И вот наконец официальные групповые свадебные снимки, сделанные лордом Личфилдом. В них было что-то идиллическое и вместе с тем загадочное. Идеальная композиция, безупречное освещение – все должно было вызывать у зрителя ощущение совершенства, и в то же время Джини чувствовала в снимках какой-то скрытый подтекст, потайной смысл. Она угадала в них некую тайну, на которую Личфилду удалось прозрачно намекнуть.
   На всех официальных снимках в Джоне Хоторне угадывалась какая-то непонятная напряженность. Высокий, изящный, с очень светлыми волосами, с холодным взглядом голубых глаз, устремленным прямо в объектив, он тем не менее казался чуть удивленным всем этим балаганом, на его губах играла недоумевающая, почти презрительная полуулыбка.
   Невеста, тогда еще не привыкшая к подобному вниманию, была невероятно хороша – легенды о ее красоте не были преувеличением. Но на фотографиях она тоже выглядела скованной и напряженной. Джини знала, что впоследствии Лиз Хоторн в совершенстве овладела искусством позировать перед объективами, но тогда, в самом начале своей общественной карьеры, ее неискушенность бросалась в глаза. Уцепившись за руку новоиспеченного супруга, она как будто просила у него помощи, либо смущенно опустив глаза, либо вперив полный преданности взгляд в лицо мужа. Вид у Лиз был везде напуганный, даже какой-то жертвенный. В ее больших темных глазах, смотревших с газетных вырезок десятилетней давности, читалась мольба, словно Лиз, впервые столкнувшись лицом к лицу со славой, молча молилась об избавлении от этого тяжкого испытания.
   «Как быстро, – подумала Джини, – Лиз сумела адаптироваться». Ведь очень скоро она уже совершенно свободно вела себя перед камерами, появляясь на людях во время предвыборных мероприятий и общаясь с журналистами. За десять лет, прошедших после свадьбы, Лиз сумела искусно создать для себя общественную маску, свое новое «я» публике на потребу.
   Лиз превозносили за благотворительную деятельность, за то, какой она была замечательной хозяйкой, и – на тысяче журнальных обложек – за немеркнущий блеск ее образа. На последних снимках не было уже и тени былой скованности или волнения. Теперь Лиз смотрела в объективы с лучезарным спокойствием. Джини подумала, что на первый взгляд в новом имидже Лиз сквозила некоторая пресыщенность, но разгадать ее могли бы немногие. Общепринятое мнение о Лиз Хоторн состояло в том, что она женщина безупречной красоты, преданная жена и добродетельная мать. Она и была образцовой женой и идеальной матерью. Ее друзья, которых без устали цитировали репортеры, в один голос твердили: возможно, Лиз и не столь умна, как ее муж, – ну и Бог с ним, с этим интеллектом. Разве это главное? Лиз олицетворяла собой величайшую редкость на земле: красивую женщину с добрым сердцем. «Насчет Лиз вы должны понять одно, – говорили ее друзья, – она страшно – просто до ужаса! – хорошая…»
   Действительно ли? Джини задумалась. В ее представлении «хорошесть» плохо сочеталась с платьями от Ива Сен-Лорана по тридцать тысяч долларов. Но может быть, это просто несправедливый, скаредный, пуританский подход, продиктованный ее собственным предубеждением? Может быть, любовь к роскоши – вполне простительная слабость, особенно для такой красавицы, как Лиз. В пользу снисхождения свидетельствовало все остальное: Лиз не покладая рук трудилась на ниве благотворительности, обожала мужа и детей, ее добропорядочность была безупречной.
   Джини вздохнула, отодвинула газетные вырезки на край стола и переключила внимание на другой источник информации. Он не имел отношения к материалам, полученным ею в архиве, она просто купила его нынешним вечером в газетном киоске. Последний номер журнала «Хелло!», издание в глянцевой обложке, посвященное частной жизни богачей и знаменитостей. В этом номере на обложке и шести страницах внутри роскошными цветными фотографиями были представлены Хоторны en famille. [21]Снимки были сделаны в Уинфилд-хаусе, заново отделанной резиденции посла на Риджент-парк.
   Изысканный вкус, которым славилась Лиз, проявился в том, что отремонтированный особняк выглядел изумительно, словно театральные декорации. Газетные описания, признавал сам репортер, даже приблизительно не могли передать его прелести: каждый стул, каждая ваза, каждый диванчик находились именно там, где нужно, все оттенки составляли тонкую цветовую гамму. Журнал доверительно поведал читателям, что Лиз обила комнату вощеным ситцем, поскольку на его фоне великолепно смотрелась картина Пикассо, висевшая над камином. Джини не удержалась от улыбки, заметив, что возле Пикассо розового периода примостился такой же розоватый Матисс.
   Розовый цвет присутствовал на всех фотографиях. Они, видимо, были сделаны этим летом, поскольку Хоторны позировали в большом саду позади дома, прогуливались по дорожкам, обсаженным розовыми кустами, сидели у огромной клумбы с розами. По обе стороны от них стояли двое их сыновей с ангельскими личиками. Два мальчика, младшему из которых шесть, а другому восемь. И старший, Роберт, и младший, Адам, были очень похожи на отца. У обоих, как и у него, были удивительно светлые волосы и голубые глаза. Старший обращал на себя больше внимания. Он смотрел в объектив с проказливой улыбкой, а на некоторых фотографиях вскарабкался на руки к гордому отцу, чем-то напоминая проворную обезьянку. Четыре года назад Адам, младший, перенес серьезное заболевание. Как рассказывала его мать, мальчик буквально чудом выкарабкался из тяжелейшего менингита, который грозил его жизни. В отличие от брата он выглядел нервным, подавленным и перед фотокамерой чувствовал себя неловко. На нескольких снимках он отвел глаза в сторону, крепко прижавшись к матери. Журнал приводил слова отца: «Теперь Адам чувствует себя хорошо. Единственное, что ему сейчас нужно, так это как следует окрепнуть».
   «Интересная реплика, – подумала Джини, – особенно в устах Джона Хоторна. Он будто намекает на суровое воспитание, полученное им самим». Она закрыла журнал, но образы семейной идиллии в розовых тонах не выходили у нее из головы. Она устало потерла глаза и вспомнила историю, которую совсем недавно с таким злорадным удовольствием рассказал им Николас Дженкинс. Одно из двух: либо кто-то ввел его в заблуждение, либо фотографии лгали. Так кто же говорил правду: редактор или снимки?
   Джини напрягла память, пытаясь вспомнить все до мельчайших деталей, связанных с двумя ее встречами с Хоторном. Из второй, которая произошла в прошлом году на приеме, устроенном Мэри, она не вынесла ничего, кроме понимания, что Джон Хоторн сформировался в настоящего, опытного политика. А вот та, первая встреча…
   Джини хорошо помнила тот день. Их первая встреча тоже произошла у Мэри, но она жила тогда в другом доме, в деревушке, расположенной в сердце графства Кент. Был конец пасхальных каникул, и вечером Джини предстояло возвращаться в свой интернат. Она гостила у Мэри со своей школьной подругой, и ехать они тоже должны были вместе, одним поездом.
   После обеда с коротким визитом в их дом должен был наведаться Джон Хоторн. И Джини, и ее подруга с нетерпением ждали его приезда. До этого Джини никогда не встречалась с Хоторном, но знала его по рассказам Мэри и фотографиям, которые они вдвоем с подружкой рассматривали. В то время им обеим было по тринадцать, и они с хихиканьем сошлись на том, что этот молодой высокий и неженатый американец был, как определила его подруга Джини, «лакомым кусочком».
   – Сколько ему лет? – спросила Рози – подружка Джини.
   – Для нас староват – тридцать с хвостиком.
   – Классно! Обожаю мужиков старше меня!
   – Не будь дурой, он на нас даже не посмотрит. Подумаешь, две глупые пигалицы!
   Рози смерила подружку оценивающим взглядом.
   – Ну уж не знаю. Ты выглядишь старше своих лет. Отлично выглядишь. Жаль, у меня нет таких длинных светлых волос. Но ты все равно вперед не лезь. Когда нас представят, я выдам ему свой коронный взгляд, а потом облизну губы.
   Девочки разом скорчились от смеха.
   – Оближешь губы? А зачем?
   – Я вычитала про это в журнале. Надо облизнуть губы и посмотреть мужчине прямо в глаза. В журнале написано, что мужчины от этого балдеют, прямо с ума сходят.
   – Ну давай, рискни.
   Конечно же, все это было бравадой и глупостью чистой воды. На самом деле встреча произошла совершенно не так, как они себе представляли. Джон Хоторн запаздывал, и они с Рози уже устали ждать. Девочки вышли в сад и стали играть в теннис на старом растрескавшемся корте Мэри. Стоял жаркий солнечный день, и Джини сказала, что сбегает в дом за холодным лимонадом. Через стеклянные двери в задней части дома она вбежала на террасу, бросила на стул розовую кофту и остановилась, чтобы расстегнуть верхнюю пуговицу тенниски. Девочка обвела взглядом прохладную комнату и замерла как вкопанная.
   Он был там. Джон Хоторн стоял в комнате. Один. Мэри, по всей видимости, вышла, чтобы принести чаю, а он стоял и смотрел на Джини с легкой улыбкой на губах.
   Тогда он показался ей самым мужественным человеком из всех, которых ей довелось видеть за свою недолгую жизнь. Гораздо более мужественным, чем выглядел на фотографиях. Снимки могли передать цвет его волос, его загар, острый взгляд голубых глаз, но они были не в состоянии выразить исходившую от него силу и энергию. Он не мог быть никем, кроме американца, поскольку излучал специфическое здоровье и бодрость, присущие только представителям этой нации. Джини посмотрела на него и с досадой почувствовала, что покраснела до корней волос. Она давно уже пыталась побороть эту свою дурацкую привычку, порой казалось даже, что она почти победила в этой борьбе. И вот, пожалуйста: краска, поднимаясь, заливает шею, потом лицо. «Только бы он перестал таращиться!» – в отчаянии подумала она. А он внимательно смотрел на Джини, уже не улыбаясь и недоумевая. Джон Хоторн не мог понять, что заставило покраснеть эту славную девочку. Со страстностью, свойственной только тринадцатилетним, Джини уже решила, что лучшим выходом было бы умереть прямо сейчас, на этом самом месте, как вдруг он протянул ей руку и заговорил.
   – Вы, должно быть, Женевьева? – спросил он. – Рад с вами наконец познакомиться.
   Он пожал девочке руку и оглядел ее с головы до ног: поношенные теннисные туфли без носков, длинные ноги, старое штопаное теннисное платье, спутанные и влажные от беготни по корту волосы. К полному ее изумлению, он поднял руку и поправил одну из прядей, прилипших к ее потному лбу, так глубоко заглянув при этом в глаза, что Джини испугалась: сейчас грохнусь в обморок. После этого он отступил назад и понимающе рассмеялся.
   – Понятно. Играли в теннис или что-то вроде этого? Ну и как, выиграли?
   В этот момент вернулась Мэри с чаем и начала тараторить, что девочки непременно опоздают на поезд. Джини бегом вернулась в сад, к Рози, валявшейся на травке.
   – О Господи! – резко села Рози. – Он там, да? Я по твоему лицу вижу. Что ж ты сразу меня не позвала, свинья ты эдакая! Ну какой он, какой?!
   – Обалденный! – В том году это было самое модное слово.
   – Что он делал?
   – Пожал мне руку, а потом убрал волосы с моего лица…
   – Нет, только не это! Ты, наверное, была красной, как свекла. По крайней мере, сейчас такая. Бежим в дом, быстрее…
   Они пошли домой. Рози была потрясена. Потрясена настолько, что даже забыла «выдать» гостю свой знаменитый взгляд и облизнуть губы. Подобно Джини она уставилась в пол и отчаянно покраснела. Девочки обсуждали это важнейшее, это самое главное событие их каникул всю обратную дорогу в школу. В спальне они бесстыдно хвастали перед другими девчонками. Они вырезали из «Тайма» фотографии Джона Хоторна и пришпилили их над своими кроватями. Их внезапная влюбленность была безрассудной, страстной и длилась два или три месяца, а потом, как и должно было быть, они начисто позабыли этого молодого американского бога, и страсть их растаяла как дым.
   Вот почему Джини прекрасно помнила все детали той встречи, однако она не имела ни малейшего желания расписывать их с Рози дурость перед кем бы то ни было, и уж тем более перед Паскалем. Оглядываясь назад, она отчетливо видела, каким незначительным было это событие. Оно было просто раздуто ее собственными тогдашними переживаниями. Вспоминая тот случай, Джини поняла: Хоторн тогда, скорее всего, догадался о том, что происходило в душах двух девчонок, и это позабавило его.
   В течение тридцати минут, остававшихся до их отъезда, он был вежливым, внимательным и светским, но находился решительно по другую сторону барьера, отделяющего юность от зрелости. Мэри вместе со своим потрясающим гостем в душе, должно быть, посмеивалась над ними. Джини помнила, как они обменивались лукавыми взглядами, когда она и Рози, краснея, бубнили что-то невразумительное в ответ на вопросы Хоторна об их школе и изучаемых предметах.
   Джини вздохнула и поднялась. Отодвинув эти воспоминания в дальний уголок сознания, она стала собирать газетные вырезки. Сейчас, решила она, ей нужна более конкретная информация, а именно что-нибудь интересное о Хоторне, от тех, кто хорошо его знал.
   Часы показывали половину девятого. «Не так уж поздно», – подумала Джини и набрала номер своей мачехи, изо всех сил надеясь, что Мэри на этот раз окажется дома. Мэри вела неравный бой с одинокой вдовьей долей, а потому использовала любую возможность, чтобы почаще выходить из дома и встречаться с друзьями.
   Мэри подняла трубку после третьего звонка. Услышав голос Джини, она радостно засмеялась:
   – Ах, это ты, моя милая! Какая радость! Что? Нет, абсолютно ничем не занята. Забралась с ногами на диван и смотрю новый американский телесериал. Он настолько плох, что я просто в восторге… С огромным удовольствием, дорогая! Ужасно хочется с тобой повидаться. Я приготовлю сандвичи. Что, половину пиццы? Джини, ну когда ты повзрослеешь! Чудесно, дорогая! Приезжай сейчас же.
 
   – Я подозреваю, – говорила она, ведя Джини в большую неприбранную комнату, служившую в доисторические времена кабинетом деду, – я подозреваю, что третья жена собирается убить вторую жену, потому что каждая из них крутила роман с сыном мужа от первой жены… Мэри подошла к телевизору, по экрану которого уже плыли титры закончившейся серии мыльной оперы, и выключила его.
   – Но с другой стороны, – продолжала она, – этот сынок сам может оказаться отпетым мерзавцем, и хотя у него с третьей женой отца был бурный роман, он хочет нагадить ей, потому что на самом деле является скрытым педерастом и втайне ненавидит всех женщин…
   – Придумано очень запутанно.
   – Ужас до чего! – согласилась Мэри с радостной улыбкой. – Путаница и белиберда такая, что любо-дорого… Как раз для меня! В конце все, конечно, разрешится. Так всегда бывает. Вот тогда-то и узнаем, кто негодяй, а кто хороший. Мне нравится, когда все встает на свои места. Эта нынешняя галиматья… Кстати, что ты будешь пить?
   – Хорошо бы кофе.
   – Ты пьешь слишком много кофе и злоупотребляешь этой едой в забегаловках. Хоть раз в кои-то веки дай накормить тебя по-человечески. Посиди у камина, пока я закончу возиться с сандвичами, а потом побалуем себя шоколадным муссом.
   Джини улыбнулась. Она знала, что спорить с Мэри столь же бесполезно, сколь опасно мешать ей на кухне. Она, как и было велено, села у камина и с удовольствием оглядела эту комнату, так хорошо знакомую. Само пребывание здесь всегда вселяло в нее чувство уверенности и умиротворения. Находясь у Мэри, Джини чувствовала себя вполне умиротворенной и довольной жизнью.
   Джини не помнила своей матери, та умерла, когда дочь была совсем крошкой. В памяти осталась лишь бесконечная череда лиц, сменявшихся возле ее кроватки: няни, отцовские друзья, которых он периодически заарканивал, чтобы присмотреть за малюткой. Джини не очень нравилось вспоминать те времена, но она с поразительной ясностью помнила день, когда в ее жизни появилась Мэри.
   Джини было пять лет, и как-то раз Сэм приехал домой с этой импульсивной, не привыкшей к порядку и прямодушной молодой англичанкой. Возникший между ними роман напоминал торнадо, и отец с ходу заявил дочери, что это его новая жена. Мачеха сразу понравилась Джини, и девочка быстро привязалась к ней. Сэм все время находился в разъездах, а теперь возле нее впервые появился человек на время, достаточно долгое, чтобы его можно было успеть полюбить. С тех пор она обожала Мэри и целиком доверяла ей.
   Через пять лет замужества Мэри наконец пришла к выводу, что не может больше терпеть измены Сэма, его непрерывные разъезды по дальним странам и все более ожесточенное пьянство. Без всякой злобы она довела все это до сведения мужа, после чего они буднично и довольно дружелюбно развелись. Следующий год, девять месяцев из которого отец провел за границей, Джини жила в Вашингтоне. Последовала новая череда нянек и отцовских друзей, но когда об этом узнала Мэри, она в присущей ей ясной и твердой манере растолковала Сэму, что так дело не пойдет.
   Поскольку отец не мог воспитывать дочь, Джини пришлось поехать в Англию и поселиться там. Она училась в старой школе, которую когда-то посещала и Мэри. До второго замужества мачехи оставалось еще семь лет, и в то время, находясь в весьма стесненных финансовых обстоятельствах, они вдвоем жили в деревенском доме в Кенте. Предполагалось, что Сэм будет регулярно навещать дочь, и в первый год он действительно делал это, но потом одно за другим посыпались оправдания. Мэри ворчала, упрекала, спорила, но Сэм неизменно отвечал: «Ну ладно, ладно, оставь меня в покое. На обратном пути заеду». И улетал: на Ближний Восток, на Дальний Восток, в Афганистан – куда только его не заносило! Иногда он вспоминал о своем обещании заехать, иногда забывал.
   Но Мэри всегда была рядом. Сейчас, когда Джини думала о ней, она ни на секунду не испытывала той путаницы и боли, которые отличали ее любовь к отцу. Ее чувства по отношению к Мэри были просты и спокойны, такими же они остались и после того, как та вышла замуж вторично, когда Джини уже исполнилось семнадцать. С тех пор эти чувства не замутило ничто, а после того, как Мэри овдовела, их связь стала еще крепче. Джини любила Мэри и доверяла ей как никому другому. У нее была только одна тайна от мачехи: она ни словом не обмолвилась ей о том, что произошло с ней тем летом, когда, вконец запутавшись и убегая от собственной юности, она уехала в Бейрут.
   «Мой единственный секрет», – думала теперь Джини, глядя вокруг себя. На какое-то мгновение Джини охватила тревога, но она с легкостью справилась с мимолетным ощущением. Эта комната успокаивала, убаюкивала ее. Мэри обладала даром делиться своим счастьем с окружающими, и в этом отношении комната очень напоминала хозяйку. Она располагалась в боковой части высокого и нескладного дома в Кенсингтоне, и именно в ней Мэри предпочитала проводить большую часть времени. Именно здесь Мэри устраивала свои частые и знаменитые приемы, на которых собиралась самая разношерстная публика. Именно здесь Мэри смаковала свои излюбленные детективные романы и писала акварели, которые любовно называла «мазюкалками».
   Комната была просторной, радостной, старомодной и непретенциозной. Она многое могла рассказать о прошлом Мэри, о ее крепкой привязанности к друзьям и семье. «Самое большое достоинство Мэри, – думала Джини, – это ее преданность друзьям живущим и такая же верность и любовь по отношению к друзьям ушедшим».
   Комната была полна безделушек, сохранившихся с детских лет самой Мэри, по стенам висели картины внушительных размеров викторианской эпохи, написанные маслом дедушкой Мэри. Полки были уставлены книгами ее отца-дипломата. Каким-то загадочным образом все это умещалось в комнате, и без того забитой всяким барахлом, собранным в течение жизни самой Мэри: итальянской керамикой, марокканскими коврами, расшатанными бронзовыми столиками, привезенными с Дальнего Востока. Мэри была заядлой путешественницей и к тому же обожала всякие экзотические мелочи. «В чем я не могу себе отказать, – признавалась она, – так это во всяком хламе». Именно поэтому рядом с полученной в наследство мебелью XVIII века в стиле чиппендей соседствовала чудовищная ваза, купленная на каком-то восточном базаре. Тут же примостилась розовая фарфоровая кошка, толстая до безобразия, которую Джини когда-то подарила Мэри на день рождения. Это было давным-давно в Вашингтоне, когда Мэри с Сэмом были еще мужем и женой, а самой Джини, уже тогда обожавшей свою мачеху, исполнилось шесть лет.
   Все эти предметы также свидетельствовали о том, что любовь и чувства значили для Мэри гораздо больше, чем вкус. Взять хотя бы безвкусный витраж, подаренный Сэмом в порядке компенсации за один из его «отрывов», как он это называл. Здесь же был представлен и весь багаж, оставшийся после второго брака Мэри: колена и катушки от спиннингов, набитая опилками голова оленя на стене с табличкой, где были выбиты сведения о том, где и когда сэр Ричард подстрелил этого благородного зверя. Здесь стояли книги Ричарда, его трубки, шахматы и все остальное, приобретенное им и Мэри за границей, где Ричард занимал различные дипломатические посты. «Неужели от всех этих вещей тебе не бывает грустно?» – спросила Джини через несколько месяцев после его смерти. «Грустно? – удивилась Мэри. – Что ты, милая, наоборот. Они возвращают мне его».
   Джини вздохнула, почувствовав свой промах. Иной раз ей казалось, что она сделала очень мало, чтобы помочь Мэри в течение года, прошедшего после смерти Ричарда. В те месяцы, когда работа не выгоняла ее из Лондона, Джини виделась с Мэри так часто, как только могла, и все равно временами ее не оставляло ощущение, что она недостаточно внимательна к мачехе. Как будто Мэри нуждалась в каком-то особом утешении, которое Джини, привязанная к ней на протяжении всей жизни, не могла ей дать, будучи по неизвестной причине ограничена в проявлении своей любви. Иногда Джини начинала копаться в себе, пытаясь выяснить, на каком же этапе она стала стесняться открытого проявления чувств. Произошло ли это после Бейрута или в самом Бейруте? Когда именно она стала такой настороженной? А может, эта перемена имеет отношение к еще более далекому прошлому?
   Из небольшой кухни послышался звон тарелок. Внезапно разозлившись на себя, Джини порывисто вскочила и, войдя на кухню, обняла и поцеловала мачеху.
   – Какая приятная неожиданность! Чем она вызвана?
   – Ничем. Просто я тебя очень люблю и подумала, что сейчас самое время напомнить тебе об этом.
   – Прекрасная мысль. А теперь возьми-ка вот этот поднос. Мы будем ужинать возле камина. Здорово, правда? Нет, Пес, тебе сандвичей не полагается, черта с два!
   Мэри нагнулась и потрепала Пса – старого и давно не мытого Лабрадора – по загривку. Однако на Пса, знавшего, что он все равно победит, это не подействовало. Когда-то в прошлом он прошел курс специальной дрессировки и стал любимой собакой сэра Ричарда. При всем том Пес был спокойным, как комод. А после того, как подохла его сестра, носившая такую же незатейливую, как и у брата, кличку – Сука, он стал безраздельно властвовать в доме и в сердце Мэри. Сейчас Пес сидел у ног хозяйки, не спуская с нее глаз, наполненных беспредельным обожанием. Мэри фыркнула.
   – Бутербродная любовь, – сурово сказала она мохнатому вымогателю и незамедлительно, как и предполагала Джини, капитулировала.
   – Ну ладно, черт с тобой, – вздохнула она, – одно печенье – и баста!
   Джини улыбнулась и понесла поднос в кабинет. Мэри пошла за ней, а Пес потрусил следом. Умиротворенный печеньем, он с осторожностью больного артритом уложил себя на ковер перед камином, зажмурился и сделал вид, что собирается спать.
   Мэри забралась с ногами на диван прямо напротив Джини и с любовью посмотрела на Пса.
   – Бедный старикашка! Мне бы не следовало потакать ему. Он похож на меня: стареет и толстеет.
   – Не толстеет, а становится упитанным, – поправила Джини, передавая Мэри сандвичи. – Это даже хорошо, тебе идет.
   – Может, и так, но я в этом почему-то не уверена. Знаешь, после смерти Ричарда я сказала себе, что теперь буду идти на поводу у всех своих самых плохих наклонностей: поздно ложиться, валяться в постели все утро, читать романы, есть шоколад, перестану красить волосы, растолстею, если захочу… – Мэри на секунду замолчала. – А, вот еще: и перестану развлекать приемами нескончаемых иностранцев. Забуду, что я когда-то была дочерью и женой дипломатов. С сегодняшнего дня и впредь, пообещала я самой себе, у меня никогда не будет больше четырех человек за обедом, да и те обязательно должны быть мне по душе…
   – Понятно, – улыбнулась Джини. – И что же помешало реализации этих грандиозных планов?
   – Выучка, – обреченно вздохнула Мэри. – Привычка. Я обнаружила, что по-другому уже не могу. К тому же это замечательно, когда ты все время занята. Да и люди были так добры ко мне: они постоянно приглашали меня в гости, и мне приходилось приглашать их в ответ… И все же, – усмехнулась она, – мне удалось кое-что из намеченного. Взгляни на меня: седые волосы, здоровенная, как портовый грузчик… Страх Божий!