— Вы разве не слышали про Реора? — спросила женщина. — Нет, его уже нет в живых, он жил лет пятьдесят тому назад. Точно не знаю где — одни говорят, что в каком-то Городе Мукомолов, другие — что в одном из Текстильных. Подумать только, вы ничего не знаете про Реора! А я могла бы говорить о нем без конца… Только это нужно говорить посвященным, они одни могут понять. Ну вот, он переходил из одного места в другое, тогда ведь с пропусками было проще… Некоторые впускали его в дома — больше из страха, думали, что он из полиции; другие прогоняли — считали преступником. Те, которые впускали, они, конечно, не все понимали, что он за человек, — некоторым казалось, что он просто чудной, и все тут. Зато другие рядом с ним чувствовали себя как дети под защитой матери — им было хорошо и спокойно, и они ничего не боялись. Многие о нем забыли, но многие помнили и рассказывали о нем все новым и новым людям. Но их понимали только посвященные. Он никогда не запирал свою дверь. И он делал что хотел и не думал, будут ли у него свидетели и сможет ли он потом что-то доказать. Он не защищался от воров и разбойников, и в конце концов его самого убили. А убил его разбойник, который думал, что у Реора в котомке лепешка — тогда ведь были голодные времена. А у него ничего не было, он все разделил с людьми, которых встретил на дороге. Но убийца думал, что у него еще остался хлеб, и вот погубил его…
   — И вы считаете, что этот Реор был великим человеком? — спросил я.
   — Да, он был великий человек. Он был один из наших. Еще живы люди, которые встречались с ним.
   Риссен многозначительно посмотрел на меня и покачал головой.
   — Потрясающая логика, — сказал я. — Его убили, поэтому давайте будем как он. Я ничего не понимаю.
   Но Риссен, не обращая на мои слова никакого внимания, повернулся к женщине:
   — Вы говорили о посвящении. Что вы под этим подразумеваете? Как это делается?
   — Не знаю. Это приходит к каждому как-то само собой. Но другие посвященные тоже это замечают.
   — Но ведь тогда любой человек может утверждать, что он посвященный. Наверно, существует все-таки определенный ритуал, вновь посвященному сообщают какие-то тайны, разве не так?
   — Да нет, ничего такого у нас нет. Я же говорю — человек это просто чувствует. К одним это приходит, а к другим — нет, вот и вся разница.
   — А в чем это проявляется?
   — Ну во всем… И в том, как это делают с ножом… в все становится так ясно и хорошо… и во многом другом…
   Да, этот разговор не очень-то обогатил нас. Мы так и не разобрались, одна эта женщина сошла с ума или другие тоже помешались на той же почве. Из рассказов других явствовало, что вся эта процедура с ножом и притворным сном действительно имела место, но было это один раз, случайно, или они постоянно устраивали такие церемонии? Опять же и признаки легенды о Реоре проскальзывали в некоторых признаниях, но далеко не у всех. Мы не могли понять, что, собственно, их объединяло. Пока общим было только одно — то, что все они производили странное впечатление.
   Зато другая женщина назвала нам несколько новых имен. Поэтому мы особенно настойчиво принялись расспрашивать ее о структуре организации. Но ее ответ оказался таким же невнятным и путаным, как у остальных.
   — Организация? — переспросила она. — А зачем нам это? То, что живет, то, что естественно и органично, не нуждается ни в какой организации. Вам нужна форма, а нам — сущность. Вы строите общество, как кладете камни, по своему произволу, а потом так же разрушаете его. А наше сообщество — как дерево, оно растет изнутри. Мосты, соединяющие нас, вырастают сами, а у вас они искусственные, они держатся на одном принуждении. Мы — носители жизни, а за вами стоит мертвое, отжившее.
   Хотя речь женщины показалась мне не более чем бессмысленным набором слов, она все же произвела на меня впечатление. Может быть, причиной тому была глубина и проникновенность ее голоса, невольно вызвавшего во мне дрожь? Может быть, эта чужая женщина напомнила мне Линду — ведь и у Линды, когда она чувствовала себя бодрой, а не измученной, тоже был глубокий и проникновенный голос. А что, если бы это Линда сидела сейчас здесь и с такой же страстностью раскрывала передо мной свой внутренний мир! Да, я надолго запомнил эту женщину и потом повторял в уме некоторые из произнесенных ею фраз, сам себя убеждая, что при всей своей бессмысленности они красиво звучат. Лишь долгое время спустя я начал догадываться об их. значении. Но, думаю, уже тогда ее слова дали мне первое, еще смутное представление о том, почему они узнают друг друга в толпе, и что это значит — входить в круг посвященных, которые не нуждаются ни в специальной организации, ни в знаках различия, ни в какой-либо официально признанной доктрине.
   Когда женщина вышла, я сказал Риссену:
   — Знаете, что мне пришло в голову? Мы с вами неправильно понимали слово «дух». Они, очевидно, подразумевают под этим какую-то жизненную позицию, отношение к происходящему, что ли. А вам как кажется? Может быть, я не прав и слишком усложняю образ мысли этих умалишенных?
   Его взгляд испугал меня. Он меня отлично понял, это я видел по его лицу, но одновременно видел и нечто другое. Сильная и страстная натура только что ушедшей женщины произвела на него еще большее впечатление, чем на меня. И я понял, что его взгляд и даже молчание увлекали меня на путь, куда честь и чувство долга запрещали вступать. И если я поддался чуждой, но притягательной силе лишь на мгновение, то Риссен, судя по всему, был уже целиком в ее власти. Недаром же юноша сказал, что Риссен мог бы принадлежать к этой таинственной секте сумасшедших. А разве сам я не ощущал постоянно, что от Риссена исходит угроза и опасность? Теперь я твердо знал, что в глубине души мы с ним враги.
   Нам оставалось допросить последнего арестованного — пожилого человека с интеллигентным лицом. Мне было немного страшно: вдруг и в нем живет та же сила, что в женщине? Но, с другой стороны, скорее всего именно он мог знать какие-то важные детали, и если бы повезло, мы наконец-то получили бы показания, на основании которых всех членов секты можно осудить и отправить куда следует — к великому облегчению для меня и для многих других. Но едва он вошел и сел в кресло, как зазвонил внутренний телефон. Нас обоих — Риссена и меня — вызывали к Муили, начальнику лаборатории.
* * *
   Кабинет Муили находился в другом здании, но нам не пришлось выходить на поверхность; миновав подземный переход и три ведущих вниз лестницы, мы очутились у дверей его приемной. Тут мы предъявили пропуска и после того, как секретарь, позвонив по телефону, убедился, что нам действительно назначено явиться, нас провели к Муили. Это был седой тощий человек болезненного вида. Он едва взглянул на нас. Голос у него звучал тихо, словно ему трудно было говорить, и тем не менее каждое предложение он произносил тоном приказа. Как видно, он вообще не привык выслушивать других, если только они не отвечали на его собственные вопросы.
   — Соратники Эдо Риссен и Лео Калль, вас временно отзывают, — начал он. — Работу, которую вы сейчас проводите, пока отложите. Вам дается час на сборы, потом полицейские проводят вас. От военно-полицейской службы вы временно освобождаетесь. Есть вопросы?
   — Нет, мой шеф, — ответили мы с Риссеном одновременно.
   Мы молча вышли и, вернувшись к себе, помылись и переоделись в форму свободного времени. Дорожные сумки с личными вещами и ящик с лабораторными принадлежностями мы приготовили заранее. Через час пришли двое полицейских и, не говоря ни слова, повели нас в подземку.
   Я не переставал восхищаться Карреком. Ничего не скажешь, дело двигалось быстро! И суток не прошло, а он уже добился своего. Как видно, его слово кое-что значило, и думаю, не только в Четвертом Городе Химиков.
   Выйдя из подземки, мы увидели перед собой ангар. Радостное предчувствие небывалых приключений охватило меня. Куда мы полетим, может быть, в столицу? Я ведь никогда еще не выезжал за пределы города и сейчас буквально сгорал от нетерпения.
   Вместе с группой других пассажиров мы вошли в самолет, и полицейский тщательно запер, а потом запломбировал дверь. Когда рев моторов возвестил о том, что мы поднялись в воздух, я вытащил из сумки последний номер «Химического журнала». Риссен сделал то же самое. Но нам обоим было не до чтения. То и дело кто-нибудь из нас поднимал голову от книги и откидывался на спинку сиденья. Я, как ни старался, не мог сдержать любопытства. На экране (в том числе и в настоящих движущихся фильмах) мне приходилось видеть желтые поля, зеленые луга и леса, стада коров и овец, так что причин для любопытства, строго говоря, у меня не должно было быть. И все-таки мне приходилось подавлять в себе смешное детское желание — чтобы где-нибудь в самолете была хоть крохотная щелочка, через которую можно выглянуть наружу. Разумеется, совсем не в целях шпионажа, о нет, а просто так… В то же время я сознавал, что это опасное желание. Конечно, я никогда не добился бы таких успехов в науке, если бы своего рода любопытство не влекло меня к тайнам материи, и все-таки… То же любопытство движет порой и дурными поступками, оно может привести к опасности, к преступлению. Мне захотелось узнать, приходится ли Риссену бороться с подобными наклонностями. А впрочем, разве он когда-нибудь против чего-нибудь борется, с его-то расхлябанностью! Наверно, сидит сейчас и думает, что хорошо бы делать самолеты из стекла, и ему при этом ни капельки не стыдно. Да, уж такой это тип. Если бы я только мог применять каллокаин по собственному усмотрению…
   В конце концов я задремал. Разбудил меня стюард, принесший ужин. Оказалось, летим мы уже пять часов, но я сообразил, что значительная часть пути еще впереди — ведь иначе нас не стали бы кормить. И правда, мы прилетели на место только через три часа. Зная скорость самолета, можно было бы вычислить расстояние, но, к счастью, скорость сохранялась в тайне, хотя нетрудно было догадаться, что она очень велика, и расстояние тоже весьма большое. Направления полета мы не видели; в самолете скоро стало прохладно, но это свидетельствовало лишь о том, что мы находимся на большой высоте.
   Наконец, мы приземлились. На аэродроме вас встретила группа полицейских, которые должны были сопровождать всех вновь прибывших в город. Отсюда я сделал вывод, что у каждого из пассажиров было важное служебное дело; некоторые, возможно, прилетели по вызову, как мы с Риссеном. Нас провели на военно-полицейскую линию подземки. Поезд с огромной скоростью понесся к станции под названием «Дворец полиции». Скорее всего мы находились в столице. Через подземные ворота мы вошли в вестибюль, где наш багаж тщательно проверили, а нас самих подвергли личному обыску. После этого Риссену и мне отвели по маленькой, но вполне приличной комнатке, где нам предстояло переночевать.
* * *
   Утром нас проводили в одну из столовых. Мы были, конечно, не единственными гостями Дворца полиции — в большом зале вокруг стола толпилось не меньше семидесяти мужчин и женщин разного возраста. Кто-то кивнул нам. Это оказался Каррек; со своей тарелкой кукурузной каши он сидел неподалеку. Всех остальных мы видели впервые. Хотя по чину Каррек стоял много выше нас, мы очень обрадовались — как-никак знакомый, — да и он, казалось, ничего не имел против нашего общества.
   — Я уже просил министра полиции принять нас всех троих, — сказал он. — Думаю, что ждать придется недолго. Сходите, пожалуйста, за своим оборудованием, и по возможности скорее.
   Я торопливо позавтракал и побежал к себе за ящиком. Но я зря спешил — мотом нам пришлось больше часа сидеть у дверей кабинета, где, кроме нас, аудиенции ожидали еще трое.
   Однако первыми все-таки вызвали нас. Открылась дверь соседней комнаты, и в приемную вышел невысокий проворный человек — видимо, секретарь. Он что-то прошептал на ухо Карреку, и тот указал на нас. Затем нас Пригласили в другую комнату, где снова тщательно обыскали. Да, здесь правила безопасности соблюдались куда строже, чем в нашем Городе Химиков, но это и не удивительно: ведь жизнь работавших здесь людей была драгоценнее, чем чья бы то ни было в Империи. И потому эту комнату, не говоря уже о самом кабинете министра полиции, постоянно охраняли полицейские с пистолетами наготове. Но вот, наконец, нам разрешили войти в кабинет.
   Грузный, широкоплечий мужчина повернулся к нам вместе со стулом и в знак приветствия поднял кустистые брови. Он был явно рад приходу Каррека. Я сразу же узнал министра полиции Туарега, чью фотографию не раз видел в «Альбоме солдата», — узнал его маленькие медвежьи глазки, мощную нижнюю челюсть, толстые губы. Да, я не раз видел его на фотографиях, и все же живой он произвел на меня едва ли не ошеломляющее впечатление. Может быть, причиной тому было сознание, что я вижу перед собой олицетворение власти. В Туареге воплотился мозг, управлявший теми миллионами ушей и глаз, что ежедневно и еженощно улавливали самые тайные, самые сокровенные слова и поступки подданных Империи; в нем сконцентрировалась воля, двигавшая миллионами рук, — тех рук, что защищали Империю; среди них были и мои руки. И вот, стоя лицом к лицу с ним, я испытывал дрожь, словно сам был преступником! А ведь я не совершил ничего дурного. Но откуда тогда это чувство неуверенности? Наверно, все то же проклятое внушение: ни один подданный старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью. Так говорил Риссен.
   — Итак, наши новые помощники, — сказал. Туарег, обращаясь к Карреку. Затем он повернулся к нам: — Вы в состоянии провести парочку пробных опытов — так что-нибудь часа через два? На третьем этаже есть комната, которую мы обычно используем как лабораторию. Оборудование там не ахти какое, но, думаю, вам подойдет. Если понадобится что-нибудь еще, скажете персоналу. А подопытных мы вам предоставим.
   Мы сказали, что будем рады продемонстрировать здесь свои опыты. Аудиенция окончилась, и нас проводили в лабораторию. Для небольшой серии опытов оборудование там было вполне приличное.
   Каррек тоже пошел с нами. Он уселся на край стола и принял столь свободную позу, что, будь это кто-то другой, она производила бы впечатление отвратительной расхлябанности.
   — Ну, соратники, — спросил он после того, как мы внимательно осмотрели лабораторию, — выяснилось что-нибудь насчет тех таинственных сборищ?
   Риссен, как мой руководитель, имел право — да, пожалуй, и был обязан — ответить первым. Но он отозвался не сразу.
   — Я, со своей стороны, никак не могу назвать этих людей преступниками, — сказал он. — Немножко не в себе — это другое дело, не преступники… нет.
   — До сих пор, — продолжал он после паузы, — нам вообще не приходилось сталкиваться с людьми, совершившими действительно противозаконные действия. Я не говорю о том человеке, который умолчал о проступке жены, якобы совершившей государственную измену, — мы ведь договорились с вами, что сейчас милосердие важнее правосудия, особенно если учесть, что в Службе жертв-добровольцев так не хватает людей. А что касается этих несчастных, так они никакие не заговорщики, просто секта умалишенных. Да их даже и сектой не назовешь. Ведь, насколько я понимаю, у них нет ни организации, ни руководителей, ни регистрации членов, нет даже названия. Я не думаю, что их можно подвести под закон о союзах, находящихся вне контроля Империи.
   — А вы, оказывается, большой формалист, соратник Риссен, — отозвался Каррек, иронически сощурившись. — Любите рассуждать о том, что напечатано в инструкциях, что можно и чего нельзя подвести под закон… Как будто на свете нет ничего важнее типографской краски. Ну скажите, вы и в самом деле так думаете?
   — Законы и инструкции пишутся для того, чтобы охранять нас, — хмуро возразил Риссен.
   — Охранять кого, позвольте вас спросить? — взорвался Каррек. — Не Империю, во всяком случае. Империи куда больше пользы от трезвых голов, которые в случае необходимости могут наплевать на эту самую типографскую краску…
   Риссен молчал, но я чувствовал, что он не согласен. Наконец он сказал:
   — Так или иначе, опасности для Империи они не представляют. По-моему, можно отпустить арестованных и вообще оставить в покое всю эту компанию. У полиции и так полно хлопот с убийцами, ворами и клятвопреступниками.
   И тут я почувствовал, что настало мое время. Сейчас, вот сию минуту я должен схватиться с ним.
   — Мой шеф Каррек, — медленно начал я, упирая на каждое слово, — позвольте мне возразить. Хоть я и подчиненный, но не могу молчать. Эти таинственные сборища представляются мне отнюдь не такими невинными.
   — Меня чрезвычайно интересует ваше мнение, — откликнулся Каррек. — Вы, видимо, считаете, что это союз или общество обычного типа?
   — Я не собираюсь выискивать в законе подходящие параграфы, — продолжал я, — но ни минуты не сомневаюсь в том, что эти люди, все вместе и каждый в отдельности, представляют опасность для Империи. Я хочу задать вам один вопрос: считаете ли вы, что нашим соратникам следует изменить свои представления о жизни, свое мировоззрение? Поймите меня правильно: я убежден, что людям порой не хватает сознательности, что от них нужно больше требовать, но пересмотр жизненных позиций — это ведь совсем другое дело! Разве призыв к такому пересмотру уже сам по себе не является оскорблением Империи и ее солдат? А ведь именно это, несомненно, имела в виду одна из арестованных, когда говорила: «Нашими усилиями будет вызван к жизни новый дух». Сначала мы решили, что речь идет о, самом банальном суеверии — и это, разумеется, тоже скверно, — но оказалось, что в действительности дело обстоит гораздо хуже.
   — По-моему, вы преувеличиваете, — прервал меня Каррек. — Я по опыту знаю, что чем абстрактнее понятия, тем меньше вреда они приносят. Общие фразы можно употреблять и так и этак; сегодня им придается один смысл, завтра — прямо противоположный.
   — Но мировоззрение — вещь отнюдь не абстрактная, — возразил я. — И я утверждаю, что интересы этих умалишенных противоречат интересам Империи. Это лучше всего видно из их собственных мифов о каком-то Реоре, которого они почитают, потому что он был еще более сумасшедший, чем все они. Снисходительность к преступникам, небрежное отношение к собственной безопасности (ведь нельзя же забывать, что человек — это самый важный и дорогостоящий инструмент!), чувства личной привязанности, превышающие любовь к Империи, вот к чему они призывают нас! На первый взгляд все их обряды просто безобидная чепуха. Но только на первый взгляд. Все это безграничное доверие между людьми — пусть лишь между определенными людьми — уже это, по моему мнению, представляет опасность для Империи. Слишком легковерный рано или поздно кончит как этот самый Реор, которого убили разбойники. Разве на этой основе выросла Империя? Если бы ее фундаментом служило людское доверие, Империя вообще бы не возникла. Священная и необходимая основа существования Империи — это взаимное и обоснованное недоверие друг к другу. Тот, кто ставит под сомнение необходимость этого недоверия, тот ставит под сомнение сами принципы, на которых базируется Империя.
   — Уф! — с неожиданной горячностью воскликнул Риссен. — Но ведь были же причины экономического и культурного характера.
   — Я о них прекрасно помню. И не думайте, пожалуйста, будто я исхожу из интеллигентского предрассудка о том, что Империя существует для нас, а не мы для Империи. Я только хочу сказать, что отношение каждого отдельного индивидуума к Империи определяется двумя моментами: материальными потребностями и интересами собственной безопасности. Если мы вдруг заметим — я не говорю, что мы уже заметили, я говорю, если это когда-нибудь случится, — так вот, если мы заметим, что наш гороховый суп стал жиже, мыло никуда не годится, а дом вот-вот обвалится и никто не хочет взяться и все это наладить, разве мы станем проявлять недовольство? Нет, мы знаем, что благосостояние не есть самоцель, и наши жертвы приносятся во имя высшего смысла. Если в один прекрасный день мы обнаружим, что наши дома обнесены колючей проволокой, неужели мы станем жаловаться на ограничение свободы передвижения? Нет, ибо мы знаем, что это делается для блага Империи. И если когда-нибудь нам придется поступиться свободным временем ради необходимой военной подготовки или отказаться от приобретения излишних знаний, чтобы иметь возможность получить профессию для работы в какой-то самой важной в данный момент отрасли, — разве мы станем роптать? Нет, и еще раз нет! Мы полностью сознаем и одобряем тот факт, что Империя — это все, отдельная личность — ничто. Мы принимаем и одобряем мысль о том, что, если отбросить технические знания, то значительная часть так называемой «культуры» — это не более чем предмет роскоши, пригодный лишь для тех времен, когда никто и ничто не будет угрожать нам — если только эти времена вообще когда-нибудь наступят. Простое поддержание человеческого существования и неустанно развивающиеся военно-полицейские функции — вот суть жизни Империи. Все остальное — побочные продукты.
   Риссен молчал, на лице его застыло мрачное выражение. Ему нечего было возразить на мои не слишком оригинальные высказывания, но я был уверен — и наслаждался сознанием этого, — что его штатская интеллигентская душа изнывает от раздражения.
   Между тем Каррек резкими шагами ходил взад и вперед по комнате. Кажется, он, к моему огорчению, слушал не особенно внимательно. Когда я кончил, он сказал нетерпеливо:
   — Да, да, все это прекрасно. Но, насколько мне известно, полиции пока еще не приходилось иметь дела с духами. До сих пор они считались сверхъестественными существами, и их никто не трогал. Одно дело, когда люди за ужином болтают что-нибудь неподходящее или удирают с официального праздника, но духи… Нет уж, увольте!..
   — До сих пор у нас не было средств для борьбы с ними, — вставил я. — Каллокаин дает возможность контролировать мысли и чувства.
   Но и в эти слова он, по-моему, не очень-то вник и только весьма недружелюбно отозвался:
   — Этак кого угодно можно засадить.
   И вдруг он остановился, словно смысл собственных слов не сразу дошел до него.
   — Этак кого угодно можно засадить, — повторил он, на сей раз тихо и очень медленно. — Может быть, вы не так уж не правы… не так уж не правы…
   — Но ведь вы сами говорите, мой шеф, — в ужасе воскликнул Риссен, — что так кого угодно…
   Но Каррек не слушал его. Он снова ходил взад и вперед по комнате, и его узкие прищуренные глаза смотрели прямо и непреклонно,
   Желая помочь ему, я, хотя и со стыдом, рассказал о выговоре, который получил от Седьмой канцелярии Департамента пропаганды. Это его явно заинтересовало.
   — Вы говорите, Седьмая канцелярия Департамента пропаганды? — повторил он. — Это любопытно. Это в высшей степени любопытно.
   Прошло еще сколько-то времени. В комнате было тихо, только поскрипывали подметки без устали ходившего Каррека, да доносился иногда отдаленный шум метро, и из соседней комнаты слышались слабые звуки голосов. Наконец он остановился, прикрыл глаза и произнес медленно и раздельно, словно взвешивая каждое слово:
   — Позвольте мне быть совершенно откровенным. Если у нас будут хорошие связи с Седьмой канцелярией, мы сумеем провести закон о преступных помыслах.
   Насколько я помню, в тот момент у меня было лишь одно желание — помочь Карреку, оказать ему услугу. А может быть, — сейчас уже трудно сказать, — меня тогда уже захватил его грандиозный план, о котором я вначале и не помышлял.
   Между тем он продолжал:
   — Я пошлю одного из вас — лучше того, кто умеет хорошо и убедительно говорить, — в Седьмую канцелярию. Мне самому ввиду некоторых обстоятельств туда ходить не стоит… Как, соратник Калль, вы справитесь? Впрочем, я сначала спрошу руководителя. Можно Каллю поручить это дело?
   Немного поколебавшись, Риссен ответил:
   — Да, можно. Безусловно.
   Но говорил он с явной неохотой. В этот момент он впервые открыто проявил свою неприязнь ко мне.
   — Тогда давайте поговорим с глазу на глаз, соратник Калль.
   Мы прошли в мою комнату, и тут он без всякого стеснения прикрыл «ухо полиции» подушкой. Должно быть, на моем лице отразилось недоумение, потому что он рассмеялся:
   — Я ведь сам начальник полиции. А если дело выгорит, тогда держись, Туарег…
   И как я ни восхищался им, даже этой последней его дерзостью, мне стало немного неприятно, что он проявляет такое рвение не столько из принципиальных соображений, сколько ради карьеры.
   — Ну вот, — продолжал он, — вам нужно придумать, о чем бы вы могли побеседовать с Лаврис в Седьмой канцелярии. Ну, хоть об этом выговоре, но только чтобы связать его с вашим открытием. А потом вы мимоходом — только учтите, именно мимоходом, потому что законодательство не входит в компетенцию Седьмой канцелярии, — потом вы упомянете, какое значение имел бы этот наш новый закон, — ваш и мой… Я вам скажу, в чем тут дело: Лаврис имеет влияние на министра юстиции Тачо.
   — Так не проще ли обратиться прямо к нему?
   — Из этого ничего не выйдет. Даже если бы у вас было какое-то важное дело помимо нашего проекта, вы попали бы к нему не раньше чем через несколько недель. А ведь вы нужны у себя в городе, вам нельзя так долго отсутствовать. Если же идти только с проектом, то вас скорее всего вообще не впустят: кто вы такой, чтобы изменять законы? Индивид подчиняется законам, но не отменяет п не придумывает их. А вот если бы за это дело взялась Лаврис… Но ее нужно заинтересовать. Как вам кажется, вы сумеете?