Страница:
Прежде всего я носовым платком завязал ей рот, чтобы во время борьбы она не могла вскрикнуть. Конечно, она тут же проснулась и попыталась освободиться, но, во-первых, физически я был сильнее, а во-вторых, как-никак я застал ее врасплох. Мне удалось довольно быстро связать ее по рукам и ногам. Ведь у меня самого обе руки должны были быть свободны.
Она вздрогнула, почувствовав прикосновение иглы, но больше ни разу не шевельнулась. Видимо, поняла, что сопротивление бесполезно.
Препарат начинал действовать самое большее через восемь минут после укола. Когда эти восемь минут прошли, я снял с ее рта платок. По ее лицу я увидел, что все в порядке. Оно стало почти таким же девически ясным, как во сне.
— Я понимаю, что ты делаешь. — сказала она задумчиво, и даже л ее голосе прозвучала та же детская безмятежность. — Ты хочешь что-то узнать. Вот только что? Тебе многое придется узнать, потому что я должна многое сказать. Не знаю даже, с чего начать. Я сама хочу говорить, зачем ты меня заставляешь? Хотя, может быть, первая я все равно бы не заговорила. Так было все годы. Хочу что-нибудь сказать или сделать, а как — сама не знаю. Наверно, это относилось ко всяким пустякам — дружбе, ласке, уюту, но когда я увидала, что ничего у меня не выходит, я стала думать, что в большом и важном тоже ничего не выйдет. Одно только я знаю твердо — я хотела бы убить тебя. Если бы только я была уверена, что это никогда не откроется, я бы тебя убила. А если даже и откроется, пускай. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Я ненавижу тебя за то, что ты из можешь спасти меня от всего этого. Я убила бы тебя, если бы не боялась. А вот теперь почему-то не боюсь. Ведь сейчас я разговариваю с тобой, а раньше не могла. Ты боишься, я боюсь, и все боятся. Одиночество, всегда одиночество, и совсем не такое, как бывает в юности. Это ужасно. Я не могла говорить с тобой о детях, о том, как мне тяжело, что Оссу больше не живет с нами, и как я боюсь того дня, когда Мария тоже уйдет, а потом Линда. Я думала, ты будешь меня презирать. Ты, наверно, сейчас меня презираешь, ну и пусть! Как я хотела бы снова стать молодой девушкой, только чтобы у меня была несчастная любовь. Люди не понимают, как это замечательно — быть молодой девушкой и любить безответно. В молодости человек верит, что любовь приносит свободу, что у любимого находишь какое-то прибежище, что есть в мире человеческое тепло и покой, хотя на самом деле ничего этого не существует. Ты влюблен безответно, но даже в твоем горе есть какая-то сладость — пусть тебе не досталось большого счастья, но оно досталось другим, у кого-то оно есть, оно существует на свете. И ты думаешь, что если в мире так много радости и всякую жажду можно утолить, то не так уж страшно быть несчастным. Во всяком случае, не стоит отчаиваться. А счастливая любовь влечет за собой пустоту. Нет больше никакой цели, есть только одиночество. И откуда возьмется что-то другое, откуда возьмется смысл жизни для нас, одиноких? Я слишком любила тебя. Лео, но ты совсем не такой, как я выдумала. Наверно, теперь я могла бы убить тебя.
— А Риссен? — торопливо спросил я. Драгоценные минуты уходили, а я до сих пор ничего не узнал. — Что ты думаешь о Риссене?
— Риссен? — повторила она удивленно. — Ну что Риссен… В нем есть что-то особенное. Он не такой далекий, как другие. Он никого не пугает и сам не боится.
— Ты любила его? Сейчас еще любишь?
— Риссена? Любила ли я Риссена? Да кет же, нет. Если бы я только могла! Он был совсем не такой, как другие. Близкий. Спокойный. Никому не угрожал. Если бы кто-нибудь из нас был таким же, как он, или даже мы оба, оба, Лео… Нет, это ты должен был бы походить на него. Потому я и хочу убить тебя. Чтобы уйти от всего этого. Все равно никого у меня не будет, но пусть и тебя не будет…
Она забеспокоилась, наморщила лоб. Сделать второй укол я не решался, а о чем еще спросить, не знал.
— Как это может быть? — прошептала она со страхом. — Как это может быть, что человек ищет того, чего не существует? Как это может быть, что человек чувствует себя смертельно больным, хотя на деле он здоров и все идет как полагается…
Голос Линды упал до неясного бормотания, по щекам разлилась зеленоватая бледность, и я понял, что сейчас она придет в себя. Осторожно поддерживая ее под подбородок, я взял со столика стакан с водой. До этой минуты Линда все еще лежала связанная, и теперь я, хоть и не без трепета, освободил ее. Все это время я со смешанным чувством страха и торжества ждал ее пробуждения. Какой ужас и стыд охватят се сейчас, после вынужденной откровенности! Я почувствовал, что рука, которой я поддерживал голову Линды, сильно дрожит. Я опустил се голову на подушку, убрал руку и с нетерпением и испугом стал вглядываться в ее лицо. Но ожидаемой реакции не последовало. Когда Линда открыла глаза, они казались задумчивыми, но такими же спокойными и широко открытыми, как обычно. Она без страха встретила мой взгляд. Что-то странное было с ее губами. Они не напряглись, как натянутый лук, они все еще казались слабыми и мягкими, и лицо сохранило прежнее полудетское выражение. Я и не подозревал, что в расслабленных, умиротворенных чертах может быть такая пугающая торжественность. Губы Линды тихонько шевельнулись, словно она повторяла что-то про себя. Мне больше нечего было делать, оставалось только сидеть и смотреть на ее лицо.
Я сидел и сторожил ее, и, наконец, она заснула. Я тихо разделся и тоже залез под одеяло, но успокоиться не мог. Меня переполняли глухой стыд и страх. Можно было подумать, что это не Линду, а меня подвергла обследованию и разоблачили. Я все время твердил себе: теперь она в моей власти. Мне известны ее тайны, и я могу пригрозить, что раскрою их всем, если она вздумает чем-нибудь повредить мне. Впрочем, возможно, она уже успела это сделать. Что касается ее намерения убить меня, то я еще на работе наслышался подобных угроз и знал, что они редко приводятся в исполнение. Но все равно — высказывать такую мысль вслух… Может быть. Линда уже целиком в моих руках, и все идет, как намечено.
Кроме одного: я никогда не смогу воспользоваться своим преимуществом. Под всем, что говорила Линда, мог бы подписаться и я. Я, как в зеркале, увидел самого себя, и это терзало меня больше всего. Я и не подозревал, что она, со своими напряженными, как натянутый лук, губами, со своими пронизывающими глазами и умением молчать, была из той же слабой породы, что и я. Так как же мог я угрожать ей, как мог принуждать.
А может быть, все-таки не надо? Подождать еще немного? Но разве что-нибудь изменилось? Риссен остался тем же, что и раньше. Ну, он не был мне соперником, но ведь мое отвращение к нему вызывалось гораздо более глубокими причинами. Теперь я стал к нему лишь чуточку терпимее — и только. Нет, если я не сделаю этого сегодня же, то буду всю жизнь презирать себя, По чистой случайности сейчас, пока Линда спала, у меня было достаточно времени, чтобы продумать и написать заявление. События ночи имели, по крайней мере, один хороший результат: я узнал, что Линда не станет мстить мне за Риссена.
При слабом мерцающем свете ночника я набросал черновик. Основная мотивировка не составила труда — я ведь не раз повторял все это мысленно. Все, о чем я в общих словах говорил Карреку, я написал и здесь, только более подробно и убедительно. До утра оставалось еще много времени, и, сидя в постели и подложив под лист бумаги «Химический журнал», я стал переписывать все начисто. Получилось достаточно аккуратно. Свое имя и адрес, раз уж так требовалось, я решительно поставил внизу; на конверте написал адрес полицейского управления. После этого меня опять одолели сомнения, и я не меньше получаса вновь и вновь перечитывал написанное. Наконец, когда за стенкой у соседа зазвонил будильник, напомнив, что скоро и мне пора на работу, я поставил в углу бумажного листа тайный знак Каррека (в воображении я уже не раз проделывал эту операцию), положил письмо в конверт, а конверт засунул в журнал.
Линда проснулась по звонку нашего будильника. Она взглянула на меня так, как будто все, что произошло ночью, нам только приснилось. Я-то представлял себе этот момент совершенно по-другому. Я воображал себя победителем и судьей, диктующим свои условия разоблаченной и подавленной Линде, целиком сдающейся на мою милость. Но все вышло иначе.
Мы встали, оделись, молча вышли из квартиры, вместе поднялись наверх и расстались у остановки подземки. Я не выдержал и через секунду обернулся, но а тот же момент и она обернулась и кивнула мне. Я вздрогнул. Не собиралась ли она усыпить мою бдительность, чтобы потом легче было отомстить? Но не знаю почему, вопреки всем доводам разума, я в это не поверил. Когда она скрылась в подземке, я достал письмо и бросил его в почтовый ящик.
Удивительное дело — маленький значок в углу бумаги. Зная Каррека, я ни минуты не сомневался, что этого жалкого росчерка пера будет достаточно, чтобы уничтожить Риссена. И в середине улицы, в толпе моих соратников, спешащих на утреннюю гимнастику и на работу, я внезапно остановился, пораженный устрашающим сознанием собственного могущества. Я ведь еще не раз смогу начертить такой же значок! Пока мои интересы не пришли в столкновение с интересами Каррека, он охотно пожертвует каким-нибудь десятком жизней в обмен на ту услугу, которую я ему оказал. Значит, я обладаю силой и могуществом.
Я уже говорил, что жизненный путь всегда рисовался мне в виде лестницы. Вполне невинный образ и даже, пожалуй, немного смешной — так и представляется прилежный школьник, примерно переходящий из класса в класс, или мелкий чиновник, усердно продвигающийся по службе. И с неожиданным чувством отвращения я ощутил себя стоящим на самой верхней ступени. Не то чтобы мне не хватало фантазии вообразить более высокую степень власти, чем та, которой обладал начальник полицейского управления в Четвертом Городе Химиков. Я повидал достаточно — присуждение военных чинов, столичные министерства, Туарега, Лаврис и вполне мог представить себе достаточно большие высоты и широкие горизонты. Но для меня все эти могущественные инстанции олицетворяла именно та ничтожная доля власти, которой я располагал. И это возбуждало во мне отвращение.
То, что такого опасного вредителя, как Риссен, следовало уничтожить, не вызывало сомнений. Дело было не в этом. Ну, его не станет, но что изменится для меня? Какой-нибудь день тому назад все казалось очень простым: Риссена приговаривают к смерти, и он погибает, а вместе с ним погибает и Риссен внутри меня, потому что его существование целиком зависит от существования другого, настоящего Риссена. Риссен погибает, и я, вновь становлюсь настоящим солдатом, здоровой клеткой имперского организма. Да, еще вчера я думал так, но мою решительность поколебали события ночи и неудача с Линдой.
То, что это была неудача, я не мог скрыть даже от себя самого. Правда, я узнал то, что хотел, — она не помешает мне привести в исполнение свой план. Правда, я мог не бояться мести с ее стороны, потому что теперь, после всего, что произошло, она была так же крепко и неразрывно связана со мной, как я с ней. Правда, теперь она находилась в моей власти, и я владел тайнами, которых она не хотела открывать. Все правда. Все в порядке, если иметь в виду ту глупую ограниченную цель, что я себе поставил. Но по-настоящему… настоящему это была большая и непоправимая неудача.
Ее слова о несчастной любви, которая достойна зависти, подошли бы скорей романтически настроенной молодой девушке, но в них была и какая-то доля правды, и я вполне мог применить их к своим отношениям с ней. Весь мой брак строился на несчастной любви — не безответной, нет, но все равно несчастной. Я воображал, что за серьезным лицом, за напряженными, как натянутый лук, губами, за суровыми, широко раскрытыми глазами скрывается таинственный мир, который, если только суметь проникнуть в него, утолит мою жажду, облегчит тревогу, принесет покой на все времена. И вот теперь я силой проник в этот мир, принудил ее дать мне то, чего добровольно она не хотела давать, но жажда моя осталась прежней, а тревога и неуверенность возросли. Если этот желанный мир где-то и существовал, для меня он был закрыт. И я, как Линда, хотел вернуть пору иллюзий, когда верилось, что рай за стеной можно завоевать.
Какую связь все это имело с моим отвращением к силе, я сам не понимал, но чувствовал, что связь есть. И еще я чувствовал, что гибель Риссена ничего не изменит. Казалось бы, я добился от Линды всего, что хотел, и все-таки потерпел такую неудачу, что сейчас меня грызло подлинное отчаяние. Так же, предчувствовал я, будет и с Риссеном — его осуждение и казнь не принесут мне того, к чему я стремлюсь.
Впервые в жизни я ощущал, что такое власть, пользовался ею как оружием — и испытывал отвращение.
Странные слухи расползались по полицейскому управлению. Точно никто ничего не знал, никто не мог поручиться за свои слова, но, встречаясь в коридорах или на лестницах, люди, если поблизости никого не было, шептали друг другу: «Вы слышали… сам министр полиции Туарег… арестован… нет, это только слухи… за антиимперский склад характера… тсс!..»
Думал об этом Каррек? Ведь он был так близок с Туарегом и так добивался введения нового закона. Знал он об этих слухах? Может быть, как раз он?.. мне было некогда раздумывать над этим, времени и так не хватало.
За обедом я больше не избегал взгляда Риссена. Догадывался он о чем-нибудь или нет, участь его уже была решена, у меня даже возникло смущение, что передо мной не живой человек на плоти и крови, а некий мираж. И хоть он сидел за столом и весьма громко сморкался в носовой платок, мне казалось, что это какое-то видение, что передо мной сравнительно безобидное зеркальное отражение неправильного и дурного принципа, который я все еще пытался понять. Как будто я размахнулся для удара и тут же осознал, что мгновение спустя моя рука коснется лишь зеркального отражения. Но я еще пытался убедить себя, что это все равно.
Ощущение реальности пришло только по дороге домой. У меня вдруг отяжелели ноги, когда я подумал, что вот сейчас увижу Линду. Сегодня свободный вечер, и скоро мы окажемся вдвоем, с глазу на глаз. Я не представлял, как смогу вынести это.
И вот этот час наступил. Должно быть, она ждала его, потому что на сей раз она сама составила вместе стулья и включила радио, но никто из нас не слушал.
Мы долго сидели, не говоря ни слова. Я украдкой поглядывал на ее лицо: что скрывалось за его неподвижностью? Она молчала. А что, если я ошибся и мои вчерашние опасения были справедливы?
— Ты написала на меня донос? — глупо спросил я, наконец.
Она отрицательно покачала головой.
— Но собираешься написать?
— Нет, Лео, нет.
И она снова замолчала, а я не знал, что еще спросить. Мне было страшно тяжело. Под конец я закрыл глаза и откинулся на стуле, покорно отдавшись во власть неизбежного. Я вспомнил одного из наших подследственных, молодого человека, от которого мы узнали о тайных собраниях секты умалишенных. Он говорил тогда о том, что в молчании заключено нечто пугающее, и тот, кто молчит, чувствует себя до ужаса беззащитным. Только теперь я понял его.
— Я хочу поговорить с тобой, — наконец сказала Линда с трудом. — Мне многое нужно сказать. Ты должен выслушать. Хочешь?
— Да, — сказал я. — Линда, я сделал тебе больно.
Она вымученно улыбнулась.
— Ты открыл меня силой, как консервную банку. Но это неважно. Потом я поняла, что или умру со стыда, или расскажу тебе все. Рассказывать? Хочешь еще послушать меня, Лео?
Я не ответил. И сейчас не могу объяснить, что происходило тогда во мне, потому что я весь обратился в слух. У меня было такое ощущение, словно до сих пор я никогда в своей жизни никого по-настоящему не слушал. Просто мои уши делали свое дело, память механически регистрировала все происходящее, но мои мысли были Где-то в другом месте. А сейчас для меня исчезло все на свете и осталось лишь то, о чем она говорила.
— Ты уже многое знаешь, Лео. Ты знаешь, что я хотела убить тебя. По ночам, когда нет ни стыда, ни страха, я думала, что смогу сделать это, но теперь знаю, что не смогу. Я могу только воображать себе жуткое и несбыточное. Наверно, это не потому, что я боюсь наказания. Но об этом я лучше скажу потом. Сейчас я хочу говорить о другом. О детях и обо всем, что я пережила из-за них. Это долгая история. Я ведь никогда не смела говорить об этом. Я начну с Оссу. Помнишь, когда я была беременна, мы все время считали, что родится обязательно мальчик. Может быть, ты просто хотел сделать мне приятное, но ты тоже говорил, что непременно будет мальчик. Знаешь, если бы тогда у нас родилась девочка, я бы чувствовала себя по-настоящему оскорбленной. Я бы считала это страшно несправедливым — ведь я была так предана Империи, что с радостью согласилась бы умереть, если бы вдруг нашли такое средство, чтобы дети могли появляться на свет без женщин. Да, я относилась к женщинам как к необходимому злу — пока еще необходимому. Официально мы считались такими же — или почти такими же — достойными соратниками, как мужчины, но только потому, что рожали новых мужчин — и новых женщин, разумеется, которые, в свою очередь, давали жизнь следующему поколению мужчин. Каждому хочется стать какой-то, пусть маленькой — нет, не маленькой, лучше большой величиной, — а я вдобавок была тщеславной, и как же мучило меня сознание, что я могу так мало! «Женщины хуже мужчин, — твердила я себе, — они слабее физически, не могут подымать больших тяжестей, боятся бомбежек, не выдерживают рукопашных схваток, они неполноценны как бойцы, как солдаты. Они годятся только на то, чтобы поставлять новых бойцов. Официально их ценят так же высоко, как мужчин, но это простая вежливость. К ним проявляют вежливость, чтобы они были веселыми и покладистыми. Может быть, наступит время, — думала я, — когда женщины вообще окажутся не нужны — тогда будут сохранять только их яичники, а все остальное выбрасывать в канализацию. Тогда Империя будет состоять из мужчин, и не придется больше тратить деньги на питание и обучение девушек. Не очень-то приятно чувствовать, что все твое назначение — быть своего рода хранилищем, которое хоть и необходимо, но зато обходится слишком дорого. Так неужели ре обидно, особенно если рожаешь первый раз в жизни, произвести на свет существо, которому тоже суждено быть только хранилищам и ничем больше?» К счастью, этого не произошло, родился Оссу, будущий мужчина, и это так радовало меня. Вот какой я была тогда, Лео.
Оссу подрос и начал ходить, а я уже была беременна Марил. После того, как я перестала кормить Оссу, я видела его только утром и вечером — после работы, и это было так удивительно. Я твердо знала, что он принадлежит Империи, что на детской площадке, где он проводит целый день, его воспитывают как будущего солдата и то же самое будет в Унгдомслэгер. Хотя наследственность имеет большое значение — тут, насколько я знала, у Оссу все было в порядке, — хотя в нем должны были проявиться не только наши с тобой черты, но и черты многих поколений до нас, — так вот, несмотря на это, я понимала, что его личность будет складываться прежде всего под влиянием руководителей детской площадки и Унгдомслэгер, их собственного примера и принципов воспитания. Но я все время замечала в нем занятные черточки, унаследованные от тебя или от меня. Он морщил нос, и я думала: «До чего забавно, ведь точно так же делала я, когда была маленькая!» И я ощущала себя как бы частицей своего сына. Это было гордое чувство: ведь так я словно становилась мужчиной. Я замечала, что он смеется так же, как ты, и это переносило меня в твое детство. А его манера вертеть головой и еще форма глаз… И от всего этого у меня возникало преступное чувство обладании. «Это значит, — думала я, — что он наш… и добавляла с сознанием вины: сын». Я понимала, что это нехорошее чувство, которого не должно быть у честной соратницы. Нет, то чтобы совсем нехорошее, но что-то неподобающее а нем все-таки было. И хуже всего то, что оно все росло и росло, и особенно усилилось, когда я вновь почувствовала себя беременной. Ты, может быть, помнишь, что в тот раз роды у меня были долгие и тяжелые. Смешно, конечно, но я тогда вообразила и потом уже не могла отделаться от этой мысли, что это неспроста, а потому, что я так не хотела расстаться с Марил, оторвать ее от своего тела. Когда родился Оссу, я была матерью, которая рожает детей только для Империи. С появлением Марил я стала настоящей самкой, эгоистичной и жадной. Я хотела, чтобы дети принадлежали только мне, я считала, что имею право на них. Совесть подсказывала, что я не права, что у меня не должно быть таких мыслей, но ни стыд, ни чувство вины не могли побороть эту жадность. Если и есть у меня властолюбие — совсем небольшое, согласись, Лео! — так вот, оно проявилось именно после рождения Марил. В те короткие часы, когда Оссу был дома, я командовала им как могла, только чтобы почувствовать, что он еще мой. Он слушался меня — ведь на детской площадке учат прежде всего послушанию, — и я знала, что имею на это право, потому что это соответствует интересам Империи и помогает воспитанию будущего солдата. Но ведь делала я это совсем ради Империи. Мне просто хотелось целиком использовать то право на него, которое я пока еще имела.
Когда родилась Марил, я даже сама удивилась, почему меня ничуть не волнует, что это девочка, а не мальчик. Больше того — я была довольна. Она не принадлежала Империи так безраздельно, как мальчики, она была больше моя, в ней было больше от меня самой. Как рассказать тебе обо всех моих переживаниях? Ты сам знаешь, Марил — необыкновенный ребенок. Она не похожа ни на тебя, ни на меня. Может быть, в ней есть что-то от наших далеких предков, не знаю. Она Марил — и этим все сказано. Это как будто так просто, и в то же время так удивительно. Она все видит по-своему, и так было всегда, еще до того, как она научилась говорить. А потом — ты сам знаешь. Ты знаешь, что она совсем особенная.
Я заметила, что больше не испытываю такой страшной жадности. Марил была не моя. Я могла подолгу сидеть и слушать, как она что-то напевает, или читает, или рассказывает… — как бы их назвать? — в общем, фантастические, выдуманные истории, которые она не могла услышать на детской площадке. Но тогда откуда она их узнала? Не могут же такие выдумки передаваться по наследству и всплывать в памяти через много поколений! У нее была и собственная мелодия, которой не знали ни мы с тобой, ни другие дети. Я просто голову теряла от страха и волнения. Она была Марил. Она была не такая, как другие. Не бесформенная глина, из которой ты, или я, или Империя могут вылепить все, что угодно. Не мое творение и не моя собственность. Мой же ребенок словно околдовал меня, и это было так чудесно, но непривычно, и немного пугало. Когда Марил была рядом, я всегда чего-то ждала. Я даже стала думать, что и Оссу, может быть, тоже особенный, только он уже научился скрывать свои чувства. Я жалела, что раньше так им командовала и в конце концов оставила его в покое. То время было полно надежд, тогда я жила по-настоящему.
И вот я снова ждала ребенка. Кажется, что может быть естественнее, но меня это открытие буквально ошеломило. Я испугалась, нет, это не то слово. Я не боялась тяжелых родов, осложнений, ничего такого. Я испугалась потому, что вдруг поняла то, чего не понимала раньше. У меня было уже двое детей, а я только сейчас осознала, что это значит — родить ребенка. Я больше не считала себя детородной машиной, содержании которой обходится чересчур дорого. Но я не была и жадной собственницей. Чем же я была? Не знаю, как объяснить, То, что. происходило, не зависело от меня, но происходило благодаря мне, понимаешь? И это наполняло меня восторгом. Во мне росло новое существо, и у него были свои черты… что-то свое… Я была как цветущая ветка… я ничего не знала о своем стволе и корнях, но чувствовала, как из неведомой глубины поднимается сок… Я так долго говорю, а сама не знаю, понимаешь ты меня или нет. Ты понимаешь: существует что-то над нами и внутри нар. Оно создается в нас. Я знаю, что так нельзя, что мы все принадлежим только Империи. И все-таки я тебе это говорю. Иначе все бессмысленно.
Она замолчала, и я не сказал ни слова, хотя мне хотелось кричать. «Ведь это как раз то, против чего я боролся, — думал я, как во сне, — все, против чего я боролся, чего боялся и чего желал».
Она ничего не знала о секте умалишенных, об их городе в пустыне, но так же неизбежно, как они, подпадала под новый закон — ведь она мечтала об иной общности, иной связи, не той, что дает Империя. И со мной было то же самое, потому что я чувствовал эту страшную и неотвратимую связь между нею и мной.
Я весь дрожал. Мне хотелось крикнуть: да, да! Казалось, сейчас наступит облегчение, которое вконец измученный человек испытывает, погружаясь в сон. Я спасен, я освободился от пут, душивших меня, и принимал новую веру, простую и ясную, которая поддерживала, но не сковывала.
Она вздрогнула, почувствовав прикосновение иглы, но больше ни разу не шевельнулась. Видимо, поняла, что сопротивление бесполезно.
Препарат начинал действовать самое большее через восемь минут после укола. Когда эти восемь минут прошли, я снял с ее рта платок. По ее лицу я увидел, что все в порядке. Оно стало почти таким же девически ясным, как во сне.
— Я понимаю, что ты делаешь. — сказала она задумчиво, и даже л ее голосе прозвучала та же детская безмятежность. — Ты хочешь что-то узнать. Вот только что? Тебе многое придется узнать, потому что я должна многое сказать. Не знаю даже, с чего начать. Я сама хочу говорить, зачем ты меня заставляешь? Хотя, может быть, первая я все равно бы не заговорила. Так было все годы. Хочу что-нибудь сказать или сделать, а как — сама не знаю. Наверно, это относилось ко всяким пустякам — дружбе, ласке, уюту, но когда я увидала, что ничего у меня не выходит, я стала думать, что в большом и важном тоже ничего не выйдет. Одно только я знаю твердо — я хотела бы убить тебя. Если бы только я была уверена, что это никогда не откроется, я бы тебя убила. А если даже и откроется, пускай. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Я ненавижу тебя за то, что ты из можешь спасти меня от всего этого. Я убила бы тебя, если бы не боялась. А вот теперь почему-то не боюсь. Ведь сейчас я разговариваю с тобой, а раньше не могла. Ты боишься, я боюсь, и все боятся. Одиночество, всегда одиночество, и совсем не такое, как бывает в юности. Это ужасно. Я не могла говорить с тобой о детях, о том, как мне тяжело, что Оссу больше не живет с нами, и как я боюсь того дня, когда Мария тоже уйдет, а потом Линда. Я думала, ты будешь меня презирать. Ты, наверно, сейчас меня презираешь, ну и пусть! Как я хотела бы снова стать молодой девушкой, только чтобы у меня была несчастная любовь. Люди не понимают, как это замечательно — быть молодой девушкой и любить безответно. В молодости человек верит, что любовь приносит свободу, что у любимого находишь какое-то прибежище, что есть в мире человеческое тепло и покой, хотя на самом деле ничего этого не существует. Ты влюблен безответно, но даже в твоем горе есть какая-то сладость — пусть тебе не досталось большого счастья, но оно досталось другим, у кого-то оно есть, оно существует на свете. И ты думаешь, что если в мире так много радости и всякую жажду можно утолить, то не так уж страшно быть несчастным. Во всяком случае, не стоит отчаиваться. А счастливая любовь влечет за собой пустоту. Нет больше никакой цели, есть только одиночество. И откуда возьмется что-то другое, откуда возьмется смысл жизни для нас, одиноких? Я слишком любила тебя. Лео, но ты совсем не такой, как я выдумала. Наверно, теперь я могла бы убить тебя.
— А Риссен? — торопливо спросил я. Драгоценные минуты уходили, а я до сих пор ничего не узнал. — Что ты думаешь о Риссене?
— Риссен? — повторила она удивленно. — Ну что Риссен… В нем есть что-то особенное. Он не такой далекий, как другие. Он никого не пугает и сам не боится.
— Ты любила его? Сейчас еще любишь?
— Риссена? Любила ли я Риссена? Да кет же, нет. Если бы я только могла! Он был совсем не такой, как другие. Близкий. Спокойный. Никому не угрожал. Если бы кто-нибудь из нас был таким же, как он, или даже мы оба, оба, Лео… Нет, это ты должен был бы походить на него. Потому я и хочу убить тебя. Чтобы уйти от всего этого. Все равно никого у меня не будет, но пусть и тебя не будет…
Она забеспокоилась, наморщила лоб. Сделать второй укол я не решался, а о чем еще спросить, не знал.
— Как это может быть? — прошептала она со страхом. — Как это может быть, что человек ищет того, чего не существует? Как это может быть, что человек чувствует себя смертельно больным, хотя на деле он здоров и все идет как полагается…
Голос Линды упал до неясного бормотания, по щекам разлилась зеленоватая бледность, и я понял, что сейчас она придет в себя. Осторожно поддерживая ее под подбородок, я взял со столика стакан с водой. До этой минуты Линда все еще лежала связанная, и теперь я, хоть и не без трепета, освободил ее. Все это время я со смешанным чувством страха и торжества ждал ее пробуждения. Какой ужас и стыд охватят се сейчас, после вынужденной откровенности! Я почувствовал, что рука, которой я поддерживал голову Линды, сильно дрожит. Я опустил се голову на подушку, убрал руку и с нетерпением и испугом стал вглядываться в ее лицо. Но ожидаемой реакции не последовало. Когда Линда открыла глаза, они казались задумчивыми, но такими же спокойными и широко открытыми, как обычно. Она без страха встретила мой взгляд. Что-то странное было с ее губами. Они не напряглись, как натянутый лук, они все еще казались слабыми и мягкими, и лицо сохранило прежнее полудетское выражение. Я и не подозревал, что в расслабленных, умиротворенных чертах может быть такая пугающая торжественность. Губы Линды тихонько шевельнулись, словно она повторяла что-то про себя. Мне больше нечего было делать, оставалось только сидеть и смотреть на ее лицо.
Я сидел и сторожил ее, и, наконец, она заснула. Я тихо разделся и тоже залез под одеяло, но успокоиться не мог. Меня переполняли глухой стыд и страх. Можно было подумать, что это не Линду, а меня подвергла обследованию и разоблачили. Я все время твердил себе: теперь она в моей власти. Мне известны ее тайны, и я могу пригрозить, что раскрою их всем, если она вздумает чем-нибудь повредить мне. Впрочем, возможно, она уже успела это сделать. Что касается ее намерения убить меня, то я еще на работе наслышался подобных угроз и знал, что они редко приводятся в исполнение. Но все равно — высказывать такую мысль вслух… Может быть. Линда уже целиком в моих руках, и все идет, как намечено.
Кроме одного: я никогда не смогу воспользоваться своим преимуществом. Под всем, что говорила Линда, мог бы подписаться и я. Я, как в зеркале, увидел самого себя, и это терзало меня больше всего. Я и не подозревал, что она, со своими напряженными, как натянутый лук, губами, со своими пронизывающими глазами и умением молчать, была из той же слабой породы, что и я. Так как же мог я угрожать ей, как мог принуждать.
* * *
Я все-таки заснул, но ненадолго. Когда я открыл глаза, Линда еще спала. Ночные переживания тут же вспомнились мне, но одновременно возник противный сосущий страх и тягостное ощущение чего-то несделанного. Через минуту я уже твердо понял: Риссен! Сегодня.А может быть, все-таки не надо? Подождать еще немного? Но разве что-нибудь изменилось? Риссен остался тем же, что и раньше. Ну, он не был мне соперником, но ведь мое отвращение к нему вызывалось гораздо более глубокими причинами. Теперь я стал к нему лишь чуточку терпимее — и только. Нет, если я не сделаю этого сегодня же, то буду всю жизнь презирать себя, По чистой случайности сейчас, пока Линда спала, у меня было достаточно времени, чтобы продумать и написать заявление. События ночи имели, по крайней мере, один хороший результат: я узнал, что Линда не станет мстить мне за Риссена.
При слабом мерцающем свете ночника я набросал черновик. Основная мотивировка не составила труда — я ведь не раз повторял все это мысленно. Все, о чем я в общих словах говорил Карреку, я написал и здесь, только более подробно и убедительно. До утра оставалось еще много времени, и, сидя в постели и подложив под лист бумаги «Химический журнал», я стал переписывать все начисто. Получилось достаточно аккуратно. Свое имя и адрес, раз уж так требовалось, я решительно поставил внизу; на конверте написал адрес полицейского управления. После этого меня опять одолели сомнения, и я не меньше получаса вновь и вновь перечитывал написанное. Наконец, когда за стенкой у соседа зазвонил будильник, напомнив, что скоро и мне пора на работу, я поставил в углу бумажного листа тайный знак Каррека (в воображении я уже не раз проделывал эту операцию), положил письмо в конверт, а конверт засунул в журнал.
Линда проснулась по звонку нашего будильника. Она взглянула на меня так, как будто все, что произошло ночью, нам только приснилось. Я-то представлял себе этот момент совершенно по-другому. Я воображал себя победителем и судьей, диктующим свои условия разоблаченной и подавленной Линде, целиком сдающейся на мою милость. Но все вышло иначе.
Мы встали, оделись, молча вышли из квартиры, вместе поднялись наверх и расстались у остановки подземки. Я не выдержал и через секунду обернулся, но а тот же момент и она обернулась и кивнула мне. Я вздрогнул. Не собиралась ли она усыпить мою бдительность, чтобы потом легче было отомстить? Но не знаю почему, вопреки всем доводам разума, я в это не поверил. Когда она скрылась в подземке, я достал письмо и бросил его в почтовый ящик.
Удивительное дело — маленький значок в углу бумаги. Зная Каррека, я ни минуты не сомневался, что этого жалкого росчерка пера будет достаточно, чтобы уничтожить Риссена. И в середине улицы, в толпе моих соратников, спешащих на утреннюю гимнастику и на работу, я внезапно остановился, пораженный устрашающим сознанием собственного могущества. Я ведь еще не раз смогу начертить такой же значок! Пока мои интересы не пришли в столкновение с интересами Каррека, он охотно пожертвует каким-нибудь десятком жизней в обмен на ту услугу, которую я ему оказал. Значит, я обладаю силой и могуществом.
Я уже говорил, что жизненный путь всегда рисовался мне в виде лестницы. Вполне невинный образ и даже, пожалуй, немного смешной — так и представляется прилежный школьник, примерно переходящий из класса в класс, или мелкий чиновник, усердно продвигающийся по службе. И с неожиданным чувством отвращения я ощутил себя стоящим на самой верхней ступени. Не то чтобы мне не хватало фантазии вообразить более высокую степень власти, чем та, которой обладал начальник полицейского управления в Четвертом Городе Химиков. Я повидал достаточно — присуждение военных чинов, столичные министерства, Туарега, Лаврис и вполне мог представить себе достаточно большие высоты и широкие горизонты. Но для меня все эти могущественные инстанции олицетворяла именно та ничтожная доля власти, которой я располагал. И это возбуждало во мне отвращение.
То, что такого опасного вредителя, как Риссен, следовало уничтожить, не вызывало сомнений. Дело было не в этом. Ну, его не станет, но что изменится для меня? Какой-нибудь день тому назад все казалось очень простым: Риссена приговаривают к смерти, и он погибает, а вместе с ним погибает и Риссен внутри меня, потому что его существование целиком зависит от существования другого, настоящего Риссена. Риссен погибает, и я, вновь становлюсь настоящим солдатом, здоровой клеткой имперского организма. Да, еще вчера я думал так, но мою решительность поколебали события ночи и неудача с Линдой.
То, что это была неудача, я не мог скрыть даже от себя самого. Правда, я узнал то, что хотел, — она не помешает мне привести в исполнение свой план. Правда, я мог не бояться мести с ее стороны, потому что теперь, после всего, что произошло, она была так же крепко и неразрывно связана со мной, как я с ней. Правда, теперь она находилась в моей власти, и я владел тайнами, которых она не хотела открывать. Все правда. Все в порядке, если иметь в виду ту глупую ограниченную цель, что я себе поставил. Но по-настоящему… настоящему это была большая и непоправимая неудача.
Ее слова о несчастной любви, которая достойна зависти, подошли бы скорей романтически настроенной молодой девушке, но в них была и какая-то доля правды, и я вполне мог применить их к своим отношениям с ней. Весь мой брак строился на несчастной любви — не безответной, нет, но все равно несчастной. Я воображал, что за серьезным лицом, за напряженными, как натянутый лук, губами, за суровыми, широко раскрытыми глазами скрывается таинственный мир, который, если только суметь проникнуть в него, утолит мою жажду, облегчит тревогу, принесет покой на все времена. И вот теперь я силой проник в этот мир, принудил ее дать мне то, чего добровольно она не хотела давать, но жажда моя осталась прежней, а тревога и неуверенность возросли. Если этот желанный мир где-то и существовал, для меня он был закрыт. И я, как Линда, хотел вернуть пору иллюзий, когда верилось, что рай за стеной можно завоевать.
Какую связь все это имело с моим отвращением к силе, я сам не понимал, но чувствовал, что связь есть. И еще я чувствовал, что гибель Риссена ничего не изменит. Казалось бы, я добился от Линды всего, что хотел, и все-таки потерпел такую неудачу, что сейчас меня грызло подлинное отчаяние. Так же, предчувствовал я, будет и с Риссеном — его осуждение и казнь не принесут мне того, к чему я стремлюсь.
Впервые в жизни я ощущал, что такое власть, пользовался ею как оружием — и испытывал отвращение.
Странные слухи расползались по полицейскому управлению. Точно никто ничего не знал, никто не мог поручиться за свои слова, но, встречаясь в коридорах или на лестницах, люди, если поблизости никого не было, шептали друг другу: «Вы слышали… сам министр полиции Туарег… арестован… нет, это только слухи… за антиимперский склад характера… тсс!..»
Думал об этом Каррек? Ведь он был так близок с Туарегом и так добивался введения нового закона. Знал он об этих слухах? Может быть, как раз он?.. мне было некогда раздумывать над этим, времени и так не хватало.
За обедом я больше не избегал взгляда Риссена. Догадывался он о чем-нибудь или нет, участь его уже была решена, у меня даже возникло смущение, что передо мной не живой человек на плоти и крови, а некий мираж. И хоть он сидел за столом и весьма громко сморкался в носовой платок, мне казалось, что это какое-то видение, что передо мной сравнительно безобидное зеркальное отражение неправильного и дурного принципа, который я все еще пытался понять. Как будто я размахнулся для удара и тут же осознал, что мгновение спустя моя рука коснется лишь зеркального отражения. Но я еще пытался убедить себя, что это все равно.
Ощущение реальности пришло только по дороге домой. У меня вдруг отяжелели ноги, когда я подумал, что вот сейчас увижу Линду. Сегодня свободный вечер, и скоро мы окажемся вдвоем, с глазу на глаз. Я не представлял, как смогу вынести это.
И вот этот час наступил. Должно быть, она ждала его, потому что на сей раз она сама составила вместе стулья и включила радио, но никто из нас не слушал.
Мы долго сидели, не говоря ни слова. Я украдкой поглядывал на ее лицо: что скрывалось за его неподвижностью? Она молчала. А что, если я ошибся и мои вчерашние опасения были справедливы?
— Ты написала на меня донос? — глупо спросил я, наконец.
Она отрицательно покачала головой.
— Но собираешься написать?
— Нет, Лео, нет.
И она снова замолчала, а я не знал, что еще спросить. Мне было страшно тяжело. Под конец я закрыл глаза и откинулся на стуле, покорно отдавшись во власть неизбежного. Я вспомнил одного из наших подследственных, молодого человека, от которого мы узнали о тайных собраниях секты умалишенных. Он говорил тогда о том, что в молчании заключено нечто пугающее, и тот, кто молчит, чувствует себя до ужаса беззащитным. Только теперь я понял его.
— Я хочу поговорить с тобой, — наконец сказала Линда с трудом. — Мне многое нужно сказать. Ты должен выслушать. Хочешь?
— Да, — сказал я. — Линда, я сделал тебе больно.
Она вымученно улыбнулась.
— Ты открыл меня силой, как консервную банку. Но это неважно. Потом я поняла, что или умру со стыда, или расскажу тебе все. Рассказывать? Хочешь еще послушать меня, Лео?
Я не ответил. И сейчас не могу объяснить, что происходило тогда во мне, потому что я весь обратился в слух. У меня было такое ощущение, словно до сих пор я никогда в своей жизни никого по-настоящему не слушал. Просто мои уши делали свое дело, память механически регистрировала все происходящее, но мои мысли были Где-то в другом месте. А сейчас для меня исчезло все на свете и осталось лишь то, о чем она говорила.
— Ты уже многое знаешь, Лео. Ты знаешь, что я хотела убить тебя. По ночам, когда нет ни стыда, ни страха, я думала, что смогу сделать это, но теперь знаю, что не смогу. Я могу только воображать себе жуткое и несбыточное. Наверно, это не потому, что я боюсь наказания. Но об этом я лучше скажу потом. Сейчас я хочу говорить о другом. О детях и обо всем, что я пережила из-за них. Это долгая история. Я ведь никогда не смела говорить об этом. Я начну с Оссу. Помнишь, когда я была беременна, мы все время считали, что родится обязательно мальчик. Может быть, ты просто хотел сделать мне приятное, но ты тоже говорил, что непременно будет мальчик. Знаешь, если бы тогда у нас родилась девочка, я бы чувствовала себя по-настоящему оскорбленной. Я бы считала это страшно несправедливым — ведь я была так предана Империи, что с радостью согласилась бы умереть, если бы вдруг нашли такое средство, чтобы дети могли появляться на свет без женщин. Да, я относилась к женщинам как к необходимому злу — пока еще необходимому. Официально мы считались такими же — или почти такими же — достойными соратниками, как мужчины, но только потому, что рожали новых мужчин — и новых женщин, разумеется, которые, в свою очередь, давали жизнь следующему поколению мужчин. Каждому хочется стать какой-то, пусть маленькой — нет, не маленькой, лучше большой величиной, — а я вдобавок была тщеславной, и как же мучило меня сознание, что я могу так мало! «Женщины хуже мужчин, — твердила я себе, — они слабее физически, не могут подымать больших тяжестей, боятся бомбежек, не выдерживают рукопашных схваток, они неполноценны как бойцы, как солдаты. Они годятся только на то, чтобы поставлять новых бойцов. Официально их ценят так же высоко, как мужчин, но это простая вежливость. К ним проявляют вежливость, чтобы они были веселыми и покладистыми. Может быть, наступит время, — думала я, — когда женщины вообще окажутся не нужны — тогда будут сохранять только их яичники, а все остальное выбрасывать в канализацию. Тогда Империя будет состоять из мужчин, и не придется больше тратить деньги на питание и обучение девушек. Не очень-то приятно чувствовать, что все твое назначение — быть своего рода хранилищем, которое хоть и необходимо, но зато обходится слишком дорого. Так неужели ре обидно, особенно если рожаешь первый раз в жизни, произвести на свет существо, которому тоже суждено быть только хранилищам и ничем больше?» К счастью, этого не произошло, родился Оссу, будущий мужчина, и это так радовало меня. Вот какой я была тогда, Лео.
Оссу подрос и начал ходить, а я уже была беременна Марил. После того, как я перестала кормить Оссу, я видела его только утром и вечером — после работы, и это было так удивительно. Я твердо знала, что он принадлежит Империи, что на детской площадке, где он проводит целый день, его воспитывают как будущего солдата и то же самое будет в Унгдомслэгер. Хотя наследственность имеет большое значение — тут, насколько я знала, у Оссу все было в порядке, — хотя в нем должны были проявиться не только наши с тобой черты, но и черты многих поколений до нас, — так вот, несмотря на это, я понимала, что его личность будет складываться прежде всего под влиянием руководителей детской площадки и Унгдомслэгер, их собственного примера и принципов воспитания. Но я все время замечала в нем занятные черточки, унаследованные от тебя или от меня. Он морщил нос, и я думала: «До чего забавно, ведь точно так же делала я, когда была маленькая!» И я ощущала себя как бы частицей своего сына. Это было гордое чувство: ведь так я словно становилась мужчиной. Я замечала, что он смеется так же, как ты, и это переносило меня в твое детство. А его манера вертеть головой и еще форма глаз… И от всего этого у меня возникало преступное чувство обладании. «Это значит, — думала я, — что он наш… и добавляла с сознанием вины: сын». Я понимала, что это нехорошее чувство, которого не должно быть у честной соратницы. Нет, то чтобы совсем нехорошее, но что-то неподобающее а нем все-таки было. И хуже всего то, что оно все росло и росло, и особенно усилилось, когда я вновь почувствовала себя беременной. Ты, может быть, помнишь, что в тот раз роды у меня были долгие и тяжелые. Смешно, конечно, но я тогда вообразила и потом уже не могла отделаться от этой мысли, что это неспроста, а потому, что я так не хотела расстаться с Марил, оторвать ее от своего тела. Когда родился Оссу, я была матерью, которая рожает детей только для Империи. С появлением Марил я стала настоящей самкой, эгоистичной и жадной. Я хотела, чтобы дети принадлежали только мне, я считала, что имею право на них. Совесть подсказывала, что я не права, что у меня не должно быть таких мыслей, но ни стыд, ни чувство вины не могли побороть эту жадность. Если и есть у меня властолюбие — совсем небольшое, согласись, Лео! — так вот, оно проявилось именно после рождения Марил. В те короткие часы, когда Оссу был дома, я командовала им как могла, только чтобы почувствовать, что он еще мой. Он слушался меня — ведь на детской площадке учат прежде всего послушанию, — и я знала, что имею на это право, потому что это соответствует интересам Империи и помогает воспитанию будущего солдата. Но ведь делала я это совсем ради Империи. Мне просто хотелось целиком использовать то право на него, которое я пока еще имела.
Когда родилась Марил, я даже сама удивилась, почему меня ничуть не волнует, что это девочка, а не мальчик. Больше того — я была довольна. Она не принадлежала Империи так безраздельно, как мальчики, она была больше моя, в ней было больше от меня самой. Как рассказать тебе обо всех моих переживаниях? Ты сам знаешь, Марил — необыкновенный ребенок. Она не похожа ни на тебя, ни на меня. Может быть, в ней есть что-то от наших далеких предков, не знаю. Она Марил — и этим все сказано. Это как будто так просто, и в то же время так удивительно. Она все видит по-своему, и так было всегда, еще до того, как она научилась говорить. А потом — ты сам знаешь. Ты знаешь, что она совсем особенная.
Я заметила, что больше не испытываю такой страшной жадности. Марил была не моя. Я могла подолгу сидеть и слушать, как она что-то напевает, или читает, или рассказывает… — как бы их назвать? — в общем, фантастические, выдуманные истории, которые она не могла услышать на детской площадке. Но тогда откуда она их узнала? Не могут же такие выдумки передаваться по наследству и всплывать в памяти через много поколений! У нее была и собственная мелодия, которой не знали ни мы с тобой, ни другие дети. Я просто голову теряла от страха и волнения. Она была Марил. Она была не такая, как другие. Не бесформенная глина, из которой ты, или я, или Империя могут вылепить все, что угодно. Не мое творение и не моя собственность. Мой же ребенок словно околдовал меня, и это было так чудесно, но непривычно, и немного пугало. Когда Марил была рядом, я всегда чего-то ждала. Я даже стала думать, что и Оссу, может быть, тоже особенный, только он уже научился скрывать свои чувства. Я жалела, что раньше так им командовала и в конце концов оставила его в покое. То время было полно надежд, тогда я жила по-настоящему.
И вот я снова ждала ребенка. Кажется, что может быть естественнее, но меня это открытие буквально ошеломило. Я испугалась, нет, это не то слово. Я не боялась тяжелых родов, осложнений, ничего такого. Я испугалась потому, что вдруг поняла то, чего не понимала раньше. У меня было уже двое детей, а я только сейчас осознала, что это значит — родить ребенка. Я больше не считала себя детородной машиной, содержании которой обходится чересчур дорого. Но я не была и жадной собственницей. Чем же я была? Не знаю, как объяснить, То, что. происходило, не зависело от меня, но происходило благодаря мне, понимаешь? И это наполняло меня восторгом. Во мне росло новое существо, и у него были свои черты… что-то свое… Я была как цветущая ветка… я ничего не знала о своем стволе и корнях, но чувствовала, как из неведомой глубины поднимается сок… Я так долго говорю, а сама не знаю, понимаешь ты меня или нет. Ты понимаешь: существует что-то над нами и внутри нар. Оно создается в нас. Я знаю, что так нельзя, что мы все принадлежим только Империи. И все-таки я тебе это говорю. Иначе все бессмысленно.
Она замолчала, и я не сказал ни слова, хотя мне хотелось кричать. «Ведь это как раз то, против чего я боролся, — думал я, как во сне, — все, против чего я боролся, чего боялся и чего желал».
Она ничего не знала о секте умалишенных, об их городе в пустыне, но так же неизбежно, как они, подпадала под новый закон — ведь она мечтала об иной общности, иной связи, не той, что дает Империя. И со мной было то же самое, потому что я чувствовал эту страшную и неотвратимую связь между нею и мной.
Я весь дрожал. Мне хотелось крикнуть: да, да! Казалось, сейчас наступит облегчение, которое вконец измученный человек испытывает, погружаясь в сон. Я спасен, я освободился от пут, душивших меня, и принимал новую веру, простую и ясную, которая поддерживала, но не сковывала.