Поскольку опять же не существует Небесного Царства, то идея торжества всеобщего счастья есть не что иное, как "церковниками" извращенно озвученная возможность самого земного человеческого бытия. И потому прежде прочего нужна беспощадная борьба с извращениями и, естественно, с его носителями.
   Одновременно должна вестись работа по ликвидации тех бытийственных самовоспроизводящих структур, упрямый консерватизм которых по определению не способен к реструктурированию. Любое, даже самое неправильное, бытие склонно к сопротивлению, каковое должно быть подавлено.
   Но только после выполнения вышеперечисленных задач настанут самые трудные, самые коварные испытания великого дела построения совершенного общества. Как только исчезнет напряжение, обеспеченное фактом борьбы с откровенно сопротивляющимся неправильным бытием, каждая конкретная человечья личность, утратившая мобилизационный стимул, как ее при этом ни коллективизируй, все равно обретает тот опасный люфт свободы, который высвобождает в сознании свойственные самому сознанию неправильные мотивы, и главный из них - сомнение.
   Замечательному поэту девятнадцатого века Никитину однажды была предложена чиновничья служба в Иркутске. Но что-то не сложилось... Однако состоялся стих: "И мнится мне, что вижу я Байкал..."
   Мнить - то есть грезить, то есть воображать несуществующее, а значит, неправильное. Мнить про себя человеку не свойственно, и потому сомнение- это общение с себе подобными по поводу мнения, то есть не что иное, как известной 70-й статьей предусмотренные разновидности агитации или пропаганды. И как следствие - двойное бытие: напоказ и для души; а в душу, как известно, не залезешь, если душевное сообщение удовлетворяется в пространстве кухни. Опрометчиво или сознательно преступивший границы кухонной территории, то есть ставший собственно диссидентом, практической опасности уже не представляет, потому что мгновенно становится доступным контролю, воздействию или изъятию.
   Иначе говоря, на том новом этапе построения совершенного общества, когда уже решены принципиальные организационные вопросы, потенциальным врагом дела становится всякая более или менее самой себе предоставленная личность.
   Знаменитый тезис И.Сталина относительно усиления классовой борьбы по мере социалистического преобразования общества следует считать не просто правильным, но гениальным, ибо в нем даже от самого Сталина в шифрованном виде высказано великое и трагическое предчувствие, каковое полностью подтвердилось.
   Российский социал-коммунизм, в борьбе победивший и собственный народ, и тьму народов, пошедших на него войной, рухнул, пребывая в непобедимой позе, пораженный ржой мнения-сомнения-неверия-равнодушия. Экономические и геополитические причины краха российского коммунизма можно посчитать вторичными, потому как известно, что именно вера сдвигает горы... Либо их "задвигает"... Экономика же лишь способствует и соответствует...
   И прежде чем перейти к рассуждениям о роли "органов" в кратковременном бытии российского коммунистического государства, позволю себе еще несколько слов о событийной конкретике начала 90-х...
   "Однажды темной-темной ночью несколько очень известных человек, пробравшись в очень известный заповедник, росчерками авторучек вопреки воле многомиллионного народа развалили Великое государство".
   Этот анекдот и сегодня имеет хождение не только в прессе - в прессе какого только хождения нет, - но и в чувствах отдельно замечаемых, а иногда и весьма замечательных личностей, потому что кое-что действительно было: был заповедник, были человеки и даже авторучки были...
   Однако ж не было главного - воли или воления народа, с каковым будто бы не посчитались гнусные предатели.
   Перед тем прошедший референдум предложил ответить "как на духу" каждому гражданину: "Ты за старое, но известно что, или за новое, неизвестно что?"
   "Конечно, за старое!" - ответил гражданин, обеими руками голосуя за кандидатов в Верховные Советы от демократии против кандидатов туда же от русофилов, патриотов и прочих "замаскированных коммуняк".
   Вот это самое "волеизъявление народа" будто бы и было преступно попрано "беловежскими заговорщиками".
   Безусловно, инициатор всегда в ответе, даже если его инициация всего лишь называние вещей своими именами. В данном же случае честностью не пахло, но откровенно смердило самыми низменными побуждениями.
   У меня перед глазами телекартинка: в первом ряду по центру Ельцин то с красным лицом, то с белым, на губах имитация ухмылки; на трибуне строголицый Бакатин хладнокровно, с уловимой интонацией презрения повествует о недостойных похождениях недавнего любимца партии на мосту и под мостом; в президиуме Горбачев, полуоткинувшись в кресле, он даже не смотрит на "объект разборки", он - Первый, он - Генсек ордена, существованию которого ничего не грозит, поскольку все, как и прежде, под контролем... Вот оно снова в кадре - лицо Бориса Ельцина. По условной проекции можно догадаться, что смотрит он не на Бакатина, который прямо перед ним, но на того, Главного... Но Главный в состоянии торжества, ему нипочем не увидеть, что в глазах зарвавшегося выдвиженца.
   А там ненависть. Личная ненависть. И никаких идей - что такое идеи в сравнении с личной ненавистью! Но если личная ненависть совпадает с псевдоидеей, овладевающей обществом, то нет цены таковой личности. Волна смуты вздымает ее на гребень и бережно несет к островам сокровищ, где главное сокровище - миллионогранный изумруд власти.
   Волна, вздыбившая Ельцина на гребень и благословившая его на проникновение в белорусский заповедник, имела свое имя - Российский парламент. И если союзный парламент, правящий смуту, походил на пауков в банке, то российский, спаянный ненавистью и завистью к вышестоящему органу смутоправления, был к тому времени единым пауком, которому в его банке было уже нестерпимо тесно. Российский парламент, так же всенародно избранный, как и союзный, жаждал быть первым. Забегая дорожку прогрессу распада, он уже отметился парой самозванских подвигов: заключил договоры "на государственном уровне" сперва России с Латвией, а затем и того круче - России с Бурятией. Общественность сих подвигов не заметила. Народ тем более. Тем более что народа уже и не было. Было население территории, мгновенно освобожденное от контроля за лояльностью к издыхающей идее и мгновенно оказавшееся безыдейным ровно настолько, сколько нужно, чтобы спокойно безмолвствовать, глядючи на грызню и чудачества вчерашних советских "чебурашек".
   И если распад коммунистической державы был предопределен фантомностью идеи, ее основавшей, и тут можно говорить о трагической объективности, заслуживающей минуты скорби, то исполнители сего исторического действа-развала ничего, кроме отвращения к себе, вызывать не могут- так и лики самозванцев семнадцатого века отвратны нам изначально, хотя и они были закономерным порождением своей эпохи и как бы оправданы исторической неизбежностью своего появления.
   Но коли уж зацепились за век семнадцатый, то как не отметить одно примечательное обстоятельство: мы осуждаем самозванцев поименно, мы говорим о роли польско-литовской интервенции, даже о тяжких грехах казачества готовы упомянуть, но тактично молчим о русском боярстве, "классово" испакостившемся в смуте.
   Молчим не потому, что не знаем, а потому что знаем, что оно, это испакостившееся сословие, однажды, хотя и не сразу, протрезвев от хмеля смуты, составило костяк нового возрожденного Русского государства. Еще по меньшей мере в течение пятнадцати лет мы находим в исторических документах имена вчерашних смутьянов, добросовестно исполняющих государственное дело. Мы их вроде бы и не прощаем, но и не корим. Возможно, потому, что понимаем: нет у нас права на укор, если им не воспользовался русский народ в лице тех его современников, кто словом и мечом положил конец смуте.
   Воспитанные на идее обязательности возмездия, дивимся, когда читаем в документах о том, как князь Пожарский не позволил казакам поднять на копья Романовых и Воротынских, вышедших из Кремля вместе с поляками, как определил им охрану, как обеспечил безопасный проход по русским землям в свои родовые имения, как затем вместе с другими победителями призвал в Москву их и многих им подобных быть на равных в решении главного русского вопроса восстановления Царства.
   Дивимся, потому что воспитаны и жизнь прожили не в государстве собственно, а в идейно-военно-политической структуре, где понятие государственной целесообразности было подменено целесообразностью выживания и торжества великой фантасмагорической идеи, лишь в исключительно прагматических целях напялившей на себя государственные одежды. Когда она, идея, была только теорией, в государстве не нуждалась, устремленная на земные пространства...
   Однако среди значительной части русской интеллигенции и поныне в ходу концепция, согласно которой в 40-е годы и в последние годы сталинского правления коммунистическая идея, по сути, уже изживала себя, что "народ перемолол" ее, что Советское государство именно посредством Советов порождения коммунистической идеи - претворилось в соответствующее времени типичное имперское гособразование, где осознавшим роль национальных факторов вождем восстановлены традиционные институты национальной имперской власти, оплодотворенные чуть ли не христианской по происхождению социальной программой. Отсюда и фразеология: социалистические общины первых христиан; Христос - первый коммунист; колхоз - наследник русской общины...
   Последняя формула столь же успешно используется в русофобии, как важнейший аргумент в пользу рабско-коллективистской сути русского этноса.
   Главным же постулатом "советских державников" является соображение, с каковым невозможно не считаться, зная историю славянофильских изысканий: русский коммунизм есть не что иное, как национальный протест против торжества всемирной буржуазности.
   Лично мне с этим проще бы простого согласиться: чего-чего, а буржуазности никогда в себе не обнаруживал, и друзья по жизни все были сплошь небуржуазны по складу души, то есть не просто непрактичны, но в сути босяки-интеллектуалы, которым знай подавай идею, да такую, чтоб восторгом захлебнуться, чтоб дыхание вперехват, чтоб идейной своей башкой в стенку назло врагам... Красиво жили... И где они теперь все, бывшие друзья?..
   Зато сегодня, куда ни глянь, - и тот преуспел и отхватил, и другой изловчился, приспособился и процветает, и третий... исповедуя великую антибуржуазность, недурно живет при поддержке детей-коммерсантов...
   На днях испытал сущее потрясение. Стоял в магазине в очереди. Впереди меня изящно одетая женщина лет тридцати пяти ждала, пока продавец просчитает сумму за набранные продукты. Просчитал, назвал. Женщина достала объемный бумажник: в одном отделении стройный ряд инвалюты, в другом столь же ровненькая пачка крупных российских купюр. Подала продавцу две из них, и он заколебался в подсчете сдачи. И тут она ему милейшим голоском: сто сорок три пятьдесят!
   Эти "три пятьдесят" совершенно лишили меня равновесия. Я понял, что со своим "небуржуазным" менталитетом не имею морального права в такие вот времена руководить предприятием, обреченным на самоокупаемость, что надо быть порядочным и честно уйти, уступив место кому-то, способному адекватно функционировать в супербуржуазной обстановке новейших времен...
   И лишь откровенно корыстное соображение - уходить-то некуда! - лишь оно остановило и псевдовоодушевило в том смысле, что надо учиться крутиться-вертеться, учиться ловчить и считать, считать, считать...
   Делаю вид, что у меня это получается...
   Хочу сказать, что если, как говорится, принять за основу положение "национал-большевиков" об уклонении от буржуазности за главный, исторически потаенный смысл коммунистического эксперимента в России, то вывод запросится наибанальнейший: за что боролись...
   Помним ли мы, что у русского эксперимента был микропрообраз в истории? А как же! Замечательные начинания великого утописта Роберта Оуэна. Его коммунистические колонии сначала в Англии - Нью-Ленарк, а затем в Америке Нью-Гармони... В одну из них даже возили русского царя, чтоб полюбовался, как доярки, отдоив коров, садились за фортепьяны изучать гаммы. Жаль, что история не сохранила царского мнения по поводу увиденного.
   А ведь успехи Р.Оуэна поначалу были потрясающими. Производительность труда на его коммунизированных предприятиях росла неслыханными темпами; взаимоотношения работников выжимали слезы у посетителей колоний - истинное братство при полном равенстве духовном и материальном; вознаграждения за особые успехи в труде - подумать только! - не конверты с деньгами, а флажки разного цвета... (Все помним - "переходящие знамена", их торжественное вручение на торжественных заседаниях.) Всеобщая грамотность колонистов и бесплатная медицина...
   Одного только не было у великого английского утописта: полицейского корпуса, который бы отслеживал процесс и вовремя удалял не соответствующих процессу индивидуумов, каковые постепенно возобладали и превратили английскую колонию в приют бродяг, шарлатанов и бездельников. Тогда Р.Оуэн поехал в Америку, страну, как он полагал, еще не испорченную мелкобуржуазностью, и там повторил свой отчаянный эксперимент. С решительно теми же результатами. Сперва успех, достижения, рекорды всяческого рода. Затем крах. Уже окончательный. Американские колонисты-коммунисты сожрали остатки его капитала, скопленного прежде посредством обыкновенного капитализма, и разбрелись по Новому Свету, не оставив разоренному энтузиасту даже благодарственных посланий.
   Невозможно было построить коммунизм в отдельно взятой колонии.
   Другое дело - в отдельно взятой стране! Которую не жалко. Отсталая... Тюрьма народов... Жандарм Европы... Цари - выродки... Народ - рабы... Сверху донизу - все рабы... Зато тут оно и есть - слабое звено в капиталистической цепи. Рванем, братцы!
   Идея превыше всего. Долой классы, враждебные идеи! Долой классы, негодные для идеи! Немного погодя - долой фанатиков идеи, не улавливающих диалектических нюансов становления идеи.
   Но прежде прочего строим базис для торжества идеи, для защиты ее от враждебного окружения.
   Базис и социальные достижения Страны Советов... Золото - зэки, угользэки, металлы для "оборонки" - зэки... Норильск, к примеру. Вряд ли кто представляет, чем был Норильск для военной промышленности. Какая-нибудь Болгария или Монголия были бы процветающими, подобно Эмиратам, странами, имей они свой Норильск. Заполярье. Мороз, метели... Двадцать лет сотни тысяч зэков, то есть рабов, вгрызались в кладовые вечной мерзлоты от Архангельска до Чукотки...
   А еще - Караганда, Тайшет, Пермь... Сталинградская ГЭС - зэки, Куйбышевская ГЭС - зэки, Волго-Дон - зэки. Даже знаменитый Московский университет - даже там - зэки.
   Да пусть мне назовут хотя бы один производственно-промышленный регион той самой одной шестой части суши, где бы зэки не были трудовым резервом... А то и ударным отрядом...
   Исторический материализм (истмат) объяснял: падение рабовладельческих государств Древнего мира обусловлено непроизводительностью рабского труда...
   Для начала неплохо было бы объяснить, что есть собственно свободный труд, с каковым сравнивается рабский. Колхозник, положим, не имеющий паспорта и права выхода из колхоза, - это свободный работник?..
   Но, в конце концов, какое из мировых государств достигло процветания без предварительных жертв? Америка? Франция? Англия?
   Наша трагедия, во-первых, в том, что мы пошли на жертвы, когда во всем остальном мире они уже были "не модны". А во-вторых, не успели мы "отжертвоваться", как тут же снова и рухнули в пропасть. Снова у разбитого корыта, и напраслина жертвы вопиет... И просится на дубль... Потому что жертва не осознана.
   На одном из политических процессов 70-х случился примечательный эпизод, по поводу которого можно было бы и этакий поучительный трактатик накатать...
   Обвинитель задает вопрос свидетелю обвинения: "Давал ли вам такой-то для прочтения книгу Солженицына "Архипелаг Гулаг""?
   "Давал", - отвечает свидетель. "И вы ее прочли?" - "Прочел". - "И как вы считаете, там правда написана или это клевета на Советский государственный и общественный строй?" - "Конечно, клевета". Тут бы обвинителю и остановиться - факт пропаганды подтвержден, чего еще, казалось бы. Но возжелал прокурор продлить "час торжества своего". "И последний вопрос: почему вы считаете эту книгу клеветой?" Свидетель хмурится, напрягаясь, отвечает, оглядываясь по сторонам: "Ну, если это правда, тогда как жить?.. Тогда жить... невозможно..."
   Свидетель был не прав. Возможным оказалось не только жить и делать вид, что не слышишь многомиллионного стона рабского стада, не видишь чуть ли не ежедневных эшелонов с решетками и не знаешь, куда подевались твои соседи по этажу и подъезду. Возможным оказалось моральное, подчеркиваю, именно моральное, а не историческое, что еще бы куда ни шло - моральное оправдание жертвы социалистического построения, и оправдание это сформулировано не кем-нибудь, но интеллектуалами постсоветских времен. Правда о великой трагедии в первую очередь именно русского народа отдана на откуп и, соответственно, на извращенное потребление кому угодно... Трагедия сведена к фарсу...
   "Двадцать миллионов положили, шестьдесят миллионов, сто миллионов",выкрикивают одни, кому народная беда обернулась аргументом-приемчиком для санкционирования хаоса.
   "А вот и неправда ваша! - возражают другие, деловито пересчитав трупы. - Всего лишь каких-то два миллиона! А сколько из них обычных уголовников. Зато каковы достижения!"
   Равнозначно корыстное отношение. Одним надо оправдать криминальный капитализм, другим - криминальный социализм. Обе позиции откровенно утробны, но у первой отнюдь не формальное преимущество на общем фоне "гуманизации" эпохи.
   Так вот и случилось, что некоторая звучная часть русского патриотического голоса сама загнала себя в маргинальное пространство именно по причине того самого идеологического бессердечия, каковое столетия было чуждо русскому национальному сознанию и лишь в последние десятилетия социалистического бытия сформировалось в эталон "советскости" как таковой.
   В сущности, русский патриотизм первых лет "перестройки", выявив исключительно верную интуицию относительно грядущего государственного развала, именно в государственном смысле оказался решительно безыдейным, поскольку все его позитивные ориентиры оказались как бы за спиной, а идти в бой с вывернутой шеей - дело заведомо проигрышное. Проигрышное не только перед лицом непосредственного противника, но и в глазах потенциального союзника - народа.
   Каждому человеку своя жизнь видится исключительной. И это справедливо, ибо не бывает одинаковых жизней и судеб.
   Исключительность своей судьбы я вычислил давно. Точнее, давно догадывался, в чем она состоит. Однако более-менее отчетливо сформулировал много позднее. Смысл моего открытия про самого себя заключался в следующем: жизнь ни разу не предоставила мне возможность волевого личного выбора.
   Не было! Все, что случалось, случалось по стечению обстоятельств. Личный выбор, как я понимаю, предполагает наличие равных по возможности реализации альтернатив. Возможность реализации в данном случае, разумеется, следует понимать как сугубо субъективное представление самого человека, оказавшегося перед необходимостью выбора.
   Итак, два обязательных условия: субъективно понимаемая равновозможность выбора и его необходимость. Сказал бы даже - неизбежность.
   Так вот, ничего подобного я в своей жизни припомнить не могу. Все свершалось в силу сложившихся обстоятельств.
   И в этом смысле жизнь моя прошла легко и безответственно. К примеру, многочисленные и некраткосрочные пребывания в лагерях и тюрьмах являлись возмездием не за принятые решения или поступки, а за непреодолимые обстоятельства, продиктовавшие те или иные решения и поступки. Потому и "возмездия" всегда понимались как неизбежные следствия обстоятельств, каковые я не имел права игнорировать. И если порой вскипал злобой или прочими недобрыми чувствами к некоему адресату, будь то человек, ведомство или даже государство, как виновнику своих неприятностей, то после непременно сожалел и стыдился как слабости...
   Разумеется, речь идет о важнейших событиях в жизни, поддающихся несложному пересчету, а не о том, скушать ли на обед гречку с биточками или пюре с котлеткой. Потому бездейственные раскаяния-терзания также оказались вне моего жизненного опыта, что отнюдь не означает, будто не приходилось искупать, то есть одними поступками искупать-исправлять другие, насколько это вообще бывало возможно. Чаще, к сожалению - невозможно. Допустимо ли искупление убийцы? Мертвого не воскресишь... Но и намного менее значимые неверные действия зачастую оказываются непоправимыми и неисправимыми, и если у человека нет должного религиозного опыта, обречен он на пожизненную муку, тем более тяжкую, чем непреодолимее были обстоятельства, при которых принимались ошибочные решения. А вовсе не наоборот - когда человек осознанно и независимо от обстоятельств совершает дурной выбор.
   Любой внимательно прочитавший вышеизложенные соображения без труда подметит очевидные противоречия в тексте. Что ж, я их тоже вижу... И да будут они списаны на то самое - на недостаток религиозного опыта, единственно способного "по-гегелевски снимать" подобные противоречия. Действенность религиозного покаяния и отпущения грехов уму моему известна и будто бы понятна... Но - увы! - этого недостаточно...
   И не стал бы я упражняться в самоанализе, если бы обстоятельства, определившие главные вехи моей жизни, самым причудливым образом не были бы связаны-повязаны с важнейшим феноменом всей советской жизни-действительности, с ведомством, контролировавшим идейное состояние общества в течение всего времени его исторически недолгого существования.
   Ранее уже было высказано намерение сказать "похвальное слово" органам, и право на это слово я обосновывал достаточно богатым личным опытом "общения" с его представителями.
   Считается достоверным эпизод французской революции, когда королева Мария-Антуанетта, восходя на эшафот, нечаянно наступив на ногу палачу, принесла ему свои извинения. Думаю, любой согласится, что ей, несчастной, в эту минуту было не до кокетства. Просто палач-исполнитель в ее сознании никак не ассоциировался с самой сутью происходящего - столь ничтожна была его роль... Почти приравненная к гильотине... Еще определеннее у Р.Бернса:
   Я умереть хотел в бою.
   Умру не от меча.
   Изменник предал жизнь мою
   Веревке палача.
   Здесь веревка и палач в одном, определенно вторичном смысловом ряду.
   Эти примеры я привожу в оправдание своего, прямо скажем, весьма нетипичного отношения к "исполнителям" моей судьбы, если происхождение данного слова рассмотреть по аналогии: коса - косить - косьба; другдружить - дружба; суд - судить - судьба... Процесс!
   Знаю, что многие арестованные по нашей политической "70-й" в кабинетах следователей вели себя как "партизан перед фашистом". Такое поведение, безусловно, гарантировало подследственного от "проколов", то есть проговоров, способных причинить неприятности кому-то, кто этих неприятностей не хотел. У меня же сложилась и, как мне кажется, оправдала себя совсем иная система взаимоотношений с представителями органов.
   С моим последним следователем А.Губинским, откровенно "стряпавшим" мое "дело" из ничего, до самого последнего дня следствия сохранялись исключительно тактичная форма общения. Допросы походили на дружеские беседы. Положим, задавался очередной вопрос, имеющий целью получение информации о чьей-то персоне. Я вежливо улыбался. Следователь столь же вежливо записывал: "Ответа не последовало". Если же вопрос касался моего личного отношения к какому-либо аспекту советской действительности - ради Бога!
   Правда, чуть ранее, в семьдесят седьмом году, эта моя тактика-метода обошлась мне слишком дорого. Тогда Пятое управление, "ведущее" диссидентов всех мастей, уже вполне успешно поигрывало на идейных противоречиях "патриотов" и "демократов". Известны факты сознательного сотрудничества и тех и других друг против друга как на следственном уровне, так и на оперативном. На втором поболее... Особенно в околодиссидентской среде.
   Я даже знал человека с весьма разносторонними связями, имевшего такое хобби - собирание досье отдельно на "стукачей" и отдельно на "болтунов". "Болтунами" он называл людей, имевших определенный социальный вес, "неформально" контактирующих с кем-нибудь из органов и извлекающих из этих контактов "малую" пользу в личных или клановых интересах. Когда-то я оказал этому человеку пустяковую бытовую помощь, и он в знак благодарности, разумеется, взяв с меня слово, поделился со мной своим увлечением. То, что мне удалось посмотреть (далеко не все), без сомнения свидетельствовало о его собственных связях с "конторой".
   В начале девяностых, как я недавно узнал, он умер от тяжелой и мучительной болезни. Но годом раньше при случайной встрече признался, что уничтожил свой многолетний труд по причинам, как сказал, "истощающего соблазна" предать материал огласке - во-первых, во-вторых - по пониманию, что этого делать нельзя из нравственных соображений, и в третьих- из-за опасений за свою жизнь.