Страница:
по телевизору, оба только улыбаются, здороваясь, и это не вызывает ни у кого
никаких эмоций, так сложилось, и все. Наша же бабушка, если Алеша занят
своими мыслями и с нею не разговаривает, сразу начинает сокрушаться, как это
такое, внук совсем не разговаривает с бабкой, разве это дело, разве так
должно быть.
Тод не навещает в больнице свою потерявшую память столетнюю мать, не
видя в этом смысла, а если я заговариваю с ним о нашем умершем друге, с кем
единственным во всей Канаде он мог говорить об искусстве, отвечает только,
что Курт умер, и этого не изменить. Бабушка же, чуть пригреет солнце,
предвкушает, как мы поедем на кладбище, а услышав по радио, что умер кто-то,
о ком она ранее даже не слышала, запросто может всплакнуть.
Тод никогда не поздравляет с праздниками, не помнит дней рождения, не
откликается на комплименты, забывает отвечать на вопросы, шлет мне одну за
одной посылки с коллажами, которые пять лет делал для выставки, а потом
выставляться раздумал, все раздарил, а частично - потерял. Бабушка блюдет
условности: если забудет кого с чем поздравить, станет убиваться и каяться,
не совершает ничего сумасбродного, любит комментировать поступки и события,
будто случившееся имеет способность меняться в зависимости от того, под
каким углом его подать.
Тод живет, ни на кого не оглядываясь, следует собственным принципам,
несет за поступки ответственность, если сделал что-то не то, говорит, что в
его самоуважении пробилась брешь. Бабушка живет в соответствии с
общепринятой логикой, постоянно сверяясь и приспосабливаясь, стремясь быть
слепком с существующего образца.
Тод иногда пропадает, поначалу я думала, что, может, он на что-то
обиделся, теперь я знаю, что он только мне и пишет, и даже если я сморожу
невероятную глупость, или он вообще перестанет писать, или кто-нибудь из нас
умрет, ничего, все равно, не изменится, а останется, как и есть.
Бабушка верит в ритуалы и жесты, сжимает мне руку, пытаясь выразить
чувства, произносит слова, стараясь вложить в них душу, обижается, что я не
могу ответить ей тем же, что в моем лексиконе нет таких слов, и ей не с кем
поговорить.
Тод живет, будто импровизирует, будто пишет картину, не следуя никаким
правилам, смешивает неожиданно краски, не обращает внимания на сочетания, он
аутентичный художник, он пишет уверенно, такого, как он, никто никогда не
писал.
Бабушка живет, будто вышивает на пяльцах, аккуратно заполняет готовые
квадратики соответствующими крестиками, не фантазирует, не придумывает, она
хороший мастеровой.
Я хочу быть, как Тод, но не ушла и от бабушки, я, кажется, делаю, что
считаю нужным, мне чаще наплевать, кто что скажет и подумает, но я сама
выдумываю себе трафареты, с которыми сверяю свои дурные поступки, как с
перфокартой в жаккардовом ткацком станке. Наорав на кого-нибудь или, сделав
что-то хорошее и дав понять, как дорого оно мне стоило, я потом терзаюсь и
мучаюсь, я несу вину и угрызаюсь совестью, я нарисую что-нибудь, и,
испугавшись, отойду в сторону, увижу, что плохо и перерисовываю снова, в
результате получается мазня и каракули, я - и не художник, и не вышивальщик,
у меня дрожит рука и нет уверенности, я не прибилась ни к какой школе, и,
наверное, уже не прибьюсь. . .
Одни
Нам захотелось снова встретиться с Р. после того, как мы встретились с
ним у Т. и испытали некую неудовлетворенность, потому что в гостях у Т. было
много народу, ранее никак с Р. не связанного, а также Т. показал Р. что-то
вроде самодельной летописи собирающейся у него компании и Р. нашел там
грамматическую ошибку. Нам стало стыдно и несколько обидно, потому что мы-то
познакомились с Р. много лет назад на литературной конференции, которые
регулярно проводились в те времена, Р. был руководителем семинара, он
поразил нас умением понять суть любого литературного опуса и выразить ее с
помощью не менее, а чаще и более сильного литературного образа, отчего мы
сравнили бы его и с Белинским, но в нем не было истовости, а лишь
безнадежная ироничность и печальный взгляд из-под очков. Он не был злым, как
положено критику, он был худой, высокий, в свитере, в нашем семинаре
немедленно нашлась девушка, которая потом его везде сопровождала, с ней он
приходил и в наше ЛИТО. Мы гордились тем, что это мы его "открыли", с нашей
подачи им начали восхищаться друзья и Учитель, он стал вторым после Учителя
человеком, про которого ни у кого не повернулся бы язык сказать и слова
насмешки: хоть мы тогда и казались себе свободными и либеральными, но наше
сообщество, по большому счету, было тоталитарным, Учитель был непререкаемым
авторитетом, и Р. тоже попал в категорию, критиковать представителей которой
было "табу". Да и не было причин его критиковать, он был талантлив,
кристально чист в смысле, что никуда не подстраивался и ничем не
пользовался, жил в коммуналке, приходил к нам в пальто с мутоновым
воротником, как носили тогда старшие школьники, книжки его не издавали, и
все же одно его имя вселяло в наши души трепет и восторг. Кроме того, он был
приветлив и прост, не нарочито, а по-настоящему, надо было быть уж очень
желчным человеком, чтобы найти в нем хотя бы тень самолюбования, скорее, в
нем была устремленность в небеса и уверенность, что он видит там такое, чего
другим не видать.
Потом, с кризисом тоталитарного строя начало кособочиться и наше ЛИТО:
началось все с первых ренегатов - уже не помню формальную причину, по
которой из него была изгнана без царя в голове поэтесса, посмевшая нарушить
табу, потом изгнан был главный изгоняльщик, на котором держалась диктатура,
потом все резко нарожали детей и куда-то делись и в ЛИТО пришли другие люди.
А потом вообще настали иные времена, и мы не то, чтобы забыли своего
Учителя, но в свете общего потока позволили критические высказывания, хотя
ходили к нему в больницу и немножко помогали, но когда он умер и мы пришли
на похороны, все, связанное с ним, было в прошлом, и при взгляде на лежащую
в гробу маленькую фигурку, сердце сжималось от жалости, как все изменилось,
хотя именно он определил нашу жизнь.
В новые времена каждый обособился, и оказалось, что можно существовать
и самостоятельно, хотя мы по-прежнему встречались с Машей и Егором, другие
отпали из-за тяги к алкоголю или перемены места жительства, границы мира,
вообще, расширились, как географически, так и идеологически, оказалось, что
можно не потеряться и вне организованной структуры или даже сформировать
свою. Но и в собственных структурах мы пользовались привычными схемами - я,
как в юности вешала на стену портрет хирурга, академика Амосова, так и
теперь восхищалась вновь обретенными канадскими друзьями, училась их
экзистенциальной безыскусности, кумирами Маши стали теперь не комиссары в
пыльных шлемах, а собственные дети, про неюношескую мудрость которых она не
уставала повторять. Егор, как и раньше, восхищался держащей последние рубежи
интеллигенцией, Гриша восхищался скорее от противного, теми, кто
декларировал отличие от бывших руководителей, и, конечно, мы все, разинув
рот, наблюдали за происходящими на политической арене событиями, не
набравшись еще опыта, восхищались дешевыми трюками, беря все на веру, не
жалели эмоций и проворонили обман и лицемерие, а когда спохватились, стали
утешаться, что все равно ничего бы не изменилось, даже если бы мы сразу все
просекли.
И после разочарований и лет безверия мы встретили Р. у Т. и на нас
сразу накатило былое: Р., несмотря на прожитую еще новую жизнь - поначалу он
блистал в популярной газете и его книжку на моих глазах расхватали в Доме
Книги, потом он болел и с потерей общего интереса к высокому на некоторое
время оказался не у дел - несмотря на все это, Р. не изменился, грустно и
искренне смотрел, был благодарен за то, что его позвали, и словно считая
себя обязанным отчитываться, рассказывал, как на духу, что делал и как жил
эти годы, сосредоточенно водя пальцем по скатерти, огибая по контуру вышитый
цветок.
И, расставшись с ним, мы испытали смутное чувство, как будто среди мало
знакомых людей, не связанных ностальгией воспоминаний, Р. рассказал не
совсем все, как будто было еще что-то, что мы смогли бы понять, узнав у
него, нам захотелось увидеться с ним еще раз и все как следует выспросить, и
как только представился повод, мы позвали его к себе.
Но Р. не пришел, не очень хорошо себя чувствовал и, собравшись одни,
сидя друг против друга в нашей маленькой компании, где все уже почти как
один человек, мы вспоминали разные моменты жизни с Р. связанные: я - как
несколько лет назад обратилась к нему с просьбой, которую он добросовестно
выполнил, Егор - как встретил его на похоронах родственника, приходившегося
Р. седьмой водой на киселе, и как Р. , который в те времена болел, сказал
Егору, что пришел туда, чтобы посмотреть, как это все может быть у него.
И тогда мы подумали, что вот, мы все ищем делать жизнь с кого, а Р. уже
учится умирать, и пора, наверное, и нам прекратить поиски, мобилизовать
собственные ресурсы, полюбить свое одиночество и отныне в нем пребывать.
Путешествия
Я думаю, что в жизни подлинно, от чего можно получить истинное
удовольствие, потому что, на самом деле таких вещей не так и много и люди
часто притворяются: идут, скажем, в театр, тратят деньги на дорогие билеты,
предвкушают событие, а сами засыпают посреди музыкального действа, или опять
же тратят деньги на поход в ресторан и ковыряются вилкой не пойми в чем,
пытаясь общаться сквозь бьющую по мозгам музыку; или сбивают ноги и
изнуряются, носясь по ИКЕЯм, а потом расставляют купленное, садятся, и
ничего, все равно, не происходит. Получается, что от денег мучения и
хлопоты, а без денег вообще тоска, но я пропустила, наверное, самое главное
- страстную любовь, хотя и это, если случается, то чаще на время, да и то
как хворь, а потом, все равно, проходит, и, освободившись и оглядевшись по
сторонам, человек продолжает искать мобилизационные ресурсы.
И, конечно, я знаю, что истинен только творческий процесс и нет иной
радости, как удовлетворение от выполненной работы, и все-таки нельзя же так
ограничивать жизнь, да и даже с точки зрения пользы, постоянно работая и ни
на что не отвлекаясь, заходишь, в конце концов, в тупик, и, наоборот,
правильные решения как раз и приходят после того, как безрезультатно
бьешься-бьешься, а потом переключаешься.
Гриша любит созерцать природу, его вдохновляет стихотворение "звезды
меркнут и гаснут, в огне облака", Гриша еще мечтает, что когда-нибудь и он
будет плавать с удочкой на лодке по озеру. Фотографировать Гриша любит
пейзажи, он, вообще любит неодушевленные предметы, а людьми интересуется
постольку, поскольку они включены в технологический процесс, не ученые и не
инженеры с его точки зрения только зря околачиваются в мире, таящем столько
научно-технических возможностей.
Алеша, сын, любит смотреть бокс и бои, он и сам отрабатывает дома
приемы, изо всех сил мутузя грушу, он ценит в жизни преодоление и решение
последовательно поставленных задач, и, глядя на бои, закаляется, наверное,
зрелищем суровой мужской безжалостности.
Бабушка любит, чтобы все были дома, и покой, она постоянно
пересчитывает домашних по головам, стараясь убедиться, что никто не
отсутствует. Она мечтает, чтобы ничего не менялось, она, наверное, знает,
что в ее возрасте перемены уже не к добру, и ей хочется законсервировать
жизнь, закатать ее в банку, как раньше она закатывала компоты.
Я, наоборот, обожаю перемены: я люблю путешествия - сесть в машину и
поехать неизвестно куда, я до сих пор люблю приключения: даже если на дороге
перестает заводиться мотор, мимо несутся машины, а вокруг никого на сотни
километров, и, наконец, отчаянный бритоголовый головорез тащит нас на
веревке с бешеной скоростью. Мне хочется всюду проникнуть и везде быть,
увидеть все одновременно и ничего не упустить, я готова мчаться неизвестно
куда, чтобы увидеть сама не знаю что, мне невыносимо думать, что оно
существует где-то там без меня, мне хочется сунуть свой нос в каждую щель
или хотя бы приблизиться к такой возможности.
А потом я люблю возвращаться, когда потусовавшись несколько дней в иных
краях, поняв, что по-настоящему все равно не проникнешь в чужой мир, разве
что вывезешь свой немного погулять, едешь домой с сосредоточенным лицом,
перебирая в памяти увиденное. И разглядывая фотографии, как свидетельство
тщетных попыток убежать, доказательство единственности надоевшего до
чертиков пути, как домашние штаны, снова напяливаешь свой обиход, на
какое-то время перестаешь жаловаться и успокаиваешься.
Мы будем отдыхать
В этом году мы будем отдыхать. Мы поедем на дачу - в прежние годы мы
все время на ней работали: то закладывали фундамент, то строили дом, то рыли
колодец, то сажали, пропалывали или выкапывали плоды и фрукты. В этом году
все будет по-другому: мы красиво уберем дом, выкосим газон, установим на нем
зонтик, столик и складные кресла и будем сидеть и загорать или разговаривать
и читать книги. Мы сначала приведем в порядок дом - вымоем полы и соберем
привезенный из города старый шкаф, перед тем как устанавливать шкаф мы,
чтобы отдыхалось красиво, переклеим обои. Мы вымоем окна, выстираем и
повесим шторы, а потом починим разваливающееся крыльцо, по ходу переложим
покосившуюся печь, починим дырявую крышу, поправим фундамент, выкрасим полы,
объездим город в поисках хорошеньких циновок, а потом переключимся на
огород. Мы купим новую косилку, сделаем специальный удлинитель и в каждый
приезд в выходные будем, жужжа, ходить с ней по заросшему участку, как с
металлоискателем, предвкушая, какая будет ровная лужайка. Мы купим рассаду и
семена не кабачков и петрушки, а туи, кипариса и других экзотических
растений, чтобы, устроив ландшафтный дизайн, посадить их вокруг зонтика и
кресел и наслаждаться их созерцанием, когда мы будем отдыхать. Пока мы
возимся с растениями, лужайка снова зарастет, и мы ее снова выкосим, а тем
временем, наступит жара и станет светить солнце, и мы, пользуясь случаем,
вытащим из дома для просушки все матрасы и подушки, и будем колотить их
выбивалкой. Мы приложим к устройству места нашего будущего отдыха столько
усилий, что соорудим еще и камин, украсим его для пущей красоты изразцами,
но материя на провисших складных креслах окажется не в тон изразцам, и мы
поедем за новой материей в город. И когда все будет уже совсем готово, мы
усядемся в кресла отдыхать, но наступит осень, польет дождь и нам придется
отложить отдых до следующего года.
Или мы не захотим ничего откладывать и просто перешагнем через
отсутствующую доску на скрипящем крыльце, отведем глаза от разваливающейся
печки, постараемся не думать о разрушившемся фундаменте, подставим тазы и
калоши под льющуюся сквозь дырявую крышу воду, усядемся прямо в высокой
траве в блеклые провисшие кресла, и, отмахиваясь от гудящих в сырости
комаров, попытаемся отдыхать, но искусанные комарами, провалившись-таки в
дыру в крыльце и растянув связки, замерзнув ночью без печки и угнетенные
мыслью о фундаменте, мы плюнем на этот отдых, запрем кресла в доме и поедем
в город работать.
Нереальные люди
В эти белые ночи и в светлые неяркие дни странные гости приходят в
музей-квартиру Кржижановского, где я работаю смотрителем. Папа с сыном,
родственники, десять лет назад уехавшие в далекую страну, превратившиеся с
тех пор из живых людей в строчку в компьютерной адресной книге, а теперь
материализовавшиеся спустя столько лет - двадцатилетнего мальчика, конечно,
уже не узнать, а папа - на вид мало изменившийся, но с новой западной
лучезарной улыбкой и незнакомыми жестами. Едим с ними торт, пьем чай и вино,
за два часа, что они проводят у меня, пытаются рассказать о своей жизни там
и узнать, как мы живем здесь, получается сумбур и восклицания; уходя,
оставляют после себя ощущение нереальности: то ли они были, то ли какие-то
другие, и были ли вообще, и нет уже вопроса, правильно ли, что они уехали, а
мы остались, просто у всех теперь такое разное свое, остается только
удивление, а куда делись те, прежние, и судя по взглядам, ловимым мною во
время встречи, ясно, что аналогичный вопрос занимает и их.
Или приходит клиент из Швеции, грустный романтик с одухотворенным
лицом, и приглашает покататься с ним на машине времени - снова открыть
брачное агентство, и я, в ужасе замахав руками, словно восклицая: "Чур, чур
меня!", пытаюсь объяснить, что вот уже год, как занимаюсь другим, что
прежняя тема закрыта, книга написана и даже уже напечатана, невозможно
повернуть время вспять и вернуться в прошлое, и он понимающе кивает и все же
долго говорит вариациями на исчерпанную тему, я отвечаю, глядя в окно, и,
замолчав, он спрашивает, не считаю ли я его чокнутым, а я говорю, что нет,
просто мы разошлись во времени.
Или еще один иностранец, на сей раз американский писатель, в прошлом
чемпион мира по плаванию, которого я приманила тем, что тоже писатель,
вызвавшись читать его роман о пловцах, выиграла этим "тендер" у
многочисленных конкурентов-риэлтеров, заселив заодно на квартиру. А теперь
он изучает по мне российскую жизнь, приходит, садится в кресло, смотрит с
сожалением, спрашивает: "Ну, что же ты все время работаешь, а когда ж ты
живешь?", а я тоже смотрю на него с сожалением, потому что для познания
жизни там у себя он смотрит в день по голливудскому фильму на DVD, а здесь
ищет по отдаленным метро "банды бездомных детей", чтобы вставить в свой
новый роман о России, с завистью говорит, что у нас здесь реальная жизнь, а
там, где он живет, нет реальных людей, и уезжает, бедненький, собираясь все
это описывать.
И выйдя проводить американского писателя до метро, возвращаясь одна, я
смотрю на светящееся окошко музея-квартиры, куда давно уже не ходит народ, и
в котором я по-прежнему зачем-то сижу, я смотрю на действо белых ночей
вокруг, с выплывающими из-за поворота канала лодками разных сортов и
размеров, на жонглеров факелами, на играющих на ксилофоне детей, на
шатающиеся по набережной по неизвестной причине толпы людей, и вспоминаю,
как швед говорил, что у них в Стокгольме тоже белые ночи, просто нет этого
бизнеса.
А когда проходит пора белых ночей и из города разлетаются мечтатели
всех мастей, ко мне снова тянутся мои привычные визитеры, волокут обсуждать
до боли знакомые, как мешки из "Пятерочки", проблемы, и с горячностью все
обсудив и по обыкновению ни к чему не придя, мы идем к метро и в свете
фонарей отбрасываем длинные тени, как свидетельство нашего существования в
нетуристский сезон.
В пределах очерченного круга
Мы песчинки, мы два крохотных вектора двух враждебных сил. Теперь я
знаю, фильмы про вампиров не вымысел - они не лишены основания. Глупые
старики не виноваты, они орудие, их уже наполовину забрало то черное и
отвратительное, чему нет названия, они и хотели бы, да не могут, у них нет
сил сопротивляться, им велено заграбастать как можно больше, чтобы
превратить живое в такой же, как они сами, уже готовый к утилизации
материал. Обороняясь, мы сопротивляемся, используя все доступные средства,
мы пытаемся вырваться и не даться и попадаем в ловушку: сопротивляясь
яростно, и уже побеждая, мы даем слабину, нам жалко поверженных, нам стыдно,
что наше поведение неподобающе, наши противники так несчастны и жалки, но
злые силы именно на это и рассчитывают - посредством угрызений совести они
продолжают атаку, и понемножку - помаленьку из нас уходит способность к
борьбе, меркнет радость жизни, терпится-любится, делается привычным
безрадостное существование, нас относит все дальше туда, где все уже
приготовлено и выстлано, где золото букв и эмаль фотографий, а пока
пилюли-болезни, горшки и прокладки, ежевечерние прогулки в аптеку, смещение
понятий - еще совсем недавно чудесная живая жизнь вытесняется забравшимся в
гнездо противным кукушонком - цепляющимся за шею ледяными руками по сути уже
полумертвым существом.
И способность к сопротивлению мутирует: вместо того, чтобы резануть по
живому, выйти из рамок, которые по прекраснодушному легкомыслию сами себе
создали и решить проблему раз и навсегда, мы бунтуем в пределах очерченного
круга, бессильно ругаемся, думаем, что даем отпор, сыплем интеллектуальными
терминами, будто строча из пулемета, и испуганно глядя склеротическими
глазами, наши мучители ничего не понимают, они покорно сносят наше
бессильное тиранство, они знают, что сила, все равно, за ними, и чем более
мы их третируем и поносим, тем более будем мучиться потом, хлопать дверью и
убегать, и снова врываться, выкрикивать что-то обидное и бесполезное, опять
убегать и возвращаться, и, в конце концов, мы смиряемся, запиваем или просто
сдаемся и умолкаем, понимая, что прежняя свобода потеряна, и поскольку нет
необходимой святости и доброты, счастье уже невозможно.
Иногда, конечно, все представляется по-другому: это неповоротливое
существо полностью в твоей власти, вот доверчиво лежит на диване, подложив
под голову костлявую ладонь, или по-детски радуясь, лопает мороженое, или
послушно выполняет твои инструкции в ванной, или имеет еще наглость
капризничать. . . но ты-то ведь могучий и всесильный и можешь подать нищему
копеечку, да и какая, в конце концов, альтернатива - новинки ОЗОНа, горящие
туры в Тунис, прочая мишура и дребедень?
А примеры можно нанизывать, как бисер на нитку: оживляется, если вдруг
что-то и у меня заболит, с удовольствием спрашивает, а как же я теперь буду
водить машину? Вовлекает в ритуалы, требуя, чтобы закрывали на даче сарай с
рухлядью от вымышленных воров; ловишь себя на том, что машинально
испугаешься, забыв закрыть, потом плюнешь, обозлишься, демонстративно
распахнешь дверь, но с неотвратимой целеустремленностью шаркает к сараю и
закрывает. Или мерещатся какие-то гадости и ужасы типа брошенной на стол
дохлой птицы. Или причитает, как на паперти с выплаканными глазами: "бедный
мой ребенок", и тут же с обидой: "тебе-то хорошо" ... и: "пойду по миру,
люди помогут..." Или когда, моя посуду, Гриша напевает "У Геркулесовых
столбов...", деловито спрашивает, а почему это мы совсем не варим
"геркулес"?
И, проводя отпуск на даче с Гришей и бабушкой, едя на велосипедах
купаться, я рассказываю Грише, о чем собираюсь писать, и на его вопрос, а в
чем же тут оптимизм, отвечаю, что - живем и не поубивали же еще друг друга.
- Это скорее страх перед Уголовным кодексом, - оптимистично итожит
Гриша.
Еще день
Люди, львы, орлы и куропатки, толстый исландский писатель с хромою
ногою, кидающий куда ни попадя одежду, неприспособленный, теряющий ключи,
плюхающийся в ботинках на кровать и садящий в комнатах папиросы для лучшего
написания романа, и приходящая в ужас от всего этого квартирная хозяйка,
жалостно просящая не ходить по коврам в уличной обуви и не прокуривать
красиво обставленное помещение.
Бабушка, c неотвратимостью судьбы шаркающая по коридору, норовящая
собрать всех в одну кучу, как в физическом смысле, чтобы были дома, так и в
нравственном - подогнать всех под одну гребенку, и Алеша, не выносящий
запретов и ограничений, выходящий в детстве из угла, готовый с кулаками
защищать свою свободу.
Гриша, чувствующий себя комфортно дома в одиночестве за осциллографом в
прожженной паяльником футболке, чтобы только не мешали мыслительному
процессу, и его мама, тяготеющая к гламуру, любящая хождение по гостям и
светские разговоры, не забывающая, что ее тетка танцевала с шалью в Смольном
институте.
Я, бегающая туда-сюда по коридору от компьютера к стиральной машине,
разгребающая завалы и борющаяся на всех фронтах с небытием и застоем,
обгоняющая по несколько раз движущуюся в одном направлении бабушку,
прокручивающая при этом в голове, что еще предстоит сделать, рефлексирующая
на разных уровнях, что не на кого пенять, раз избрала такую миссию и набрала
себе столько, вечно нервничающая, везде опаздывающая и срывающаяся на
истерику, всех во всех грехах обвиняя.
Жители дома No** корпус 2 по нашему проспекту, созванные на собрание по
поводу организации ТСЖ и так ничего не организовавшие, бессмысленно орущие,
что им накинут на шею удавку, сбитые с толку седовласым коммунистом, зовущим
на баррикады.
И, загрузив по десятому разу стиральную машину, проведя квартирный
поиск для учащегося в ЛЭТИ сирийского студента, сбегав между делом на
собрание, испытав на нем острое желание свалить жить в какие-то другие дома
или страны и осознав также, как овладел, наверное, когда-то массами Владимир
Ильич Ленин, выслушав параллельно по одному телефону препирательства
исландского писателя с хозяйкой, а по другому вопрос сирийца, сможет ли он в
найденной квартире играть на национальном арабском инструменте, услышав из
Алешиной комнаты вопрос, почему уже вечер, а никто не зовет его обедать,
открыв было в негодовании рот, но услышав из-за плеча бабушкину непрошеную
подмогу, отскочив от захлопнувшейся перед носом Алешиной двери, зашипев на
бабушку, чтобы не лезла не в свое дело, отпрянув от выскочившего в сердцах
из другой комнаты Гриши, запаренного чтением по телефону длиннейшего письма
из-за границы, которым он вроде как тоже должен восхищаться, выслушав
Алешину холодную проповедь, что синдром нытика или жертвы - это низко,
никаких эмоций, так сложилось, и все. Наша же бабушка, если Алеша занят
своими мыслями и с нею не разговаривает, сразу начинает сокрушаться, как это
такое, внук совсем не разговаривает с бабкой, разве это дело, разве так
должно быть.
Тод не навещает в больнице свою потерявшую память столетнюю мать, не
видя в этом смысла, а если я заговариваю с ним о нашем умершем друге, с кем
единственным во всей Канаде он мог говорить об искусстве, отвечает только,
что Курт умер, и этого не изменить. Бабушка же, чуть пригреет солнце,
предвкушает, как мы поедем на кладбище, а услышав по радио, что умер кто-то,
о ком она ранее даже не слышала, запросто может всплакнуть.
Тод никогда не поздравляет с праздниками, не помнит дней рождения, не
откликается на комплименты, забывает отвечать на вопросы, шлет мне одну за
одной посылки с коллажами, которые пять лет делал для выставки, а потом
выставляться раздумал, все раздарил, а частично - потерял. Бабушка блюдет
условности: если забудет кого с чем поздравить, станет убиваться и каяться,
не совершает ничего сумасбродного, любит комментировать поступки и события,
будто случившееся имеет способность меняться в зависимости от того, под
каким углом его подать.
Тод живет, ни на кого не оглядываясь, следует собственным принципам,
несет за поступки ответственность, если сделал что-то не то, говорит, что в
его самоуважении пробилась брешь. Бабушка живет в соответствии с
общепринятой логикой, постоянно сверяясь и приспосабливаясь, стремясь быть
слепком с существующего образца.
Тод иногда пропадает, поначалу я думала, что, может, он на что-то
обиделся, теперь я знаю, что он только мне и пишет, и даже если я сморожу
невероятную глупость, или он вообще перестанет писать, или кто-нибудь из нас
умрет, ничего, все равно, не изменится, а останется, как и есть.
Бабушка верит в ритуалы и жесты, сжимает мне руку, пытаясь выразить
чувства, произносит слова, стараясь вложить в них душу, обижается, что я не
могу ответить ей тем же, что в моем лексиконе нет таких слов, и ей не с кем
поговорить.
Тод живет, будто импровизирует, будто пишет картину, не следуя никаким
правилам, смешивает неожиданно краски, не обращает внимания на сочетания, он
аутентичный художник, он пишет уверенно, такого, как он, никто никогда не
писал.
Бабушка живет, будто вышивает на пяльцах, аккуратно заполняет готовые
квадратики соответствующими крестиками, не фантазирует, не придумывает, она
хороший мастеровой.
Я хочу быть, как Тод, но не ушла и от бабушки, я, кажется, делаю, что
считаю нужным, мне чаще наплевать, кто что скажет и подумает, но я сама
выдумываю себе трафареты, с которыми сверяю свои дурные поступки, как с
перфокартой в жаккардовом ткацком станке. Наорав на кого-нибудь или, сделав
что-то хорошее и дав понять, как дорого оно мне стоило, я потом терзаюсь и
мучаюсь, я несу вину и угрызаюсь совестью, я нарисую что-нибудь, и,
испугавшись, отойду в сторону, увижу, что плохо и перерисовываю снова, в
результате получается мазня и каракули, я - и не художник, и не вышивальщик,
у меня дрожит рука и нет уверенности, я не прибилась ни к какой школе, и,
наверное, уже не прибьюсь. . .
Одни
Нам захотелось снова встретиться с Р. после того, как мы встретились с
ним у Т. и испытали некую неудовлетворенность, потому что в гостях у Т. было
много народу, ранее никак с Р. не связанного, а также Т. показал Р. что-то
вроде самодельной летописи собирающейся у него компании и Р. нашел там
грамматическую ошибку. Нам стало стыдно и несколько обидно, потому что мы-то
познакомились с Р. много лет назад на литературной конференции, которые
регулярно проводились в те времена, Р. был руководителем семинара, он
поразил нас умением понять суть любого литературного опуса и выразить ее с
помощью не менее, а чаще и более сильного литературного образа, отчего мы
сравнили бы его и с Белинским, но в нем не было истовости, а лишь
безнадежная ироничность и печальный взгляд из-под очков. Он не был злым, как
положено критику, он был худой, высокий, в свитере, в нашем семинаре
немедленно нашлась девушка, которая потом его везде сопровождала, с ней он
приходил и в наше ЛИТО. Мы гордились тем, что это мы его "открыли", с нашей
подачи им начали восхищаться друзья и Учитель, он стал вторым после Учителя
человеком, про которого ни у кого не повернулся бы язык сказать и слова
насмешки: хоть мы тогда и казались себе свободными и либеральными, но наше
сообщество, по большому счету, было тоталитарным, Учитель был непререкаемым
авторитетом, и Р. тоже попал в категорию, критиковать представителей которой
было "табу". Да и не было причин его критиковать, он был талантлив,
кристально чист в смысле, что никуда не подстраивался и ничем не
пользовался, жил в коммуналке, приходил к нам в пальто с мутоновым
воротником, как носили тогда старшие школьники, книжки его не издавали, и
все же одно его имя вселяло в наши души трепет и восторг. Кроме того, он был
приветлив и прост, не нарочито, а по-настоящему, надо было быть уж очень
желчным человеком, чтобы найти в нем хотя бы тень самолюбования, скорее, в
нем была устремленность в небеса и уверенность, что он видит там такое, чего
другим не видать.
Потом, с кризисом тоталитарного строя начало кособочиться и наше ЛИТО:
началось все с первых ренегатов - уже не помню формальную причину, по
которой из него была изгнана без царя в голове поэтесса, посмевшая нарушить
табу, потом изгнан был главный изгоняльщик, на котором держалась диктатура,
потом все резко нарожали детей и куда-то делись и в ЛИТО пришли другие люди.
А потом вообще настали иные времена, и мы не то, чтобы забыли своего
Учителя, но в свете общего потока позволили критические высказывания, хотя
ходили к нему в больницу и немножко помогали, но когда он умер и мы пришли
на похороны, все, связанное с ним, было в прошлом, и при взгляде на лежащую
в гробу маленькую фигурку, сердце сжималось от жалости, как все изменилось,
хотя именно он определил нашу жизнь.
В новые времена каждый обособился, и оказалось, что можно существовать
и самостоятельно, хотя мы по-прежнему встречались с Машей и Егором, другие
отпали из-за тяги к алкоголю или перемены места жительства, границы мира,
вообще, расширились, как географически, так и идеологически, оказалось, что
можно не потеряться и вне организованной структуры или даже сформировать
свою. Но и в собственных структурах мы пользовались привычными схемами - я,
как в юности вешала на стену портрет хирурга, академика Амосова, так и
теперь восхищалась вновь обретенными канадскими друзьями, училась их
экзистенциальной безыскусности, кумирами Маши стали теперь не комиссары в
пыльных шлемах, а собственные дети, про неюношескую мудрость которых она не
уставала повторять. Егор, как и раньше, восхищался держащей последние рубежи
интеллигенцией, Гриша восхищался скорее от противного, теми, кто
декларировал отличие от бывших руководителей, и, конечно, мы все, разинув
рот, наблюдали за происходящими на политической арене событиями, не
набравшись еще опыта, восхищались дешевыми трюками, беря все на веру, не
жалели эмоций и проворонили обман и лицемерие, а когда спохватились, стали
утешаться, что все равно ничего бы не изменилось, даже если бы мы сразу все
просекли.
И после разочарований и лет безверия мы встретили Р. у Т. и на нас
сразу накатило былое: Р., несмотря на прожитую еще новую жизнь - поначалу он
блистал в популярной газете и его книжку на моих глазах расхватали в Доме
Книги, потом он болел и с потерей общего интереса к высокому на некоторое
время оказался не у дел - несмотря на все это, Р. не изменился, грустно и
искренне смотрел, был благодарен за то, что его позвали, и словно считая
себя обязанным отчитываться, рассказывал, как на духу, что делал и как жил
эти годы, сосредоточенно водя пальцем по скатерти, огибая по контуру вышитый
цветок.
И, расставшись с ним, мы испытали смутное чувство, как будто среди мало
знакомых людей, не связанных ностальгией воспоминаний, Р. рассказал не
совсем все, как будто было еще что-то, что мы смогли бы понять, узнав у
него, нам захотелось увидеться с ним еще раз и все как следует выспросить, и
как только представился повод, мы позвали его к себе.
Но Р. не пришел, не очень хорошо себя чувствовал и, собравшись одни,
сидя друг против друга в нашей маленькой компании, где все уже почти как
один человек, мы вспоминали разные моменты жизни с Р. связанные: я - как
несколько лет назад обратилась к нему с просьбой, которую он добросовестно
выполнил, Егор - как встретил его на похоронах родственника, приходившегося
Р. седьмой водой на киселе, и как Р. , который в те времена болел, сказал
Егору, что пришел туда, чтобы посмотреть, как это все может быть у него.
И тогда мы подумали, что вот, мы все ищем делать жизнь с кого, а Р. уже
учится умирать, и пора, наверное, и нам прекратить поиски, мобилизовать
собственные ресурсы, полюбить свое одиночество и отныне в нем пребывать.
Путешествия
Я думаю, что в жизни подлинно, от чего можно получить истинное
удовольствие, потому что, на самом деле таких вещей не так и много и люди
часто притворяются: идут, скажем, в театр, тратят деньги на дорогие билеты,
предвкушают событие, а сами засыпают посреди музыкального действа, или опять
же тратят деньги на поход в ресторан и ковыряются вилкой не пойми в чем,
пытаясь общаться сквозь бьющую по мозгам музыку; или сбивают ноги и
изнуряются, носясь по ИКЕЯм, а потом расставляют купленное, садятся, и
ничего, все равно, не происходит. Получается, что от денег мучения и
хлопоты, а без денег вообще тоска, но я пропустила, наверное, самое главное
- страстную любовь, хотя и это, если случается, то чаще на время, да и то
как хворь, а потом, все равно, проходит, и, освободившись и оглядевшись по
сторонам, человек продолжает искать мобилизационные ресурсы.
И, конечно, я знаю, что истинен только творческий процесс и нет иной
радости, как удовлетворение от выполненной работы, и все-таки нельзя же так
ограничивать жизнь, да и даже с точки зрения пользы, постоянно работая и ни
на что не отвлекаясь, заходишь, в конце концов, в тупик, и, наоборот,
правильные решения как раз и приходят после того, как безрезультатно
бьешься-бьешься, а потом переключаешься.
Гриша любит созерцать природу, его вдохновляет стихотворение "звезды
меркнут и гаснут, в огне облака", Гриша еще мечтает, что когда-нибудь и он
будет плавать с удочкой на лодке по озеру. Фотографировать Гриша любит
пейзажи, он, вообще любит неодушевленные предметы, а людьми интересуется
постольку, поскольку они включены в технологический процесс, не ученые и не
инженеры с его точки зрения только зря околачиваются в мире, таящем столько
научно-технических возможностей.
Алеша, сын, любит смотреть бокс и бои, он и сам отрабатывает дома
приемы, изо всех сил мутузя грушу, он ценит в жизни преодоление и решение
последовательно поставленных задач, и, глядя на бои, закаляется, наверное,
зрелищем суровой мужской безжалостности.
Бабушка любит, чтобы все были дома, и покой, она постоянно
пересчитывает домашних по головам, стараясь убедиться, что никто не
отсутствует. Она мечтает, чтобы ничего не менялось, она, наверное, знает,
что в ее возрасте перемены уже не к добру, и ей хочется законсервировать
жизнь, закатать ее в банку, как раньше она закатывала компоты.
Я, наоборот, обожаю перемены: я люблю путешествия - сесть в машину и
поехать неизвестно куда, я до сих пор люблю приключения: даже если на дороге
перестает заводиться мотор, мимо несутся машины, а вокруг никого на сотни
километров, и, наконец, отчаянный бритоголовый головорез тащит нас на
веревке с бешеной скоростью. Мне хочется всюду проникнуть и везде быть,
увидеть все одновременно и ничего не упустить, я готова мчаться неизвестно
куда, чтобы увидеть сама не знаю что, мне невыносимо думать, что оно
существует где-то там без меня, мне хочется сунуть свой нос в каждую щель
или хотя бы приблизиться к такой возможности.
А потом я люблю возвращаться, когда потусовавшись несколько дней в иных
краях, поняв, что по-настоящему все равно не проникнешь в чужой мир, разве
что вывезешь свой немного погулять, едешь домой с сосредоточенным лицом,
перебирая в памяти увиденное. И разглядывая фотографии, как свидетельство
тщетных попыток убежать, доказательство единственности надоевшего до
чертиков пути, как домашние штаны, снова напяливаешь свой обиход, на
какое-то время перестаешь жаловаться и успокаиваешься.
Мы будем отдыхать
В этом году мы будем отдыхать. Мы поедем на дачу - в прежние годы мы
все время на ней работали: то закладывали фундамент, то строили дом, то рыли
колодец, то сажали, пропалывали или выкапывали плоды и фрукты. В этом году
все будет по-другому: мы красиво уберем дом, выкосим газон, установим на нем
зонтик, столик и складные кресла и будем сидеть и загорать или разговаривать
и читать книги. Мы сначала приведем в порядок дом - вымоем полы и соберем
привезенный из города старый шкаф, перед тем как устанавливать шкаф мы,
чтобы отдыхалось красиво, переклеим обои. Мы вымоем окна, выстираем и
повесим шторы, а потом починим разваливающееся крыльцо, по ходу переложим
покосившуюся печь, починим дырявую крышу, поправим фундамент, выкрасим полы,
объездим город в поисках хорошеньких циновок, а потом переключимся на
огород. Мы купим новую косилку, сделаем специальный удлинитель и в каждый
приезд в выходные будем, жужжа, ходить с ней по заросшему участку, как с
металлоискателем, предвкушая, какая будет ровная лужайка. Мы купим рассаду и
семена не кабачков и петрушки, а туи, кипариса и других экзотических
растений, чтобы, устроив ландшафтный дизайн, посадить их вокруг зонтика и
кресел и наслаждаться их созерцанием, когда мы будем отдыхать. Пока мы
возимся с растениями, лужайка снова зарастет, и мы ее снова выкосим, а тем
временем, наступит жара и станет светить солнце, и мы, пользуясь случаем,
вытащим из дома для просушки все матрасы и подушки, и будем колотить их
выбивалкой. Мы приложим к устройству места нашего будущего отдыха столько
усилий, что соорудим еще и камин, украсим его для пущей красоты изразцами,
но материя на провисших складных креслах окажется не в тон изразцам, и мы
поедем за новой материей в город. И когда все будет уже совсем готово, мы
усядемся в кресла отдыхать, но наступит осень, польет дождь и нам придется
отложить отдых до следующего года.
Или мы не захотим ничего откладывать и просто перешагнем через
отсутствующую доску на скрипящем крыльце, отведем глаза от разваливающейся
печки, постараемся не думать о разрушившемся фундаменте, подставим тазы и
калоши под льющуюся сквозь дырявую крышу воду, усядемся прямо в высокой
траве в блеклые провисшие кресла, и, отмахиваясь от гудящих в сырости
комаров, попытаемся отдыхать, но искусанные комарами, провалившись-таки в
дыру в крыльце и растянув связки, замерзнув ночью без печки и угнетенные
мыслью о фундаменте, мы плюнем на этот отдых, запрем кресла в доме и поедем
в город работать.
Нереальные люди
В эти белые ночи и в светлые неяркие дни странные гости приходят в
музей-квартиру Кржижановского, где я работаю смотрителем. Папа с сыном,
родственники, десять лет назад уехавшие в далекую страну, превратившиеся с
тех пор из живых людей в строчку в компьютерной адресной книге, а теперь
материализовавшиеся спустя столько лет - двадцатилетнего мальчика, конечно,
уже не узнать, а папа - на вид мало изменившийся, но с новой западной
лучезарной улыбкой и незнакомыми жестами. Едим с ними торт, пьем чай и вино,
за два часа, что они проводят у меня, пытаются рассказать о своей жизни там
и узнать, как мы живем здесь, получается сумбур и восклицания; уходя,
оставляют после себя ощущение нереальности: то ли они были, то ли какие-то
другие, и были ли вообще, и нет уже вопроса, правильно ли, что они уехали, а
мы остались, просто у всех теперь такое разное свое, остается только
удивление, а куда делись те, прежние, и судя по взглядам, ловимым мною во
время встречи, ясно, что аналогичный вопрос занимает и их.
Или приходит клиент из Швеции, грустный романтик с одухотворенным
лицом, и приглашает покататься с ним на машине времени - снова открыть
брачное агентство, и я, в ужасе замахав руками, словно восклицая: "Чур, чур
меня!", пытаюсь объяснить, что вот уже год, как занимаюсь другим, что
прежняя тема закрыта, книга написана и даже уже напечатана, невозможно
повернуть время вспять и вернуться в прошлое, и он понимающе кивает и все же
долго говорит вариациями на исчерпанную тему, я отвечаю, глядя в окно, и,
замолчав, он спрашивает, не считаю ли я его чокнутым, а я говорю, что нет,
просто мы разошлись во времени.
Или еще один иностранец, на сей раз американский писатель, в прошлом
чемпион мира по плаванию, которого я приманила тем, что тоже писатель,
вызвавшись читать его роман о пловцах, выиграла этим "тендер" у
многочисленных конкурентов-риэлтеров, заселив заодно на квартиру. А теперь
он изучает по мне российскую жизнь, приходит, садится в кресло, смотрит с
сожалением, спрашивает: "Ну, что же ты все время работаешь, а когда ж ты
живешь?", а я тоже смотрю на него с сожалением, потому что для познания
жизни там у себя он смотрит в день по голливудскому фильму на DVD, а здесь
ищет по отдаленным метро "банды бездомных детей", чтобы вставить в свой
новый роман о России, с завистью говорит, что у нас здесь реальная жизнь, а
там, где он живет, нет реальных людей, и уезжает, бедненький, собираясь все
это описывать.
И выйдя проводить американского писателя до метро, возвращаясь одна, я
смотрю на светящееся окошко музея-квартиры, куда давно уже не ходит народ, и
в котором я по-прежнему зачем-то сижу, я смотрю на действо белых ночей
вокруг, с выплывающими из-за поворота канала лодками разных сортов и
размеров, на жонглеров факелами, на играющих на ксилофоне детей, на
шатающиеся по набережной по неизвестной причине толпы людей, и вспоминаю,
как швед говорил, что у них в Стокгольме тоже белые ночи, просто нет этого
бизнеса.
А когда проходит пора белых ночей и из города разлетаются мечтатели
всех мастей, ко мне снова тянутся мои привычные визитеры, волокут обсуждать
до боли знакомые, как мешки из "Пятерочки", проблемы, и с горячностью все
обсудив и по обыкновению ни к чему не придя, мы идем к метро и в свете
фонарей отбрасываем длинные тени, как свидетельство нашего существования в
нетуристский сезон.
В пределах очерченного круга
Мы песчинки, мы два крохотных вектора двух враждебных сил. Теперь я
знаю, фильмы про вампиров не вымысел - они не лишены основания. Глупые
старики не виноваты, они орудие, их уже наполовину забрало то черное и
отвратительное, чему нет названия, они и хотели бы, да не могут, у них нет
сил сопротивляться, им велено заграбастать как можно больше, чтобы
превратить живое в такой же, как они сами, уже готовый к утилизации
материал. Обороняясь, мы сопротивляемся, используя все доступные средства,
мы пытаемся вырваться и не даться и попадаем в ловушку: сопротивляясь
яростно, и уже побеждая, мы даем слабину, нам жалко поверженных, нам стыдно,
что наше поведение неподобающе, наши противники так несчастны и жалки, но
злые силы именно на это и рассчитывают - посредством угрызений совести они
продолжают атаку, и понемножку - помаленьку из нас уходит способность к
борьбе, меркнет радость жизни, терпится-любится, делается привычным
безрадостное существование, нас относит все дальше туда, где все уже
приготовлено и выстлано, где золото букв и эмаль фотографий, а пока
пилюли-болезни, горшки и прокладки, ежевечерние прогулки в аптеку, смещение
понятий - еще совсем недавно чудесная живая жизнь вытесняется забравшимся в
гнездо противным кукушонком - цепляющимся за шею ледяными руками по сути уже
полумертвым существом.
И способность к сопротивлению мутирует: вместо того, чтобы резануть по
живому, выйти из рамок, которые по прекраснодушному легкомыслию сами себе
создали и решить проблему раз и навсегда, мы бунтуем в пределах очерченного
круга, бессильно ругаемся, думаем, что даем отпор, сыплем интеллектуальными
терминами, будто строча из пулемета, и испуганно глядя склеротическими
глазами, наши мучители ничего не понимают, они покорно сносят наше
бессильное тиранство, они знают, что сила, все равно, за ними, и чем более
мы их третируем и поносим, тем более будем мучиться потом, хлопать дверью и
убегать, и снова врываться, выкрикивать что-то обидное и бесполезное, опять
убегать и возвращаться, и, в конце концов, мы смиряемся, запиваем или просто
сдаемся и умолкаем, понимая, что прежняя свобода потеряна, и поскольку нет
необходимой святости и доброты, счастье уже невозможно.
Иногда, конечно, все представляется по-другому: это неповоротливое
существо полностью в твоей власти, вот доверчиво лежит на диване, подложив
под голову костлявую ладонь, или по-детски радуясь, лопает мороженое, или
послушно выполняет твои инструкции в ванной, или имеет еще наглость
капризничать. . . но ты-то ведь могучий и всесильный и можешь подать нищему
копеечку, да и какая, в конце концов, альтернатива - новинки ОЗОНа, горящие
туры в Тунис, прочая мишура и дребедень?
А примеры можно нанизывать, как бисер на нитку: оживляется, если вдруг
что-то и у меня заболит, с удовольствием спрашивает, а как же я теперь буду
водить машину? Вовлекает в ритуалы, требуя, чтобы закрывали на даче сарай с
рухлядью от вымышленных воров; ловишь себя на том, что машинально
испугаешься, забыв закрыть, потом плюнешь, обозлишься, демонстративно
распахнешь дверь, но с неотвратимой целеустремленностью шаркает к сараю и
закрывает. Или мерещатся какие-то гадости и ужасы типа брошенной на стол
дохлой птицы. Или причитает, как на паперти с выплаканными глазами: "бедный
мой ребенок", и тут же с обидой: "тебе-то хорошо" ... и: "пойду по миру,
люди помогут..." Или когда, моя посуду, Гриша напевает "У Геркулесовых
столбов...", деловито спрашивает, а почему это мы совсем не варим
"геркулес"?
И, проводя отпуск на даче с Гришей и бабушкой, едя на велосипедах
купаться, я рассказываю Грише, о чем собираюсь писать, и на его вопрос, а в
чем же тут оптимизм, отвечаю, что - живем и не поубивали же еще друг друга.
- Это скорее страх перед Уголовным кодексом, - оптимистично итожит
Гриша.
Еще день
Люди, львы, орлы и куропатки, толстый исландский писатель с хромою
ногою, кидающий куда ни попадя одежду, неприспособленный, теряющий ключи,
плюхающийся в ботинках на кровать и садящий в комнатах папиросы для лучшего
написания романа, и приходящая в ужас от всего этого квартирная хозяйка,
жалостно просящая не ходить по коврам в уличной обуви и не прокуривать
красиво обставленное помещение.
Бабушка, c неотвратимостью судьбы шаркающая по коридору, норовящая
собрать всех в одну кучу, как в физическом смысле, чтобы были дома, так и в
нравственном - подогнать всех под одну гребенку, и Алеша, не выносящий
запретов и ограничений, выходящий в детстве из угла, готовый с кулаками
защищать свою свободу.
Гриша, чувствующий себя комфортно дома в одиночестве за осциллографом в
прожженной паяльником футболке, чтобы только не мешали мыслительному
процессу, и его мама, тяготеющая к гламуру, любящая хождение по гостям и
светские разговоры, не забывающая, что ее тетка танцевала с шалью в Смольном
институте.
Я, бегающая туда-сюда по коридору от компьютера к стиральной машине,
разгребающая завалы и борющаяся на всех фронтах с небытием и застоем,
обгоняющая по несколько раз движущуюся в одном направлении бабушку,
прокручивающая при этом в голове, что еще предстоит сделать, рефлексирующая
на разных уровнях, что не на кого пенять, раз избрала такую миссию и набрала
себе столько, вечно нервничающая, везде опаздывающая и срывающаяся на
истерику, всех во всех грехах обвиняя.
Жители дома No** корпус 2 по нашему проспекту, созванные на собрание по
поводу организации ТСЖ и так ничего не организовавшие, бессмысленно орущие,
что им накинут на шею удавку, сбитые с толку седовласым коммунистом, зовущим
на баррикады.
И, загрузив по десятому разу стиральную машину, проведя квартирный
поиск для учащегося в ЛЭТИ сирийского студента, сбегав между делом на
собрание, испытав на нем острое желание свалить жить в какие-то другие дома
или страны и осознав также, как овладел, наверное, когда-то массами Владимир
Ильич Ленин, выслушав параллельно по одному телефону препирательства
исландского писателя с хозяйкой, а по другому вопрос сирийца, сможет ли он в
найденной квартире играть на национальном арабском инструменте, услышав из
Алешиной комнаты вопрос, почему уже вечер, а никто не зовет его обедать,
открыв было в негодовании рот, но услышав из-за плеча бабушкину непрошеную
подмогу, отскочив от захлопнувшейся перед носом Алешиной двери, зашипев на
бабушку, чтобы не лезла не в свое дело, отпрянув от выскочившего в сердцах
из другой комнаты Гриши, запаренного чтением по телефону длиннейшего письма
из-за границы, которым он вроде как тоже должен восхищаться, выслушав
Алешину холодную проповедь, что синдром нытика или жертвы - это низко,