Теперь на работе ее никто не интересовал особо, и она бравировала своим солидным возрастом. Она держалась независимо, дерзко глядела из-под очков, на голове носила растрепанный помпончик, заколотый гребешком. Приходя на работу, она вынимала нарукавники, натягивала их и усаживалась перебирать бумаги, прислушиваясь к разговорам, которые вели девчонки-лаборантки. Она относилась к ним понимающе-снисходительно, а они, посмеиваясь, переглядывались, когда Тамара Сергеевна на виду у всей комнаты одна делала производственную гимнастику, изящно разводя руками и тряся голубыми серьгами в длинных ушах.
Лаборантки выходили замуж, приносили свадебные альбомы, а вскоре и альбомы из дворца "Малютка", и Тамара Сергеевна умилялась, потом долго смотрела в окно, забыв про бумаги, но следующим утром снова ждала, снова оглядывалась в автобусе и застывала, увидев его.
С мужчинами она разговаривала уже без стеснения, хотя и вскидывала голову по-особому. Раньше она краснела и отмалчивалась при Толмачеве, но теперь это было забыто, и Тамара Сергеевна смотрела на Толмачева с большой грустью, вздыхая и думая, что все проходит. Теперь она беседовала с мужчинами о книгах, об искусстве. Она слыла знатоком и с удовольствием обсуждала новинки, потому что вечерами бывала в театрах, на концертах, всегда покупала абонемент в филармонию. Но, слушая музыку, часто думала о нем, о ссоре с соседкой, о работе. Иногда Тамара Сергеевна забывала обо всем на свете после концерта или спектакля, это бывала редко, но в такие моменты у нее было просветленное, счастливое состояние, когда казалось, что-то понято, все хорошо сейчас и осталось совсем немного до того, когда все будет также хорошо всегда. Герои пьесы жили в ней, ей казалось, что и она живет где-то рядом с ними, в их другой, интересной жизни и, только входя в комнату, в душном, пропахшем одеждой и кухонными запахами коридорчике, она понимала, что всегда хорошо не будет... Она проходила на кухню, здоровалась с соседками и вступала в их разговор. Одна из соседок, интеллигентная старушка, расспрашивала Тамару Сергеевну о пьесе. Тамара Сергеевна рассказывала, но иначе, чем думала и чувствовала. Акценты она расставляла не на том, что ее больше всего привлекало - не на чувствах, а на интриге, и о любовных переживаниях героев говорила небрежно и насмешливо. Старушка слушала, резюмируя, что и Александринка и Мариинка стали не те. Вторая соседка не участвовала в этих обсуждениях, а бегала из ванной в кухню, громко распускала воду, проносила таз с бельем на кухню и ставила на плиту, задевая им Тамару Сергеевну и старушку. Когда она уходила, они оглядывались на дверь, и старушка начинала возмущаться, и Тамара Сергеевна с ней соглашалась, припоминая, что прошлой ночью вторая соседка тоже гремела тазами, а потом еще вздумала мыть пол. Старушка называла Тамару Сергеевну Тамарочкой и жаловалась, что соседские дети сломали замок и не дают никакой возможности отдыхать. Тамара Сергеевна сочувствовала, союзнически кивала, согретая пониманием и солидарностью, но, расставаясь, вспоминала старушкины слова о себе, однажды случайно подслушанные с лестничной площадки. "Ну, где ж ей вас понять? У нее ни мужа, ни детей не было!" - говорила старушка второй соседке и, вспоминая об этом, Тамара Сергеевна все же не могла не считать старушку своей единственной приятельницей, но душа у нее болела, и она начинала думать о нем, и ей казалось, что ей есть чем защититься от этих слов.
Однажды на работу принесли билеты на демонстрацию мод, и одна из лаборанток скорее в шутку спросила: "А почему бы вам, Тамара Сергеевна, не сходить?" Девочки ее шумно и весело поддержали, а Тамара Сергеевна, подумав, что в этот вечер все равно некуда деваться, взяла и согласилась, сказав, что пойдет, пожалуй, посмотреть, как шьют теперь зимние пальто.
Вечером она приехала в Дом моделей пораньше, уселась в кресло фойе и осмотрелась. Девчонки в брюках, в длинных юбках и такие же женщины, как она, с дочками, внучками и сыновьями прохаживались по фойе, поглядывая в зеркала. Наконец, открылись двери зала, и Тамара Сергеевна заняла место у самого помоста.
На сцене играли на гитаре мальчики в розовых рубашках, за столик к микрофону вышла в широкой пестрой блузе и голубых брюках комментаторша и завела доверительный разговор о моде года.
Тамара Сергеевна старалась ничего не пропустить, а на помост выходили высокие девушки, делая отмашку назад руками и раскачиваясь на огромных каблуках. Тамара Сергеевна поняла, что уселась слишком близко, потому что, когда они проносили свои поразительные наряды мимо, ей приходилось задирать голову, и видела она только их стройные коленки и блестящие туфли.
Соседка справа лихорадочно зарисовывала что-то, и Тамара Сергеевна порылась в сумке, замотанной изолентой, и тоже принялась рисовать, но на бумаге оставались каракули, похожие на детские картинки, да обрывки слов комментаторши.
На помосте появился меланхоличный стройный юноша в белом костюме. Она привычно вскинула голову, потому что издали казалось, что юноша идет и смотрит на нее, но он смотрел в пространство над залом, слегка улыбаясь, и Тамаре Сергеевне стало неловко. "Для молодых мужчин в теплое время года мы рекомендуем"... - шептала женщина за столиком, вертя микрофон длинными пальцами с фиолетовыми ногтями, но на смену юноше вышла полная седая дама с обручальным кольцом на руке. Она равнодушно прошла над Тамарой Сергеевной, на ходу расстегивая замысловатое пальто, и Тамара Сергеевна холодно, но жадно смотрела на нее, и вдруг из-за сцены на помост вышел ...он? Тамара Сергеевна сжалась, как от прострела в печень, но это точно был он!
Она нагнула голову, отчаянно боясь быть узнанной, а он шел над ней, помахивая зонтом, волоча за собой кремовый плащ. Его седая шевелюра качалась в такт шагам, а лицо с обычной, как и в автобусе, полуулыбкой оглядывало сидящих в зале, а Тамара Сергеевна все еще прятала глаза и смотрела, не отрываясь, только, когда он шел обратно. Он выходил еще много раз и один, и с седой дамой, предупредительно подавая ей руку, а Тамара Сергеевна хотела уйти, но слишком много людей отделяло ее от прохода.
Наконец, все девушки, и юноша, и он вышли вместе в последний раз, и зал аплодировал, и Тамара Сергеевна все-таки подняла голову и посмотрела прямо на него. Он стоял, ненатурально красивый, оттеняя темно-лиловым костюмом длинные, яркие платья девушек, он был лишь частью этого фейерверка нарядов, и Тамара Сергеевна тянула шею, не в силах хлопать, сжимая в мокрых ладонях карандаш и замусоленную бумажку.
Она вышла в теплый полумрак улицы, не слыша ни горячих обсуждений платьев, ни шума трамваев. Она только видела, как в тишине плывут фигурки девушек, и их окликает кто-то из медленно едущего автомобиля, а они смеются, машут рукой и убегают. Она видела двух молодых за детской коляской, и пожилую пару, идущую чинно под руку, и мужа, который нес смешную сумочку жены.
Дома она быстро прошла мимо соседок в комнату, глянула в зеркало и на секунду увидела нелепые серьги, тонкие черные брови и красные губы на старом лице. Она вспомнила далекое, гибкое и не оправдавшее надежд слово девятнадцать, горькое - сорок и устоявшееся - пятьдесят, и прежняя горечь на свою выдуманную жизнь, тоска подступили прямо к сердцу, и Тамара Сергеевна плакала, а слезы расслабляли и успокаивали ее.
Ночью, глядя на черные полки с книжками, она опять плакала, но, засыпая, уже подумала, что ресницы, выкрашенные в парикмахерской, не текут, и надо будет всегда их там красить.
Особенные люди
- Ой, как ты много пьешь таблеток! - всплескивает она руками. - Зря, этой химией только травиться, лучше давай я тебе намешаю столетника с медом - и пей, я всегда так лечу Ленку с Мишкой.
- Будешь суп? - спрашиваю я, заглядывая в кастрюльку.
- Да нет... Ну, чуть-чуть! - машет она рукой. - Слушай, но с твоим горлом обязательно надо что-то делать. Надо вырезать гланды, а что? Да брось ты, не больно, честное слово! Ленке с Мишкой вырезали - и то! Сколько ты уже мучаешься, а тут - чик-чик, и готово!
- У тебя красивый свитер, - говорю я, щупая толстую вязку, и она вскакивает к зеркалу.
- Ты знаешь, мне тоже нравится, - посмотревшись, говорит она, и обернувшись ко мне, улыбается. - Я в нем даже ничего, правда?
Я смотрю на нее в зеркало и соглашаюсь: "Очень даже ничего!" Она, вскинув брови и прищелкнув языком, вертит туда- сюда головой, потом смотрит на меня, я улыбаюсь ей, и она вздыхает:
- По сравнению с тобой - все равно урод. Ну, что я не вижу? Ладно, ладно, да я не расстраиваюсь - подумаешь! Зато Ленка с Мишкой у меня - вчера вся очередь в поликлинике восхищалась: "Чьи это, - говорят, - такие чудо-дети?" А я сижу, от гордости раздуваюсь. Зачем она мне теперь, эта красота?
- Да.... - говорю я, глядя на бушующий над кастрюлькой пар, потом спохватываюсь и наливаю ей суп в тарелку.
- Кто тебе теперь ходит в магазин? - спрашивает она.
- Раз в неделю приезжает сестра.
- Раз в неделю... - вздохнув, повторяет она, помешивая суп ложкой.
Она смотрит на меня с серьезным состраданием, на лбу ее - тонкая морщинка, она о чем-то думает, и вдруг глаза ее загораются, и она с радостным нетерпением восклицает:
- Слушай, а помнишь, как ты приехала с гор?
- Когда это? - делаю вид, что не понимаю, я.
- Ну, как же? - обиженно протягивает она. - Когда ты приехала на первом курсе, весной, после зимних каникул! Ты так похудела и была черная, как негритянка, и у тебя еще был такой белый пушистый свитер, и... ой, какая же ты была тогда!
Я, улыбнувшись и пожав плечами, расставляю на столе чашки, и она тоже улыбается, вспоминая что-то, и с удовольствием на меня смотрит.
- Слушай, - мечтательно говорит она, - ты тогда еще и начала петь, помнишь? - "Я люблю, он действительно очень хорош..." И за тобой после того вечера прямо выстраивалась очередь к концу лекций! И какие мальчики - а тебе было и не до них! Господи, как я тебе тогда завидовала!
- Да брось ты, - отмахиваюсь я.
- Знаешь, - говорит она, раскачиваясь на стуле, - когда девчонки узнали еще и про Олега - этого они тебе не могли простить, от зависти даже шипели, что ты из-за него только пошла работать на кафедру! Шутка ли - сам доцент Кедров, - как он читал, нет, ты помнишь, как он читал?
- Еще бы, - говорю я.
- Но и в тебя-то нельзя было не влюбиться, - убежденно говорит она. Ты во всем была первая: все, ну, все тебе удавалось, а чем ты только ни занималась! И кафедра, и лыжи, и гитара, - загибает она пальцы, - уж про пятерки твои я не говорю... Она восхищенно качает головой, потом задумывается, недолго молчит.
- А знаешь, - тихо говорит она, - а я ведь тебя прямо ненавидела тогда из-за Вадьки. Знаешь, я, наверное, и влюбилась-то в него сначала из жалости, когда у тебя он оказался за бортом.
- Знаешь, - опять, помолчав, глядя куда-то за окно, почти шепотом продолжает она, - мне кажется, он и женился-то на мне тогда с досады, когда ты вышла за Олега.
- Не выдумывай! - отойдя к окну, бросаю я.
- Точно-точно, - тихо говорит она и вдруг с возгласом "Ой!" смеется. Я быстро оборачиваюсь, она смеется очень весело и очень искренно, смотрит на меня, машет рукою.
- Что ты, что ты! - перестав смеяться, беззаботно говорит она. - Так ведь это когда было! Мало ли что было! Разве я тебе что хочу сказать? Что ты! У меня и мыслей никаких нет! Да у него теперь и один свет в окне - Ленка с Мишкой!
- Очень любит их? - с улыбкой теребя штору, спрашиваю я.
- Что ты! - и глаза ее вспыхивают. - Он их так понимает, и они его тоже. Знаешь, я даже иногда не могу взять в толк, что это они такое удумали. Недавно смотрю - сидят втроем, хохочут, подхожу - что это у них за книга господи - телефонная! "Мама, мама - Укушин!" - и так и заливаются. Фамилию нашли - Укушин. Я говорю: "Укушин - ну и что?" - куда там, как грохнут, Вадька громче всех - большой, а хуже маленького, ну скажи...
- Укушин, - улыбаюсь, - надо же, отыскали ведь - Укушин!
- Да брось ты, - отмахивается она, но на лице ее довольная улыбка. Вадька, он их так любит... - хочет продолжать она, но...
- Что ж ты ничего не ешь? - перебиваю я. - У меня есть еще котлеты...
- Нет, нет, - сразу переменив тон, трясет она головой. - И так у тебя все съела. Когда теперь к тебе придут...
И взгляд ее опять делается серьезно-сострадательным, она смотрит на меня, видно, что хочет сказать что-то такое, что сразу не может выразить, наконец, решается.
- Знаешь, - медленно начинает она. - Мне кажется, есть люди обыкновенные, а есть особенные. Так вот - особенным, им всегда... - она запинается, подыскивая слово, - им труднее, что ли, жить, наверное, да? У них другие запросы, наверное, оттого, что они внутренне богаче; им всегда надо что-то необыкновенное, они и страдают от этого - ведь да?
- Не знаю, - пожимаю я плечами.
- Не знаю... - укоризненно передразнивает она меня.- Кто бы развелся с таким мужем, как Олег?
- Ну, и что? - усмехаюсь я.
- А то, - говорит она с удовлетворением, - что другие бы счастливы были, а тебе - все не то, все что-то более настоящее надо... А возьми меня вышла за Вадьку, родились дети, и - господи - да мне как в голову ударило до сих пор не верю, что мне такое счастье. Да и что, кажется, особенного: дети - так у всех дети, Вадька - что, думаешь, так уж он меня любит? Привык - жена, - и в уголке ее губ впервые появляется намек на складочку, но тут же исчезает, и она по-прежнему весело улыбается...
- Мне как в голову ударило, - повторяет она. - Хожу - счастливее меня на свете нет. И знаешь, - она как-то по-детски, будто поверяя тайну, приближается ко мне. Мне кажется, теперь уже со мной ничего не может случиться, - шепчет она. Я удивленно смотрю, и она отводит глаза.
- Даже если с Вадькой у нас - ну, мало ли что, все равно, - упрямо трясет она головой и вскидывает глаза на меня. В ее взгляде - упрямство, решимость, какая-то удалая решимость.
- Все равно у меня Ленка с Мишкой, все равно... Все же ведь у меня было - понимаешь!
И она секунду глядит на меня этим удалым взглядом, потом удаль в ее глазах гаснет, и она смотрит, как и раньше, внимательно и серьезно.
- А у тебя все будет хорошо! - убежденно говорит она. - Конечно, будет. И не кое-как, а по-настоящему - вот увидишь. И я буду за тебя рада, уверенно говорит она, машет рукой "Ну, пока!", поворачивается к выходу, спохватывается, вытаскивает из мешка связку яблок, связку апельсинов, еще какой-то кулек и, не слушая моих протестов, скрывается за дверью. Я трогаю кулек - в нем вареная курица, подхожу к окну и наблюдаю, как, спотыкаясь, быстро двигается через двор ее маленькая фигурка. У арки она оборачивается, машет рукой, я тоже машу, и она исчезает.
От окна дует, я плотнее запахиваюсь в теплый халат, поправляют шарфик, стою и смотрю, как хлопьями падает густой, тяжелый снег.
"Ударило в голову"... - вспоминаются мне ее слова. - "Ударило в голову"... "Тебе что, в голову что ли что ударило?" - всплывает следом и десятилетней давности мамин удивленный возглас. Я вспоминаю и другие удивленные возгласы: "Ну, тебя, мать, не узнаешь... И загар... Как это ты делаешь?" Я вспоминаю, как под последний аккорд гитары черная тишина институтского конференц-зала впервые взорвалась аплодисментами и криками выкрикивали мое имя. Я вспоминаю одинаковые улыбки мальчиков, мелькающих в танце, и другую холодную улыбку, от которой захватывало дух и с которой недоступный доцент, глядя на меня и листая мою курсовую работу, говорил, что я - если не будущая Эдит Пиаф, то уж, конечно, Мария Кюри. Я помню, как закружилась голова от мыслей, что будущее у меня непременно должно быть особенным, что надо только не разбросаться, сосредоточиться на главном и отбросить остальное. И в главное попали занятия наукой под руководством будоражащего воображение доцента, занятия пением - это все были приметы особенного, а в остальное - толстый, рыжий, такой обыкновенный мальчик, с которым, правда, было когда-то очень весело разъезжать в трамвае по одной карточке, болтать обо всем на свете, хохотать над смешной фамилией вроде Укушина.
"Ударило в голову", - усмехаюсь я, оглядывая комнату, в одном из секретеров которой хранятся брошюры с моими работами и дипломы конкурсов пения. И передо мной встает ее серьезное лицо, когда она убежденно говорит, что есть особенные люди.
Я вспоминаю, как в институте она всегда давала всем на экзаменах свои аккуратные, хорошо написанные шпаргалки, и как часто на этом попадалась. Я вспоминаю ее беспомощную и добрую улыбку, когда ей предлагали забрать зачетку. Я сажусь за стол и, обхватив голову ладонями, сижу с закрытыми глазами. И когда, наконец, звонит телефон, и я, не открывая глаз, протягиваю руку, прикладываю трубку к уху и слышу горячо и сбивчиво говорящий знакомые слова голос, у меня перед глазами - и эта ее улыбка, и устремленный на меня серьезный, сострадательный взгляд, и как она говорит, что ей ударило в голову.
Голос в трубке убеждает меня и горячится. Где-то там, за ним, звонко и весело звучат и детские голоса.
Пианино
Мне его купили, когда я еще был совсем малыш. Мама вечером спрашивает: "Сережка, хочешь пианино? Играть на нем будешь, на клавишах, а там, глядишь, может, артистом станешь!" А я развесил уши, думаю - артистом в кино можно из автомата стрелять! - и заорал: "Хочу пианино, хочу!" Ну, значит, и купили. Я весь день ждал-ждал, а вечером четверо звонят, я выбежал, а они по лестнице несут, будто хотят всех передавить - я только вижу, что большое. Тут один как гаркнет: "Берегись!" - я и убежал, а выхожу - стоит, а в нем наша люстра отражается. Я потрогал - гладко, пальцы липнут, а мама рада: "Нравится, да?" Потом мама крышку открыла - оно как зубы показало - оказались клавиши. Я-то сразу засек педали, вот если б еще руль был - здорово б играть в МАЗ-504! Ну, и на клавишах ничего выходило - как левой стукнешь - будто грузовик проехал, правой - легковушка. А мама говорит: "Ладно громыхать-то, завтра учительница придет", и крышку и закрыла.
А с завтра тоска и началась. Пришла эта Алла Павловна, толстая, за пианино-то еле лезет, и как начала шпарить. Шпарит-шпарит, у меня даже шея зачесалась - только почешу, а мама мне с дивана злое-презлое лицо сделает. А потом Алла Павловна и меня посадила: вот это - гамма, - говорит, называется. Раз сыграли, два сыграли, у меня стало ноги выворачивать, - я их на педаль, а Алла - "нельзя!" Ушла и говорит: "Не знаю, как ребенок освоит слух у него, знаете ли..." А я-то думаю: совсем уже, что ли, да я ее музыку и со двора услышу! Только собрался гулять, а мама - хвать за кушак: "А гамму Пушкин выучит?" И сама час на карауле простояла.
А во двор потом вышел - Петька одуванчиков набрал, разболтал всем и издевается: "Цветочки юному артисту!" Я ему, конечно, дал, а потом пришел домой и говорю: "Мам, может, свезти его назад, а кровать сюда опять поставим?" А она: "Нечего на попятный - занимайся-ка теперь!"
С тех пор - как пятница, мама на меня рубашку напяливает выходную, а в полседьмого Алла уже звонится. "Опять, - говорит, - здесь оттенков нет, это наизусть не выучил, а то сдать не можешь!" А уж Петька проходу не давал: еще в школе - как увидит - аж на цыпочки встанет. "Крепнет, - говорит, - талант, да?" Хоть получит за это, а весь день все равно испортит.
А тут я еще стал в хоккей играть. Мы всей командой пошли в спортшколу, а взяли меня, да Петьку - защитником - в нападающие-то ему, небось, слабо. Времени в обрез, Алла жалуется: "Не хочу деньги ни за что получать - он уж год "Маленького командира" сдать не может". А я очень-то и не хотел - уж лучше "Маленького командира" учить, чем гаммы с остальной нудой: в нем хоть басы - что надо, как из пушки ударяет: "Бум, бум!" Но мама - ух, она и ругалась: "Артист, - говорит, - хоккейный! Инструмент я себе что ли купила? Ни разу гостям не сыграл!"
И вот пришли в Новый год тетя Катя с дядей Славой, а с ними - дяди Славин брат, который в отпуск приехал. Он мне вроде показался ничего - с длинными волосами, и в хоккее разбирается, а потом дядя Слава как скажет: "Боря у нас в ансамбле на гитаре выступает". Тут и мама вскочила: "Ай, вот хорошо! - говорит. - И у нас Сереженька на пианино играет! Иди, иди, сынок, сыграй!" А сама мне так под столом ногу жмет, что - чего же делать, взял я "Маленького командира" и поплелся.
Заиграл вроде нормально. Играю, по аккордам все громче бью - самому приятно, и вдруг как этот дядя Боря захохочет - рюмки зазвенели. Я ничего понять не могу, а он прямо стонет: "Чудак, - говорит, - чего ж это ты делаешь?" Тут до меня и дошло, что вместо диеза бемоль везде всаживаю - с перепугу ошибся.
В общем, мама после со мной три дня не разговаривала, а в пятницу Алла приходит, а мама ей с порога и выдает: "Спасибо вам, Алла Павловна, только зря это все - его, уж видно, не научишь". Алла говорит: "Ну, и хорошо! По совести - давно пора". Ушла, а я прямо остекленел: "Мама, - говорю, - ты что - серьезно, да?" А она рукой махнула и к окошку отошла, а я как заору: "Ура!" И давай ее тормошить, а она и плачет и смеется.
Как его увозили, я не видел, только из школы прибегаю - просторно. Мама говорит: "Где теперь будешь хорониться?" А это я раз под чехлом спрятался она час найти не могла, пока сам не вышел. Я и говорю: "Не маленький. А куда увезли-то?" - "В комиссионный, за углом, - мама отвечает. - Снова покупать собрался?" - "Ага, сейчас, - говорю, - взял коньки и пошел".
А по дороге решил, дай, заверну я в этот комиссионный, посмотрю. Прихожу, по проходу толкнулся - смотрю - стоит в углу в самом, за каким-то вырезным сервантом. - Что это, - думаю, - его в угол-то затолкнули. И вроде и не блестит совсем. Потрогал - палец все же липнет, а из-за столика дед заворчал: "Мальчик, мальчик, не трогай мебель, коньками не поцарапай!" Я говорю: "Хочу и трогаю - наше пианино!" А он: "Уже не ваше, а того - кто купит, иди, мальчик, иди!" Я притворился, что иду, а сам - за сервант. Вдруг приходит дядька с малышом, дядька сходу крышку открыл и забрякал - без диезов и бемолей. А малыш ноет: "Ну, папа, ну, купи!" Дядька говорит: "Цена, конечно, подходящая, но полировка мрачновата - если уж лучше ничего не попадется..." И ушли. А малыш напоследок как даст кулаком по нижнему ля, я прямо подпрыгнул, и дед за столом - тоже. Ну, думаю, такой сыграет. Цена подходящая, видали! Стою, грызу ноготь и вдруг смотрю - на серванте бирка и кому такой за две тысячи нужен? И тут меня как клюшкой по голове - хлоп я эту бирку на наше пианино, а пианинную - на сервант! Берите его за подходящую цену, а на пианино - нечего зариться. А уж я послежу, как оно тут стоит, иногда, может, "Маленького командира" сыграю - тот-то брякал, и ничего!
В тот вечер мама все вздыхала, а потом спрашивает: "Ну, как?" "Ничего", - говорю. - "Рад, небось, да?" - "Отчего ж не радоваться", отвечаю.
А вот на завтра... Я пришел, удивился еще, что сервант цел, а потом глянул... А его-то и нет... Подбежал - нет, а на серванте бирка прежняя, значит, дед тот проверил. Вечером прихожу - мама уже довольная: "Продали, говорит, - пианино! Коньки теперь купим тебе хорошие, как у Пети, и сумку спортивную, да?" А я говорю: "Да ну... Не надо..."
Велосипед
Она стояла у афиши, призывающей пойти в ресторан с цыганским варьете, а когда взглянула вниз, увидела рыжего пса, который обнюхивал ее ноги. Пес сел и, вскинув уши, повернул голову набок, и глаза у него оказались янтарными и грустными.
- Ну, что, собака? - вздохнула она. - Ух ты, какая умная, хорошая собака.
Пес настороженно вильнул хвостом и, когда она погладила его по жесткому, покатому лбу, зажмурился и не шевелился.
Она пошла дальше, пес побежал за нею. Дождик кончился, но волосы ее еще оставались мокрыми, и ладонь тоже - после мокрой собачьей головы. Она брела, заглядывая во влажные, блестящие витрины, по промокшей и притихшей в сумерках улице, вдыхая пронзительно чистый после дождя воздух. Пес семенил, независимо и деловито обнюхивая столбы и стены, иногда задирал на них лапу.
Она подошла к подъезду, обернулась к псу и села на корточки.
- Что, собака? Пойдешь со мной?
Пес смотрел озабоченно, и она взялась за ручку двери, а пес постоял, не зная на что решиться, и все же быстро шмыгнул в дверь, словно боясь, что его прихлопнет. Она поднялась по лестнице, пес - впереди, у квартиры она остановилась, открывая дверь, а пес задышал, высунув язык и часто раздувая бока.
Из маленького коридорчика была видна комната, окно, стол и неподвижная спина ее мужа за столом.
Она отвела пса на кухню, налила суп, и он начал хлебать, а сама прошла в комнату.
- Геша, я привела собаку, - сказала она, садясь в кресло.
- Зачем? - спросил он, взглянув на нее.
Взгляд был рассеянный, но она сказала:
- Может быть, нам оставить ее? Все же веселее, и я буду гулять подолгу с ней, а потом - с маленьким и с ней, а иногда, может быть, и ты погуляешь...с ней, а, Геша?
- Как хочешь, - ответил он, уже не глядя, и она встала и вышла.
В другой комнате, бывшей "большой", а теперь - "ее комнате", был беспорядок: колготки свешивались со спинки стула, пыльное пианино стояло открытым, на столе - засохшие цветы, купленные ей уже давно. Она сидела на кровати, в доме напротив кто-то, как всегда, громко запустил магнитофон, а ей хотелось плакать, но она не заплакала, а пошла на кухню посмотреть, поел ли пес.
Лаборантки выходили замуж, приносили свадебные альбомы, а вскоре и альбомы из дворца "Малютка", и Тамара Сергеевна умилялась, потом долго смотрела в окно, забыв про бумаги, но следующим утром снова ждала, снова оглядывалась в автобусе и застывала, увидев его.
С мужчинами она разговаривала уже без стеснения, хотя и вскидывала голову по-особому. Раньше она краснела и отмалчивалась при Толмачеве, но теперь это было забыто, и Тамара Сергеевна смотрела на Толмачева с большой грустью, вздыхая и думая, что все проходит. Теперь она беседовала с мужчинами о книгах, об искусстве. Она слыла знатоком и с удовольствием обсуждала новинки, потому что вечерами бывала в театрах, на концертах, всегда покупала абонемент в филармонию. Но, слушая музыку, часто думала о нем, о ссоре с соседкой, о работе. Иногда Тамара Сергеевна забывала обо всем на свете после концерта или спектакля, это бывала редко, но в такие моменты у нее было просветленное, счастливое состояние, когда казалось, что-то понято, все хорошо сейчас и осталось совсем немного до того, когда все будет также хорошо всегда. Герои пьесы жили в ней, ей казалось, что и она живет где-то рядом с ними, в их другой, интересной жизни и, только входя в комнату, в душном, пропахшем одеждой и кухонными запахами коридорчике, она понимала, что всегда хорошо не будет... Она проходила на кухню, здоровалась с соседками и вступала в их разговор. Одна из соседок, интеллигентная старушка, расспрашивала Тамару Сергеевну о пьесе. Тамара Сергеевна рассказывала, но иначе, чем думала и чувствовала. Акценты она расставляла не на том, что ее больше всего привлекало - не на чувствах, а на интриге, и о любовных переживаниях героев говорила небрежно и насмешливо. Старушка слушала, резюмируя, что и Александринка и Мариинка стали не те. Вторая соседка не участвовала в этих обсуждениях, а бегала из ванной в кухню, громко распускала воду, проносила таз с бельем на кухню и ставила на плиту, задевая им Тамару Сергеевну и старушку. Когда она уходила, они оглядывались на дверь, и старушка начинала возмущаться, и Тамара Сергеевна с ней соглашалась, припоминая, что прошлой ночью вторая соседка тоже гремела тазами, а потом еще вздумала мыть пол. Старушка называла Тамару Сергеевну Тамарочкой и жаловалась, что соседские дети сломали замок и не дают никакой возможности отдыхать. Тамара Сергеевна сочувствовала, союзнически кивала, согретая пониманием и солидарностью, но, расставаясь, вспоминала старушкины слова о себе, однажды случайно подслушанные с лестничной площадки. "Ну, где ж ей вас понять? У нее ни мужа, ни детей не было!" - говорила старушка второй соседке и, вспоминая об этом, Тамара Сергеевна все же не могла не считать старушку своей единственной приятельницей, но душа у нее болела, и она начинала думать о нем, и ей казалось, что ей есть чем защититься от этих слов.
Однажды на работу принесли билеты на демонстрацию мод, и одна из лаборанток скорее в шутку спросила: "А почему бы вам, Тамара Сергеевна, не сходить?" Девочки ее шумно и весело поддержали, а Тамара Сергеевна, подумав, что в этот вечер все равно некуда деваться, взяла и согласилась, сказав, что пойдет, пожалуй, посмотреть, как шьют теперь зимние пальто.
Вечером она приехала в Дом моделей пораньше, уселась в кресло фойе и осмотрелась. Девчонки в брюках, в длинных юбках и такие же женщины, как она, с дочками, внучками и сыновьями прохаживались по фойе, поглядывая в зеркала. Наконец, открылись двери зала, и Тамара Сергеевна заняла место у самого помоста.
На сцене играли на гитаре мальчики в розовых рубашках, за столик к микрофону вышла в широкой пестрой блузе и голубых брюках комментаторша и завела доверительный разговор о моде года.
Тамара Сергеевна старалась ничего не пропустить, а на помост выходили высокие девушки, делая отмашку назад руками и раскачиваясь на огромных каблуках. Тамара Сергеевна поняла, что уселась слишком близко, потому что, когда они проносили свои поразительные наряды мимо, ей приходилось задирать голову, и видела она только их стройные коленки и блестящие туфли.
Соседка справа лихорадочно зарисовывала что-то, и Тамара Сергеевна порылась в сумке, замотанной изолентой, и тоже принялась рисовать, но на бумаге оставались каракули, похожие на детские картинки, да обрывки слов комментаторши.
На помосте появился меланхоличный стройный юноша в белом костюме. Она привычно вскинула голову, потому что издали казалось, что юноша идет и смотрит на нее, но он смотрел в пространство над залом, слегка улыбаясь, и Тамаре Сергеевне стало неловко. "Для молодых мужчин в теплое время года мы рекомендуем"... - шептала женщина за столиком, вертя микрофон длинными пальцами с фиолетовыми ногтями, но на смену юноше вышла полная седая дама с обручальным кольцом на руке. Она равнодушно прошла над Тамарой Сергеевной, на ходу расстегивая замысловатое пальто, и Тамара Сергеевна холодно, но жадно смотрела на нее, и вдруг из-за сцены на помост вышел ...он? Тамара Сергеевна сжалась, как от прострела в печень, но это точно был он!
Она нагнула голову, отчаянно боясь быть узнанной, а он шел над ней, помахивая зонтом, волоча за собой кремовый плащ. Его седая шевелюра качалась в такт шагам, а лицо с обычной, как и в автобусе, полуулыбкой оглядывало сидящих в зале, а Тамара Сергеевна все еще прятала глаза и смотрела, не отрываясь, только, когда он шел обратно. Он выходил еще много раз и один, и с седой дамой, предупредительно подавая ей руку, а Тамара Сергеевна хотела уйти, но слишком много людей отделяло ее от прохода.
Наконец, все девушки, и юноша, и он вышли вместе в последний раз, и зал аплодировал, и Тамара Сергеевна все-таки подняла голову и посмотрела прямо на него. Он стоял, ненатурально красивый, оттеняя темно-лиловым костюмом длинные, яркие платья девушек, он был лишь частью этого фейерверка нарядов, и Тамара Сергеевна тянула шею, не в силах хлопать, сжимая в мокрых ладонях карандаш и замусоленную бумажку.
Она вышла в теплый полумрак улицы, не слыша ни горячих обсуждений платьев, ни шума трамваев. Она только видела, как в тишине плывут фигурки девушек, и их окликает кто-то из медленно едущего автомобиля, а они смеются, машут рукой и убегают. Она видела двух молодых за детской коляской, и пожилую пару, идущую чинно под руку, и мужа, который нес смешную сумочку жены.
Дома она быстро прошла мимо соседок в комнату, глянула в зеркало и на секунду увидела нелепые серьги, тонкие черные брови и красные губы на старом лице. Она вспомнила далекое, гибкое и не оправдавшее надежд слово девятнадцать, горькое - сорок и устоявшееся - пятьдесят, и прежняя горечь на свою выдуманную жизнь, тоска подступили прямо к сердцу, и Тамара Сергеевна плакала, а слезы расслабляли и успокаивали ее.
Ночью, глядя на черные полки с книжками, она опять плакала, но, засыпая, уже подумала, что ресницы, выкрашенные в парикмахерской, не текут, и надо будет всегда их там красить.
Особенные люди
- Ой, как ты много пьешь таблеток! - всплескивает она руками. - Зря, этой химией только травиться, лучше давай я тебе намешаю столетника с медом - и пей, я всегда так лечу Ленку с Мишкой.
- Будешь суп? - спрашиваю я, заглядывая в кастрюльку.
- Да нет... Ну, чуть-чуть! - машет она рукой. - Слушай, но с твоим горлом обязательно надо что-то делать. Надо вырезать гланды, а что? Да брось ты, не больно, честное слово! Ленке с Мишкой вырезали - и то! Сколько ты уже мучаешься, а тут - чик-чик, и готово!
- У тебя красивый свитер, - говорю я, щупая толстую вязку, и она вскакивает к зеркалу.
- Ты знаешь, мне тоже нравится, - посмотревшись, говорит она, и обернувшись ко мне, улыбается. - Я в нем даже ничего, правда?
Я смотрю на нее в зеркало и соглашаюсь: "Очень даже ничего!" Она, вскинув брови и прищелкнув языком, вертит туда- сюда головой, потом смотрит на меня, я улыбаюсь ей, и она вздыхает:
- По сравнению с тобой - все равно урод. Ну, что я не вижу? Ладно, ладно, да я не расстраиваюсь - подумаешь! Зато Ленка с Мишкой у меня - вчера вся очередь в поликлинике восхищалась: "Чьи это, - говорят, - такие чудо-дети?" А я сижу, от гордости раздуваюсь. Зачем она мне теперь, эта красота?
- Да.... - говорю я, глядя на бушующий над кастрюлькой пар, потом спохватываюсь и наливаю ей суп в тарелку.
- Кто тебе теперь ходит в магазин? - спрашивает она.
- Раз в неделю приезжает сестра.
- Раз в неделю... - вздохнув, повторяет она, помешивая суп ложкой.
Она смотрит на меня с серьезным состраданием, на лбу ее - тонкая морщинка, она о чем-то думает, и вдруг глаза ее загораются, и она с радостным нетерпением восклицает:
- Слушай, а помнишь, как ты приехала с гор?
- Когда это? - делаю вид, что не понимаю, я.
- Ну, как же? - обиженно протягивает она. - Когда ты приехала на первом курсе, весной, после зимних каникул! Ты так похудела и была черная, как негритянка, и у тебя еще был такой белый пушистый свитер, и... ой, какая же ты была тогда!
Я, улыбнувшись и пожав плечами, расставляю на столе чашки, и она тоже улыбается, вспоминая что-то, и с удовольствием на меня смотрит.
- Слушай, - мечтательно говорит она, - ты тогда еще и начала петь, помнишь? - "Я люблю, он действительно очень хорош..." И за тобой после того вечера прямо выстраивалась очередь к концу лекций! И какие мальчики - а тебе было и не до них! Господи, как я тебе тогда завидовала!
- Да брось ты, - отмахиваюсь я.
- Знаешь, - говорит она, раскачиваясь на стуле, - когда девчонки узнали еще и про Олега - этого они тебе не могли простить, от зависти даже шипели, что ты из-за него только пошла работать на кафедру! Шутка ли - сам доцент Кедров, - как он читал, нет, ты помнишь, как он читал?
- Еще бы, - говорю я.
- Но и в тебя-то нельзя было не влюбиться, - убежденно говорит она. Ты во всем была первая: все, ну, все тебе удавалось, а чем ты только ни занималась! И кафедра, и лыжи, и гитара, - загибает она пальцы, - уж про пятерки твои я не говорю... Она восхищенно качает головой, потом задумывается, недолго молчит.
- А знаешь, - тихо говорит она, - а я ведь тебя прямо ненавидела тогда из-за Вадьки. Знаешь, я, наверное, и влюбилась-то в него сначала из жалости, когда у тебя он оказался за бортом.
- Знаешь, - опять, помолчав, глядя куда-то за окно, почти шепотом продолжает она, - мне кажется, он и женился-то на мне тогда с досады, когда ты вышла за Олега.
- Не выдумывай! - отойдя к окну, бросаю я.
- Точно-точно, - тихо говорит она и вдруг с возгласом "Ой!" смеется. Я быстро оборачиваюсь, она смеется очень весело и очень искренно, смотрит на меня, машет рукою.
- Что ты, что ты! - перестав смеяться, беззаботно говорит она. - Так ведь это когда было! Мало ли что было! Разве я тебе что хочу сказать? Что ты! У меня и мыслей никаких нет! Да у него теперь и один свет в окне - Ленка с Мишкой!
- Очень любит их? - с улыбкой теребя штору, спрашиваю я.
- Что ты! - и глаза ее вспыхивают. - Он их так понимает, и они его тоже. Знаешь, я даже иногда не могу взять в толк, что это они такое удумали. Недавно смотрю - сидят втроем, хохочут, подхожу - что это у них за книга господи - телефонная! "Мама, мама - Укушин!" - и так и заливаются. Фамилию нашли - Укушин. Я говорю: "Укушин - ну и что?" - куда там, как грохнут, Вадька громче всех - большой, а хуже маленького, ну скажи...
- Укушин, - улыбаюсь, - надо же, отыскали ведь - Укушин!
- Да брось ты, - отмахивается она, но на лице ее довольная улыбка. Вадька, он их так любит... - хочет продолжать она, но...
- Что ж ты ничего не ешь? - перебиваю я. - У меня есть еще котлеты...
- Нет, нет, - сразу переменив тон, трясет она головой. - И так у тебя все съела. Когда теперь к тебе придут...
И взгляд ее опять делается серьезно-сострадательным, она смотрит на меня, видно, что хочет сказать что-то такое, что сразу не может выразить, наконец, решается.
- Знаешь, - медленно начинает она. - Мне кажется, есть люди обыкновенные, а есть особенные. Так вот - особенным, им всегда... - она запинается, подыскивая слово, - им труднее, что ли, жить, наверное, да? У них другие запросы, наверное, оттого, что они внутренне богаче; им всегда надо что-то необыкновенное, они и страдают от этого - ведь да?
- Не знаю, - пожимаю я плечами.
- Не знаю... - укоризненно передразнивает она меня.- Кто бы развелся с таким мужем, как Олег?
- Ну, и что? - усмехаюсь я.
- А то, - говорит она с удовлетворением, - что другие бы счастливы были, а тебе - все не то, все что-то более настоящее надо... А возьми меня вышла за Вадьку, родились дети, и - господи - да мне как в голову ударило до сих пор не верю, что мне такое счастье. Да и что, кажется, особенного: дети - так у всех дети, Вадька - что, думаешь, так уж он меня любит? Привык - жена, - и в уголке ее губ впервые появляется намек на складочку, но тут же исчезает, и она по-прежнему весело улыбается...
- Мне как в голову ударило, - повторяет она. - Хожу - счастливее меня на свете нет. И знаешь, - она как-то по-детски, будто поверяя тайну, приближается ко мне. Мне кажется, теперь уже со мной ничего не может случиться, - шепчет она. Я удивленно смотрю, и она отводит глаза.
- Даже если с Вадькой у нас - ну, мало ли что, все равно, - упрямо трясет она головой и вскидывает глаза на меня. В ее взгляде - упрямство, решимость, какая-то удалая решимость.
- Все равно у меня Ленка с Мишкой, все равно... Все же ведь у меня было - понимаешь!
И она секунду глядит на меня этим удалым взглядом, потом удаль в ее глазах гаснет, и она смотрит, как и раньше, внимательно и серьезно.
- А у тебя все будет хорошо! - убежденно говорит она. - Конечно, будет. И не кое-как, а по-настоящему - вот увидишь. И я буду за тебя рада, уверенно говорит она, машет рукой "Ну, пока!", поворачивается к выходу, спохватывается, вытаскивает из мешка связку яблок, связку апельсинов, еще какой-то кулек и, не слушая моих протестов, скрывается за дверью. Я трогаю кулек - в нем вареная курица, подхожу к окну и наблюдаю, как, спотыкаясь, быстро двигается через двор ее маленькая фигурка. У арки она оборачивается, машет рукой, я тоже машу, и она исчезает.
От окна дует, я плотнее запахиваюсь в теплый халат, поправляют шарфик, стою и смотрю, как хлопьями падает густой, тяжелый снег.
"Ударило в голову"... - вспоминаются мне ее слова. - "Ударило в голову"... "Тебе что, в голову что ли что ударило?" - всплывает следом и десятилетней давности мамин удивленный возглас. Я вспоминаю и другие удивленные возгласы: "Ну, тебя, мать, не узнаешь... И загар... Как это ты делаешь?" Я вспоминаю, как под последний аккорд гитары черная тишина институтского конференц-зала впервые взорвалась аплодисментами и криками выкрикивали мое имя. Я вспоминаю одинаковые улыбки мальчиков, мелькающих в танце, и другую холодную улыбку, от которой захватывало дух и с которой недоступный доцент, глядя на меня и листая мою курсовую работу, говорил, что я - если не будущая Эдит Пиаф, то уж, конечно, Мария Кюри. Я помню, как закружилась голова от мыслей, что будущее у меня непременно должно быть особенным, что надо только не разбросаться, сосредоточиться на главном и отбросить остальное. И в главное попали занятия наукой под руководством будоражащего воображение доцента, занятия пением - это все были приметы особенного, а в остальное - толстый, рыжий, такой обыкновенный мальчик, с которым, правда, было когда-то очень весело разъезжать в трамвае по одной карточке, болтать обо всем на свете, хохотать над смешной фамилией вроде Укушина.
"Ударило в голову", - усмехаюсь я, оглядывая комнату, в одном из секретеров которой хранятся брошюры с моими работами и дипломы конкурсов пения. И передо мной встает ее серьезное лицо, когда она убежденно говорит, что есть особенные люди.
Я вспоминаю, как в институте она всегда давала всем на экзаменах свои аккуратные, хорошо написанные шпаргалки, и как часто на этом попадалась. Я вспоминаю ее беспомощную и добрую улыбку, когда ей предлагали забрать зачетку. Я сажусь за стол и, обхватив голову ладонями, сижу с закрытыми глазами. И когда, наконец, звонит телефон, и я, не открывая глаз, протягиваю руку, прикладываю трубку к уху и слышу горячо и сбивчиво говорящий знакомые слова голос, у меня перед глазами - и эта ее улыбка, и устремленный на меня серьезный, сострадательный взгляд, и как она говорит, что ей ударило в голову.
Голос в трубке убеждает меня и горячится. Где-то там, за ним, звонко и весело звучат и детские голоса.
Пианино
Мне его купили, когда я еще был совсем малыш. Мама вечером спрашивает: "Сережка, хочешь пианино? Играть на нем будешь, на клавишах, а там, глядишь, может, артистом станешь!" А я развесил уши, думаю - артистом в кино можно из автомата стрелять! - и заорал: "Хочу пианино, хочу!" Ну, значит, и купили. Я весь день ждал-ждал, а вечером четверо звонят, я выбежал, а они по лестнице несут, будто хотят всех передавить - я только вижу, что большое. Тут один как гаркнет: "Берегись!" - я и убежал, а выхожу - стоит, а в нем наша люстра отражается. Я потрогал - гладко, пальцы липнут, а мама рада: "Нравится, да?" Потом мама крышку открыла - оно как зубы показало - оказались клавиши. Я-то сразу засек педали, вот если б еще руль был - здорово б играть в МАЗ-504! Ну, и на клавишах ничего выходило - как левой стукнешь - будто грузовик проехал, правой - легковушка. А мама говорит: "Ладно громыхать-то, завтра учительница придет", и крышку и закрыла.
А с завтра тоска и началась. Пришла эта Алла Павловна, толстая, за пианино-то еле лезет, и как начала шпарить. Шпарит-шпарит, у меня даже шея зачесалась - только почешу, а мама мне с дивана злое-презлое лицо сделает. А потом Алла Павловна и меня посадила: вот это - гамма, - говорит, называется. Раз сыграли, два сыграли, у меня стало ноги выворачивать, - я их на педаль, а Алла - "нельзя!" Ушла и говорит: "Не знаю, как ребенок освоит слух у него, знаете ли..." А я-то думаю: совсем уже, что ли, да я ее музыку и со двора услышу! Только собрался гулять, а мама - хвать за кушак: "А гамму Пушкин выучит?" И сама час на карауле простояла.
А во двор потом вышел - Петька одуванчиков набрал, разболтал всем и издевается: "Цветочки юному артисту!" Я ему, конечно, дал, а потом пришел домой и говорю: "Мам, может, свезти его назад, а кровать сюда опять поставим?" А она: "Нечего на попятный - занимайся-ка теперь!"
С тех пор - как пятница, мама на меня рубашку напяливает выходную, а в полседьмого Алла уже звонится. "Опять, - говорит, - здесь оттенков нет, это наизусть не выучил, а то сдать не можешь!" А уж Петька проходу не давал: еще в школе - как увидит - аж на цыпочки встанет. "Крепнет, - говорит, - талант, да?" Хоть получит за это, а весь день все равно испортит.
А тут я еще стал в хоккей играть. Мы всей командой пошли в спортшколу, а взяли меня, да Петьку - защитником - в нападающие-то ему, небось, слабо. Времени в обрез, Алла жалуется: "Не хочу деньги ни за что получать - он уж год "Маленького командира" сдать не может". А я очень-то и не хотел - уж лучше "Маленького командира" учить, чем гаммы с остальной нудой: в нем хоть басы - что надо, как из пушки ударяет: "Бум, бум!" Но мама - ух, она и ругалась: "Артист, - говорит, - хоккейный! Инструмент я себе что ли купила? Ни разу гостям не сыграл!"
И вот пришли в Новый год тетя Катя с дядей Славой, а с ними - дяди Славин брат, который в отпуск приехал. Он мне вроде показался ничего - с длинными волосами, и в хоккее разбирается, а потом дядя Слава как скажет: "Боря у нас в ансамбле на гитаре выступает". Тут и мама вскочила: "Ай, вот хорошо! - говорит. - И у нас Сереженька на пианино играет! Иди, иди, сынок, сыграй!" А сама мне так под столом ногу жмет, что - чего же делать, взял я "Маленького командира" и поплелся.
Заиграл вроде нормально. Играю, по аккордам все громче бью - самому приятно, и вдруг как этот дядя Боря захохочет - рюмки зазвенели. Я ничего понять не могу, а он прямо стонет: "Чудак, - говорит, - чего ж это ты делаешь?" Тут до меня и дошло, что вместо диеза бемоль везде всаживаю - с перепугу ошибся.
В общем, мама после со мной три дня не разговаривала, а в пятницу Алла приходит, а мама ей с порога и выдает: "Спасибо вам, Алла Павловна, только зря это все - его, уж видно, не научишь". Алла говорит: "Ну, и хорошо! По совести - давно пора". Ушла, а я прямо остекленел: "Мама, - говорю, - ты что - серьезно, да?" А она рукой махнула и к окошку отошла, а я как заору: "Ура!" И давай ее тормошить, а она и плачет и смеется.
Как его увозили, я не видел, только из школы прибегаю - просторно. Мама говорит: "Где теперь будешь хорониться?" А это я раз под чехлом спрятался она час найти не могла, пока сам не вышел. Я и говорю: "Не маленький. А куда увезли-то?" - "В комиссионный, за углом, - мама отвечает. - Снова покупать собрался?" - "Ага, сейчас, - говорю, - взял коньки и пошел".
А по дороге решил, дай, заверну я в этот комиссионный, посмотрю. Прихожу, по проходу толкнулся - смотрю - стоит в углу в самом, за каким-то вырезным сервантом. - Что это, - думаю, - его в угол-то затолкнули. И вроде и не блестит совсем. Потрогал - палец все же липнет, а из-за столика дед заворчал: "Мальчик, мальчик, не трогай мебель, коньками не поцарапай!" Я говорю: "Хочу и трогаю - наше пианино!" А он: "Уже не ваше, а того - кто купит, иди, мальчик, иди!" Я притворился, что иду, а сам - за сервант. Вдруг приходит дядька с малышом, дядька сходу крышку открыл и забрякал - без диезов и бемолей. А малыш ноет: "Ну, папа, ну, купи!" Дядька говорит: "Цена, конечно, подходящая, но полировка мрачновата - если уж лучше ничего не попадется..." И ушли. А малыш напоследок как даст кулаком по нижнему ля, я прямо подпрыгнул, и дед за столом - тоже. Ну, думаю, такой сыграет. Цена подходящая, видали! Стою, грызу ноготь и вдруг смотрю - на серванте бирка и кому такой за две тысячи нужен? И тут меня как клюшкой по голове - хлоп я эту бирку на наше пианино, а пианинную - на сервант! Берите его за подходящую цену, а на пианино - нечего зариться. А уж я послежу, как оно тут стоит, иногда, может, "Маленького командира" сыграю - тот-то брякал, и ничего!
В тот вечер мама все вздыхала, а потом спрашивает: "Ну, как?" "Ничего", - говорю. - "Рад, небось, да?" - "Отчего ж не радоваться", отвечаю.
А вот на завтра... Я пришел, удивился еще, что сервант цел, а потом глянул... А его-то и нет... Подбежал - нет, а на серванте бирка прежняя, значит, дед тот проверил. Вечером прихожу - мама уже довольная: "Продали, говорит, - пианино! Коньки теперь купим тебе хорошие, как у Пети, и сумку спортивную, да?" А я говорю: "Да ну... Не надо..."
Велосипед
Она стояла у афиши, призывающей пойти в ресторан с цыганским варьете, а когда взглянула вниз, увидела рыжего пса, который обнюхивал ее ноги. Пес сел и, вскинув уши, повернул голову набок, и глаза у него оказались янтарными и грустными.
- Ну, что, собака? - вздохнула она. - Ух ты, какая умная, хорошая собака.
Пес настороженно вильнул хвостом и, когда она погладила его по жесткому, покатому лбу, зажмурился и не шевелился.
Она пошла дальше, пес побежал за нею. Дождик кончился, но волосы ее еще оставались мокрыми, и ладонь тоже - после мокрой собачьей головы. Она брела, заглядывая во влажные, блестящие витрины, по промокшей и притихшей в сумерках улице, вдыхая пронзительно чистый после дождя воздух. Пес семенил, независимо и деловито обнюхивая столбы и стены, иногда задирал на них лапу.
Она подошла к подъезду, обернулась к псу и села на корточки.
- Что, собака? Пойдешь со мной?
Пес смотрел озабоченно, и она взялась за ручку двери, а пес постоял, не зная на что решиться, и все же быстро шмыгнул в дверь, словно боясь, что его прихлопнет. Она поднялась по лестнице, пес - впереди, у квартиры она остановилась, открывая дверь, а пес задышал, высунув язык и часто раздувая бока.
Из маленького коридорчика была видна комната, окно, стол и неподвижная спина ее мужа за столом.
Она отвела пса на кухню, налила суп, и он начал хлебать, а сама прошла в комнату.
- Геша, я привела собаку, - сказала она, садясь в кресло.
- Зачем? - спросил он, взглянув на нее.
Взгляд был рассеянный, но она сказала:
- Может быть, нам оставить ее? Все же веселее, и я буду гулять подолгу с ней, а потом - с маленьким и с ней, а иногда, может быть, и ты погуляешь...с ней, а, Геша?
- Как хочешь, - ответил он, уже не глядя, и она встала и вышла.
В другой комнате, бывшей "большой", а теперь - "ее комнате", был беспорядок: колготки свешивались со спинки стула, пыльное пианино стояло открытым, на столе - засохшие цветы, купленные ей уже давно. Она сидела на кровати, в доме напротив кто-то, как всегда, громко запустил магнитофон, а ей хотелось плакать, но она не заплакала, а пошла на кухню посмотреть, поел ли пес.