И сразу стало ясно: эта удержит.
Старший брат молча сидел, жених кочетился.
– Два образования: три года и ЛПК. Все прошел и завязал железно. Понюхал – и хорош. Тракторист, – загибал он пальцы, – шофер, сварщик, на комбайне могу.
Он подмаргивал Раисе весело, а у той душа к нему не лежала. Понимала: сама немолода, но как-то не нравился ей человек, да и сепетливый.
– Один возля другого живем, – уговаривали сестры. – Друг за дружку держимся. Помогаем. А как же? Его бы вот определить… Лучше у нас, на Борисах, при отце с матерью, и мы – рядом. Скотина есть, подворье хорошее, дом.
Сестры понравились всем. А вот жених…
– Из себя никакой, а комиссарится, – осудила его бабка Макуня.
– И мне, бабуня, он не показался, – не поднимая на мать глаза, сказала Раиса. – Капеля он, на мой погляд. Во слезах с ним проживать.
– Кто тебя неволит, – ответила мать.
Ей и самой жених не больно по нраву пришелся. Хоть и лечился он от водки, но, по всему видать, не взяла его лека, и не пьет он, как говорится, лишь с воскресенья до поднесенья.
А семья была хорошая. Но подумали и отказали жениху. Стали ждать, может, доброго кого Бог припутит.
Старинная подруга Мартиновны Таиса Мирошкина, по-уличному – Солонечиха, который год уже проживала на станции, у дочери. Но хата ее стояла в сохранности. И несколько раз в году приезжала Солонечиха на родину. И тогда сбивались в ее тесной хатенке старые вдовы, песни играли, плакали о мужьях убиенных да умерших, поминали горькую свою жизнь, незабвенную молодость.
Нынешний раз Мартиновна, углядев Солонечиху уже под вечер, утра не дождалась, собрала в узелок яичек да сальца и подалась в гости.
Встретились, как всегда, хорошо: всплакнули, пожалились, порядили о жизни. Солнечиха раскладывать карты была известная мастерица, и потому не обошлось без колоды.
– Раскинь, – попросила Мартиновна.
– На тебя, что ль? – достала карты Солонечиха.
– Чего на меня кидать? Без картей свою дорогу знаю. На спокой, – указала она в сторону кладбища. – Раскинь на Раису. Об ней горюсь.
Раскинули на Раису. Карта ложилась неплохо: с сердечными хлопотами, бубновым интересом и девяткой бубей, что, как известно, означает добрый исход.
Но, странное дело, вертелся вокруг бубновой дамы и не хотел уходить пиковый король, тоже со своими сердечными хлопотами, и не с пустыми. Раскинули раз, другой – и не знали, что думать.
– Може, офицер или из милиционеров? – предположила Солонечиха.
– Ты уж брехни да отдохни, – остановила ее Мартиновна. – Може, дед Архип? – подсмеялась она. – Он фуражку носит.
Солонечиха обиделась, снова раскинула карты. И вновь объявился пиковый король с валетом, десяткой и семеркой.
– Ну что? – с упреком спросила Солонечиха. – Вот тебе и Архип. Карты, оне…
Правду карт Мартиновна и сама знала. И потому задумалась. Казенный король был в хуторской жизни странен, непонятен. Что за человек?
И вдруг словно спичкой чиркнуло у Мартиновны в голове. Чиркнуло, осветило, и гадание стало понятным.
– Боровсковы, – проговорила она. Солонечиха радостно всплеснула руками.
– Правда! А мне и в голову не влезло. Господи! Карты чуть не в голос гутарят, а мы сидим глазами лупаем, трухли старые…
Боровсковы была известная на хуторе семья. А теперь, когда Алешка Боровсков сидел в тюрьме, срок отбывал, новая слава про них по хутору покатилась. Алешка шесть лет получил: залез в магазин на станции и уснул там пьяный. Сам он сидел в тюрьме, но прислал на хутор двух дружков своих, отсидевших, в мужья для Парани Скуридиной и Фаины Чертихиной. Фаина со своим не ужилась, а Скуридины хвалили – мужик вроде стоящий.
И теперь карты указывали туда, к Боровсковым. Казенный человек, что возле Раисы крутился, был оттуда, из тюрьмы.
– Боязно, все же тюремщик, – зябко передернула плечами Мартиновна.
– А тама всякие есть, – успокоила ее подруга.
– Это-то правильно. И добрые там есть, – с готовностью поддержала ее Мартиновна. – Жена посадит, или начальство, иль дружки хорошие. Дал бы Бог нам доброго человека, чтоб работящий, непьющий и Раису не обижал.
– Даст, – пообещала Солонечиха. – Карты указуют. Иди и ни об чем не думай. Иди.
– Чего ж… – вздохнула Мартиновна. – Пойду. Испытаю интересу. Надо идти, – твердо добавила она. – Жизнь приказывает.
Вечером она посоветовалась со своими, а утром к Боровсковым пошла. Написали Алешке письмо, чтобы как следует человека поискал для Раисы, хорошего.
Написали и вскоре получили ответ с фотографией. Глядел с карточки угрюмоватый мужик, на лицо вроде приглядный. И тут же письмо его: как звать и прочее. Сидеть ему оставался год, пять уже отбыл. Год всего оставалось. И просил он посылочку, сальца желательно, так как в тюрьме плохие харчи.
Посылку собрали.
– В тюрьме тоже… Они есть ни за что сидят, – объясняли соседям. – Жена с другим спутается, а мужа – чирек. Иль по работе. Или дружки подведут.
Соседи соглашались легко: «Бывает, бывает…»
Оставалось теперь подождать. Всего лишь год. А там все прояснится. Карты обещали хорошее.
Переезд
1
От станции Степана вез шуряк на стареньком красном «Москвиче». Стекла машины были опущены, и ее насквозь продувало чистым степным духом. Тянулась целина – остро полынной горечью пахло, хлебные поля – чем-то сладковатым. Год выдался добрый, с дождями, и зелень вокруг лежала свежая.
Степан глядел по сторонам, довольно щурился, время от времени глубоко, с причмоком вдыхал вкусный воздух и про себя говорил: «Хорошо… здорово, черт возьми… Хорошо…» Он бы и вслух это сказал, да шуряка стеснялся. Но возле самого хутора, когда по правую сторону открылось поле, облитое желтым, прямо-таки солнечным цветом, Степан не выдержал и, засмеявшись, сказал:
– Здóрово!
– Чего здорово? – спросил шуряк.
– Да вот поле. Красиво. Горчица цветет, что ли… не пойму, – и еще раз повторил: – Красиво.
– За такую красоту, – недобро усмехнулся шуряк, – управляющему голову надо оторвать. Сурепку растит. Сеют просо пополам с сурепкой. Давно надо бы семена сменить.
У ворот материнского дома они остановили машину, посигналили. Но никто не вышел. Дом, казалось, задремал, прикрыв окна ставнями. Да и весь хутор дремал – безлюдный, тихий. Тонкий, вроде бы пчелиный, звон стоял вокруг, петухи перекликались от двора ко двору, чирикали воробьи – и всё. Ни машинного гула, ни человечьего голоса.
Степан приезжал к матери каждое лето, а иногда и в иное время на день-другой заглядывал, но вот к этой тишине привыкнуть никак не мог. Он как-то шалел от нее и даже пугался. Заводская привычка. В цехе, в ночной смене, когда прикорнешь за столом, а цех работает, под этот гул и дремлется хорошо. А если вдруг смолкнет, то вскакиваешь как ошалелый: что-то случилось. И здесь, в хуторе, он иногда ночью или днем, когда засыпал, аж подпрыгивал на кровати, вскакивал испуганный: почему так тихо? А потом облегченно вздыхал, вспоминая, где он.
Дом был не заперт, только цепочка на пробой наброшена. Здесь никогда дома не запирались, лишь при отъезде да если цыгане табором возле хутора становились. А так набросят цепочку, и все.
– Ну давай, – сказал шуряк, – хозяйничай… А я поеду. Может, в воскресенье с бредешком подскочу. Говорят, в Монголовском пруду карасика можно брать. Пока.
Степан послушал, как завелась машина и поехала. Ее рокот становился все тише и тише и наконец смолк, утонул в тишине. Тонко звенели мухи, пчелы; ветер с глухим ропотом набегал на клены, стоящие подле сараев. И всё. Степан разулся, рубаху снял, пошел через двор, покрытый короткой шерсткой гусиной травки, на огороды.
Ячмень, что мать сеяла на сено, пора было косить. Он стоял налитой, тесно стоял, колос к колосу, точно пухлый зеленый ломоть на земле лежал, ветром не шевельнешь. Лишь иногда легкая зыбь бежала по его маковкам.
А за ячменем лежал огород. Впереди картошка. За ней тыквы распускали шершавые свои плети, закрывая землю большими лопушистыми листьями. А над ними покачивались желтоватые зонтики укропа.
Ниже огорода, до самой речки и вдоль нее, тянулся сад, который называли садом больше по старой памяти. Когда-то, еще мать помнит, здесь одной вишни по пятьдесят ведер брали, а уж про яблоки да груши и говорить нечего. Но это когда-то… Правда, еще дед как-то копошился, что-то делал. Да разве одному с такой махиной совладать! А уж помер дед – и конец саду. Деревья стали сохнуть, дичина поперла от корней. Вишенник зарос – не продраться. Вырождались яблони. И вместо «шафрана», «аниса», «доброго крестьянина» падали на землю и гнили, правда, большие, иные чуть не в кулак, кислицы.
А когда появились колхозные сады, то весь хутор свои забросил. Зачем ломать горб, если можно в колхозном взять сколько не лень. Держались за свои сады только из-за сена. Оно всегда здесь, по-над речкой, удавалось хорошее. А нынче и вовсе по пояс трава стояла.
Тропкой вышел Степан на берег. Речонка звалась Паникой. Она была небольшая, а в последнее время, когда начали перехватывать ей горло плотинами то в одном, то в другом месте, Паника и вовсе захирела. Чакан и морковник почти везде ее от берега к берегу стягивали. На омутах только и держалась, на их ключах. Омуты были глубокие. Почти скрытые от солнца обомшелыми густыми вербами, они лежали покойно. Ветер шумел в далеких вершинах, не тревожа черную стеклянную гладь воды. Белого воска лилии дремали на зеленой скатерти листьев. Кувшинки желтели кое-где. А над омутом, над деревьями, над всем этим тихим полуденным миром склонилась такая же чистая, но уже вовсе бездонная голубизна.
Степан прилег на берегу, под ивовым кустом, слушал синицу, звонко тренькавшую в саду, и незаметно уснул. А разбудил его материнский голос:
– Мой сынок, ты чего на земле лежишь? Одеялку бы взял из дому, подстелил. А я тебя ищу-ищу…
Рядом бабка стояла, опершись на клюку.
– Ищем-ищем хозяина, – засмеялась она. – Може, говорим, цыгане его увезли.
Степан поднялся. Мать уже плакала.
– Мой сынок, а его все нет. Хожу к нему, хожу, кричу-кричу, а он не подымается, не откликается…
– Видать, он уже к земле прислонился, – тихим эхом вторила ей бабка.
Прошлой зимой умер отец, и мать все плакала, плакала. Каждый раз, как Степан приезжал, плакала, да и без него, наверное. Плакала – и слез выплакать не могла.
Они не изменились – ни мать, ни бабка. То ли часто он приезжал, а может, уже был в той поре, когда ровесники и старшие будто и не стареют, а лишь молодежь поднимается на глазах. У матери, как всегда по лету, нос обгорел докрасна и облупился. Бабка и сейчас, в начале июня, валяных чуней не снимала.
До самой ночи, до поры, когда спать нужно было идти, они во дворе сидели и все говорили, говорили. На могилку к отцу сходили. Потом гости появились: кум Петро, Алешка с Володей-киномехаником, братья Маркеловы, Иван да Валька, – все свои. Мать, конечно, самогоночки поставила. Просидели допоздна: и песни попели, и разговоры поразговаривали. Но главного Степан матери не сказал. А главным было то, что собирался он на хутор возвращаться. И нынешний его приезд должен был все решить окончательно: о работе, следовательно, поговорить для себя и жены и о прочем.
В доме, в постели, Степан сразу начал погружаться в дрему. Но вдруг звучный шепот заставил его очнуться:
– Помяни, Господи… Помяни, Гос-споди, раба твоего Михаила… – это бабка молилась. – Пошли ему блаженство вечное, бесконечное… Помяни, Гос-споди, раба твоего Ивана…
Бабкина молитва была проста: помяни, Господи… А потом все покойные родичи перечислялись. Память старой женщины уходила с годами, и все труднее и труднее держались в ее голове имена близких. И потому страстный шепот ее: «Раба твоего…» – часто рвался. И бабка замирала, вспоминая.
Степан лежал в темноте, в тишине, лишь за тонкой стеной бабка считала и никак перечесть не могла ушедших от нее дорогих людей. Наконец она, видно, устала и, проговорив истово «Господи помилуй, Господи помилуй…», улеглась спать.
А Степану как-то не по себе стало, чуть жутковато. И от бабкиной молитвы, и от тишины, что в доме стояла и во всем хуторе. Всегда так бывало в первые дни приезда. Все же отвык, отвык он от дома… Считай, после восьмого класса ушел отсюда. Приезжал лишь на каникулы да праздники. А потом армия, техникум, женитьба, завод. Казалось, уже навсегда родной дом остался для него лишь домом родителей, домом далекого детства… Но получалось по-иному.
Главное, конечно, квартира. Жил Степан у жены, вернее, у тещи с тестем. А у них еще одна дочь подрастала. Да Степанова девка. Вшестером жили в двухкомнатной квартире. Пробовали снимать жилье – вышло еще хуже. А своей квартирой что-то не пахло. Всё только одни обещания. В общем, трудновато жили. И как-то, при случае, вдруг пришла в голову мысль. Давно это было, еще в прошлом году, как раз после отцовой смерти. Пришла мысль и не отвязывалась. Ведь в хуторе-то какой домина считай что пустует. Мать и бабка. И тяжеловато им живется, одним-то бабам, без хозяина. А что если переехать? Специальность у него была хорошая – энергетический техникум окончил. К тому же соображал он неплохо в телевизорах, приемниках – в армии приходилось дело иметь. Так что о куске хлеба не беспокоился. Жене тоже можно устроиться в колхозе – экономист. Пусть не сразу, но приискать что-то подходящее. Жилье хорошее, просторное, работа найдется. Чего же еще?..
Жена, как ни странно, согласилась. Сначала вроде в шутку, а потом все серьезнее она говорила: «Поехали… Свежий воздух. По выходным не нужно будет никуда ездить: грибы, ягоды – всё рядом…»
Еще со студенческой поры Ольга любила за город выбираться. Сейчас у них и палатка своя была, и спальные мешки. И по возможности вместе с дочкой они уезжали куда-нибудь. Чаше всего за Волгу. Степан посмеивался над этой страстью, а потом и сам втянулся.
Правда, пугалась Ольга хозяйства. Нет, не обыденной домашней работы. В городе-то она больше всех тянула. Жалела мать за то, что старше, сестру – что моложе. Жалела, и часто за всех управлялась. Побаивалась она животины: коровы, кур и прочего. Но Степан ее утешал: «Не трусь… Мать да бабка тебя пока и не допустят. А потом поглядим…»
Итак, ничего будто и не держало Степана. Но уже второй год он лишь разговоры с женой разговаривал, а решиться не мог. Знал он, знал, что хуже не будет. Живут в деревнях неплохо. А в городе он ничего не терял, не о чем плакать. К заводу, правда, привык, товарищи появились. Но это все наживное. На хуторе-то друзья поближе: с рождения, со школы, родичи, сватья да братья. Но все же он медлил, еще и еще раз прикидывал, потому что дело было серьезнее некуда – жизнь.
И к тому же, даже не признаваясь себе, он, кажется, стыдился своего возвращения. Так уж издавна повелось: в город за долей едут, там и кусок слаще, и рубль длиннее. А вернулся назад – значит, недоумок, не мог счастья поймать. И хоть в нынешнее время все несколько по-иному, но… Степан медлил и прикидывал. И только вот сейчас, в этот приезд, решил рассказать все матери, о работе договориться и, может быть, уже по лету перебраться сюда, на хутор.
Но почему-то об этом сегодня не обмолвился. А такое известие было бы для матери с бабкой ох какой радостью.
Утром Степан проспал долго. Открыл было глаза, поглядел на окна, подумал: «Рано», – и снова заснул. А было-то вовсе не рано. Просто деревья в палисаднике затеняли свет. И когда поднялся и вышел он во двор, уже день стоял ясный, даже с припеком.
Мать, конечно, была на работе, и бабка куда-то ушла. Степан за свежей водой пошел к колонке, а там управляющий, Арсентий, «Жигули» свои новенькие мыл. В закатанных штанах ходил он вокруг машины со шлангом и щеткой.
– А-а, здорово, отпускник, – встретил он Степана. – Косить приехал?
– Косить. А что, травы жалко?
– По нынешнему году не жалко. Все огрузимся. Слушай, Степан, посмотри телевизор, а? Всю неделю ни черта не видно. Полосы какие-то, скачет все. Бабы всю шею проели. Сегодня везти хотел, вот с работы сбежал.
– Началось, – засмеялся Степан. – Сейчас умоюсь, приду.
Это всегда так бывало. На хуторе никто в телевизорах не соображал. И потому приезд Степана всегда был кстати. Шли к нему и шли. Теперь он с собой из города тестер возил, паяльник, кое-какие детальки ходовые. Чтобы не обижать людей, помочь.
К управляющему он сразу пошел, даже завтракать не стал, не хотелось. Арсентий по дому ходил полуголый, белотелый, живот выпустив. Видно, не больно его служба заматывала. И жилье было под стать хозяину: просторный пятистенок с мягкими дорожками, с коврами, с тусклым блеском полированной мебели, с тюлевым водопадом штор от потолка до пола, с тяжелыми кистями бархатных скатертей. Недурно жил управляющий.
А с телевизором все удачно получилось и быстро. Там и дел-то было: конденсатор подпаять да лампу посадить на место. Словом, через полчаса телевизор говорил и показывал как миленький.
Управляющий восхищенно чмокал губами, торжествовал:
– Во! Вот это да! Вот это я понимаю! Ну, спасибо! А то вези нашим чертям из района, так всю душу вымотают. Десять раз будешь ездить. Это за тридцать-то верст.
Степан привык к таким речам, про себя лишь посмеиваясь, как люди в наше время считают чуть ли не колдовством такую обыденную вещь.
Денег с управляющего он, конечно, не взял. Но пришлось остаться позавтракать и бутылку выпить, чтобы Арсентий не обиделся. Управляющий мужиком был неплохим, давно уже в хуторе работал, мать его хвалила.
Выпить решили на свежем воздухе, во дворе. От колбасы, сыра, каких-то консервов из пузатого ЗИЛа Степан решительно отказался.
– Я тоже все это, – махнул рукой управляющий, – не уважаю. Мы по-нашему, по-крестьянски.
И скоро шкворчала на столе яичница, зеленый снопик лука лежал, белея нежными луковками, желтело свежее масло в мисочке.
Выпили по первой, заговорили. О машинах речь зашла.
– А ты не думаешь покупать?
– С каких доходов? – засмеялся Степан.
– Э-э, парень, – крякнул управляющий. – С такой головой… Ну-ка, давай по второй, – он выпил и с удовольствием захрустел белой луковицей. – Говоришь, с каких доходов, – продолжал он. – Ты сейчас любой двор у нас возьми… Ну, кроме тех, где алкаши или лодыри. Возьми любой двор, так если машины нет, значит, она на книжке лежит. Вот так, – лицо Арсентия в улыбке расплылось. – А ты говоришь – доходы. Твои-то годки, гляди: у Михаила Кривошлыкова – «Жигули», у Маркеловых, у обоих, у Ивана – «Москвич», у Вальки – «Запорожец», про Тарасовых и говорить нечего, те самолет купят, не поморщатся. Ну, Алешка… Алексей, тот уже три машины, наверное, пропил. Но мотоцикл все равно имеет. Вот так! Не-ет… Чего зря грешить. Механизаторы у нас живут – хоть раскулачивай. Да и в животноводстве за привесы неплохо получают. Вот так! А с твоей головой… Бросай к черту этот завод. Привози своих, и гарантия… Я тебе гарантию даю: через два года на машине будешь.
Случай был удобный, и Степан, словно не всерьез, сказал:
– Ну приеду, положим. А где работать?
– Здорóво… – покачал головой Арсентий. – Работать… Ты же по электрической части. Видел комплекс? Армяне который делали?
– В прошлом году видел.
– Ну вот, уже монтаж кончаем. Где-то в сентябре пустим. Там по электрике – кричи! – специалист нужен. И механика надо. Сто сорок рублей – пожалуйста.
– Ну а жена где? – все так же со смешком, будто не всерьез, продолжал Степан. – Она – экономист, бухгалтер.
– Да там же, в комплексе, – отвечал Арсентий. – Или учетчицей. Я этого черта все равно прогоню. Пьет, хоть ты его убей… Много ей не будет, а восемьдесят рублей – это тоже деньги. Вот так. И я тебе вот что скажу. Это, парень, раньше все нос воротили – деревня, мол, навоз. В нашем колхозе, я тебе скажу, при наших землях жить можно. И неплохо. От нас люди не вижу чтоб убегали, нет, не вижу. А что там город, культура и прочее! Это, я тебе скажу, ерунда. Может, молодежи и нужны всякие танцы, клубы, а постарше, семейным, в наше время главное – работа. Хорошая работа, получаешь хорошо, с харчами достаток, жильем не обижен – все в порядке. Живи – не тужи. А культура, я гляжу, у всех одинаковая. Брат у меня двоюродный в городе. Катерина, сестра, в районе. Культура у всех одинаковая – телевизор глядеть. Вот и всё.
Так они просидели, пробеседовали до самого полудня. Мать уже корову подоила, когда Степан домой вернулся.
– Ты где, мой сынок, бродишь? – спросила она. – Бабушка вон говорит: спал-спал и пропал.
– Гляну – спит, гляну – спит, – подсмеивалась бабка.
– И-и, Господи, – процеживая молоко, говорила мать, – чего ж им в городе не спать, на всем на готовом? И хлебушка им привезут, и молока, спи себе да спи. Попей, мой сынок, парного, – налила она кружку.
Степан выпил молоко и раздумывал о своем – о том времени скором, когда рано или поздно возиться с коровой будет Ольга. Раздумывая об этом, Степан спросил у матери рассеянно:
– Ты ее три раза доишь?
– А как же, мой сынок! Да пока еще по-божески, сюда гоняют. А вот с той недели придется в обедах на летник бегать. И не доить нельзя. Прямо беда.
– Слушай, – все так же рассеянно, в раздумье сказал Степан, – а если ее продать? В колхозе можно молоко покупать или у соседей. Много ли нам надо!
Мать остолбенела. Мгновение-другое она ничего не могла вымолвить, лишь глядела на сына, помаргивая короткими светлыми ресничками, белые выгоревшие брови ее поднялись вверх, густо заморщинив лоб. Наконец она опомнилась.
– Ты, мой сынок, либо сдурел! Эдакую корову переводить! Нарекет еще… Господи, не слухай его, – плаксиво прибавила она. – Да такой ядовой коровы, как наша Марта, на всем хуторе нет. Скажи ему, мама, скажи…
– Уж ядовая-а-а… Как пригонют, другие на баз, а наша никак не наистся. Всю ночь готова ходить.
– Да на нашу Марту все завидуют! Все мне говорят: хоть бы она телочку принесла! И на такую золоту у тебя, мой сынок, язык поворачивается!
– Ладно, ладно, не шуми. Золото, золото… Руки скоро не будут владать от этого золота. А то бы брала молоко в колхозе и горя не знала.
– Ага, – покивала головой мать, – счас, растопорься, много тебе вольют. Школьникам, в интернат, и то отказывают. Все государству – и никаких.
– Ну, у людей бери…
– Ты, мой сыночек, либо переспал иль со вчерашнего не очунел… Значит, пресного надо попить – беги. Кислого захочешь – снова к добрым людям. Вареничков сготовить или блинцов испечь… А иде маслице, сметанка иде, каймачок, творожок? Опять подайте, люди добрые! Иряну захочешь – и того Христа ради надо просить. Так уж… – махнула она рукой. – Плетешь, не знаю чего. Об деле бы подумал. Завтра зачнем косить. Такую страсть божию нам предстоит одолеть. Мама, ты на сад ходила?
Степан глядел по сторонам, довольно щурился, время от времени глубоко, с причмоком вдыхал вкусный воздух и про себя говорил: «Хорошо… здорово, черт возьми… Хорошо…» Он бы и вслух это сказал, да шуряка стеснялся. Но возле самого хутора, когда по правую сторону открылось поле, облитое желтым, прямо-таки солнечным цветом, Степан не выдержал и, засмеявшись, сказал:
– Здóрово!
– Чего здорово? – спросил шуряк.
– Да вот поле. Красиво. Горчица цветет, что ли… не пойму, – и еще раз повторил: – Красиво.
– За такую красоту, – недобро усмехнулся шуряк, – управляющему голову надо оторвать. Сурепку растит. Сеют просо пополам с сурепкой. Давно надо бы семена сменить.
У ворот материнского дома они остановили машину, посигналили. Но никто не вышел. Дом, казалось, задремал, прикрыв окна ставнями. Да и весь хутор дремал – безлюдный, тихий. Тонкий, вроде бы пчелиный, звон стоял вокруг, петухи перекликались от двора ко двору, чирикали воробьи – и всё. Ни машинного гула, ни человечьего голоса.
Степан приезжал к матери каждое лето, а иногда и в иное время на день-другой заглядывал, но вот к этой тишине привыкнуть никак не мог. Он как-то шалел от нее и даже пугался. Заводская привычка. В цехе, в ночной смене, когда прикорнешь за столом, а цех работает, под этот гул и дремлется хорошо. А если вдруг смолкнет, то вскакиваешь как ошалелый: что-то случилось. И здесь, в хуторе, он иногда ночью или днем, когда засыпал, аж подпрыгивал на кровати, вскакивал испуганный: почему так тихо? А потом облегченно вздыхал, вспоминая, где он.
Дом был не заперт, только цепочка на пробой наброшена. Здесь никогда дома не запирались, лишь при отъезде да если цыгане табором возле хутора становились. А так набросят цепочку, и все.
– Ну давай, – сказал шуряк, – хозяйничай… А я поеду. Может, в воскресенье с бредешком подскочу. Говорят, в Монголовском пруду карасика можно брать. Пока.
Степан послушал, как завелась машина и поехала. Ее рокот становился все тише и тише и наконец смолк, утонул в тишине. Тонко звенели мухи, пчелы; ветер с глухим ропотом набегал на клены, стоящие подле сараев. И всё. Степан разулся, рубаху снял, пошел через двор, покрытый короткой шерсткой гусиной травки, на огороды.
Ячмень, что мать сеяла на сено, пора было косить. Он стоял налитой, тесно стоял, колос к колосу, точно пухлый зеленый ломоть на земле лежал, ветром не шевельнешь. Лишь иногда легкая зыбь бежала по его маковкам.
А за ячменем лежал огород. Впереди картошка. За ней тыквы распускали шершавые свои плети, закрывая землю большими лопушистыми листьями. А над ними покачивались желтоватые зонтики укропа.
Ниже огорода, до самой речки и вдоль нее, тянулся сад, который называли садом больше по старой памяти. Когда-то, еще мать помнит, здесь одной вишни по пятьдесят ведер брали, а уж про яблоки да груши и говорить нечего. Но это когда-то… Правда, еще дед как-то копошился, что-то делал. Да разве одному с такой махиной совладать! А уж помер дед – и конец саду. Деревья стали сохнуть, дичина поперла от корней. Вишенник зарос – не продраться. Вырождались яблони. И вместо «шафрана», «аниса», «доброго крестьянина» падали на землю и гнили, правда, большие, иные чуть не в кулак, кислицы.
А когда появились колхозные сады, то весь хутор свои забросил. Зачем ломать горб, если можно в колхозном взять сколько не лень. Держались за свои сады только из-за сена. Оно всегда здесь, по-над речкой, удавалось хорошее. А нынче и вовсе по пояс трава стояла.
Тропкой вышел Степан на берег. Речонка звалась Паникой. Она была небольшая, а в последнее время, когда начали перехватывать ей горло плотинами то в одном, то в другом месте, Паника и вовсе захирела. Чакан и морковник почти везде ее от берега к берегу стягивали. На омутах только и держалась, на их ключах. Омуты были глубокие. Почти скрытые от солнца обомшелыми густыми вербами, они лежали покойно. Ветер шумел в далеких вершинах, не тревожа черную стеклянную гладь воды. Белого воска лилии дремали на зеленой скатерти листьев. Кувшинки желтели кое-где. А над омутом, над деревьями, над всем этим тихим полуденным миром склонилась такая же чистая, но уже вовсе бездонная голубизна.
Степан прилег на берегу, под ивовым кустом, слушал синицу, звонко тренькавшую в саду, и незаметно уснул. А разбудил его материнский голос:
– Мой сынок, ты чего на земле лежишь? Одеялку бы взял из дому, подстелил. А я тебя ищу-ищу…
Рядом бабка стояла, опершись на клюку.
– Ищем-ищем хозяина, – засмеялась она. – Може, говорим, цыгане его увезли.
Степан поднялся. Мать уже плакала.
– Мой сынок, а его все нет. Хожу к нему, хожу, кричу-кричу, а он не подымается, не откликается…
– Видать, он уже к земле прислонился, – тихим эхом вторила ей бабка.
Прошлой зимой умер отец, и мать все плакала, плакала. Каждый раз, как Степан приезжал, плакала, да и без него, наверное. Плакала – и слез выплакать не могла.
Они не изменились – ни мать, ни бабка. То ли часто он приезжал, а может, уже был в той поре, когда ровесники и старшие будто и не стареют, а лишь молодежь поднимается на глазах. У матери, как всегда по лету, нос обгорел докрасна и облупился. Бабка и сейчас, в начале июня, валяных чуней не снимала.
До самой ночи, до поры, когда спать нужно было идти, они во дворе сидели и все говорили, говорили. На могилку к отцу сходили. Потом гости появились: кум Петро, Алешка с Володей-киномехаником, братья Маркеловы, Иван да Валька, – все свои. Мать, конечно, самогоночки поставила. Просидели допоздна: и песни попели, и разговоры поразговаривали. Но главного Степан матери не сказал. А главным было то, что собирался он на хутор возвращаться. И нынешний его приезд должен был все решить окончательно: о работе, следовательно, поговорить для себя и жены и о прочем.
В доме, в постели, Степан сразу начал погружаться в дрему. Но вдруг звучный шепот заставил его очнуться:
– Помяни, Господи… Помяни, Гос-споди, раба твоего Михаила… – это бабка молилась. – Пошли ему блаженство вечное, бесконечное… Помяни, Гос-споди, раба твоего Ивана…
Бабкина молитва была проста: помяни, Господи… А потом все покойные родичи перечислялись. Память старой женщины уходила с годами, и все труднее и труднее держались в ее голове имена близких. И потому страстный шепот ее: «Раба твоего…» – часто рвался. И бабка замирала, вспоминая.
Степан лежал в темноте, в тишине, лишь за тонкой стеной бабка считала и никак перечесть не могла ушедших от нее дорогих людей. Наконец она, видно, устала и, проговорив истово «Господи помилуй, Господи помилуй…», улеглась спать.
А Степану как-то не по себе стало, чуть жутковато. И от бабкиной молитвы, и от тишины, что в доме стояла и во всем хуторе. Всегда так бывало в первые дни приезда. Все же отвык, отвык он от дома… Считай, после восьмого класса ушел отсюда. Приезжал лишь на каникулы да праздники. А потом армия, техникум, женитьба, завод. Казалось, уже навсегда родной дом остался для него лишь домом родителей, домом далекого детства… Но получалось по-иному.
Главное, конечно, квартира. Жил Степан у жены, вернее, у тещи с тестем. А у них еще одна дочь подрастала. Да Степанова девка. Вшестером жили в двухкомнатной квартире. Пробовали снимать жилье – вышло еще хуже. А своей квартирой что-то не пахло. Всё только одни обещания. В общем, трудновато жили. И как-то, при случае, вдруг пришла в голову мысль. Давно это было, еще в прошлом году, как раз после отцовой смерти. Пришла мысль и не отвязывалась. Ведь в хуторе-то какой домина считай что пустует. Мать и бабка. И тяжеловато им живется, одним-то бабам, без хозяина. А что если переехать? Специальность у него была хорошая – энергетический техникум окончил. К тому же соображал он неплохо в телевизорах, приемниках – в армии приходилось дело иметь. Так что о куске хлеба не беспокоился. Жене тоже можно устроиться в колхозе – экономист. Пусть не сразу, но приискать что-то подходящее. Жилье хорошее, просторное, работа найдется. Чего же еще?..
Жена, как ни странно, согласилась. Сначала вроде в шутку, а потом все серьезнее она говорила: «Поехали… Свежий воздух. По выходным не нужно будет никуда ездить: грибы, ягоды – всё рядом…»
Еще со студенческой поры Ольга любила за город выбираться. Сейчас у них и палатка своя была, и спальные мешки. И по возможности вместе с дочкой они уезжали куда-нибудь. Чаше всего за Волгу. Степан посмеивался над этой страстью, а потом и сам втянулся.
Правда, пугалась Ольга хозяйства. Нет, не обыденной домашней работы. В городе-то она больше всех тянула. Жалела мать за то, что старше, сестру – что моложе. Жалела, и часто за всех управлялась. Побаивалась она животины: коровы, кур и прочего. Но Степан ее утешал: «Не трусь… Мать да бабка тебя пока и не допустят. А потом поглядим…»
Итак, ничего будто и не держало Степана. Но уже второй год он лишь разговоры с женой разговаривал, а решиться не мог. Знал он, знал, что хуже не будет. Живут в деревнях неплохо. А в городе он ничего не терял, не о чем плакать. К заводу, правда, привык, товарищи появились. Но это все наживное. На хуторе-то друзья поближе: с рождения, со школы, родичи, сватья да братья. Но все же он медлил, еще и еще раз прикидывал, потому что дело было серьезнее некуда – жизнь.
И к тому же, даже не признаваясь себе, он, кажется, стыдился своего возвращения. Так уж издавна повелось: в город за долей едут, там и кусок слаще, и рубль длиннее. А вернулся назад – значит, недоумок, не мог счастья поймать. И хоть в нынешнее время все несколько по-иному, но… Степан медлил и прикидывал. И только вот сейчас, в этот приезд, решил рассказать все матери, о работе договориться и, может быть, уже по лету перебраться сюда, на хутор.
Но почему-то об этом сегодня не обмолвился. А такое известие было бы для матери с бабкой ох какой радостью.
Утром Степан проспал долго. Открыл было глаза, поглядел на окна, подумал: «Рано», – и снова заснул. А было-то вовсе не рано. Просто деревья в палисаднике затеняли свет. И когда поднялся и вышел он во двор, уже день стоял ясный, даже с припеком.
Мать, конечно, была на работе, и бабка куда-то ушла. Степан за свежей водой пошел к колонке, а там управляющий, Арсентий, «Жигули» свои новенькие мыл. В закатанных штанах ходил он вокруг машины со шлангом и щеткой.
– А-а, здорово, отпускник, – встретил он Степана. – Косить приехал?
– Косить. А что, травы жалко?
– По нынешнему году не жалко. Все огрузимся. Слушай, Степан, посмотри телевизор, а? Всю неделю ни черта не видно. Полосы какие-то, скачет все. Бабы всю шею проели. Сегодня везти хотел, вот с работы сбежал.
– Началось, – засмеялся Степан. – Сейчас умоюсь, приду.
Это всегда так бывало. На хуторе никто в телевизорах не соображал. И потому приезд Степана всегда был кстати. Шли к нему и шли. Теперь он с собой из города тестер возил, паяльник, кое-какие детальки ходовые. Чтобы не обижать людей, помочь.
К управляющему он сразу пошел, даже завтракать не стал, не хотелось. Арсентий по дому ходил полуголый, белотелый, живот выпустив. Видно, не больно его служба заматывала. И жилье было под стать хозяину: просторный пятистенок с мягкими дорожками, с коврами, с тусклым блеском полированной мебели, с тюлевым водопадом штор от потолка до пола, с тяжелыми кистями бархатных скатертей. Недурно жил управляющий.
А с телевизором все удачно получилось и быстро. Там и дел-то было: конденсатор подпаять да лампу посадить на место. Словом, через полчаса телевизор говорил и показывал как миленький.
Управляющий восхищенно чмокал губами, торжествовал:
– Во! Вот это да! Вот это я понимаю! Ну, спасибо! А то вези нашим чертям из района, так всю душу вымотают. Десять раз будешь ездить. Это за тридцать-то верст.
Степан привык к таким речам, про себя лишь посмеиваясь, как люди в наше время считают чуть ли не колдовством такую обыденную вещь.
Денег с управляющего он, конечно, не взял. Но пришлось остаться позавтракать и бутылку выпить, чтобы Арсентий не обиделся. Управляющий мужиком был неплохим, давно уже в хуторе работал, мать его хвалила.
Выпить решили на свежем воздухе, во дворе. От колбасы, сыра, каких-то консервов из пузатого ЗИЛа Степан решительно отказался.
– Я тоже все это, – махнул рукой управляющий, – не уважаю. Мы по-нашему, по-крестьянски.
И скоро шкворчала на столе яичница, зеленый снопик лука лежал, белея нежными луковками, желтело свежее масло в мисочке.
Выпили по первой, заговорили. О машинах речь зашла.
– А ты не думаешь покупать?
– С каких доходов? – засмеялся Степан.
– Э-э, парень, – крякнул управляющий. – С такой головой… Ну-ка, давай по второй, – он выпил и с удовольствием захрустел белой луковицей. – Говоришь, с каких доходов, – продолжал он. – Ты сейчас любой двор у нас возьми… Ну, кроме тех, где алкаши или лодыри. Возьми любой двор, так если машины нет, значит, она на книжке лежит. Вот так, – лицо Арсентия в улыбке расплылось. – А ты говоришь – доходы. Твои-то годки, гляди: у Михаила Кривошлыкова – «Жигули», у Маркеловых, у обоих, у Ивана – «Москвич», у Вальки – «Запорожец», про Тарасовых и говорить нечего, те самолет купят, не поморщатся. Ну, Алешка… Алексей, тот уже три машины, наверное, пропил. Но мотоцикл все равно имеет. Вот так! Не-ет… Чего зря грешить. Механизаторы у нас живут – хоть раскулачивай. Да и в животноводстве за привесы неплохо получают. Вот так! А с твоей головой… Бросай к черту этот завод. Привози своих, и гарантия… Я тебе гарантию даю: через два года на машине будешь.
Случай был удобный, и Степан, словно не всерьез, сказал:
– Ну приеду, положим. А где работать?
– Здорóво… – покачал головой Арсентий. – Работать… Ты же по электрической части. Видел комплекс? Армяне который делали?
– В прошлом году видел.
– Ну вот, уже монтаж кончаем. Где-то в сентябре пустим. Там по электрике – кричи! – специалист нужен. И механика надо. Сто сорок рублей – пожалуйста.
– Ну а жена где? – все так же со смешком, будто не всерьез, продолжал Степан. – Она – экономист, бухгалтер.
– Да там же, в комплексе, – отвечал Арсентий. – Или учетчицей. Я этого черта все равно прогоню. Пьет, хоть ты его убей… Много ей не будет, а восемьдесят рублей – это тоже деньги. Вот так. И я тебе вот что скажу. Это, парень, раньше все нос воротили – деревня, мол, навоз. В нашем колхозе, я тебе скажу, при наших землях жить можно. И неплохо. От нас люди не вижу чтоб убегали, нет, не вижу. А что там город, культура и прочее! Это, я тебе скажу, ерунда. Может, молодежи и нужны всякие танцы, клубы, а постарше, семейным, в наше время главное – работа. Хорошая работа, получаешь хорошо, с харчами достаток, жильем не обижен – все в порядке. Живи – не тужи. А культура, я гляжу, у всех одинаковая. Брат у меня двоюродный в городе. Катерина, сестра, в районе. Культура у всех одинаковая – телевизор глядеть. Вот и всё.
Так они просидели, пробеседовали до самого полудня. Мать уже корову подоила, когда Степан домой вернулся.
– Ты где, мой сынок, бродишь? – спросила она. – Бабушка вон говорит: спал-спал и пропал.
– Гляну – спит, гляну – спит, – подсмеивалась бабка.
– И-и, Господи, – процеживая молоко, говорила мать, – чего ж им в городе не спать, на всем на готовом? И хлебушка им привезут, и молока, спи себе да спи. Попей, мой сынок, парного, – налила она кружку.
Степан выпил молоко и раздумывал о своем – о том времени скором, когда рано или поздно возиться с коровой будет Ольга. Раздумывая об этом, Степан спросил у матери рассеянно:
– Ты ее три раза доишь?
– А как же, мой сынок! Да пока еще по-божески, сюда гоняют. А вот с той недели придется в обедах на летник бегать. И не доить нельзя. Прямо беда.
– Слушай, – все так же рассеянно, в раздумье сказал Степан, – а если ее продать? В колхозе можно молоко покупать или у соседей. Много ли нам надо!
Мать остолбенела. Мгновение-другое она ничего не могла вымолвить, лишь глядела на сына, помаргивая короткими светлыми ресничками, белые выгоревшие брови ее поднялись вверх, густо заморщинив лоб. Наконец она опомнилась.
– Ты, мой сынок, либо сдурел! Эдакую корову переводить! Нарекет еще… Господи, не слухай его, – плаксиво прибавила она. – Да такой ядовой коровы, как наша Марта, на всем хуторе нет. Скажи ему, мама, скажи…
– Уж ядовая-а-а… Как пригонют, другие на баз, а наша никак не наистся. Всю ночь готова ходить.
– Да на нашу Марту все завидуют! Все мне говорят: хоть бы она телочку принесла! И на такую золоту у тебя, мой сынок, язык поворачивается!
– Ладно, ладно, не шуми. Золото, золото… Руки скоро не будут владать от этого золота. А то бы брала молоко в колхозе и горя не знала.
– Ага, – покивала головой мать, – счас, растопорься, много тебе вольют. Школьникам, в интернат, и то отказывают. Все государству – и никаких.
– Ну, у людей бери…
– Ты, мой сыночек, либо переспал иль со вчерашнего не очунел… Значит, пресного надо попить – беги. Кислого захочешь – снова к добрым людям. Вареничков сготовить или блинцов испечь… А иде маслице, сметанка иде, каймачок, творожок? Опять подайте, люди добрые! Иряну захочешь – и того Христа ради надо просить. Так уж… – махнула она рукой. – Плетешь, не знаю чего. Об деле бы подумал. Завтра зачнем косить. Такую страсть божию нам предстоит одолеть. Мама, ты на сад ходила?