Страница:
– Мой сынок, ты на это не гляди, – возразила мать. – Главное, хозяйка. Делучая. А красивые… оне… Красотой жив не будешь. Вот у нас фельшерица… Ты ее видел? Ничего не скажешь, девка хоть куды, все при ней. А вот второй год уже, и никто ее не берет. Против нее все матери восстают. Все как одна заявляют: газетница она, и более никто.
– Какая еще газетница?
– Газетов много читает.
– И чего… чего вам газеты помешали?
– А то, – решительно подбоченилась мать. – Ишо как приехала, сразу заметили, газетница. Федотыча, почтальона, сто раз выглядает. Увидит, бегёт к нему. Ну, сначала люди думали, скучает, письмов ждет. А она кидается: газеты ей, газеты. Вот так да! И на работе книжки читает, домой придет, у Москалевых она стоит на квартире, поист – и снова за эту чтению. Это как?..
– А чего ж ей делать? – спросил Степан. – Водку, что ль, пить?
– Ты не смеись… Хорошая девушка, деловая – найдет работу. За книжками цельный день не будет сидеть.
– Ну чего ж ей делать?! – громче спросил Степан, злиться он уже начинал. – Она, может, и читает-то по специальности, чтобы вас лучше лечить! А вы!
– Ты на меня, мой сынок, не шуми. Можно чуток и почитать. Но и делу ведь надо делать. Можно пуху купить и платки вязать. По ее работе по два платка за месяц можно вывязывать. А это денежка. Вышивать можно салфетки, шить чего-нибудь. Приданое готовить. А как же! Хорошая девушка, она…
– Салфе-етки… – покачал головой Степан.
– Дражни матарю, дражни, а вот помяни мое слово, никто ее не возьмет. Из себя она хорошая, чистая. Испортить могут, а взять не возьмут. Все родители против нее восстают. Так в девках и останется, газетницей! – выкрикнула мать.
Придремавшая бабка вскинулась, головой закивала.
– Газетная, газетная… Нады у магазина сидим, за хлебом. Москалиха говорит: наша ныне до утра свет жгла, читает и смеится все сама с собой, либо умом трогается…
– Ладно, – со вздохом поднялся Степан. – Вас разве переговоришь. Пойду-ка я спать.
– Правильно, мой сынок. Ложись отдыхай, устал. Завтра тоже работа трудная нам с тобой предстоит.
Степан улегся в постель. За стеной бабка начала свою молитву.
– Помяни, Господи, раба твоего… Пошли ему блаженство вечное-бесконечное…
В комнате было душно. Степан хотел подняться, форточку отворить, но вспомнил, что никаких форточек в доме нет и окна не отворяются.
За глухой стеной, на базу, тревожились гуси. Гоготали, гоготали, потом успокоились. А через несколько минут снова переполох. Потом короткий покой, и опять гогот. «Кто их там?» – подумал Степан. Он полежал, послушал, а потом сигареты взял и пошел во двор. Темно во дворе было, безлунно. Степан осторожно к плетневому забору подобрался, глянул: гуси лежали посреди база белыми валунами. Двое старых, как всегда, на страже стояли, вытянув шеи. Остальные покойно дремали. Вдруг одна из коз – они здесь же, на базу, ночевали – решительно направилась к гусиному стаду. Тревожно закричали сторожа, а коза спокойно прошла и стала посреди гусиного лежбища. Встала и стояла, рогатой головой вертела, поглядывала. Переполошились гуси, поднялись и, гневливо гогоча, пошли вперевалочку прочь, к самому плетню. Там и устроились. Погоготали, поволновались и улеглись. И как только покой наступил, коза вперед двинулась. Неторопливо прошла она и снова замерла посреди гусиного стада. И опять поднялся гвалт.
Степан засмеялся, закурил и пошел от база. Баловалась коза, дьяволово племя. Покуривая, вышел он за двор. Прямо перед усадьбой, через дорогу, темнел крутой холм, не очень высокий – в две хаты, не более. Он стоял здесь всегда. Кое-кто из хуторских – любопытных или жадных – пытался по ночам копать его, искали золото. При свете стыдились, а по темноте копали. Несколько канав бороздили чело холма.
Степан поднялся наверх. Хутор лежал в ночи тихий, ни огонька, ни собачьего бреха. Но и во тьме, коротко обрезавшей взгляд, Степан видел все, что хотел видеть. От амбаров и кузницы до садов на берегу Паники, от школы до усадьбы кума Петра. И дальше: кладбище, Лебедевскую гору, колки за речкой… И еще дальше…
Да, никакой тьме не скрыть от глаз человека ту пядь земли, что родилась вместе с ним и держала его на руках чаще матери; подставляла свою мягкую ладонь, когда он падал, не удержавшись на нетвердых еще ножонках; лечила его мальчишеские ссадины – без всяких лекарей, травой своей, лопушком ли, подорожником или просто легкой пылью; кормила во всякие годы купырем, козелком, калачиками, чередой, кислым щавелем, сладким солодком, березовыми и тополевыми сережками, грибами да ягодами, безотказно кормила и в лихие годы, и в добрые, поила чистой водой – и подняла на ноги.
Никакая тьма, кроме смертной, не скроет от глаз человека ту пядь земли, что зовется его родиной.
Но, Боже, как мала эта спящая родная земля: горстка домиков на темной ладони поля… Как мала и темна… Когда вокруг – не над головой, а вокруг, – размахнул немереные свои крылья светлый и торжественный звездный мир.
Степан постоял на холме, покурил и опять, как тогда, в степи, подумал: «Девок бы моих сюда. Вот бы радости было!» И засмеялся, представляя. Как-то в прошлом году, в августе, ездили за грибами, все втроем, на автобусе, с ночевкой. Такая же ночь была. Ольга его просвещала: Лебедь, Рак – целый зоопарк… Плеяды. Он поднял голову: старый друг, Большая Медведица, была на месте.
Пора было спать. Осторожно прошел Степан по тихому дому, но мать услышала его, сонно спросила:
– Чего бродишь, мой сынок?
– Спи, спи, – прошептал он ей.
А сам не сразу уснул. Гуси за стеной волновались. Все шутковала коза, черт неуемный. Но главное, тревожил Степана нынешний разговор со своими. Да и только ли нынешний… Возвращение… Переезд… Вот что не давало покоя. Если бы он возвращался на хутор один, все было бы проще. Хоть и надолго уходил, но словно в гостях побывал, а теперь домой вернулся. Но вот Ольга… Она спокойный человек, добрый. С женой ему очень повезло. Она лишнего не скажет, она лучше перетерпит, смолчит. И это, наверное, плохо. Дочь – малышка. Дочь обвыкнется. А вот Ольга… Слишком легко она соглашается. Может быть, из-за тесноты в квартире… А может, не хочет перечить. Но она не понимает, нет, не понимает всего. Была несколько раз, наездами на день-два, в отпуске жила. Но все это гостьей. А навсегда, хозяйкой… В чужой мир, в чужой… Да и хозяйкой ли, вот еще что… Хозяйкой ли?
Степан лежал, думал и одним лишь успокаивал себя: что не торопился, не высказал матери своих планов о переезде. Наконец его сморили усталость и сон.
4
5
– Какая еще газетница?
– Газетов много читает.
– И чего… чего вам газеты помешали?
– А то, – решительно подбоченилась мать. – Ишо как приехала, сразу заметили, газетница. Федотыча, почтальона, сто раз выглядает. Увидит, бегёт к нему. Ну, сначала люди думали, скучает, письмов ждет. А она кидается: газеты ей, газеты. Вот так да! И на работе книжки читает, домой придет, у Москалевых она стоит на квартире, поист – и снова за эту чтению. Это как?..
– А чего ж ей делать? – спросил Степан. – Водку, что ль, пить?
– Ты не смеись… Хорошая девушка, деловая – найдет работу. За книжками цельный день не будет сидеть.
– Ну чего ж ей делать?! – громче спросил Степан, злиться он уже начинал. – Она, может, и читает-то по специальности, чтобы вас лучше лечить! А вы!
– Ты на меня, мой сынок, не шуми. Можно чуток и почитать. Но и делу ведь надо делать. Можно пуху купить и платки вязать. По ее работе по два платка за месяц можно вывязывать. А это денежка. Вышивать можно салфетки, шить чего-нибудь. Приданое готовить. А как же! Хорошая девушка, она…
– Салфе-етки… – покачал головой Степан.
– Дражни матарю, дражни, а вот помяни мое слово, никто ее не возьмет. Из себя она хорошая, чистая. Испортить могут, а взять не возьмут. Все родители против нее восстают. Так в девках и останется, газетницей! – выкрикнула мать.
Придремавшая бабка вскинулась, головой закивала.
– Газетная, газетная… Нады у магазина сидим, за хлебом. Москалиха говорит: наша ныне до утра свет жгла, читает и смеится все сама с собой, либо умом трогается…
– Ладно, – со вздохом поднялся Степан. – Вас разве переговоришь. Пойду-ка я спать.
– Правильно, мой сынок. Ложись отдыхай, устал. Завтра тоже работа трудная нам с тобой предстоит.
Степан улегся в постель. За стеной бабка начала свою молитву.
– Помяни, Господи, раба твоего… Пошли ему блаженство вечное-бесконечное…
В комнате было душно. Степан хотел подняться, форточку отворить, но вспомнил, что никаких форточек в доме нет и окна не отворяются.
За глухой стеной, на базу, тревожились гуси. Гоготали, гоготали, потом успокоились. А через несколько минут снова переполох. Потом короткий покой, и опять гогот. «Кто их там?» – подумал Степан. Он полежал, послушал, а потом сигареты взял и пошел во двор. Темно во дворе было, безлунно. Степан осторожно к плетневому забору подобрался, глянул: гуси лежали посреди база белыми валунами. Двое старых, как всегда, на страже стояли, вытянув шеи. Остальные покойно дремали. Вдруг одна из коз – они здесь же, на базу, ночевали – решительно направилась к гусиному стаду. Тревожно закричали сторожа, а коза спокойно прошла и стала посреди гусиного лежбища. Встала и стояла, рогатой головой вертела, поглядывала. Переполошились гуси, поднялись и, гневливо гогоча, пошли вперевалочку прочь, к самому плетню. Там и устроились. Погоготали, поволновались и улеглись. И как только покой наступил, коза вперед двинулась. Неторопливо прошла она и снова замерла посреди гусиного стада. И опять поднялся гвалт.
Степан засмеялся, закурил и пошел от база. Баловалась коза, дьяволово племя. Покуривая, вышел он за двор. Прямо перед усадьбой, через дорогу, темнел крутой холм, не очень высокий – в две хаты, не более. Он стоял здесь всегда. Кое-кто из хуторских – любопытных или жадных – пытался по ночам копать его, искали золото. При свете стыдились, а по темноте копали. Несколько канав бороздили чело холма.
Степан поднялся наверх. Хутор лежал в ночи тихий, ни огонька, ни собачьего бреха. Но и во тьме, коротко обрезавшей взгляд, Степан видел все, что хотел видеть. От амбаров и кузницы до садов на берегу Паники, от школы до усадьбы кума Петра. И дальше: кладбище, Лебедевскую гору, колки за речкой… И еще дальше…
Да, никакой тьме не скрыть от глаз человека ту пядь земли, что родилась вместе с ним и держала его на руках чаще матери; подставляла свою мягкую ладонь, когда он падал, не удержавшись на нетвердых еще ножонках; лечила его мальчишеские ссадины – без всяких лекарей, травой своей, лопушком ли, подорожником или просто легкой пылью; кормила во всякие годы купырем, козелком, калачиками, чередой, кислым щавелем, сладким солодком, березовыми и тополевыми сережками, грибами да ягодами, безотказно кормила и в лихие годы, и в добрые, поила чистой водой – и подняла на ноги.
Никакая тьма, кроме смертной, не скроет от глаз человека ту пядь земли, что зовется его родиной.
Но, Боже, как мала эта спящая родная земля: горстка домиков на темной ладони поля… Как мала и темна… Когда вокруг – не над головой, а вокруг, – размахнул немереные свои крылья светлый и торжественный звездный мир.
Степан постоял на холме, покурил и опять, как тогда, в степи, подумал: «Девок бы моих сюда. Вот бы радости было!» И засмеялся, представляя. Как-то в прошлом году, в августе, ездили за грибами, все втроем, на автобусе, с ночевкой. Такая же ночь была. Ольга его просвещала: Лебедь, Рак – целый зоопарк… Плеяды. Он поднял голову: старый друг, Большая Медведица, была на месте.
Пора было спать. Осторожно прошел Степан по тихому дому, но мать услышала его, сонно спросила:
– Чего бродишь, мой сынок?
– Спи, спи, – прошептал он ей.
А сам не сразу уснул. Гуси за стеной волновались. Все шутковала коза, черт неуемный. Но главное, тревожил Степана нынешний разговор со своими. Да и только ли нынешний… Возвращение… Переезд… Вот что не давало покоя. Если бы он возвращался на хутор один, все было бы проще. Хоть и надолго уходил, но словно в гостях побывал, а теперь домой вернулся. Но вот Ольга… Она спокойный человек, добрый. С женой ему очень повезло. Она лишнего не скажет, она лучше перетерпит, смолчит. И это, наверное, плохо. Дочь – малышка. Дочь обвыкнется. А вот Ольга… Слишком легко она соглашается. Может быть, из-за тесноты в квартире… А может, не хочет перечить. Но она не понимает, нет, не понимает всего. Была несколько раз, наездами на день-два, в отпуске жила. Но все это гостьей. А навсегда, хозяйкой… В чужой мир, в чужой… Да и хозяйкой ли, вот еще что… Хозяйкой ли?
Степан лежал, думал и одним лишь успокаивал себя: что не торопился, не высказал матери своих планов о переезде. Наконец его сморили усталость и сон.
4
Ольга приехала неожиданно и очень вовремя. Степан с матерью поругался. Докосили они быстро и ладно. И скопнить успели. А потом началась маета. Короткие дожди стали перепадать, и почему-то всегда ночью или на заре. Пройдет дождик, мать кричит: «Мой сынок, раскидывай сену, пусть провенется!» А раскидывать не одну копну, а десяток, да все копны серьезные, чуть ли не в воз.
В первый раз Степан и слова не сказал, посбивал макушки и с боков, где подмокло. Но тут же мать появилась с проверкой, и уж она-то, следом, разворочала копны так, что от них ничего и не осталось.
– Для чего? – опешил Степан. – Они же внутри сухие.
– И-и-и, тебе абы не делать, – ответила мать, – на людей погляди, люди не дурей нас, а все разорили.
Степан только вздохнул. Вечером копны сложили вновь. А поутру, уже по свету, дождик прошел. Степан в постели еще слышал, как он тарабанил.
И снова мать подгоняла:
– Не приленивайся, мой сынок, не приленивайся. Пусть провенется, невелика работа.
Но вчера наконец сено свезли. С утра начали и к темноте лишь успели, вывершили. Степан так за день наломался, что ложку за ужином поднять не мог. Мать заложила скирд не по сену (ей все казалось, что мало, мало накосили), и пришлось выводить его высоко. А вилы с длинной ручкой были тяжеленные, их пустыми-то поднять труда стоит. И так Степан за день натаскался и наподнимался этого сенца, что последние навильники чуть не с криком подавал. И руки уже черен не держали, разжимались.
Обмылся он кое-как, за стол сел и заметил, что пальцы на руках, да и вся кисть, отекли, напухли. А в локтях горело, в самых суставах; обхватишь их ладонью – горячо. Похлебал Степан через силу кислого молока, лег, и только глаза закрыл, как закружилось все: и кровать, и земля, и навильники сена поплыли куда-то вверх и вверх. Затошнило, нехорошо стало.
И утром он встал вареным. На крыльцо вышел, плюхнулся на ступеньки, глаза продирал. И тут заметил – мокро. На гусинке – траве, что по двору росла, – капли посверкивали. Лужица стояла возле кухни, на низком месте. Степан поднял голову и охнул: стог, что вчера высился за базом, срезан был наполовину. В сердцах он закурил. И глядя на мать, которая из огорода шла, начал головой качать горестно и губы поджал.
– Выспался, мой сынок, – подошла мать, – а матаря твоя…
– Вижу, – перебил ее Степан. – Моя матаря, – передразнил он, – за ней не соскучишься. Работу всегда придумает. Нет ее, так она ее создаст. Для чего ты… – поднялся он на ноги. – Ну чего ты его разорила? Чешется, да?!
– Не шуми, мой сынок, послал Бог дождя.
– Тьфу, – плюнул Степан.
– Плюй не плюй, а сено не улежонное. Нам бы накрыть его вчера. Матаря забыла, а ты нет чтобы подсказать! Ты все же мужчина, хозяин…
– Да оно же не промокло ничуть!.. Дождь-то какой был!.. А ты все разворочала.
– Люди не дурней нас… Вон Тарасовы тоже разорили. Аникей чуть свет поднялся, все перетрясает. По-хозяйски… А как же, мой сынок, – со слезой проговорила она, – вдруг зачнет преть! Погубим такую сену. И будем зимой с коровкой вдвох реветь. Она на базу, а я в доме.
– Сама будешь класть. У меня уж руки не поднимаются.
– Матаря складет, – вздохнула мать. – Матаре не на кого надеяться. Был бы отец живой…
– При нем бы не раскидала, – перебил ее Степан. – Спросилась бы. А без него дюже хозяйственной стала.
Так, слово за слово, они и поругались. Мать обиделась, надулась, носом пошмыгивала, бурчала: «На матарю теперь все шумят… А матаре шуметь не на кого… Она кругом виноватая…»
Вот тут-то, совсем неожиданно, но очень вовремя, и приехала Ольга с Аннушкой. Степан возле дома сидел, на лавке, мать поросенка кормила, а тут калитка скрипнула, отворяясь, и Аннушка, словно с неба свалившись, во двор вошла осторожно, с опаской. Отца увидела, бросилась к нему.
– Ты откуда? – проговорил он, обнимая ее. – А мама где?
– Она бегом не хочет.
Степан пошел встречать. Ольга в обеих руках несла – сумку и чемодан. Увидев мужа, она остановилась и ношу свою на землю поставила.
– Ты чего как снег на голову? – смеясь, подошел к ней Степан.
– Ой, – сморщилась она, шевеля пальцами рук. – Еле донесла.
– Это ты с автобуса, с грейдера?
– Ну да, на автобусе. Ты, может, ругаться будешь, я путевки взяла, – быстро-быстро начала она объяснять, потому что уже близко к дому подходили. – В завкоме путевка оказалась в наш пансионат, на море, семейная, ехать всем троим, на две недели. Я подумала-подумала, позвонила тебе в цех, Леонтьев говорит – бери. У тебя там какие-то отгулы есть. Ну, я и взяла. Может, думаю, не будет такого случая… А с тобой посоветоваться как? Сюда не дозвонишься! Ехать надо на этой неделе.
– Правильно сделала, – сказал Степан. – Сено уже покосили и свезли. До среды почистим базы и поедем. Покупаемся!.. – счастливо рассмеялся он. – Это хорошо. Я на море ведь ни разу не был. И Аннушка посмотрит. Хорошо.
Мать встречала их у ворот. Бабка стояла рядом, на костыль обеими руками опершись.
– Моя доченька, – жалостливо пропела мать, – да чего же ты не упредила! Степушка бы встренул. Да к нашим не зашла, они бы привезли. Умучалась, моя хорошая.
Тут начались ахи да охи, расспросы да рассказы, и утренняя ругня, конечно, забылась.
Аннушка освоилась быстро. К бабке прилипла, вернее, к прабабке. Та с ней за горохом сходила; и теперь они шелушили зеленые стручки, сидя рядышком на лавке.
– Бабушка, а у тебя зубы тоже от конфет отпали?
– От конфетов, моя хорошая, – засмеялась бабка, – осталось вот, куснуть нечем.
– И у меня от конфет два отпало.
– Кыш, проклятые, – шумнула бабка на кур, которые к самым ногам подобрались.
– Бабушка, можно я их тоже прогоню? – попросила Аннушка.
– Гоняй их дюжей, моя сладкая, весь двор позасрали.
Степан, услыхав эти слова, усмехнулся и на Ольгу глянул.
Та виду не подала. Аннушка, с бабкиным батожком наперевес, пошла вперед.
– Ш-ш-ш, – шипела она, а потом, остановясь, спросила: – Бабушка, а они не кусают?
– Не боись, моя сладкая, не тронут.
– Пойдем-ка в сад, искупаемся, – предложил Степан жене.
– Правильно, сходите. Обмоешься с дороги, моя доча. И Анюшку возьмите, пройдитесь семейно.
Бабка поднялась, сказала:
– Мне надо итить гусей глядеть. Кабы в ячмень не зашли.
– Бабушка, можно я с тобой пойду?
– Пойдем, моя помощница, – довольно улыбнулась бабка. – Собралися стар да млад…
Они пошли через улицу, у холма остановились.
– А она не кусает?! – о чем-то звонко спросила Аннушка.
– Не боись, моя хорошая, не тронет.
Степан с грустью смотрел им вслед. Ах, как стара была бабушка! Согнутая, с каким-то горбом за плечами – откуда он взялся и когда! Голова ее клонилась к земле, хорошо, хоть батожок помогал.
Мать поняла Степана.
– Старенькая у нас бабушка становится, – вздохнула она, – прям никудышная.
Тут на крыльцо вышла Ольга. Она переоделась в легонький открытый сарафан, полотенце взяла. Степан поглядел на жену, улыбнулся. Они жили пять лет. А Ольга вроде не менялась. Даже хорошела. После родов как-то налилось ее тело, чуть располнев. Стало по-настоящему женским. Округлились плечи, руки. Бедра и грудь потяжелели и стали волновать Степана как когда-то, в первые дни.
Ну, пошли, – сказал он, коротко хохотнув, потому что Ольга поняла его взгляд, да и мать, кажется.
– Идите, мои детки. Не грех на люди показаться.
А Степан вдруг вспомнил Полину. Вспомнил – и снова хохотнул, снисходительно, на мгновение поставив ее рядом с Ольгой. Такое сравнение, конечно, было смешным и жалким.
После купания и обеда спали. Долго, часов до четырех. А когда поднялись, то увидели: мать с бабкой картошку моют. Порядочно намыли. Картошка была крупная, ровная, без чернинки. Аннушка тоже старалась, возле нее тазик стоял.
– Ой, сколько, – удивилась Ольга. – Да хорошая какая… – нагнулась она. – У нас, считай, сейчас никакой. Гниль одна. А на базаре по пятьдесят копеек.
– По пятьдесят! – ужаснулась мать. – Вот люди деньги гребут! Вот бы набрали да на базар, как умные люди делают. Вот и копеечка б была.
– А зачем ее моете?
– Спроси у Анюшки, – засмеялась мать. – Расскажи, внучка, папке с мамкой. Они же в крестьянстве не понимают.
– Будем киселек варить, – серьезно объяснила Аннушка. Она картофелину мыла старательно. Платье было мокрым.
Ольга к дочери подошла, присела и, будто помогая, тронула рукой воду. И тут же потянула Аннушку к себе.
– Не мешай, – вывернулась Аннушка.
Степан понял Ольгу и спросил:
– А вода не холодная, ты не простынешь, дочь?
– И-и, – сказала мать, – жара невозможная, а ты… простынешь.
Степан все же воду потрогал. Вода была из колонки, холодная.
– Подожди, – сказал он и, забрав таз, выплеснул из него и пошел к бочонку, который возле база стоял. Там вода с утра наливалась.
За Степаном следили. И мать, и Аннушка, и Ольга.
– Горячая, – засмеялась Аннушка, когда он с гретой водой таз принес.
Мать промолчала.
– Какой кисель? – спросил Степан. – На крахмал, что ли?
– На крахмал. Завтра хотим Гришу попросить. Он перегонит. А то чего такая страсть божия погибнет!
Степан к погребу подошел, заглянул в него и охнул.
– О-ой, вот это да… Это вы накопали?
– У матари, – довольно улыбнулась мать, – у матари всего много. Матаря твоя… Осенью надорвалася – таскала.
– Откуда таскала?
– С полей. Работали на картошке. Каждый день и в обед несешь, и вечером. Надорвалася. Бригадир ничего не говорил. Молодец. Огрузилася картошкой. Уже весной в колхоз сдавала, на ячмень меняли. Немного продала. И все равно пропадает.
– Больше тащи, – сказал Степан. – У тебя же своей не хватает. Две деляны всего. – Он даже закурил с досады. – Ну вот, правда, зачем ты ее брала? Или для чего ты горбатишься, здесь ее садишь? Теперь вот пропадает.
– У матари не пропадет. Крахмалу намоем, – ответила мать. – Люди, мой сынок, помногу крахмалу делают. Вот Тарасовы в тот выходной на подводе привезли. Мешков двадцать, наверное, перегоняли. Во какая страсть…
– У тебя этого крахмала фляга, по-моему, стоит, гниет. Он тебе нужен, этот кисель… Скажи уж, привыкла: надо не надо, а можно, значит – тяни. Пожалела б себя.
– А как же, мой сынок, я не понесу! Люди поглядят, скажут: не хозяйка, ничего ей не нужно, не заботливая. Люди, мой сынок, все примечают. А у матари ничего не пропадает, матаря все обработает.
– Цыганов больше Бог не пошлет, – подняла голову бабка. – Надысь приезжали. Приходют и просют, подай им. А она: чего я вам подам? Хлеба нам не везут. Картошки берите. Они рази откажутся.
Мать не выдержала, перебила бабку:
– Я говорю, надо, так лезьте в погреб, сами и берите, я не полезу. А они: сколько дашь, сестра? Я им: сколько утянете. Они не верют. Мешок, говорят, возьмем. Я говорю – берите, Христа ради, хоть два.
– Они ей потом, – встряла бабка, – счастья тебе будет, сестра, счастья… Поглядишь, вот скоро будет счастья… какая счастья? Загалдели одно: счастья да счастья.
– И ты гляди! – всплеснула руками мать. – Ведь не обманули! Вот мой сынок приехал! И моя доча! И Анюшку привезли… – всхлипнула мать. – Выходит, правду сказали. Вот и пригодилась картошечка.
– Хватит тебе еще из-за этого слезы лить, – подошел Степан к матери.
– Как же, мой сынок, не плакать… Отец был бы живой, поглядел бы на вас, порадовался… Не привел Господь.
– Ладно, ладно… Давай-ка сено начнем складывать. Бросай свою картошку. А то до ночи не управимся.
– И правда, мой сынок, – поднялась мать, и тут же глаза ее обсохли. – Надо складать. Я его уже перетрухнула. Оно хорошо провенулось. А то как бы дождя нам Господь не послал.
Ольга присела возле корыта, начала картошку мыть. Она всегда была молодцом.
– Не грязнись, моя доча, – сказала ей мать. – Пойдите с Анюшкой в сад. Там ягода спеть начинает.
– Не-ет, – отвечала Ольга. – Мы сейчас втроем. Да? – Поглядела она на дочь и на бабку.
– Ну гляди, моя хорошая, – в голосе матери слышалось удовлетворение, угодила невестка.
А Ольга не угождала (Степан-то знал), она была такой.
В первый раз Степан и слова не сказал, посбивал макушки и с боков, где подмокло. Но тут же мать появилась с проверкой, и уж она-то, следом, разворочала копны так, что от них ничего и не осталось.
– Для чего? – опешил Степан. – Они же внутри сухие.
– И-и-и, тебе абы не делать, – ответила мать, – на людей погляди, люди не дурей нас, а все разорили.
Степан только вздохнул. Вечером копны сложили вновь. А поутру, уже по свету, дождик прошел. Степан в постели еще слышал, как он тарабанил.
И снова мать подгоняла:
– Не приленивайся, мой сынок, не приленивайся. Пусть провенется, невелика работа.
Но вчера наконец сено свезли. С утра начали и к темноте лишь успели, вывершили. Степан так за день наломался, что ложку за ужином поднять не мог. Мать заложила скирд не по сену (ей все казалось, что мало, мало накосили), и пришлось выводить его высоко. А вилы с длинной ручкой были тяжеленные, их пустыми-то поднять труда стоит. И так Степан за день натаскался и наподнимался этого сенца, что последние навильники чуть не с криком подавал. И руки уже черен не держали, разжимались.
Обмылся он кое-как, за стол сел и заметил, что пальцы на руках, да и вся кисть, отекли, напухли. А в локтях горело, в самых суставах; обхватишь их ладонью – горячо. Похлебал Степан через силу кислого молока, лег, и только глаза закрыл, как закружилось все: и кровать, и земля, и навильники сена поплыли куда-то вверх и вверх. Затошнило, нехорошо стало.
И утром он встал вареным. На крыльцо вышел, плюхнулся на ступеньки, глаза продирал. И тут заметил – мокро. На гусинке – траве, что по двору росла, – капли посверкивали. Лужица стояла возле кухни, на низком месте. Степан поднял голову и охнул: стог, что вчера высился за базом, срезан был наполовину. В сердцах он закурил. И глядя на мать, которая из огорода шла, начал головой качать горестно и губы поджал.
– Выспался, мой сынок, – подошла мать, – а матаря твоя…
– Вижу, – перебил ее Степан. – Моя матаря, – передразнил он, – за ней не соскучишься. Работу всегда придумает. Нет ее, так она ее создаст. Для чего ты… – поднялся он на ноги. – Ну чего ты его разорила? Чешется, да?!
– Не шуми, мой сынок, послал Бог дождя.
– Тьфу, – плюнул Степан.
– Плюй не плюй, а сено не улежонное. Нам бы накрыть его вчера. Матаря забыла, а ты нет чтобы подсказать! Ты все же мужчина, хозяин…
– Да оно же не промокло ничуть!.. Дождь-то какой был!.. А ты все разворочала.
– Люди не дурней нас… Вон Тарасовы тоже разорили. Аникей чуть свет поднялся, все перетрясает. По-хозяйски… А как же, мой сынок, – со слезой проговорила она, – вдруг зачнет преть! Погубим такую сену. И будем зимой с коровкой вдвох реветь. Она на базу, а я в доме.
– Сама будешь класть. У меня уж руки не поднимаются.
– Матаря складет, – вздохнула мать. – Матаре не на кого надеяться. Был бы отец живой…
– При нем бы не раскидала, – перебил ее Степан. – Спросилась бы. А без него дюже хозяйственной стала.
Так, слово за слово, они и поругались. Мать обиделась, надулась, носом пошмыгивала, бурчала: «На матарю теперь все шумят… А матаре шуметь не на кого… Она кругом виноватая…»
Вот тут-то, совсем неожиданно, но очень вовремя, и приехала Ольга с Аннушкой. Степан возле дома сидел, на лавке, мать поросенка кормила, а тут калитка скрипнула, отворяясь, и Аннушка, словно с неба свалившись, во двор вошла осторожно, с опаской. Отца увидела, бросилась к нему.
– Ты откуда? – проговорил он, обнимая ее. – А мама где?
– Она бегом не хочет.
Степан пошел встречать. Ольга в обеих руках несла – сумку и чемодан. Увидев мужа, она остановилась и ношу свою на землю поставила.
– Ты чего как снег на голову? – смеясь, подошел к ней Степан.
– Ой, – сморщилась она, шевеля пальцами рук. – Еле донесла.
– Это ты с автобуса, с грейдера?
– Ну да, на автобусе. Ты, может, ругаться будешь, я путевки взяла, – быстро-быстро начала она объяснять, потому что уже близко к дому подходили. – В завкоме путевка оказалась в наш пансионат, на море, семейная, ехать всем троим, на две недели. Я подумала-подумала, позвонила тебе в цех, Леонтьев говорит – бери. У тебя там какие-то отгулы есть. Ну, я и взяла. Может, думаю, не будет такого случая… А с тобой посоветоваться как? Сюда не дозвонишься! Ехать надо на этой неделе.
– Правильно сделала, – сказал Степан. – Сено уже покосили и свезли. До среды почистим базы и поедем. Покупаемся!.. – счастливо рассмеялся он. – Это хорошо. Я на море ведь ни разу не был. И Аннушка посмотрит. Хорошо.
Мать встречала их у ворот. Бабка стояла рядом, на костыль обеими руками опершись.
– Моя доченька, – жалостливо пропела мать, – да чего же ты не упредила! Степушка бы встренул. Да к нашим не зашла, они бы привезли. Умучалась, моя хорошая.
Тут начались ахи да охи, расспросы да рассказы, и утренняя ругня, конечно, забылась.
Аннушка освоилась быстро. К бабке прилипла, вернее, к прабабке. Та с ней за горохом сходила; и теперь они шелушили зеленые стручки, сидя рядышком на лавке.
– Бабушка, а у тебя зубы тоже от конфет отпали?
– От конфетов, моя хорошая, – засмеялась бабка, – осталось вот, куснуть нечем.
– И у меня от конфет два отпало.
– Кыш, проклятые, – шумнула бабка на кур, которые к самым ногам подобрались.
– Бабушка, можно я их тоже прогоню? – попросила Аннушка.
– Гоняй их дюжей, моя сладкая, весь двор позасрали.
Степан, услыхав эти слова, усмехнулся и на Ольгу глянул.
Та виду не подала. Аннушка, с бабкиным батожком наперевес, пошла вперед.
– Ш-ш-ш, – шипела она, а потом, остановясь, спросила: – Бабушка, а они не кусают?
– Не боись, моя сладкая, не тронут.
– Пойдем-ка в сад, искупаемся, – предложил Степан жене.
– Правильно, сходите. Обмоешься с дороги, моя доча. И Анюшку возьмите, пройдитесь семейно.
Бабка поднялась, сказала:
– Мне надо итить гусей глядеть. Кабы в ячмень не зашли.
– Бабушка, можно я с тобой пойду?
– Пойдем, моя помощница, – довольно улыбнулась бабка. – Собралися стар да млад…
Они пошли через улицу, у холма остановились.
– А она не кусает?! – о чем-то звонко спросила Аннушка.
– Не боись, моя хорошая, не тронет.
Степан с грустью смотрел им вслед. Ах, как стара была бабушка! Согнутая, с каким-то горбом за плечами – откуда он взялся и когда! Голова ее клонилась к земле, хорошо, хоть батожок помогал.
Мать поняла Степана.
– Старенькая у нас бабушка становится, – вздохнула она, – прям никудышная.
Тут на крыльцо вышла Ольга. Она переоделась в легонький открытый сарафан, полотенце взяла. Степан поглядел на жену, улыбнулся. Они жили пять лет. А Ольга вроде не менялась. Даже хорошела. После родов как-то налилось ее тело, чуть располнев. Стало по-настоящему женским. Округлились плечи, руки. Бедра и грудь потяжелели и стали волновать Степана как когда-то, в первые дни.
Ну, пошли, – сказал он, коротко хохотнув, потому что Ольга поняла его взгляд, да и мать, кажется.
– Идите, мои детки. Не грех на люди показаться.
А Степан вдруг вспомнил Полину. Вспомнил – и снова хохотнул, снисходительно, на мгновение поставив ее рядом с Ольгой. Такое сравнение, конечно, было смешным и жалким.
После купания и обеда спали. Долго, часов до четырех. А когда поднялись, то увидели: мать с бабкой картошку моют. Порядочно намыли. Картошка была крупная, ровная, без чернинки. Аннушка тоже старалась, возле нее тазик стоял.
– Ой, сколько, – удивилась Ольга. – Да хорошая какая… – нагнулась она. – У нас, считай, сейчас никакой. Гниль одна. А на базаре по пятьдесят копеек.
– По пятьдесят! – ужаснулась мать. – Вот люди деньги гребут! Вот бы набрали да на базар, как умные люди делают. Вот и копеечка б была.
– А зачем ее моете?
– Спроси у Анюшки, – засмеялась мать. – Расскажи, внучка, папке с мамкой. Они же в крестьянстве не понимают.
– Будем киселек варить, – серьезно объяснила Аннушка. Она картофелину мыла старательно. Платье было мокрым.
Ольга к дочери подошла, присела и, будто помогая, тронула рукой воду. И тут же потянула Аннушку к себе.
– Не мешай, – вывернулась Аннушка.
Степан понял Ольгу и спросил:
– А вода не холодная, ты не простынешь, дочь?
– И-и, – сказала мать, – жара невозможная, а ты… простынешь.
Степан все же воду потрогал. Вода была из колонки, холодная.
– Подожди, – сказал он и, забрав таз, выплеснул из него и пошел к бочонку, который возле база стоял. Там вода с утра наливалась.
За Степаном следили. И мать, и Аннушка, и Ольга.
– Горячая, – засмеялась Аннушка, когда он с гретой водой таз принес.
Мать промолчала.
– Какой кисель? – спросил Степан. – На крахмал, что ли?
– На крахмал. Завтра хотим Гришу попросить. Он перегонит. А то чего такая страсть божия погибнет!
Степан к погребу подошел, заглянул в него и охнул.
– О-ой, вот это да… Это вы накопали?
– У матари, – довольно улыбнулась мать, – у матари всего много. Матаря твоя… Осенью надорвалася – таскала.
– Откуда таскала?
– С полей. Работали на картошке. Каждый день и в обед несешь, и вечером. Надорвалася. Бригадир ничего не говорил. Молодец. Огрузилася картошкой. Уже весной в колхоз сдавала, на ячмень меняли. Немного продала. И все равно пропадает.
– Больше тащи, – сказал Степан. – У тебя же своей не хватает. Две деляны всего. – Он даже закурил с досады. – Ну вот, правда, зачем ты ее брала? Или для чего ты горбатишься, здесь ее садишь? Теперь вот пропадает.
– У матари не пропадет. Крахмалу намоем, – ответила мать. – Люди, мой сынок, помногу крахмалу делают. Вот Тарасовы в тот выходной на подводе привезли. Мешков двадцать, наверное, перегоняли. Во какая страсть…
– У тебя этого крахмала фляга, по-моему, стоит, гниет. Он тебе нужен, этот кисель… Скажи уж, привыкла: надо не надо, а можно, значит – тяни. Пожалела б себя.
– А как же, мой сынок, я не понесу! Люди поглядят, скажут: не хозяйка, ничего ей не нужно, не заботливая. Люди, мой сынок, все примечают. А у матари ничего не пропадает, матаря все обработает.
– Цыганов больше Бог не пошлет, – подняла голову бабка. – Надысь приезжали. Приходют и просют, подай им. А она: чего я вам подам? Хлеба нам не везут. Картошки берите. Они рази откажутся.
Мать не выдержала, перебила бабку:
– Я говорю, надо, так лезьте в погреб, сами и берите, я не полезу. А они: сколько дашь, сестра? Я им: сколько утянете. Они не верют. Мешок, говорят, возьмем. Я говорю – берите, Христа ради, хоть два.
– Они ей потом, – встряла бабка, – счастья тебе будет, сестра, счастья… Поглядишь, вот скоро будет счастья… какая счастья? Загалдели одно: счастья да счастья.
– И ты гляди! – всплеснула руками мать. – Ведь не обманули! Вот мой сынок приехал! И моя доча! И Анюшку привезли… – всхлипнула мать. – Выходит, правду сказали. Вот и пригодилась картошечка.
– Хватит тебе еще из-за этого слезы лить, – подошел Степан к матери.
– Как же, мой сынок, не плакать… Отец был бы живой, поглядел бы на вас, порадовался… Не привел Господь.
– Ладно, ладно… Давай-ка сено начнем складывать. Бросай свою картошку. А то до ночи не управимся.
– И правда, мой сынок, – поднялась мать, и тут же глаза ее обсохли. – Надо складать. Я его уже перетрухнула. Оно хорошо провенулось. А то как бы дождя нам Господь не послал.
Ольга присела возле корыта, начала картошку мыть. Она всегда была молодцом.
– Не грязнись, моя доча, – сказала ей мать. – Пойдите с Анюшкой в сад. Там ягода спеть начинает.
– Не-ет, – отвечала Ольга. – Мы сейчас втроем. Да? – Поглядела она на дочь и на бабку.
– Ну гляди, моя хорошая, – в голосе матери слышалось удовлетворение, угодила невестка.
А Ольга не угождала (Степан-то знал), она была такой.
5
Вот и пришел последний день. Проснувшись, Степан долго лежал в постели. И Ольги не было, и Аннушка поднялась. Никого. Он поворочался, заохал. Поясница ныла, и почему-то шея и ноги побаливали. Три база почистить – не шутка. Кобыла, на которой навоз в огороды вывозили, и та, сердечная, к концу второго дня на передние ноги припадать стала, уработалась. Два года базы не чистились.
Он все же поднялся, кряхтя и постанывая.
Ольга возле дома стирала, мать на кухне хозяйничала. Степан по двору прошелся, у ворот козьего база стояк пошатал – надо бы сменить. И конек на сарае собирался сделать – не успел. Крышу на кухне возле трубы поправить, нижнюю ступеньку у крыльца… Не вышло. Взял он кувалду и пошел к погребу. Там крючок навеса выпал, на земле валялся, и дверь перекосило. Дело было нехитрое, но возвращался Степан во двор бодро: какую-никакую, а заботу справил.
– Ты чего стучал, мой сынок? – спросила мать.
Степан объяснил.
– Молодец, – похвалила она. – Это по-хозяйски. А то уж какой месяц шлындает дверь. Давайте, мои дети, завтракать.
– А где Аннушка?
– С бабкой гусей погнала, на луг, за плотину.
– Да я, может, потом, – попросила Ольга. – Дополощу.
– Бросай, моя доча. Садись. В последний разочек уж семейно позавтракаем.
Степан опустил глаза. Он знал, что не в стирке дело, да и стирку Ольга затеяла не случайно. Не любила она на хуторе за столом сидеть. Степан сначала посмеивался, но не винил ее. Ольга привыкла к чистоте, особенно за столом. Дома они посуду всегда дважды мыли: сначала с горчицей, потом полоскали. А здесь… Деревня – она и есть деревня, других дел хватает. Посуду мыть – миски да ложки деревянные – бабкина забота. Ополоснет – и ладно. Ольга поначалу, в первый приезд, сама хотела этим заняться. Но бабка не разрешила. «Мне по силам, – сказала она, – ты уж чем другим помоги».
А теперь Степан не смеялся. Вот сейчас он смотрел, как мать ложки принесла, – Ольгиными глазами смотрел: щербатые ложки, сальные; обтерла их красной тряпкой, которой и со стола смахивала, и руки вытирала. Степану-то не привыкать, всегда так было. А Ольга… Чем помочь ей? Сказать матери нельзя, навек обидится. Приходится терпеть.
– Щей похлебаете, хорошие щи, такие вкусные, – похвалила мать. – Маслица много положила.
– Давай, – сказал Степан, он есть хотел.
Щи, конечно, были… Не могла мать варить. Никогда не умела. Да и кто на хуторе умел? Так, абы горячо да густо, да мясца побольше. Вот Ольга варить могла. Любила… Ну, может, и не любила, но готовила вкусно. У матери, видно, своей научилась. Когда Степан с Ольгой поженились, и перед свадьбой, Степан прямо-таки объедался. Никогда он раньше не думал, что простой борщ или суп могут быть такими вкусными. И пекли они хорошо: пирожки, печенье. Не часто, конечно, но если брались, то получалось.
– Вот варенички пока подостынут, – ворковала мать. – А то больно горячие, – и расстелив на столе все ту же красную тряпицу, стала раскладывать на ней вареники.
– Нет, нет, – быстро сказала Ольга. – Мне… лучше горячие. Я горячие люблю…
– Пожгешь всё нутрё, моя доча.
– Нет, я горячие.
– Ну, гляди.
Аннушка, вбежав во двор, закричала:
– Грибы! Грибы! Грибы! Они на говнах растут!
– На чем, на чем? – не донесла ложку до рта и поднялась Ольга.
– На говнах, – безмятежно глядела на мать Аннушка.
Следом бабка шла, придерживая подол фартука.
– Набрали грибов, – сказала она. – На говнах возля плотины. Во где наросли. Вот на говнах, а люди берут, говорят, не змеиные.
Ольга на Степана беспомощно глянула и опустилась на место. А что Степан? Не мог же он бабку на восьмидесятом году переучивать.
– Садись, мама, вареничков отведай.
– Да я завтракала.
– Чего ты ела… Укусила чуток.
– А мне столько и надо.
Бабка высыпала грибы в таз, налила воды и принялась чистить.
– Какую мы с Анюшкой нынче страсть видали, страсть божию, ху-ух, – покачала она головой. – Рассказывать – и то грех.
– Это чего же? – живо заинтересовалась мать.
– Мимо Насти Кулюкиной идем. К ним гости приехали на машине, из города. Это ее брата Федора либо дочь с зятем, либо сын со снохой и еще кто-то – не знаю, брехать не буду. Вечером, как скотину встревать, они приехали. А нынечка мы гусей отогнали, идем, а из двора… Господи прости… две голые бабы бегут.
– Голые… – с ужасом выдохнула мать.
– В одних трусишках да лифчиках. Чисто ничего не прикрытое, тьфу, – сплюнула бабка. – Я как шла, так и стала. Либо, думаю, пьяный кто за ними гонит… Не, не шумят они, и не гонит никто. Вылетели за двор и начали мячик кидать. Каким ребятишки играют. А я вылупилась и с места сойтить не могу. А они скачут, голяком-то, добром своим трясут, лытками сверкают, ржут, и гривы у них по спине прядают, распущенные. Ну прям чистые кобылюки. Я уж быстрей Анюшку уводить, чтоб дите на этот срам не глядело.
Степан засмеялся, и мать ему сказала:
– Смеись, смеись, сам тоже такой. Знаешь, Олюшка, – пожаловалась она, – мы было такого стыду набрались! Приехал он и надел какие-то ритузы, ну, чистые бабские ритузы. Срам господний. Обтянулся как не знаю кто и направился на люди, в магазин. Господи! Я говорю: сыми, не позорься. И бабушка ему говорит. А он смеится, вот как счас, прямой Ванюшка-дурачок. Чисто ничего не понимает. А мы с бабушкой… Это ж нам потом хучь со двора не выходи. Со слезами его просили, чтоб не позорил. Прям со слезами.
Степан, все так же посмеиваясь, рассказывал жене:
– Ну, тот спортивный костюм, из эластика. Пришлось снимать, в чемодан прятать.
– И правильно сделал, – одобрила мать. – Счас ты вот человек. Мужчина, семейный, на людей похожий…
– Слушай, – перебил ее Степан, – ну ладно, не стал я с вами тогда ругаться. А вот если бы я здесь жил, мне так и нельзя было костюм этот носить, да?.. Вот я бы, может, секцию здесь организовал. Городошную.
– Мой сынок, – испуганно зашептала мать, – какую секту! Господь с тобой… Мама, мама! – заполошилась она. – Олюшка… Какая секта, Господи помилуй…
Степан зашелся в тихом, беззвучном смехе. Он даже глаза закрыл.
– Да никакая не секта, – объяснила Ольга. – Секция, секция – понимаете? На стадион он ходит, в городки играет. В заводской команде. Физкультурник.
– Гос-споди, а у меня всё нутрё оборвалось. Секта, говорят, секта. Это в трясуны, значит, поступил. Фу-у… прям так перепугалась. У нас же вон они, в Сокаревке, такая страсть божия, трясуны… Их прям все боятся. А в свою-то, в эту секту, для чего они ходят? По работе, что ль, заставляют?
– Нет, просто спорт. Развивается. Чтоб сильным быть, здоровым.
Он все же поднялся, кряхтя и постанывая.
Ольга возле дома стирала, мать на кухне хозяйничала. Степан по двору прошелся, у ворот козьего база стояк пошатал – надо бы сменить. И конек на сарае собирался сделать – не успел. Крышу на кухне возле трубы поправить, нижнюю ступеньку у крыльца… Не вышло. Взял он кувалду и пошел к погребу. Там крючок навеса выпал, на земле валялся, и дверь перекосило. Дело было нехитрое, но возвращался Степан во двор бодро: какую-никакую, а заботу справил.
– Ты чего стучал, мой сынок? – спросила мать.
Степан объяснил.
– Молодец, – похвалила она. – Это по-хозяйски. А то уж какой месяц шлындает дверь. Давайте, мои дети, завтракать.
– А где Аннушка?
– С бабкой гусей погнала, на луг, за плотину.
– Да я, может, потом, – попросила Ольга. – Дополощу.
– Бросай, моя доча. Садись. В последний разочек уж семейно позавтракаем.
Степан опустил глаза. Он знал, что не в стирке дело, да и стирку Ольга затеяла не случайно. Не любила она на хуторе за столом сидеть. Степан сначала посмеивался, но не винил ее. Ольга привыкла к чистоте, особенно за столом. Дома они посуду всегда дважды мыли: сначала с горчицей, потом полоскали. А здесь… Деревня – она и есть деревня, других дел хватает. Посуду мыть – миски да ложки деревянные – бабкина забота. Ополоснет – и ладно. Ольга поначалу, в первый приезд, сама хотела этим заняться. Но бабка не разрешила. «Мне по силам, – сказала она, – ты уж чем другим помоги».
А теперь Степан не смеялся. Вот сейчас он смотрел, как мать ложки принесла, – Ольгиными глазами смотрел: щербатые ложки, сальные; обтерла их красной тряпкой, которой и со стола смахивала, и руки вытирала. Степану-то не привыкать, всегда так было. А Ольга… Чем помочь ей? Сказать матери нельзя, навек обидится. Приходится терпеть.
– Щей похлебаете, хорошие щи, такие вкусные, – похвалила мать. – Маслица много положила.
– Давай, – сказал Степан, он есть хотел.
Щи, конечно, были… Не могла мать варить. Никогда не умела. Да и кто на хуторе умел? Так, абы горячо да густо, да мясца побольше. Вот Ольга варить могла. Любила… Ну, может, и не любила, но готовила вкусно. У матери, видно, своей научилась. Когда Степан с Ольгой поженились, и перед свадьбой, Степан прямо-таки объедался. Никогда он раньше не думал, что простой борщ или суп могут быть такими вкусными. И пекли они хорошо: пирожки, печенье. Не часто, конечно, но если брались, то получалось.
– Вот варенички пока подостынут, – ворковала мать. – А то больно горячие, – и расстелив на столе все ту же красную тряпицу, стала раскладывать на ней вареники.
– Нет, нет, – быстро сказала Ольга. – Мне… лучше горячие. Я горячие люблю…
– Пожгешь всё нутрё, моя доча.
– Нет, я горячие.
– Ну, гляди.
Аннушка, вбежав во двор, закричала:
– Грибы! Грибы! Грибы! Они на говнах растут!
– На чем, на чем? – не донесла ложку до рта и поднялась Ольга.
– На говнах, – безмятежно глядела на мать Аннушка.
Следом бабка шла, придерживая подол фартука.
– Набрали грибов, – сказала она. – На говнах возля плотины. Во где наросли. Вот на говнах, а люди берут, говорят, не змеиные.
Ольга на Степана беспомощно глянула и опустилась на место. А что Степан? Не мог же он бабку на восьмидесятом году переучивать.
– Садись, мама, вареничков отведай.
– Да я завтракала.
– Чего ты ела… Укусила чуток.
– А мне столько и надо.
Бабка высыпала грибы в таз, налила воды и принялась чистить.
– Какую мы с Анюшкой нынче страсть видали, страсть божию, ху-ух, – покачала она головой. – Рассказывать – и то грех.
– Это чего же? – живо заинтересовалась мать.
– Мимо Насти Кулюкиной идем. К ним гости приехали на машине, из города. Это ее брата Федора либо дочь с зятем, либо сын со снохой и еще кто-то – не знаю, брехать не буду. Вечером, как скотину встревать, они приехали. А нынечка мы гусей отогнали, идем, а из двора… Господи прости… две голые бабы бегут.
– Голые… – с ужасом выдохнула мать.
– В одних трусишках да лифчиках. Чисто ничего не прикрытое, тьфу, – сплюнула бабка. – Я как шла, так и стала. Либо, думаю, пьяный кто за ними гонит… Не, не шумят они, и не гонит никто. Вылетели за двор и начали мячик кидать. Каким ребятишки играют. А я вылупилась и с места сойтить не могу. А они скачут, голяком-то, добром своим трясут, лытками сверкают, ржут, и гривы у них по спине прядают, распущенные. Ну прям чистые кобылюки. Я уж быстрей Анюшку уводить, чтоб дите на этот срам не глядело.
Степан засмеялся, и мать ему сказала:
– Смеись, смеись, сам тоже такой. Знаешь, Олюшка, – пожаловалась она, – мы было такого стыду набрались! Приехал он и надел какие-то ритузы, ну, чистые бабские ритузы. Срам господний. Обтянулся как не знаю кто и направился на люди, в магазин. Господи! Я говорю: сыми, не позорься. И бабушка ему говорит. А он смеится, вот как счас, прямой Ванюшка-дурачок. Чисто ничего не понимает. А мы с бабушкой… Это ж нам потом хучь со двора не выходи. Со слезами его просили, чтоб не позорил. Прям со слезами.
Степан, все так же посмеиваясь, рассказывал жене:
– Ну, тот спортивный костюм, из эластика. Пришлось снимать, в чемодан прятать.
– И правильно сделал, – одобрила мать. – Счас ты вот человек. Мужчина, семейный, на людей похожий…
– Слушай, – перебил ее Степан, – ну ладно, не стал я с вами тогда ругаться. А вот если бы я здесь жил, мне так и нельзя было костюм этот носить, да?.. Вот я бы, может, секцию здесь организовал. Городошную.
– Мой сынок, – испуганно зашептала мать, – какую секту! Господь с тобой… Мама, мама! – заполошилась она. – Олюшка… Какая секта, Господи помилуй…
Степан зашелся в тихом, беззвучном смехе. Он даже глаза закрыл.
– Да никакая не секта, – объяснила Ольга. – Секция, секция – понимаете? На стадион он ходит, в городки играет. В заводской команде. Физкультурник.
– Гос-споди, а у меня всё нутрё оборвалось. Секта, говорят, секта. Это в трясуны, значит, поступил. Фу-у… прям так перепугалась. У нас же вон они, в Сокаревке, такая страсть божия, трясуны… Их прям все боятся. А в свою-то, в эту секту, для чего они ходят? По работе, что ль, заставляют?
– Нет, просто спорт. Развивается. Чтоб сильным быть, здоровым.