Бойцов М
К чести России (Из частной переписки 1812 года)
Составитель, автор предисловия и примечаний
кандидат исторических наук М.Бойцов
К чести России.
Из частной переписки 1812 года
Содержание
Предисловие "Вести из Двенадцатого года"
Пролог "Война кажется неизбежною"
Часть первая "Священная для русского война"
Часть вторая "Кровь на сердце запекается"
Часть третья "Отечество спасено!"
Эпилог "Мы идем с войной для мира"
Именной указатель
Важнейшие события и даты
Предисловие "Вести из Двенадцатого года"
Магическое зеркало, в котором можно разглядеть прошлое, существует. Оно лишь разбито на великое множество кусков, больших и малых: предметов старины и документов, произведений искусства и народных сказаний. Из отдельных осколков историки пытаются собирать свои зеркала, чтобы увидеть в них людей ушедших времен. В материале для этой хрупкой ювелирной работы едва ли не самые яркие блестки - частные письма. Их ценность не в том, что они точны, а в том, что искренни. Но искренность эта особая.
Сколько было жалоб на ненадежность сведений, дошедших до нас в письмах! Слухи, лишенные всякого основания, происшествия, неузнаваемо искаженные с умыслом или по неведению, темные намеки и путаница в свидетельствах,- все это в письмах в избытке и вызывает чувство протеста у любителя точного факта, поклонника четкой и строгой истины.
Зато если мы хотим понять, как самые разные люди давно ушедших поколений переживали, страдали, любили, как относились они к своему времени, его событиям, значительным и малосущественным,- мы не можем обойтись без дошедшей до нас частной переписки, не вчитаться в строки писем-исповедей и писем-проповедей, писем-рассуждений да и просто самых обыкновенных бытовых писем.
Двенадцатый год взбудоражил все русское общество и заставил по-новому оценить историческое место России в прошлом и настоящем, силы ее народа, задуматься о том, что ждет его в будущем. Всего пять с половиной месяцев продолжались боевые действия на русской земле, но казалось, что страдания и героизм народа превзошли все мыслимые меры. Неслыханное нашествие "двунадесяти языков", достигшее самого сердца страны, было уничтожено "дубиной народной войны", поднятой русским крестьянином: солдатом, ополченцем, партизаном.
Из миллионов переписывавшихся людей лишь очень немногие сознательно старались достичь в письмах художественной выразительности, придать своим строкам эстетическую ценность. До нас дошли блестящие образцы психологического самоанализа, литературной стилизации или философских поисков в письмах к близким и друзьям. Но это только вершины эпистолярного массива, и было бы слишком поверхностным судить лишь по ним о мире частного письма. Основа этого мира на протяжении веков была удивительно стабильна, хотя много раз менялись литературные вкусы, рождались и исчезали философские школы, заменялись новыми отжившие государственные структуры. Эта основа - бытовое письмо, посвященное самым простым житейским заботам, безыскусное в своей обыденности. Могла ли изысканная и утонченная, тщательно культивируемая эпистолярная литература жить тысячелетиями, переходить, как показывает историк писем В. А. Сметанин, от одной эпохи всемирной истории к другой, если бы она не опиралась на массив заурядной будничной переписки? Вот послание, отделенное от нас более чем восемью веками: "Поклон от Гюргея к отцу и матери. Продавши двор, идите же сюда в Смоленск или в Киев. Хлеб дешев. Если не идете, то пришлите мне грамоту, здоровы ли вы". Временная дистанция огромна, но очень ли отличается эта "грамота" по своему типу от бытовых писем, более близких к нам?
Когда купец Дмитрий Боткин, говоря о московском пепелище, пишет сыну, что "погреб деревянный уцелел, огурцы и капуста целы, брагу разбойники выпили, а рыбу утащили", и просит купить в Казани несколько пудов пуху и перьев, не добавляет ли эта картина своей бытовой приземленной достоверностью лишнего штришка в наше представление о жизни во время нашествия "иноплеменных"? Подлинность запечатленного мгновения и время, разделяющее его и нас, превращают, казалось бы, самый заурядный текст-однодневку в исторический документ, в памятник прошлого.
В обществе все подвижно, но медленнее всего происходят сдвиги в глубинах общественных нравов. Повседневные представления об окружающем мире, о месте в нем общества в целом и отдельного человека, отношение к труду, имуществу, семье, детству сохранялись почти неизменными на протяжении целых исторических эпох. Бытовые письма, взятые в массе, по самой своей природе, по непосредственной близости к рутинным делам и повседневным человеческим отношениям как раз и являются порождением массового обыденного сознания. И подобно тому, как внутренне нерасчлененное, обыденное сознание содержит в себе зачатки философских концепций и художественного восприятия политического теоретизирования и религиозного мистицизма, так же и бытовые письма похожи на насыщенный раствор, из которого кристаллизируются другие эпистолярные жанры, в первую очередь, литературные. Гибкость частного письма позволяет вместить едва ли не любое содержание, являться в самых разных видах, проникать сквозь какие угодно жанровые и типовые перегородки.
Письмо Константина Батюшкова из капитулировавшего Парижа - что это, бытовой текст или яркая художественная зарисовка? Документ или художественная литература? Вероятно, такое жесткое разделение в данном случае неуместно. Но ведь и в письмах людей, в отличие от Батюшкова никогда не занимавшихся литературным творчеством, то и дело проявляются черты подлинной художественности. Какие слова нашел Н. С. Мордвинов, узнав о ссылке Наполеона на остров Эльбу - "Италии Нерчинск",- чтобы выразить торжество победы над врагом России! Да и непритязательные строки жены известного генерала А. И. Коновницыной с невероятной орфографией подлинников трогательны не меньше, чем многие эпистолярные стилизации, сочиненные литератором-профессионалом. Нельзя не вспомнить, что проникновение частного письма - одного из таких "человеческих документов" - в художественную литературу породило в Европе обширную эпистолярную прозу и публицистику, хорошо известную русской читающей публике накануне Отечественной войны. "Новая Элоиза" Руссо, "Персидские письма" Монтескье или "Страдания молодого Вертера" Гете,- лишь некоторые из самых известных произведений этого жанра, которому отдали должное многие писатели от Ричардсона и Книгге до великих русских классиков XIX века Пушкина, Тургенева, Достоевского.
Собрание русских писем начала прошлого века не может совсем обойтись без переводов с французского. Виной тому не только космополитическое воспитание, господствовавшее в аристократических семьях, но и то обстоятельство, отмечавшееся и нашими филологами, что возможности национального языка еще не были полностью раскрыты - эпоха великих прозаиков, реформаторов русского языка была еще впереди. Более десятилетия спустя после Отечественной войны были написаны эти хрестоматийные строки: Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык...
Хотя "Великая армия" Наполеона Бонапарта перешла Неман без объявления войны, известие о начале вторжения не стало неожиданностью в России. Открытия военных действий ждали уже несколько месяцев. Как ясно из приводимых писем, еще весной столкновение считалось неизбежным, и общественное мнение страны было вполне подготовлено к первым манифестам о начале войны. После нескольких месяцев изнурительного ожидания исхода дипломатических демаршей, обмена грозными нотами, стягивания войск, первые залпы были восприняты многими едва ли не с облегчением - предгрозовое напряжение кончилось. Отсюда и свидетельства о "всеобщем удовольствии", с которым узнали в России о том, что затянувшийся конфликт будет решаться силой, что враг обнаружил свои истинные намерения и сбросил маску миролюбия. В Петербурге и Москве с нетерпением ждали победных реляций, а в армиях с нарастающей тревогой следили за бездарным руководством подготовкой к войне и ее ходом со стороны Александра I и его ближайшего окружения. Чем дальше в глубь страны отступали русские армии, тем беспокойнее становился тон переписки. Даже те, кто совсем недавно еще рвались подсчитывать легкие и изобильные трофеи, постепенно начинали осознавать размеры бедствия, надвинувшегося на Россию. Пятого июля цензор Петербургского почтамта И. П. Оденталь в послании к приятелю не сомневался в том, что русские уже гонят и бьют "французишек". Девятнадцатого июля его тон становится значительно сдержаннее, а тридцатого Оденталь уже не видит "конца и меры бедствиям, которые покроют отечество наше".
Мало кто знал тогда о колоссальной разнице сил противоборствующих сторон, о том, что на каждого солдата в войсках Барклая-де-Толли и Багратиона приходилось в начале войны по трое французов, о том, что невыгодное расположение войск перед началом войны исключало для русских возможность наступления. То, что русские армии отходят неделю за неделей, избегая генерального сражения, было непонятным широкой публике. Требовалось какое-то объяснение, и оно было найдено легко - измена. Одни говорили о предательстве еще совсем недавно всесильного М. М. Сперанского но еще больше голосов хулило главнокомандующего Первой Западной армией М. Б. Барклая-де-Толли. Во многих письмах повторяется эта беспочвенная версия то в форме намека, робкого предположения, то уверенно - как установленный и общеизвестныйфакт. Можно сказать, что личная трагедия оклеветанного Барклая стала одной из "сюжетных линий" рассказа в письмах, неразрывно вплелась в "человеческую историю" Отечественной войны.
Но русское общество знало и истинных виновников создавшегося в начале войны положения. В государстве, где "почта так просматривается, что просто восторг", далеко не все можно было рискнуть доверить переписке. "Много бы сказал Вам изустно, да и то прерывающимся голосом, а рука не может писать того, что теперь узнаёшь". Критика, повсеместно раздававшаяся в адрес императора Александра, по понятным причинам слабо запечатлелась в письмах современников. Но все же по крайней мере одно частное письмо позволяет почувствовать размеры, которые приняло недовольство царем, достигшее своего пика после оставления Москвы. Любимая сестра императора Екатерина, которой некоторые из иностранных наблюдателей даже прочили стать императрицей Екатериной III, не побоялась с присущей ей решительностью показать Александру, как низко упала его репутация в глазах общества, да и в ее собственных. "И не какая-нибудь группа лиц, но все единодушно вас хулят",- пишет великая княгиня и предоставляет брату самому "судить о положении вещей в стране, где презирают своего вождя".
В пространном ответе великой княгине Александр пытался оправдать свои действия, и там же, на минуту отбросив обычную сдержанность и дипломатичность, он позволил вырваться своему истинному отношению к Кутузову. Александр признается, что он был решительно против назначения "старика Кутузова" главнокомандующим, зная "его лживый характер", и лишь единодушное требование общества заставило императора, скрепя сердце, подписать рескрипт. "Мне не оставалось ничего иного, как уступить общему желанию - и я назначил Кутузова".
Но в обществе, в отличие от царского двора, долгожданное назначение Кутузова, только что завершившего как нельзя более необходимым для России миром пятилетнюю войну с Турцией, было принято с ликованием. Надежды на скорую победу сильно оживились, а армия "по приезде князя Кутузова оживотворилась". Известие о Бородинском сражении по всей стране было с готовностью встречено как весть о разгроме ненавистного врага и полном избавлении России. Тем более горестным и обескураживающим явилось сообщение об оставлении русской армией Москвы".
Трагическую необходимость этой меры не смогли сразу понять многие, и даже те, кто хорошо знал о положении дел. Генерал Д. С. Дохтуров, прославившийся в сражении при Смоленске, у Бородина, а впоследствии и при Малоярославце, присутствовал на военном совете в Филях, решавшем участь "древней столицы". Он бескомпромиссно высказался за немедленную битву с французами. Ни аргументы Барклая или Н. Н. Раевского, ни решение Кутузова не убедили Дохтурова. "...я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас!.. Я взбешен, но что же делать?.. Теперь я уверен, что все кончено..." Если такое писал Дохтуров, то что же говорить о реакции тех, кто вообще не разбирался в военных делах, имел представление о них лишь по официальным сообщениям да по слухам? К тому же тотчас оживились тайные и явные недоброжелатели Кутузова, приписывавшие главнокомандующему всю вину за поругание московской святыни. Очень старался очернить фельдмаршала граф Ростопчин, считавший себя лично оскорбленным тем, что Кутузов не только не пригласил его на совет в Фили, но и до самой последней минуты убеждал графа, что Москвы без боя не отдаст.
Ростопчин - личность сложная. Ему столь же трудно отказать в искренней любви к отечеству, как и не заметить сильного "квасного" душка, исходящего от его "афишек", да и от других сочинений, написанных фиглярным, псевдонародным языком. Человек, по свидетельству многих современников вроде бы большого ума и обаяния, он тем не менее удивляет грубостью своих шуток, высокомерием слов и поступков и импульсивностью, не только граничащей с легкомыслием, но и прямо приведшей к преступлению в том случае с купеческим сыном Верещагиным, что с документальной точностью описал Л. Н. Толстой. Еще когда русские армии были под Смоленском, Ростопчин не упускал случая громогласно грозить французам "обратить город в пепел", если они окажутся под стенами вверенной его заботам Москвы. Вероятно, как раз опасаясь, как бы граф в приступе бездумного ультрапатриотизма не привел своей угрозы в исполнение, Кутузов и скрывал так тщательно свое нежелание давать новую, безнадежную, битву.
С точки зрения стратегического плана Кутузова, ничто не могло быть более абсурдным, чем сжечь Москву накануне вступления в нее врага. Русской армии как воздух нужна была передышка, отдых после тысячеверстного отступления, изматывающих стычек и кровопролитных сражений под Смоленском и у Бородина. Необходимо было выиграть время, чтобы собрать резервы и привести в порядок амуницию и оружие. Если бы французы нашли на месте Москвы дымящееся пепелище, к чему призывал Ростопчин, то с тем большим ожесточением продолжил бы Наполеон преследование ослабевшей русской армии. Ни о какой передышке в этом случае не могло быть и речи. Но богатый город с большими запасами продовольствия и удобными квартирами, как губка, всосал в себявражескую армию и более месяца держал Наполеона в полном бездействии. За это время в ходе войны без каких-либо заметных событий произошел перелом - так трофей превратился в ловушку. Военные историки спорят о периодизации Отечественной войны. Одни видят начало ее второго этапа в Бородинском сражении, другие - в осуществлении Тарутинского марш-маневра. Но если говорить не о военных действиях, а о состоянии общественного сознания, то рубеж в настроениях самых разных социальных слоев, безусловно, связан с потерей Москвы. Новости о последних событиях расходились с театра военных действий, словно концентрическими кругами. Письма позволяют проследить, с каким запозданием узнавали жители Петербурга и Пензы, Киева и Вологды о перипетиях войны, как в один и тот же момент где-то торжествовали, только что получив известие о Бородинской победе, где-то уже оплакивали участь Москвы, а где-то, еще не зная ни о том, ни о другом, обсуждали слухи, что неприятель якобы уже отброшен к Смоленску. Кстати говоря, письма отчасти позволяют подтвердить правильность вывода Кутузова о том, что Бородинское сражение - это победа русской армии, а отнюдь не поражение, как считал, например, Барклай. Его точки зрения не разделил ни один из русских генералов и офицеров, писавших домой после битвы. "Все обстоятельства, кажется, в нашу пользу",- эта фраза из письма офицера Московского ополчения Дмитрия Апухтина могла быть написана любым рядовым участником сражения. Она приобретает силу документального свидетельства о боевом духе русской армии после Бородина.
Вести о судьбе Москвы на некоторое время сглаживали неровности эмоционального состояния общества. Но за первой реакцией боли и оскорбленного национального достоинства, общей едва ли не для всех, впервые узнававших о потере древней столицы, вспыхивал спектр самых разнообразных чувств. Кому-то казалось, что все кончено, что остается только искать спасения в бегстве, что Кутузов тоже предатель, русской армии не существует, французы уже идут на Петербург, и с минуты на минуту начнется "всеобщее резанье", когда мужики, прельщенные посулами свободы, поднимутся с топорами против помещиков и их "приказчиков". Угроза новой Пугачевщины пугала русских крепостников с первых дней Отечественной войны. Некоторые буржуазные преобразования, проведенные Наполеоном в завоеванной Европе, в том числе и отмена кое-где крепостного права, позволяли считать его в феодальной России чуть ли не революционером, наследником Марата и Робеспьера. "Я боюсь прокламаций,- писал Н. Н. Раевский своему родственникуА. Н. Самойлову впервые еще недели войны,- чтоб не дал Наполеон вольности народу..." Опасения оказались напрасными. Император Наполеон сильно отличался от генерала революционного Конвента Бонапарта, и не в его интересах были бы попытки раздувать народнуювойну против монархов. В занятых им западных губерниях России Наполеон стремился опереться на господствующий класс и обещал местным землевладельцам свято соблюдать их права на владение крепостными. Слухи о готовности французского императора освободить из крепостной неволи русских крестьян распускались после взятия Москвы агентами Наполеона специально, но, как показал историк А. Г. Тартаковский, с одной-единственной целью - запугать русское правительство и вынудить его начать переговоры о мире. Кроме этой идеологической диверсии. Наполеоном не было предпринято ничего, что могло бы поколебать основы крепостнического строя в России.
Настроения отчаяния и пессимизма, как хорошо видно из приводимых писем, не овладели русским обществом даже в самый тяжелый период войны. "Здесь все ополчается, и я сам решаюсь перепоясаться на брань за отечество!" - типичные строки тех дней. Очевидные успехи развертывавшейся партизанской войны, усиливающиеся с каждым днем трудности французов, о которых становилось известно в русском лагере, вселялиоптимизм даже в тех офицеров, которые, раздраженные оставлением Москвы, громко роптали на своего главнокомандующего, на его видимую беззаботность в первые дни тарутинской передышки. О психологическом повороте, совершившемся в русской армии за время ее, казалось бы, пассивного стояния на берегах Нары, очень точно написал Л. Н. Толстой. "Несмотря на то, что положение французского войска и его численность были неизвестны русским, как скоро изменилось отношение, необходимость наступления тотчас же выразилась вбесчисленном количестве признаков. Признаками этими были: и присылка Лористона, и изобилие провианта в Тарутине, и сведения, приходившие со всех сторон о бездействии и беспорядках французов, и комплектование наших полков рекрутами, и хорошая погода, и продолжительный отдых русских солдат, и обыкновенно возникающее в войсках вследствие отдыха нетерпение исполнять то дело, для которого все собраны, и любопытство о том, что делалось во французской армии, так давно потерянной из виду, и смелость, с которою теперь шныряли русские аванпосты около стоявших в Тарутине французов, и известия о легких победах над французами мужиков и партизан, и зависть, возбуждаемая этим, и чувство мести, лежавшее в душе каждого человека до тех пор, пока французы былив Москве, и (главное) неясное, но возникшее в душе каждого солдата сознание того, что отношение силы изменилось теперь и преимущество находится на нашей стороне".
Бой под Тарутином с авангардом французской армии и последовавшее вскоре оставление Наполеоном Москвы были встречены с ликованием, как начало долгожданных побед. Вскоре сообщения об успехах русских войск под Малоярославцем, Вязьмой, Красным, о стремительном бегстве французов высоко подняли тонус общественного мнения.
Непобедимая французская армия, только что грозившая Калуге, Петербургу, всей России, от которой, судя по письму Н. С. Мордвинова, кое-кто готов был бежать в Сибирь даже из Пензы, таяла на глазах. Непрерывная серия побед после столь долгого отступления и разорения Москвы казалась чудом. Стремительность превращения надменного завоевателя в жалкого, со всех сторон травимого беглеца потрясала сознание. Стратегический план Кутузова блестяще осуществлялся, и недоброжелатели фельдмаршала, которые отказывали ему в полководческих способностях, не могли найти иного объяснения крушению грозного нашествия, кроме вмешательства провидения, воли рока.
Уже в первые недели наступления русской армии самые проницательные современники предвидели крушение всей наполеоновской державы после изгнания завоевателей из России, вступление русских солдат в Париж. "Нам досталось играть последний акт в европейской трагедии, после которого автор ее должен быть непременно освистан. Он лопнет или с досады, или от бешества зрителей, а за ним последует и вся труппа его",- писал А. И. Тургенев П. А. Вяземскому в последние дни октября.
Страна жаждала мести за ужасы, которыми был ознаменован каждый шаг французов по России, за зверства в Москве,- они становились постепенно широко известны во многих страшных подробностях, и часто благодаря именно письмам переживших оккупацию людей. Виновник всех этих бедствий вроде бы хорошо известен - французский император,- значит, он должен дать строгий ответ за совершенные преступления. Общество так жаждало известия о поимке "главного злодея", что сами собой рождались слухи о том, что Наполеон уже попал в плен. Каково же было разочарование, когда император с жалкими остатками своей армии вырвался из сжимавшегося вокруг него кольца. Молва немедленно нашла и в этот раз виновного и стала приписывать адмиралу Чичагову, командовавшему Дунайской армией, измену. Адмирал, конечно, полководческим мастерством не блистал, но и в честности его сомневаться не приходится.
Несмотря на спасение Наполеона, итоги кампании блистательны. Враг разбит и изгнан, Пруссия и Австрия под давлением своих народов начинают склоняться к союзу с Россией. Война за освобождение Европы от французского ига популярна в России, и надежды на окончательную победу, которая принесет наконец мир и счастье стране, перемежаются с опасениямиза судьбы близких, потом и кровью добывающих эту победу.
Такова в общих чертах динамика изменения общественного настроения, социально-психологического климата русского общества в 1812 году, отразившаяся в частной переписке. Но каждое письмо уточняет эту картину, добавляет какие-то нюансы индивидуального отношения автора. Удивительно, насколько разнообразны стиль и авторская манера писем разных корреспондентов, насколько отчетливо отразились в их строках некоторые характерные черточки их личностей. Невозможно, например, спутать в высшей степени экспрессивные письма Оденталя с какими-либо другими. Сдержанные, лаконичные записки Кутузова и нетерпеливые письма П. И. Багратиона, едкая ирония Н. М. Лонгинова и растерянность Александра I, постоянное беспокойство А. А. Закревского и размашистость Ростопчина, пылкость К. Н. Батюшкова и патриотический пафос Н. М. Карамзина... Разный почерк руки, разный почерк личности. Есть в этой книге и "сквозные герои". Едва ли не в каждом ее разделе найдутся письма П. П. Коновницына, Д. С. Дохтурова или М. А. Волковой, и, читая эти послания, следишь за судьбами их авторов, за тем, как война вмешивается в их жизнь. Литературоведы утверждают, что Л. Н. Толстой, стараясь понять людей, о которых он собирался рассказать в своем романе-эпопее, тщательно изучал оказавшиеся в его распоряжении письма современников Отечественной войны и прежде всего неплохо сохранившийся эпистолярий М. А. Волковой. В ее письмах к дальней родственнице и подруге В. И. Ланской, частично здесь перепечатывающихся, самое примечательное то, как московская светская дама, привыкшая жить в мире сплетен и развлечений, сталкивается с бедствиями войны, постигшими ее семью и близких людей, и в общем горе становится строже и мудрее ее душа, тверже характер.
При идеальном состоянии переписки сохраняются все письма обеих сторон то есть все "реплики" этого своеобразного диалога, ведущегося на таком расстоянии, которое не может преодолеть устная речь. Но для писем 1812 года такая полнота-редкость. Лишь иногда нам удается включиться цепочку давней беседы, услышать ответы на заданные вопросы, заметить отблеск мысли одного из корреспондентов в словах второго. В большинстве случаев приходится иметь дело с отдельными найденными и опубликованными единицами из давно разрозненных фондов писем.
К счастью, письмо отличается от устной реплики значительно большей целостностью и завершенностью. Отдельное письмо, вырванное из контекста всей переписки, теряет многое - обрываются связи диалога. И все же в большинстве случаев оно и вне этих связей не обессмысливается, ибо обладает собственной логикой мысли и чувства, своим сюжетом, "внешним" и "внутренним".
кандидат исторических наук М.Бойцов
К чести России.
Из частной переписки 1812 года
Содержание
Предисловие "Вести из Двенадцатого года"
Пролог "Война кажется неизбежною"
Часть первая "Священная для русского война"
Часть вторая "Кровь на сердце запекается"
Часть третья "Отечество спасено!"
Эпилог "Мы идем с войной для мира"
Именной указатель
Важнейшие события и даты
Предисловие "Вести из Двенадцатого года"
Магическое зеркало, в котором можно разглядеть прошлое, существует. Оно лишь разбито на великое множество кусков, больших и малых: предметов старины и документов, произведений искусства и народных сказаний. Из отдельных осколков историки пытаются собирать свои зеркала, чтобы увидеть в них людей ушедших времен. В материале для этой хрупкой ювелирной работы едва ли не самые яркие блестки - частные письма. Их ценность не в том, что они точны, а в том, что искренни. Но искренность эта особая.
Сколько было жалоб на ненадежность сведений, дошедших до нас в письмах! Слухи, лишенные всякого основания, происшествия, неузнаваемо искаженные с умыслом или по неведению, темные намеки и путаница в свидетельствах,- все это в письмах в избытке и вызывает чувство протеста у любителя точного факта, поклонника четкой и строгой истины.
Зато если мы хотим понять, как самые разные люди давно ушедших поколений переживали, страдали, любили, как относились они к своему времени, его событиям, значительным и малосущественным,- мы не можем обойтись без дошедшей до нас частной переписки, не вчитаться в строки писем-исповедей и писем-проповедей, писем-рассуждений да и просто самых обыкновенных бытовых писем.
Двенадцатый год взбудоражил все русское общество и заставил по-новому оценить историческое место России в прошлом и настоящем, силы ее народа, задуматься о том, что ждет его в будущем. Всего пять с половиной месяцев продолжались боевые действия на русской земле, но казалось, что страдания и героизм народа превзошли все мыслимые меры. Неслыханное нашествие "двунадесяти языков", достигшее самого сердца страны, было уничтожено "дубиной народной войны", поднятой русским крестьянином: солдатом, ополченцем, партизаном.
Из миллионов переписывавшихся людей лишь очень немногие сознательно старались достичь в письмах художественной выразительности, придать своим строкам эстетическую ценность. До нас дошли блестящие образцы психологического самоанализа, литературной стилизации или философских поисков в письмах к близким и друзьям. Но это только вершины эпистолярного массива, и было бы слишком поверхностным судить лишь по ним о мире частного письма. Основа этого мира на протяжении веков была удивительно стабильна, хотя много раз менялись литературные вкусы, рождались и исчезали философские школы, заменялись новыми отжившие государственные структуры. Эта основа - бытовое письмо, посвященное самым простым житейским заботам, безыскусное в своей обыденности. Могла ли изысканная и утонченная, тщательно культивируемая эпистолярная литература жить тысячелетиями, переходить, как показывает историк писем В. А. Сметанин, от одной эпохи всемирной истории к другой, если бы она не опиралась на массив заурядной будничной переписки? Вот послание, отделенное от нас более чем восемью веками: "Поклон от Гюргея к отцу и матери. Продавши двор, идите же сюда в Смоленск или в Киев. Хлеб дешев. Если не идете, то пришлите мне грамоту, здоровы ли вы". Временная дистанция огромна, но очень ли отличается эта "грамота" по своему типу от бытовых писем, более близких к нам?
Когда купец Дмитрий Боткин, говоря о московском пепелище, пишет сыну, что "погреб деревянный уцелел, огурцы и капуста целы, брагу разбойники выпили, а рыбу утащили", и просит купить в Казани несколько пудов пуху и перьев, не добавляет ли эта картина своей бытовой приземленной достоверностью лишнего штришка в наше представление о жизни во время нашествия "иноплеменных"? Подлинность запечатленного мгновения и время, разделяющее его и нас, превращают, казалось бы, самый заурядный текст-однодневку в исторический документ, в памятник прошлого.
В обществе все подвижно, но медленнее всего происходят сдвиги в глубинах общественных нравов. Повседневные представления об окружающем мире, о месте в нем общества в целом и отдельного человека, отношение к труду, имуществу, семье, детству сохранялись почти неизменными на протяжении целых исторических эпох. Бытовые письма, взятые в массе, по самой своей природе, по непосредственной близости к рутинным делам и повседневным человеческим отношениям как раз и являются порождением массового обыденного сознания. И подобно тому, как внутренне нерасчлененное, обыденное сознание содержит в себе зачатки философских концепций и художественного восприятия политического теоретизирования и религиозного мистицизма, так же и бытовые письма похожи на насыщенный раствор, из которого кристаллизируются другие эпистолярные жанры, в первую очередь, литературные. Гибкость частного письма позволяет вместить едва ли не любое содержание, являться в самых разных видах, проникать сквозь какие угодно жанровые и типовые перегородки.
Письмо Константина Батюшкова из капитулировавшего Парижа - что это, бытовой текст или яркая художественная зарисовка? Документ или художественная литература? Вероятно, такое жесткое разделение в данном случае неуместно. Но ведь и в письмах людей, в отличие от Батюшкова никогда не занимавшихся литературным творчеством, то и дело проявляются черты подлинной художественности. Какие слова нашел Н. С. Мордвинов, узнав о ссылке Наполеона на остров Эльбу - "Италии Нерчинск",- чтобы выразить торжество победы над врагом России! Да и непритязательные строки жены известного генерала А. И. Коновницыной с невероятной орфографией подлинников трогательны не меньше, чем многие эпистолярные стилизации, сочиненные литератором-профессионалом. Нельзя не вспомнить, что проникновение частного письма - одного из таких "человеческих документов" - в художественную литературу породило в Европе обширную эпистолярную прозу и публицистику, хорошо известную русской читающей публике накануне Отечественной войны. "Новая Элоиза" Руссо, "Персидские письма" Монтескье или "Страдания молодого Вертера" Гете,- лишь некоторые из самых известных произведений этого жанра, которому отдали должное многие писатели от Ричардсона и Книгге до великих русских классиков XIX века Пушкина, Тургенева, Достоевского.
Собрание русских писем начала прошлого века не может совсем обойтись без переводов с французского. Виной тому не только космополитическое воспитание, господствовавшее в аристократических семьях, но и то обстоятельство, отмечавшееся и нашими филологами, что возможности национального языка еще не были полностью раскрыты - эпоха великих прозаиков, реформаторов русского языка была еще впереди. Более десятилетия спустя после Отечественной войны были написаны эти хрестоматийные строки: Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык...
Хотя "Великая армия" Наполеона Бонапарта перешла Неман без объявления войны, известие о начале вторжения не стало неожиданностью в России. Открытия военных действий ждали уже несколько месяцев. Как ясно из приводимых писем, еще весной столкновение считалось неизбежным, и общественное мнение страны было вполне подготовлено к первым манифестам о начале войны. После нескольких месяцев изнурительного ожидания исхода дипломатических демаршей, обмена грозными нотами, стягивания войск, первые залпы были восприняты многими едва ли не с облегчением - предгрозовое напряжение кончилось. Отсюда и свидетельства о "всеобщем удовольствии", с которым узнали в России о том, что затянувшийся конфликт будет решаться силой, что враг обнаружил свои истинные намерения и сбросил маску миролюбия. В Петербурге и Москве с нетерпением ждали победных реляций, а в армиях с нарастающей тревогой следили за бездарным руководством подготовкой к войне и ее ходом со стороны Александра I и его ближайшего окружения. Чем дальше в глубь страны отступали русские армии, тем беспокойнее становился тон переписки. Даже те, кто совсем недавно еще рвались подсчитывать легкие и изобильные трофеи, постепенно начинали осознавать размеры бедствия, надвинувшегося на Россию. Пятого июля цензор Петербургского почтамта И. П. Оденталь в послании к приятелю не сомневался в том, что русские уже гонят и бьют "французишек". Девятнадцатого июля его тон становится значительно сдержаннее, а тридцатого Оденталь уже не видит "конца и меры бедствиям, которые покроют отечество наше".
Мало кто знал тогда о колоссальной разнице сил противоборствующих сторон, о том, что на каждого солдата в войсках Барклая-де-Толли и Багратиона приходилось в начале войны по трое французов, о том, что невыгодное расположение войск перед началом войны исключало для русских возможность наступления. То, что русские армии отходят неделю за неделей, избегая генерального сражения, было непонятным широкой публике. Требовалось какое-то объяснение, и оно было найдено легко - измена. Одни говорили о предательстве еще совсем недавно всесильного М. М. Сперанского но еще больше голосов хулило главнокомандующего Первой Западной армией М. Б. Барклая-де-Толли. Во многих письмах повторяется эта беспочвенная версия то в форме намека, робкого предположения, то уверенно - как установленный и общеизвестныйфакт. Можно сказать, что личная трагедия оклеветанного Барклая стала одной из "сюжетных линий" рассказа в письмах, неразрывно вплелась в "человеческую историю" Отечественной войны.
Но русское общество знало и истинных виновников создавшегося в начале войны положения. В государстве, где "почта так просматривается, что просто восторг", далеко не все можно было рискнуть доверить переписке. "Много бы сказал Вам изустно, да и то прерывающимся голосом, а рука не может писать того, что теперь узнаёшь". Критика, повсеместно раздававшаяся в адрес императора Александра, по понятным причинам слабо запечатлелась в письмах современников. Но все же по крайней мере одно частное письмо позволяет почувствовать размеры, которые приняло недовольство царем, достигшее своего пика после оставления Москвы. Любимая сестра императора Екатерина, которой некоторые из иностранных наблюдателей даже прочили стать императрицей Екатериной III, не побоялась с присущей ей решительностью показать Александру, как низко упала его репутация в глазах общества, да и в ее собственных. "И не какая-нибудь группа лиц, но все единодушно вас хулят",- пишет великая княгиня и предоставляет брату самому "судить о положении вещей в стране, где презирают своего вождя".
В пространном ответе великой княгине Александр пытался оправдать свои действия, и там же, на минуту отбросив обычную сдержанность и дипломатичность, он позволил вырваться своему истинному отношению к Кутузову. Александр признается, что он был решительно против назначения "старика Кутузова" главнокомандующим, зная "его лживый характер", и лишь единодушное требование общества заставило императора, скрепя сердце, подписать рескрипт. "Мне не оставалось ничего иного, как уступить общему желанию - и я назначил Кутузова".
Но в обществе, в отличие от царского двора, долгожданное назначение Кутузова, только что завершившего как нельзя более необходимым для России миром пятилетнюю войну с Турцией, было принято с ликованием. Надежды на скорую победу сильно оживились, а армия "по приезде князя Кутузова оживотворилась". Известие о Бородинском сражении по всей стране было с готовностью встречено как весть о разгроме ненавистного врага и полном избавлении России. Тем более горестным и обескураживающим явилось сообщение об оставлении русской армией Москвы".
Трагическую необходимость этой меры не смогли сразу понять многие, и даже те, кто хорошо знал о положении дел. Генерал Д. С. Дохтуров, прославившийся в сражении при Смоленске, у Бородина, а впоследствии и при Малоярославце, присутствовал на военном совете в Филях, решавшем участь "древней столицы". Он бескомпромиссно высказался за немедленную битву с французами. Ни аргументы Барклая или Н. Н. Раевского, ни решение Кутузова не убедили Дохтурова. "...я в отчаянии, что оставляют Москву. Какой ужас!.. Я взбешен, но что же делать?.. Теперь я уверен, что все кончено..." Если такое писал Дохтуров, то что же говорить о реакции тех, кто вообще не разбирался в военных делах, имел представление о них лишь по официальным сообщениям да по слухам? К тому же тотчас оживились тайные и явные недоброжелатели Кутузова, приписывавшие главнокомандующему всю вину за поругание московской святыни. Очень старался очернить фельдмаршала граф Ростопчин, считавший себя лично оскорбленным тем, что Кутузов не только не пригласил его на совет в Фили, но и до самой последней минуты убеждал графа, что Москвы без боя не отдаст.
Ростопчин - личность сложная. Ему столь же трудно отказать в искренней любви к отечеству, как и не заметить сильного "квасного" душка, исходящего от его "афишек", да и от других сочинений, написанных фиглярным, псевдонародным языком. Человек, по свидетельству многих современников вроде бы большого ума и обаяния, он тем не менее удивляет грубостью своих шуток, высокомерием слов и поступков и импульсивностью, не только граничащей с легкомыслием, но и прямо приведшей к преступлению в том случае с купеческим сыном Верещагиным, что с документальной точностью описал Л. Н. Толстой. Еще когда русские армии были под Смоленском, Ростопчин не упускал случая громогласно грозить французам "обратить город в пепел", если они окажутся под стенами вверенной его заботам Москвы. Вероятно, как раз опасаясь, как бы граф в приступе бездумного ультрапатриотизма не привел своей угрозы в исполнение, Кутузов и скрывал так тщательно свое нежелание давать новую, безнадежную, битву.
С точки зрения стратегического плана Кутузова, ничто не могло быть более абсурдным, чем сжечь Москву накануне вступления в нее врага. Русской армии как воздух нужна была передышка, отдых после тысячеверстного отступления, изматывающих стычек и кровопролитных сражений под Смоленском и у Бородина. Необходимо было выиграть время, чтобы собрать резервы и привести в порядок амуницию и оружие. Если бы французы нашли на месте Москвы дымящееся пепелище, к чему призывал Ростопчин, то с тем большим ожесточением продолжил бы Наполеон преследование ослабевшей русской армии. Ни о какой передышке в этом случае не могло быть и речи. Но богатый город с большими запасами продовольствия и удобными квартирами, как губка, всосал в себявражескую армию и более месяца держал Наполеона в полном бездействии. За это время в ходе войны без каких-либо заметных событий произошел перелом - так трофей превратился в ловушку. Военные историки спорят о периодизации Отечественной войны. Одни видят начало ее второго этапа в Бородинском сражении, другие - в осуществлении Тарутинского марш-маневра. Но если говорить не о военных действиях, а о состоянии общественного сознания, то рубеж в настроениях самых разных социальных слоев, безусловно, связан с потерей Москвы. Новости о последних событиях расходились с театра военных действий, словно концентрическими кругами. Письма позволяют проследить, с каким запозданием узнавали жители Петербурга и Пензы, Киева и Вологды о перипетиях войны, как в один и тот же момент где-то торжествовали, только что получив известие о Бородинской победе, где-то уже оплакивали участь Москвы, а где-то, еще не зная ни о том, ни о другом, обсуждали слухи, что неприятель якобы уже отброшен к Смоленску. Кстати говоря, письма отчасти позволяют подтвердить правильность вывода Кутузова о том, что Бородинское сражение - это победа русской армии, а отнюдь не поражение, как считал, например, Барклай. Его точки зрения не разделил ни один из русских генералов и офицеров, писавших домой после битвы. "Все обстоятельства, кажется, в нашу пользу",- эта фраза из письма офицера Московского ополчения Дмитрия Апухтина могла быть написана любым рядовым участником сражения. Она приобретает силу документального свидетельства о боевом духе русской армии после Бородина.
Вести о судьбе Москвы на некоторое время сглаживали неровности эмоционального состояния общества. Но за первой реакцией боли и оскорбленного национального достоинства, общей едва ли не для всех, впервые узнававших о потере древней столицы, вспыхивал спектр самых разнообразных чувств. Кому-то казалось, что все кончено, что остается только искать спасения в бегстве, что Кутузов тоже предатель, русской армии не существует, французы уже идут на Петербург, и с минуты на минуту начнется "всеобщее резанье", когда мужики, прельщенные посулами свободы, поднимутся с топорами против помещиков и их "приказчиков". Угроза новой Пугачевщины пугала русских крепостников с первых дней Отечественной войны. Некоторые буржуазные преобразования, проведенные Наполеоном в завоеванной Европе, в том числе и отмена кое-где крепостного права, позволяли считать его в феодальной России чуть ли не революционером, наследником Марата и Робеспьера. "Я боюсь прокламаций,- писал Н. Н. Раевский своему родственникуА. Н. Самойлову впервые еще недели войны,- чтоб не дал Наполеон вольности народу..." Опасения оказались напрасными. Император Наполеон сильно отличался от генерала революционного Конвента Бонапарта, и не в его интересах были бы попытки раздувать народнуювойну против монархов. В занятых им западных губерниях России Наполеон стремился опереться на господствующий класс и обещал местным землевладельцам свято соблюдать их права на владение крепостными. Слухи о готовности французского императора освободить из крепостной неволи русских крестьян распускались после взятия Москвы агентами Наполеона специально, но, как показал историк А. Г. Тартаковский, с одной-единственной целью - запугать русское правительство и вынудить его начать переговоры о мире. Кроме этой идеологической диверсии. Наполеоном не было предпринято ничего, что могло бы поколебать основы крепостнического строя в России.
Настроения отчаяния и пессимизма, как хорошо видно из приводимых писем, не овладели русским обществом даже в самый тяжелый период войны. "Здесь все ополчается, и я сам решаюсь перепоясаться на брань за отечество!" - типичные строки тех дней. Очевидные успехи развертывавшейся партизанской войны, усиливающиеся с каждым днем трудности французов, о которых становилось известно в русском лагере, вселялиоптимизм даже в тех офицеров, которые, раздраженные оставлением Москвы, громко роптали на своего главнокомандующего, на его видимую беззаботность в первые дни тарутинской передышки. О психологическом повороте, совершившемся в русской армии за время ее, казалось бы, пассивного стояния на берегах Нары, очень точно написал Л. Н. Толстой. "Несмотря на то, что положение французского войска и его численность были неизвестны русским, как скоро изменилось отношение, необходимость наступления тотчас же выразилась вбесчисленном количестве признаков. Признаками этими были: и присылка Лористона, и изобилие провианта в Тарутине, и сведения, приходившие со всех сторон о бездействии и беспорядках французов, и комплектование наших полков рекрутами, и хорошая погода, и продолжительный отдых русских солдат, и обыкновенно возникающее в войсках вследствие отдыха нетерпение исполнять то дело, для которого все собраны, и любопытство о том, что делалось во французской армии, так давно потерянной из виду, и смелость, с которою теперь шныряли русские аванпосты около стоявших в Тарутине французов, и известия о легких победах над французами мужиков и партизан, и зависть, возбуждаемая этим, и чувство мести, лежавшее в душе каждого человека до тех пор, пока французы былив Москве, и (главное) неясное, но возникшее в душе каждого солдата сознание того, что отношение силы изменилось теперь и преимущество находится на нашей стороне".
Бой под Тарутином с авангардом французской армии и последовавшее вскоре оставление Наполеоном Москвы были встречены с ликованием, как начало долгожданных побед. Вскоре сообщения об успехах русских войск под Малоярославцем, Вязьмой, Красным, о стремительном бегстве французов высоко подняли тонус общественного мнения.
Непобедимая французская армия, только что грозившая Калуге, Петербургу, всей России, от которой, судя по письму Н. С. Мордвинова, кое-кто готов был бежать в Сибирь даже из Пензы, таяла на глазах. Непрерывная серия побед после столь долгого отступления и разорения Москвы казалась чудом. Стремительность превращения надменного завоевателя в жалкого, со всех сторон травимого беглеца потрясала сознание. Стратегический план Кутузова блестяще осуществлялся, и недоброжелатели фельдмаршала, которые отказывали ему в полководческих способностях, не могли найти иного объяснения крушению грозного нашествия, кроме вмешательства провидения, воли рока.
Уже в первые недели наступления русской армии самые проницательные современники предвидели крушение всей наполеоновской державы после изгнания завоевателей из России, вступление русских солдат в Париж. "Нам досталось играть последний акт в европейской трагедии, после которого автор ее должен быть непременно освистан. Он лопнет или с досады, или от бешества зрителей, а за ним последует и вся труппа его",- писал А. И. Тургенев П. А. Вяземскому в последние дни октября.
Страна жаждала мести за ужасы, которыми был ознаменован каждый шаг французов по России, за зверства в Москве,- они становились постепенно широко известны во многих страшных подробностях, и часто благодаря именно письмам переживших оккупацию людей. Виновник всех этих бедствий вроде бы хорошо известен - французский император,- значит, он должен дать строгий ответ за совершенные преступления. Общество так жаждало известия о поимке "главного злодея", что сами собой рождались слухи о том, что Наполеон уже попал в плен. Каково же было разочарование, когда император с жалкими остатками своей армии вырвался из сжимавшегося вокруг него кольца. Молва немедленно нашла и в этот раз виновного и стала приписывать адмиралу Чичагову, командовавшему Дунайской армией, измену. Адмирал, конечно, полководческим мастерством не блистал, но и в честности его сомневаться не приходится.
Несмотря на спасение Наполеона, итоги кампании блистательны. Враг разбит и изгнан, Пруссия и Австрия под давлением своих народов начинают склоняться к союзу с Россией. Война за освобождение Европы от французского ига популярна в России, и надежды на окончательную победу, которая принесет наконец мир и счастье стране, перемежаются с опасениямиза судьбы близких, потом и кровью добывающих эту победу.
Такова в общих чертах динамика изменения общественного настроения, социально-психологического климата русского общества в 1812 году, отразившаяся в частной переписке. Но каждое письмо уточняет эту картину, добавляет какие-то нюансы индивидуального отношения автора. Удивительно, насколько разнообразны стиль и авторская манера писем разных корреспондентов, насколько отчетливо отразились в их строках некоторые характерные черточки их личностей. Невозможно, например, спутать в высшей степени экспрессивные письма Оденталя с какими-либо другими. Сдержанные, лаконичные записки Кутузова и нетерпеливые письма П. И. Багратиона, едкая ирония Н. М. Лонгинова и растерянность Александра I, постоянное беспокойство А. А. Закревского и размашистость Ростопчина, пылкость К. Н. Батюшкова и патриотический пафос Н. М. Карамзина... Разный почерк руки, разный почерк личности. Есть в этой книге и "сквозные герои". Едва ли не в каждом ее разделе найдутся письма П. П. Коновницына, Д. С. Дохтурова или М. А. Волковой, и, читая эти послания, следишь за судьбами их авторов, за тем, как война вмешивается в их жизнь. Литературоведы утверждают, что Л. Н. Толстой, стараясь понять людей, о которых он собирался рассказать в своем романе-эпопее, тщательно изучал оказавшиеся в его распоряжении письма современников Отечественной войны и прежде всего неплохо сохранившийся эпистолярий М. А. Волковой. В ее письмах к дальней родственнице и подруге В. И. Ланской, частично здесь перепечатывающихся, самое примечательное то, как московская светская дама, привыкшая жить в мире сплетен и развлечений, сталкивается с бедствиями войны, постигшими ее семью и близких людей, и в общем горе становится строже и мудрее ее душа, тверже характер.
При идеальном состоянии переписки сохраняются все письма обеих сторон то есть все "реплики" этого своеобразного диалога, ведущегося на таком расстоянии, которое не может преодолеть устная речь. Но для писем 1812 года такая полнота-редкость. Лишь иногда нам удается включиться цепочку давней беседы, услышать ответы на заданные вопросы, заметить отблеск мысли одного из корреспондентов в словах второго. В большинстве случаев приходится иметь дело с отдельными найденными и опубликованными единицами из давно разрозненных фондов писем.
К счастью, письмо отличается от устной реплики значительно большей целостностью и завершенностью. Отдельное письмо, вырванное из контекста всей переписки, теряет многое - обрываются связи диалога. И все же в большинстве случаев оно и вне этих связей не обессмысливается, ибо обладает собственной логикой мысли и чувства, своим сюжетом, "внешним" и "внутренним".