Страница:
В моем грустном настроении я далеко не благосклонно встретила твои размышления о г-же Сталь. Скажи, что сталось с твоим умом, если можешь ты так интересоваться ею в минуты, когда нам грозит бедствие. Ведь ежели Москва погибнет, все пропало! Бонапарту это хорошо известно; он никогда не считал равными наши обе столицы. Он знает, что в России огромное значение имеет древний город Москва, а блестящий, нарядный Петербург почти то же, что все другие города в государстве. Это неоспоримая истина. Во время всего путешествия нашего, даже здесь, вдалеке от театра войны, нас постоянно окружают крестьяне, спрашивая известий о матушке-Москве. Могу тебя уверить, что ни один из них не поминал о Питере. Жители Петербурга вместо того, чтобы интересоваться общественными делами, занимаются г-жой Сталь - им я извиняю это заблуждение, они давным-давно впадают из одной ошибки в другую, доказательство - приверженность ваших дам к католицизму. Но ведь твоим, милый друг, редким умом я всегда восхищалась, а ты поддаешься влиянию атмосферы, среди которой живешь! Это меня крайне огорчает. Я этого от тебя не ожидала. <...>
Д. С. Дохтуров - жене.
3 сентября. [Ок. Москвы] <
...> Я, слава богу, совершенно здоров, но я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас! Мы уже по ею сторону столицы. Я прилагаю все старание, чтобы убедить идти врагу навстречу. Бенигсен был того же мнения. Он делал, что мог, чтобы уверить, что единственным средством не уступать столицы было бы встретить неприятеля и сразиться с ним. Но это отважное мнение не могло подействовать на этих малодушных людей - мы отступили через город. Какой стыд для русских покинуть отчизну без малейшего ружейного выстрела и без боя. Я взбешен, но что же делать? Следует покориться, потому что над нами, по-видимому, тяготеет кара божья. Не могу думать иначе. Не проиграв сражения, мы отступили до этого места без малейшего сопротивления. Какой позор! Теперь я уверен, что все кончено, и в таком случае ничто не может удержать меня на службе. После всех неприятностей, трудов, дурного обращения и беспорядков, допущенных по слабости начальников,- после всего этого ничто не заставит меня служить. Я возмущен всем, что творится! <...>
М. И. Кутузов - жене.
3 сентября. [Ок. Москвы]
Я, мой друг, слава богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что бог все исправит. Детям благословение.
Верный друг Михаила Г [оленищев]-Кутузов.
А. А. Меншикова - мужу.
4 сентября. Насурово
Я посылала, милый друг, к тебе двух лошадей и письмо, но они назад возвратились сюда. Мы завтра все едем в Тамбов, мне очень грустно. Я об тебе ничего не буду знать. От всего сердца тебя целую, бога ради, давай о себе знать. Маминька посылает свое благословение.
А. М.
Смоленский помещик - приятелю.
4 сентября. [Бельский уезд]
У нас по Вяземскому уезду начался скотский падеж. От моего дома в двадцати верстах пригнали ко французской армии польских 500 быков, они заразили весь скот и сами все подохли. Петербург безопасен - француз армию почти всю растерял. Чрез Вязьму взад и вперед, к Москве и Смоленску, идут французские войска, но очень мало. На сих днях проводили наших пленных воинов из Москвы чрез Вязьму, в том числе, штаб-и обер-офицеров, из них шестеро явились ко мне, а между ими и один родственник мой. Он сказывал, что дорогой от Москвы слабых без пищи пристрелено 611 человек, и в том числе 4 офицера. Войска французские очень слабы, без пищи, мужики весь хлеб меж собою поделили, а им не дают. Дом мой до сих пор не граблен, и весь Бельский уезд, а впредь богу вестимо, что будет. В хоромах моих три француза были, но чудо невероятное! Десяти лет мальчишка с девкой, которые для меня печь топили, выгнали их оттуда. Мальчишка закричал: "Ребята ж, сюда!" Они бросились в избу к его матери и стали просить хлеба и молока, но в то время наши три солдата, ушедшие из плена, явились в избу, хотели их схватить и вести в Сычевки(4) . Услыша одно имя Сычевок, французы кинулись бежать! Скажу тебе, друг мой, что у нас с первого августа все барыни и господа повыздоровели, не слыхать ни об истерике, ни о конвульсиях, а подагра сама без лекарей проходит. У меня родная тетка, лет 77, четвертый год в параличе, без руки и ноги и без языка, а теперь стала ходить, только не говорит. Один управитель у нас по соседству растек было водяною, но французские камердинеры неосторожно донага раздели [его] и привели в движение - воды открылись и сделалось легче. Но вместо россиян французы в Смоленске все издыхают, да и русские, которые к ним прилипли, лежат лоском. Еще скажу тебе анекдот. Майор и кавалер Георгиевский, живущий от меня в 25 верстах, лет 75-ти, стал на пути, где шли французские войска. Они обошлись с ним очень жестоко, а также и с женою его, потом выгнали из дому в избенку, где они и жили, а дом занимали французы. Я сжалился над ними и приказал своему племяннику выкрасть их из дому, что ему и удалось. Теперь этот майор идет в службу и готовится к сражению - не от безумия, а от досады: "Как-де меня могли бить французы!" Жена его упросила племянника не брать в плен живущих у них шести итальянцев и седьмого их попа за то, что они добрые люди. <...>
М. А. Протасова - В. А. Жуковскому.
4 сентября. [Муратова?]
Здравствуй, милый добрый друг наш!
Бог сохранит тебя для нашего благополучия, несносно грустно о тебе, друг милый! (5)Мы молимся очень усердно и беспрестанно, и я крепко надеюсь на милость божью! Ты, верно, возвратишься скоро и совершенно здоров в Муратове. Пиши к нам более. Милые письма твои нам всякий раз больше показывают дружбу твою. Дай господи, чтоб это письмо дошло к тебе, верно, ты бы много утешился. Будь на наш щет совершенно спокоен, мы, несмотря ни на что, здоровы и только и думаем, что об вас. Теперь неизвестность - совершенный ад. Христос тебя помилует, друг мой. <...>
П. М. Капцевич - А. А. Аракчееву.
6 сентября. Подольск.
Москва уступлена неприятелю 2-го сентября и занята его войсками в 6 часов пополудни. Весь арсенал и прекрасные новые ружья достались неприятелю; мало что ратниками вынесено; ружей, хлеба, сукон и всего нужного для армии довольно осталось. Два магазина с порохом подорваны по распоряжению генерала Милорадовича, и взрывы были с ужасным трясением.
Я командовал десять дней арьергардом под начальством генерала Милорадовича и самый последний позади армии с кавалериею и конною артиллериею удерживал наступление неприятеля и имел несчастье видеть вступающего за мною в город, в котором вопль и слезы каждого россиянина раздирали душу. Много подробностей писать вам, почтеннейший граф, о сем происшествии лишним считаю, но скажу только отличную черту твердости духа Михаила Андреевича Милорадовича посреди смятения и присутствие его разума, когда неприятель 2-го сентября сильно наступал с 7 часов утра до б вечера на мой арьергард, где генерал Милорадович сам беспрестанно находился и получал известия, что неприятель отрезывает наш арьергард от города, а из Москвы, что стеснение казенных и партикулярных обозов в улицах делает невозможным провести через город войска арьергарда. <...> Подобные донесения повторялись часто и тогда уже, когда мы были 7 верст от города. Положение арьергарда самое невыгоднейшее - ретироваться под сильною пушечною пальбою и быть отрезану и разбиту от превосходного числа войск, командуемых королем неаполитанским(6). Надобно было искать средств избегнуть потери нашей и дать время вывезти казенные обозы и часть артиллерии из города. Генерал Милорадович в тесных сих обстоятельствах выдумывает и одною игрою ума и хитростию выигрывает 4 часа времени. Он посылает парламентера к королю неаполитанскому, наставляет его объявить ему, что черный народ в Москве вооружен и готов защищаться, пушки в Кремле готовы, и каждый из обитателей готов предать пламени дом и всю собственность свою, если неприятель вступит вооруженною рукою. Переговоры сии остановили за 7 верст от города неприятеля, и генерал Милорадович, стремясь продлить оные, выиграл тем 4 часа времени и дал выйти из города множеству обозов. Ответ получен от Мюрата, что ежели мы не начнем делать выстрелы, то и они тоже, что по занятии города обещает устроить благочиние и тишину, в чем ручается честью. С такими условиями вошел наш арьергард в город разом вместе с неприятельским авангардом смешанный, без выстрела. Итак, до 3-го числа, утра до 6 часов мы ничего с неприятелем не имели, а за ночь дали время устроиться и войскам, и множеству обозов. Но видя генерал Милорадович большое неустройство от бесчисленности обывательских и казенных обозов, решился сделать условие с неприятелем и на 3-е число быть покойными, что принято было со стороны неприятеля охотно. 4-го же числа поутру в 9 часов неприятель начал наступать, и мы за прежнее принялись ретироваться, а куда, вам, конечно, уже известно.
Армии во все время сего происшествия были 20 верст позади арьергарда. Итак, спасение обозов и устройство к ретираде войск всегда будет обязано выдумке и присутствию разума генерала Милорадовича, под командою которого желаю я еще служить.
26-е число августа вам нечего описывать - это была геенна от б часов утра до 9 вечера - 14 часов. Вам уже все должно быть известно.
Вел. кн. Екатерина Павловна - Александру I.
6 сентября. Ярославль
Я не в состоянии больше сдерживаться, несмотря на боль, которую мне придется причинить вам, мой дорогой друг. Взятие Москвы довело ожесточение умов до высшей степени. Недовольство достигло предела, не щадят даже вас лично. По тому, что дошло до меня, можете судить об остальном. Вас во всеуслышание винят в несчастье вашей империи, в крушении всего и вся, наконец, в том, что вы уронили честь страны и свою собственную.
И не какая-нибудь группа лиц, но все единодушно вас хулят. Помимо того, что говорится о характере войны, которую мы ведем, одним из главных обвинений против вас стало то, что вы нарушили слово, данное вами Москве(7) . Она ожидала вас с крайним нетерпением, но вы с пренебрежением бросили ее. Создается впечатление, что вы ее предали. Только не подумайте, что грозит катастрофа в революционном духе, нет! Но я предоставляю вам самим судить о положении вещей в стране, где презирают своего вождя. Ради спасения чести можно отважиться на все, что угодно, но при всем стремлении пожертвовать всем ради своей родины возникает вопрос: куда же нас вели, когда все разгромлено и осквернено из-за глупости наших вождей? К счастью, мысль о мире не стала всеобщей. Совсем напротив, помимо чувства унижения, потеря Москвы возбудила и жажду мщения.
На вас открыто ропщут, и я полагаю, что обязана вам это сказать, мой дорогой друг, ибо это слишком важно. Вам не следует указывать мне на то, что все это не по моей части - лучше спасайте вашу честь, подвергающуюся нападкам. Ваше присутствие [в армии] может вернуть вам симпатии, не пренебрегайте никаким средством и не думайте, что я преувеличиваю: нет, к несчастью, я говорю истинно. Сердце обливается кровью у той, которая стольким вам обязана и желала бы ценой тысячи своих жизней вырвать вас из положения, в котором вы оказались.
Н. Н. Мордвинова - С. Н. Корсакову.
9 сентября. Пенза
Любезный братец, вы вошли в [военную] службу, будете подвержены опасностям - о, сколь сия мысль нас тревожит и тем паче, что, зная, с каким жаром вы пылаете к любезному Отечеству нашему, боюсь, любезный братец, что вы, пренебрег [ши] всякие осторожности, ни жертвовали собою без нужды. Вспомните, друг наш, любезнейший братец, вы у нас один, что потеря вас для нас будет такая, что никогда и ничто на свете не может вознаградить. Вообразите себе печаль, в какую вы нас погрузите - о, ежели б я могла вам изъяснить то, что я чувствую! Знаю, что первый долг гражданина и сына Отечества - защищать его и не пощадить последнюю каплю крови своей для пользы его, и тот, который, видя пользу, которую принесет смертию своею, и поколеблется; тот, который, видя нещастных и слабых, и не будет их покровителем, который в страшную минуту обратится в бегство, которого дух трусости объемлет, который предпочтет слабую жизнь свою Отечеству,- тот не только гнусен вам, любезный братец, но и всякой слабой женщине. Тот, который не вспомнит, что идет за спасение отца, мат [ери], брата, государя своего, тот недостоин быть семьянином. Но благодарим бога, наш братец - не стыд, а слава нашему семейству; не подкреплять нужно дух его, но напротив, удерживать в стремлении. Им мы гордимся, и [он] наше составляет спокойствие, исполнен рвением, любовью горит к Отечеству. Но ради самой этой любви к Отечеству, ради взаимной любви нашей, любезный братец, поберегите себя. Вспомните об нас всех и обещайте нам не вдаваться без нужды в опасность. Ради нас оцените вашу жизнь, для нас драгоценную и для всех, которых вы знаете. Вспомните, что редкими вашими качествами вы не только можете услужить самому себе, но многим. Услуга Отечеству не есть единое пылкое желание и жертва самого себя, но добро, кое воспоследует. Прости, любезный братец, мои рассуждения. Может быть, не то я вам сказала, что нужно, не знаю, так ли изъяснилась, но надеюсь на любезного братца, что он меня пощадит. Скажите нам подробнее, что намерены вы делать, где вы живете, в каком доме, с кем, скажите нам все, что до вас касается. Берегите ваше здоровье, будьте, сколь можно, спокойны - мы, слава богу, все здоровы, здешний климат прославился для здоровья, болезни очень редко бывают. Несколько дней тому здесь был чрезвычайный холод и ветры, за 20 верст от города снег был до колена, но теперь все утихло и стало довольно тепло. <...>
Не поверите, сколь мы все желаем с вами, со всеми нашими друзьями увидеться! Мне кажется, мы тысячу раз от вас далее, чем вподлинно, хотя, правда, далеко улетели, и время... О, кажется век прошел с нашей разлуки! Прощайте, любезный братец, сегодня ожидаю от вас письма, но почта еще не пришла. Папинька едет в гости и берет письма. Прощайте на сем.
Вас многолюбящая Н. М.
И. Б. Пестель - сыну.
10 сентября. С.-Петербург <
...>Брат графа Аракчеева, находившийся подле князя Багратиона (адъютант его величества государя императора), прибывший сюда, рассказывал, что слышал, как говорили о раненых, которых он называл даже поименно, и что ты убит или, по крайней мере, тяжело ранен(8) . Граф Аракчеев, который мне постоянно оказывал искреннюю дружбу, тотчас же написал мне и просил меня придти к нему, потому что ему нужно поговорить со мной. Когда я явился к нему, он мне сказал, что не приехал ко мне сам, потому что опасался, как бы твоя мать не догадалась о том, что он должен был сказать мне. В то же время он представил мне своего брата, который совсем грубо объявил мне это ужасное известие. Не могу выразить тебе, дитя мое, какое действие произвело на меня это ужасное известие. Не дай тебе бог испытать когда-либо в жизни то, что чувствовал я в продолжение трех дней, пока находился в этой страшной неизвестности. В надежде, что, может быть, ты только ранен и что всех раненых офицеров отправляют в Москву, я не мог ничего другого сделать, как поспешить воспользоваться любезным предложением графа Аракчеева послать тебе письмо в Москву. Так как все наши уже оставили Москву и так как я даже не знал, кто из всех моих знакомых находится в Москве, я решил написать московскому гражданскому губернатору Обрескову и послать ему последнюю тысячу рублей, которая была у меня, и просить его передать ее тебе, принять тебя под свою защиту и позаботиться о тебе как можно лучше. И вдруг 7 числа сего месяца граф Аракчеев пишет мне записку <...>, в которой удостоверяет меня не только о том, что ты жив, но что ты не был даже и ранен. Посуди, дитя мое, с какой радостью читал я эту записку. Вот тогда я пошел к твоей матери, чтобы ее успокоить, потому что она очень и очень страдала, не имея от тебя никаких известий после знаменитого сражения 26 числа прошлого месяца, которое, по уверению всех, было самое кровопролитное из когда-либо бывших. <...>
М. Б. Барклай-де-Толли - жене.
11 сентября. Красная Пахра
Только что я узнал, что будет надежная оказия в Петербург (ибо я никогда не узнаю об отправке курьера, да и не связываюсь с жалкими людьми, в руках которых находится теперь управление армиями), и я пользуюсь ею, чтобы сообщить тебе, что у меня нового.
Я с нетерпением ожидаю разрешения отсюда уехать(9). Наши дела приняли здесь в настоящее время такой оборот, что мы можем надеяться счастливо и с почетом окончить войну, но действовать следует совершенно иначе и с большей активностью. Меня нельзя упрекнуть в безучастности, потому что я всегда откровенно высказывал свое мнение, но меня явно избегают и многое скрывают от меня. Чем бы дело ни кончилось, я всегда буду убежден, что я делал все необходимое для сохранения государства, и если у его величества еще есть армия, способная угрожать врагу разгромом, то это моя заслуга. После многочисленных кровопролитных сражений, которыми я на каждом шагу задерживал врага и нанес ему ощутимые потери, я передал армию князю Кутузову, когда он принял командование, в таком состоянии, что она могла помериться силами со сколь угодно мощным врагом. Я ее передал ему в ту минуту, когда я был исполнен самой твердой решимости ожидать на превосходной позиции атаку врага, и я был уверен, что отобью ее. Я не знаю, почему мы отступили с этой позиции и таскаемся, как дети Израиля в пустыне(10). Если в Бородинском сражении армия не была полностью и окончательно разбита - это моя заслуга, и убеждение в этом будет служить мне утешением до последней минуты жизни.
Все, что я тебе здесь написал,- тайна, которую я прошу тебя крепко хранить. Единственная милость, которую я добиваюсь, заключается в том, чтобы меня отсюда отпустили, а уж в какой форме это будет сделано - мне совершенно безразлично(11).
Ф. В. Ростопчин -- П. А. Толстому.
13 сентября. Пахра, 35 верст от Москвы
Сколь ни тяжело мне писать к вам, почтенный граф, но я хочу известить вас о предании Москвы и о бедственном положении армии нашей. Князь Кутузов обещал мне в десяти письмах, что он Москву защищать будет и что с судьбою сего города сопряжена судьба и России, [и] дал 26-го при Бородине баталию. Бонапарт атаковал всю нашу позицию с 5 часов утра до 7 часов вечера и был отбит так, что обозы отправились назад. Мы потеряли убитыми и ранеными 17 генералов, до 20 тысяч рядовых и на другой день 10 тысяч мародеров. Неприятелю этот день стоит близ 30 тысяч убитых и раненых, 29 генералов, по их письмам, mis hors de comptant(12). Мы у них взяли 10 пушек, они у нас - 18. С сим известием отправлен курьер в Петербург с места сражения, и Кутузов - фельдмаршал. Мы остались на месте, но ночью пошли назад. Бенигсен искал новых позиций и привел армию на Поклонную гору. Тут я виделся с Кутузовым, который повторил мне, что он дает баталию. Я возвратился в город и занимался ранеными, коих число в беспорядке пришедших было до 28 000 человек и при них - несколько тысяч здоровых. Это шло разбивать кабаки (в них вина уже не было) и красть по домам. В 8 часов вечера я получил от Кутузова письмо следующего содержания:
"Получа достоверное известие, что неприятель отрядил два корпуса по 20 тысяч на Боровскую и Звенигородскую дорогу, и находя позицию мою недовольно выгодною, с крайним прискорбием решился оставить Москву. Прошу вас прислать мне скорее проводников - вести войска чрез Калужскую и Драгомиловскую заставы во Владимирскую и Коломенскую" (13).
Тут мне оставалось вот еще что сделать. Важное, нужное и драгоценное все уже отправлено было, но должно было потопить оставшийся порох 6 000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра. Все сие сделано было. Войска наши вышли в беспорядке, и если бы злодей послал три полка кавалерии, то бы вся артиллерия ему досталась. Мюрат шел по Арбату, и мужик, выстрелив по нем из окна, ранил [какого-то] полковника. Ввечеру загорелись лавки и лабазы близ Кремля. На другой день во многих местах загорелся город и при сильном ветре, продолжаясь три дня, огонь истребил 5/6 частей города. Церкви разграблены, и в соборе стоит эскадрон кавалерии. Что Кутузов не хотел защищать Москвы, сему доказательство то, что 29-го послано повеление отправить провиант во Владимир, а Бонапарт накануне своего входа отдал [распоряжение] в приказе, какому полку быть на карауле. Теперь, пройдя четыре дороги поперек, мы стали на старой Кулужской в 35 верстах(14), ничего не делаем, не знаем, что и неприятель делает, а одна лишь партия в 1200 человек на Можайской дороге взяла в 36 часов 1300 человек пленными, курьера и два транспорта из Смоленска. В письмах из армии неприятельской, захваченных с курьером, все говорят, что грабежу не было, что все вывезено, вина нет и провианта лишь на 8 дней. Кутузова никто не видит. Кайсаров за него подписывает, а Кудашев всем распоряжает. Бенигсен надеется быть главнокомандующим. Барклай советовал оставить Москву, чтобы спасти армию, полагая, что сим загладит потерю Смоленска. Армия в летних панталонах, измучена, без духа и вся в грабеже. В глазах генералов жгут и разбивают [дома] офицеры с солдатами. Вчера два преображенца грабили церковь. По 5 000 человек в день расстреливать невозможно. Регулярного войска из Калуги и от Лобанова прибыло до 27 000 человек. Мы стоим, что будет - никто не знает. Настоящее бедственно, но будущее ужасно, хотя неприятель и должен здесь погибнуть и не выйти из России.
Вам преданный граф Ф. Ростопчин.
Н. М. Лонгинов - С. Р. Воронцову.
13 сентября. С.-Петербург <
...> Письмо сие назначая для вас единственно или для немногих, коим, ваше сиятельство, сообщить заблагорассудите, я почитаю за лучшее писать оное по-русски, дабы любопытное око иностранцев не могло проникнуть содержание оного. Коль скоро правительство составлено из частей, несогласных между собою, нельзя ожидать, чтобы оное могло поддерживать себя иначе как интригами, а сии, распространяясь повсюду, наполняют все места, зависящие от оного. Таким образом, стоит только упомянуть имена министров наших, чтобы все понять и всех [о] ценить как должно.
Граф Румянцев (15) один, можно сказать, наибольшее имел влияние на все меры правительства, если не куплен Франциею, то из единственной в своем роде глупости и неспособности. [Он] всегда так действовал, как бы на жалованьи у Бонапарте, до того, что если бывали когда минуты доброго расположения государя к доброму делу, то оное не иначе исполнялось как мимо его. При всем том он вообразил и заставил многих о себе думать, что он - Макиавель, хотя голова его нимало не похожа на сего умного софиста в политике. <...>
Козодавлев, министр внутренних дел, есть его креатура, подлейший из подлецов, знающий порядок и течение обыкновенных дел и ничего никогда не значивший. <...> Много препятствовал сближению России с Англиею и постоянно показывал себя врагом последней. Сей глупый, впрочем, педант никакого никогда влияния [и] даже понятия о политической системе нашей, если то можно назвать системою, не имел. <...>
Барклай, выведенный из ничтожества Аракчеевым, который думал им управлять, как секретарем, когда вся армия возненавидела его самого, показал, однако же, характер, коего. А. не ожидал, и с самого начала взял всю власть и могущество, которые А. думал себе одному навсегда присвоить, но ошибся, присвоив их месту, а не себе, и Барклай ни на шаг не упустил ему, когда вступил в министерство. Я почитаю, сколько могу судить, что Барклай есть честный тяжелый немец с характером и познаниями, кои, однако ж, недостаточны для министра. Притом, не имея ни связей, ни могущих друзей, он один стоял против всех бурь, пока, наконец, Ольденбургская фамилия(16) и Сперанский, как утверждают, приняли его в покровительство. <...>
Б[алашов], полиции министр, другого ремесла ввек не имел как шпионство, быв долго в Москве и здесь полицмейстером. Подлой должности и поручить нельзя как душе подлой, которой никто не мог себя вверить или вступить с ним в связь. Он много делал зла, добра - немногим, а в политике ничего не смыслит. <...>
Дмитриев, пиита, человек прямой и честный, немного мартинист(17), шел своею дорогою, не входя в большие связи, кроме с старинным приятелем Балашовым и с Разумовским, с прочими он мало знался и делал одни свои дела.
Министерство, так составленное, не могло почти действовать. Для него надобна была душа. Нашлась она в Сперанском, к несчастью России(18). <...>
Описав, таким образом, корень всего зла, можно удобнее приступить к отраслям, кои не меньше имели влияния на нашу армию. Некто Фуль, который принят из Пруссии в нашу службу генерал-майором, был творцом нашего плана войны. Человек сей имеет большие математические сведения, но есть не иное как немецкий педант и совершенно имеет вид пошлого дурака. Он самый начертал план Иенской баталии(19) и разрушения Пруссии. <...> Многие не без причины почитают его шпионом и изменником. Кто и как его сюда выписал - неизвестно, только он после Тильзита здесь очутился. О плане его и говорить нет нужды - он был слишком виден по всем происшествиям войны. Барклай, исполнитель оного, немец в душе, привлекший ненависть всех русских генералов, у коих он был недавно в команде, соединяющий гордость с грубостью, положил за правило никого не видеть и не допускать [к себе]. <...> Солдаты главнокомандующего не видели и не знали, кроме [как] в деле против неприятеля, где он всегда оказывал много храбрости и присутствия духа. Но все, что касалось до распоряжений прежде и после дела при беспрерывном отступлении после успехов, казалось непонятным, а о движениях неприятеля не иначе узнавали, как когда оные были уже произведены в действо, тогда как наши казались ему известными. До Смоленска винить Барклая нельзя (он исполнял предписанный план), но после Смоленска, когда предписано [было] ему действовать наступательно и он имел к тому способы, одержав значущий успех, отразив неприятеля, оправдать его трудно, тем более что большая часть генералов доказали ему возможность удержать позицию, которая одна могла закрыть Москву. Многие поставляют его на одной доске с Сперанским, но несправедливо, кажется. <...>
Д. С. Дохтуров - жене.
3 сентября. [Ок. Москвы] <
...> Я, слава богу, совершенно здоров, но я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас! Мы уже по ею сторону столицы. Я прилагаю все старание, чтобы убедить идти врагу навстречу. Бенигсен был того же мнения. Он делал, что мог, чтобы уверить, что единственным средством не уступать столицы было бы встретить неприятеля и сразиться с ним. Но это отважное мнение не могло подействовать на этих малодушных людей - мы отступили через город. Какой стыд для русских покинуть отчизну без малейшего ружейного выстрела и без боя. Я взбешен, но что же делать? Следует покориться, потому что над нами, по-видимому, тяготеет кара божья. Не могу думать иначе. Не проиграв сражения, мы отступили до этого места без малейшего сопротивления. Какой позор! Теперь я уверен, что все кончено, и в таком случае ничто не может удержать меня на службе. После всех неприятностей, трудов, дурного обращения и беспорядков, допущенных по слабости начальников,- после всего этого ничто не заставит меня служить. Я возмущен всем, что творится! <...>
М. И. Кутузов - жене.
3 сентября. [Ок. Москвы]
Я, мой друг, слава богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что бог все исправит. Детям благословение.
Верный друг Михаила Г [оленищев]-Кутузов.
А. А. Меншикова - мужу.
4 сентября. Насурово
Я посылала, милый друг, к тебе двух лошадей и письмо, но они назад возвратились сюда. Мы завтра все едем в Тамбов, мне очень грустно. Я об тебе ничего не буду знать. От всего сердца тебя целую, бога ради, давай о себе знать. Маминька посылает свое благословение.
А. М.
Смоленский помещик - приятелю.
4 сентября. [Бельский уезд]
У нас по Вяземскому уезду начался скотский падеж. От моего дома в двадцати верстах пригнали ко французской армии польских 500 быков, они заразили весь скот и сами все подохли. Петербург безопасен - француз армию почти всю растерял. Чрез Вязьму взад и вперед, к Москве и Смоленску, идут французские войска, но очень мало. На сих днях проводили наших пленных воинов из Москвы чрез Вязьму, в том числе, штаб-и обер-офицеров, из них шестеро явились ко мне, а между ими и один родственник мой. Он сказывал, что дорогой от Москвы слабых без пищи пристрелено 611 человек, и в том числе 4 офицера. Войска французские очень слабы, без пищи, мужики весь хлеб меж собою поделили, а им не дают. Дом мой до сих пор не граблен, и весь Бельский уезд, а впредь богу вестимо, что будет. В хоромах моих три француза были, но чудо невероятное! Десяти лет мальчишка с девкой, которые для меня печь топили, выгнали их оттуда. Мальчишка закричал: "Ребята ж, сюда!" Они бросились в избу к его матери и стали просить хлеба и молока, но в то время наши три солдата, ушедшие из плена, явились в избу, хотели их схватить и вести в Сычевки(4) . Услыша одно имя Сычевок, французы кинулись бежать! Скажу тебе, друг мой, что у нас с первого августа все барыни и господа повыздоровели, не слыхать ни об истерике, ни о конвульсиях, а подагра сама без лекарей проходит. У меня родная тетка, лет 77, четвертый год в параличе, без руки и ноги и без языка, а теперь стала ходить, только не говорит. Один управитель у нас по соседству растек было водяною, но французские камердинеры неосторожно донага раздели [его] и привели в движение - воды открылись и сделалось легче. Но вместо россиян французы в Смоленске все издыхают, да и русские, которые к ним прилипли, лежат лоском. Еще скажу тебе анекдот. Майор и кавалер Георгиевский, живущий от меня в 25 верстах, лет 75-ти, стал на пути, где шли французские войска. Они обошлись с ним очень жестоко, а также и с женою его, потом выгнали из дому в избенку, где они и жили, а дом занимали французы. Я сжалился над ними и приказал своему племяннику выкрасть их из дому, что ему и удалось. Теперь этот майор идет в службу и готовится к сражению - не от безумия, а от досады: "Как-де меня могли бить французы!" Жена его упросила племянника не брать в плен живущих у них шести итальянцев и седьмого их попа за то, что они добрые люди. <...>
М. А. Протасова - В. А. Жуковскому.
4 сентября. [Муратова?]
Здравствуй, милый добрый друг наш!
Бог сохранит тебя для нашего благополучия, несносно грустно о тебе, друг милый! (5)Мы молимся очень усердно и беспрестанно, и я крепко надеюсь на милость божью! Ты, верно, возвратишься скоро и совершенно здоров в Муратове. Пиши к нам более. Милые письма твои нам всякий раз больше показывают дружбу твою. Дай господи, чтоб это письмо дошло к тебе, верно, ты бы много утешился. Будь на наш щет совершенно спокоен, мы, несмотря ни на что, здоровы и только и думаем, что об вас. Теперь неизвестность - совершенный ад. Христос тебя помилует, друг мой. <...>
П. М. Капцевич - А. А. Аракчееву.
6 сентября. Подольск.
Москва уступлена неприятелю 2-го сентября и занята его войсками в 6 часов пополудни. Весь арсенал и прекрасные новые ружья достались неприятелю; мало что ратниками вынесено; ружей, хлеба, сукон и всего нужного для армии довольно осталось. Два магазина с порохом подорваны по распоряжению генерала Милорадовича, и взрывы были с ужасным трясением.
Я командовал десять дней арьергардом под начальством генерала Милорадовича и самый последний позади армии с кавалериею и конною артиллериею удерживал наступление неприятеля и имел несчастье видеть вступающего за мною в город, в котором вопль и слезы каждого россиянина раздирали душу. Много подробностей писать вам, почтеннейший граф, о сем происшествии лишним считаю, но скажу только отличную черту твердости духа Михаила Андреевича Милорадовича посреди смятения и присутствие его разума, когда неприятель 2-го сентября сильно наступал с 7 часов утра до б вечера на мой арьергард, где генерал Милорадович сам беспрестанно находился и получал известия, что неприятель отрезывает наш арьергард от города, а из Москвы, что стеснение казенных и партикулярных обозов в улицах делает невозможным провести через город войска арьергарда. <...> Подобные донесения повторялись часто и тогда уже, когда мы были 7 верст от города. Положение арьергарда самое невыгоднейшее - ретироваться под сильною пушечною пальбою и быть отрезану и разбиту от превосходного числа войск, командуемых королем неаполитанским(6). Надобно было искать средств избегнуть потери нашей и дать время вывезти казенные обозы и часть артиллерии из города. Генерал Милорадович в тесных сих обстоятельствах выдумывает и одною игрою ума и хитростию выигрывает 4 часа времени. Он посылает парламентера к королю неаполитанскому, наставляет его объявить ему, что черный народ в Москве вооружен и готов защищаться, пушки в Кремле готовы, и каждый из обитателей готов предать пламени дом и всю собственность свою, если неприятель вступит вооруженною рукою. Переговоры сии остановили за 7 верст от города неприятеля, и генерал Милорадович, стремясь продлить оные, выиграл тем 4 часа времени и дал выйти из города множеству обозов. Ответ получен от Мюрата, что ежели мы не начнем делать выстрелы, то и они тоже, что по занятии города обещает устроить благочиние и тишину, в чем ручается честью. С такими условиями вошел наш арьергард в город разом вместе с неприятельским авангардом смешанный, без выстрела. Итак, до 3-го числа, утра до 6 часов мы ничего с неприятелем не имели, а за ночь дали время устроиться и войскам, и множеству обозов. Но видя генерал Милорадович большое неустройство от бесчисленности обывательских и казенных обозов, решился сделать условие с неприятелем и на 3-е число быть покойными, что принято было со стороны неприятеля охотно. 4-го же числа поутру в 9 часов неприятель начал наступать, и мы за прежнее принялись ретироваться, а куда, вам, конечно, уже известно.
Армии во все время сего происшествия были 20 верст позади арьергарда. Итак, спасение обозов и устройство к ретираде войск всегда будет обязано выдумке и присутствию разума генерала Милорадовича, под командою которого желаю я еще служить.
26-е число августа вам нечего описывать - это была геенна от б часов утра до 9 вечера - 14 часов. Вам уже все должно быть известно.
Вел. кн. Екатерина Павловна - Александру I.
6 сентября. Ярославль
Я не в состоянии больше сдерживаться, несмотря на боль, которую мне придется причинить вам, мой дорогой друг. Взятие Москвы довело ожесточение умов до высшей степени. Недовольство достигло предела, не щадят даже вас лично. По тому, что дошло до меня, можете судить об остальном. Вас во всеуслышание винят в несчастье вашей империи, в крушении всего и вся, наконец, в том, что вы уронили честь страны и свою собственную.
И не какая-нибудь группа лиц, но все единодушно вас хулят. Помимо того, что говорится о характере войны, которую мы ведем, одним из главных обвинений против вас стало то, что вы нарушили слово, данное вами Москве(7) . Она ожидала вас с крайним нетерпением, но вы с пренебрежением бросили ее. Создается впечатление, что вы ее предали. Только не подумайте, что грозит катастрофа в революционном духе, нет! Но я предоставляю вам самим судить о положении вещей в стране, где презирают своего вождя. Ради спасения чести можно отважиться на все, что угодно, но при всем стремлении пожертвовать всем ради своей родины возникает вопрос: куда же нас вели, когда все разгромлено и осквернено из-за глупости наших вождей? К счастью, мысль о мире не стала всеобщей. Совсем напротив, помимо чувства унижения, потеря Москвы возбудила и жажду мщения.
На вас открыто ропщут, и я полагаю, что обязана вам это сказать, мой дорогой друг, ибо это слишком важно. Вам не следует указывать мне на то, что все это не по моей части - лучше спасайте вашу честь, подвергающуюся нападкам. Ваше присутствие [в армии] может вернуть вам симпатии, не пренебрегайте никаким средством и не думайте, что я преувеличиваю: нет, к несчастью, я говорю истинно. Сердце обливается кровью у той, которая стольким вам обязана и желала бы ценой тысячи своих жизней вырвать вас из положения, в котором вы оказались.
Н. Н. Мордвинова - С. Н. Корсакову.
9 сентября. Пенза
Любезный братец, вы вошли в [военную] службу, будете подвержены опасностям - о, сколь сия мысль нас тревожит и тем паче, что, зная, с каким жаром вы пылаете к любезному Отечеству нашему, боюсь, любезный братец, что вы, пренебрег [ши] всякие осторожности, ни жертвовали собою без нужды. Вспомните, друг наш, любезнейший братец, вы у нас один, что потеря вас для нас будет такая, что никогда и ничто на свете не может вознаградить. Вообразите себе печаль, в какую вы нас погрузите - о, ежели б я могла вам изъяснить то, что я чувствую! Знаю, что первый долг гражданина и сына Отечества - защищать его и не пощадить последнюю каплю крови своей для пользы его, и тот, который, видя пользу, которую принесет смертию своею, и поколеблется; тот, который, видя нещастных и слабых, и не будет их покровителем, который в страшную минуту обратится в бегство, которого дух трусости объемлет, который предпочтет слабую жизнь свою Отечеству,- тот не только гнусен вам, любезный братец, но и всякой слабой женщине. Тот, который не вспомнит, что идет за спасение отца, мат [ери], брата, государя своего, тот недостоин быть семьянином. Но благодарим бога, наш братец - не стыд, а слава нашему семейству; не подкреплять нужно дух его, но напротив, удерживать в стремлении. Им мы гордимся, и [он] наше составляет спокойствие, исполнен рвением, любовью горит к Отечеству. Но ради самой этой любви к Отечеству, ради взаимной любви нашей, любезный братец, поберегите себя. Вспомните об нас всех и обещайте нам не вдаваться без нужды в опасность. Ради нас оцените вашу жизнь, для нас драгоценную и для всех, которых вы знаете. Вспомните, что редкими вашими качествами вы не только можете услужить самому себе, но многим. Услуга Отечеству не есть единое пылкое желание и жертва самого себя, но добро, кое воспоследует. Прости, любезный братец, мои рассуждения. Может быть, не то я вам сказала, что нужно, не знаю, так ли изъяснилась, но надеюсь на любезного братца, что он меня пощадит. Скажите нам подробнее, что намерены вы делать, где вы живете, в каком доме, с кем, скажите нам все, что до вас касается. Берегите ваше здоровье, будьте, сколь можно, спокойны - мы, слава богу, все здоровы, здешний климат прославился для здоровья, болезни очень редко бывают. Несколько дней тому здесь был чрезвычайный холод и ветры, за 20 верст от города снег был до колена, но теперь все утихло и стало довольно тепло. <...>
Не поверите, сколь мы все желаем с вами, со всеми нашими друзьями увидеться! Мне кажется, мы тысячу раз от вас далее, чем вподлинно, хотя, правда, далеко улетели, и время... О, кажется век прошел с нашей разлуки! Прощайте, любезный братец, сегодня ожидаю от вас письма, но почта еще не пришла. Папинька едет в гости и берет письма. Прощайте на сем.
Вас многолюбящая Н. М.
И. Б. Пестель - сыну.
10 сентября. С.-Петербург <
...>Брат графа Аракчеева, находившийся подле князя Багратиона (адъютант его величества государя императора), прибывший сюда, рассказывал, что слышал, как говорили о раненых, которых он называл даже поименно, и что ты убит или, по крайней мере, тяжело ранен(8) . Граф Аракчеев, который мне постоянно оказывал искреннюю дружбу, тотчас же написал мне и просил меня придти к нему, потому что ему нужно поговорить со мной. Когда я явился к нему, он мне сказал, что не приехал ко мне сам, потому что опасался, как бы твоя мать не догадалась о том, что он должен был сказать мне. В то же время он представил мне своего брата, который совсем грубо объявил мне это ужасное известие. Не могу выразить тебе, дитя мое, какое действие произвело на меня это ужасное известие. Не дай тебе бог испытать когда-либо в жизни то, что чувствовал я в продолжение трех дней, пока находился в этой страшной неизвестности. В надежде, что, может быть, ты только ранен и что всех раненых офицеров отправляют в Москву, я не мог ничего другого сделать, как поспешить воспользоваться любезным предложением графа Аракчеева послать тебе письмо в Москву. Так как все наши уже оставили Москву и так как я даже не знал, кто из всех моих знакомых находится в Москве, я решил написать московскому гражданскому губернатору Обрескову и послать ему последнюю тысячу рублей, которая была у меня, и просить его передать ее тебе, принять тебя под свою защиту и позаботиться о тебе как можно лучше. И вдруг 7 числа сего месяца граф Аракчеев пишет мне записку <...>, в которой удостоверяет меня не только о том, что ты жив, но что ты не был даже и ранен. Посуди, дитя мое, с какой радостью читал я эту записку. Вот тогда я пошел к твоей матери, чтобы ее успокоить, потому что она очень и очень страдала, не имея от тебя никаких известий после знаменитого сражения 26 числа прошлого месяца, которое, по уверению всех, было самое кровопролитное из когда-либо бывших. <...>
М. Б. Барклай-де-Толли - жене.
11 сентября. Красная Пахра
Только что я узнал, что будет надежная оказия в Петербург (ибо я никогда не узнаю об отправке курьера, да и не связываюсь с жалкими людьми, в руках которых находится теперь управление армиями), и я пользуюсь ею, чтобы сообщить тебе, что у меня нового.
Я с нетерпением ожидаю разрешения отсюда уехать(9). Наши дела приняли здесь в настоящее время такой оборот, что мы можем надеяться счастливо и с почетом окончить войну, но действовать следует совершенно иначе и с большей активностью. Меня нельзя упрекнуть в безучастности, потому что я всегда откровенно высказывал свое мнение, но меня явно избегают и многое скрывают от меня. Чем бы дело ни кончилось, я всегда буду убежден, что я делал все необходимое для сохранения государства, и если у его величества еще есть армия, способная угрожать врагу разгромом, то это моя заслуга. После многочисленных кровопролитных сражений, которыми я на каждом шагу задерживал врага и нанес ему ощутимые потери, я передал армию князю Кутузову, когда он принял командование, в таком состоянии, что она могла помериться силами со сколь угодно мощным врагом. Я ее передал ему в ту минуту, когда я был исполнен самой твердой решимости ожидать на превосходной позиции атаку врага, и я был уверен, что отобью ее. Я не знаю, почему мы отступили с этой позиции и таскаемся, как дети Израиля в пустыне(10). Если в Бородинском сражении армия не была полностью и окончательно разбита - это моя заслуга, и убеждение в этом будет служить мне утешением до последней минуты жизни.
Все, что я тебе здесь написал,- тайна, которую я прошу тебя крепко хранить. Единственная милость, которую я добиваюсь, заключается в том, чтобы меня отсюда отпустили, а уж в какой форме это будет сделано - мне совершенно безразлично(11).
Ф. В. Ростопчин -- П. А. Толстому.
13 сентября. Пахра, 35 верст от Москвы
Сколь ни тяжело мне писать к вам, почтенный граф, но я хочу известить вас о предании Москвы и о бедственном положении армии нашей. Князь Кутузов обещал мне в десяти письмах, что он Москву защищать будет и что с судьбою сего города сопряжена судьба и России, [и] дал 26-го при Бородине баталию. Бонапарт атаковал всю нашу позицию с 5 часов утра до 7 часов вечера и был отбит так, что обозы отправились назад. Мы потеряли убитыми и ранеными 17 генералов, до 20 тысяч рядовых и на другой день 10 тысяч мародеров. Неприятелю этот день стоит близ 30 тысяч убитых и раненых, 29 генералов, по их письмам, mis hors de comptant(12). Мы у них взяли 10 пушек, они у нас - 18. С сим известием отправлен курьер в Петербург с места сражения, и Кутузов - фельдмаршал. Мы остались на месте, но ночью пошли назад. Бенигсен искал новых позиций и привел армию на Поклонную гору. Тут я виделся с Кутузовым, который повторил мне, что он дает баталию. Я возвратился в город и занимался ранеными, коих число в беспорядке пришедших было до 28 000 человек и при них - несколько тысяч здоровых. Это шло разбивать кабаки (в них вина уже не было) и красть по домам. В 8 часов вечера я получил от Кутузова письмо следующего содержания:
"Получа достоверное известие, что неприятель отрядил два корпуса по 20 тысяч на Боровскую и Звенигородскую дорогу, и находя позицию мою недовольно выгодною, с крайним прискорбием решился оставить Москву. Прошу вас прислать мне скорее проводников - вести войска чрез Калужскую и Драгомиловскую заставы во Владимирскую и Коломенскую" (13).
Тут мне оставалось вот еще что сделать. Важное, нужное и драгоценное все уже отправлено было, но должно было потопить оставшийся порох 6 000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра. Все сие сделано было. Войска наши вышли в беспорядке, и если бы злодей послал три полка кавалерии, то бы вся артиллерия ему досталась. Мюрат шел по Арбату, и мужик, выстрелив по нем из окна, ранил [какого-то] полковника. Ввечеру загорелись лавки и лабазы близ Кремля. На другой день во многих местах загорелся город и при сильном ветре, продолжаясь три дня, огонь истребил 5/6 частей города. Церкви разграблены, и в соборе стоит эскадрон кавалерии. Что Кутузов не хотел защищать Москвы, сему доказательство то, что 29-го послано повеление отправить провиант во Владимир, а Бонапарт накануне своего входа отдал [распоряжение] в приказе, какому полку быть на карауле. Теперь, пройдя четыре дороги поперек, мы стали на старой Кулужской в 35 верстах(14), ничего не делаем, не знаем, что и неприятель делает, а одна лишь партия в 1200 человек на Можайской дороге взяла в 36 часов 1300 человек пленными, курьера и два транспорта из Смоленска. В письмах из армии неприятельской, захваченных с курьером, все говорят, что грабежу не было, что все вывезено, вина нет и провианта лишь на 8 дней. Кутузова никто не видит. Кайсаров за него подписывает, а Кудашев всем распоряжает. Бенигсен надеется быть главнокомандующим. Барклай советовал оставить Москву, чтобы спасти армию, полагая, что сим загладит потерю Смоленска. Армия в летних панталонах, измучена, без духа и вся в грабеже. В глазах генералов жгут и разбивают [дома] офицеры с солдатами. Вчера два преображенца грабили церковь. По 5 000 человек в день расстреливать невозможно. Регулярного войска из Калуги и от Лобанова прибыло до 27 000 человек. Мы стоим, что будет - никто не знает. Настоящее бедственно, но будущее ужасно, хотя неприятель и должен здесь погибнуть и не выйти из России.
Вам преданный граф Ф. Ростопчин.
Н. М. Лонгинов - С. Р. Воронцову.
13 сентября. С.-Петербург <
...> Письмо сие назначая для вас единственно или для немногих, коим, ваше сиятельство, сообщить заблагорассудите, я почитаю за лучшее писать оное по-русски, дабы любопытное око иностранцев не могло проникнуть содержание оного. Коль скоро правительство составлено из частей, несогласных между собою, нельзя ожидать, чтобы оное могло поддерживать себя иначе как интригами, а сии, распространяясь повсюду, наполняют все места, зависящие от оного. Таким образом, стоит только упомянуть имена министров наших, чтобы все понять и всех [о] ценить как должно.
Граф Румянцев (15) один, можно сказать, наибольшее имел влияние на все меры правительства, если не куплен Франциею, то из единственной в своем роде глупости и неспособности. [Он] всегда так действовал, как бы на жалованьи у Бонапарте, до того, что если бывали когда минуты доброго расположения государя к доброму делу, то оное не иначе исполнялось как мимо его. При всем том он вообразил и заставил многих о себе думать, что он - Макиавель, хотя голова его нимало не похожа на сего умного софиста в политике. <...>
Козодавлев, министр внутренних дел, есть его креатура, подлейший из подлецов, знающий порядок и течение обыкновенных дел и ничего никогда не значивший. <...> Много препятствовал сближению России с Англиею и постоянно показывал себя врагом последней. Сей глупый, впрочем, педант никакого никогда влияния [и] даже понятия о политической системе нашей, если то можно назвать системою, не имел. <...>
Барклай, выведенный из ничтожества Аракчеевым, который думал им управлять, как секретарем, когда вся армия возненавидела его самого, показал, однако же, характер, коего. А. не ожидал, и с самого начала взял всю власть и могущество, которые А. думал себе одному навсегда присвоить, но ошибся, присвоив их месту, а не себе, и Барклай ни на шаг не упустил ему, когда вступил в министерство. Я почитаю, сколько могу судить, что Барклай есть честный тяжелый немец с характером и познаниями, кои, однако ж, недостаточны для министра. Притом, не имея ни связей, ни могущих друзей, он один стоял против всех бурь, пока, наконец, Ольденбургская фамилия(16) и Сперанский, как утверждают, приняли его в покровительство. <...>
Б[алашов], полиции министр, другого ремесла ввек не имел как шпионство, быв долго в Москве и здесь полицмейстером. Подлой должности и поручить нельзя как душе подлой, которой никто не мог себя вверить или вступить с ним в связь. Он много делал зла, добра - немногим, а в политике ничего не смыслит. <...>
Дмитриев, пиита, человек прямой и честный, немного мартинист(17), шел своею дорогою, не входя в большие связи, кроме с старинным приятелем Балашовым и с Разумовским, с прочими он мало знался и делал одни свои дела.
Министерство, так составленное, не могло почти действовать. Для него надобна была душа. Нашлась она в Сперанском, к несчастью России(18). <...>
Описав, таким образом, корень всего зла, можно удобнее приступить к отраслям, кои не меньше имели влияния на нашу армию. Некто Фуль, который принят из Пруссии в нашу службу генерал-майором, был творцом нашего плана войны. Человек сей имеет большие математические сведения, но есть не иное как немецкий педант и совершенно имеет вид пошлого дурака. Он самый начертал план Иенской баталии(19) и разрушения Пруссии. <...> Многие не без причины почитают его шпионом и изменником. Кто и как его сюда выписал - неизвестно, только он после Тильзита здесь очутился. О плане его и говорить нет нужды - он был слишком виден по всем происшествиям войны. Барклай, исполнитель оного, немец в душе, привлекший ненависть всех русских генералов, у коих он был недавно в команде, соединяющий гордость с грубостью, положил за правило никого не видеть и не допускать [к себе]. <...> Солдаты главнокомандующего не видели и не знали, кроме [как] в деле против неприятеля, где он всегда оказывал много храбрости и присутствия духа. Но все, что касалось до распоряжений прежде и после дела при беспрерывном отступлении после успехов, казалось непонятным, а о движениях неприятеля не иначе узнавали, как когда оные были уже произведены в действо, тогда как наши казались ему известными. До Смоленска винить Барклая нельзя (он исполнял предписанный план), но после Смоленска, когда предписано [было] ему действовать наступательно и он имел к тому способы, одержав значущий успех, отразив неприятеля, оправдать его трудно, тем более что большая часть генералов доказали ему возможность удержать позицию, которая одна могла закрыть Москву. Многие поставляют его на одной доске с Сперанским, но несправедливо, кажется. <...>