Утром я попросил Линду просмотреть письмо. На сей раз она осталась довольна и сказала, что тон письма именно такой, как надо, без потаенной иронии и неуместной гордыни. Осталось только переписать его начисто, послать на радио и потом где-то в конце длинной очереди дожидаться, пока мне отведут время в программе «Час покаяний».
* * *
   Ситуация принимала весьма неприятный оборот. Когда мы с самого утра позвонили в полицию, оказалось, что девять человек из десяти уже прислали доносы на своих мужей и жен. С десятым пока было неясно. Во всяком случае, ордер на арест уже приготовили, и не исключено было, что через два-три часа мы получим первого испытуемого.
   Итак, хорошего мало. То есть я, конечно, должен признать, что был даже слегка удивлен и той преданностью Империи и той оперативностью, которую проявили эти девять человек, — само собой, тут можно было бы только радоваться, если бы… если бы все это не вредило эксперименту. Опыт необходимо было повторять. Требовалось хотя бы несколько раз получить бесспорный результат: только в этом случае каллокаин можно было передать в пользование Империи.
   Мы снова запросили из Службы жертв-добровольцев группу в десять человек — женатых и замужних. Когда они явились, я повторил перед ними свою вчерашнюю речь. Все шло как вчера, с той только разницей, что эти новые испытуемые производили еще более жалкое впечатление, чем прежние. Двое притащились на костылях, а у одного вся голова была забинтована. Правда, для моих опытов это не имело значения, но в принципе никуда не годилось.
   Вообще недостаток испытуемых в последнее время ощущался все сильнее и сильнее. Конечно, с годами их здоровье портилось, и они выбывали из игры, это я понимал, но что-то же нужно было предпринимать. И как только все мои подопытные ушли, меня буквально прорвало:
   — Это же форменный скандал! Скоро нам вообще не с кем будет работать. Придется, наверно, экспериментировать с умирающими и душевнобольными. По-моему, властям давно пора провести кампанию по привлечению новых жертв-добровольцев.
   — Никто вам не мешает подать прошение, — отозвался Риссен, пожав плечами.
   Действительно, это была хорошая мысль. Правда, никто не обратит внимания на жалобу какого-то одиночки, но можно собрать подписи сотрудников всех лабораторий, где ощущается нехватка жертв-добровольцев. Я решил, что в первый же вечер, когда у меня будут силы, — в крайнем случае, даже в свой свободный вечер, — я напишу такое обращение, а потом разошлю копии в разные учреждения. Я не сомневался, что в верхах подобную инициативу могут только одобрить.
   Пока мы сидели в ожидании, Риссен принялся расспрашивать меня о свойствах каллокаина и подобных ему препаратов. В своем деле он разбирался хорошо, этого у него нельзя было отнять. Мои объяснения как будто удовлетворили его, но я сам, говоря откровенно, был несколько удивлен. Зачем, собственно, эти расспросы? Может быть, ему хотелось выяснить, гожусь ли я для другой, более ответственной должности? Сам я в глубине души в этом не сомневался, но, с другой стороны… С другой стороны, Риссен наверняка должен был инстинктивно чувствовать мое недоверие и отвечать мне тем же. Его дружелюбие я встречал весьма сдержанно. Кто знает, что ему от меня в действительности нужно. Я не хотел тешить себя ложными надеждами.
   Через два часа в нашу комнату вошел ни больше ни меньше как сам начальник полиции Каррек. Разумеется, это было большой честно для всей лаборатории, а особенно для меня, — еще бы, такой могущественный человек заинтересовался нашим экспериментом! Со слегка иронической улыбкой — наверно, ему самому было неловко так открыто проявлять любопытство — он уселся на предложенный мною стул. Тут же ввели арестованную. Это оказалась еще молодая женщина, невысокая и хрупкая на вид. Она была очень бледна, то ли от природы, то ли просто от волнения.
   — Вы обращались в полицию? — спросил я на всякий случай.
   — Нет, — ответила она удивленно. Мне показалось, что кожа ее лица не то чтобы побледнела — больше побледнеть было уже просто невозможно, — а стала совсем прозрачной.
   — И вам не в чем признаться? — спросил Риссен.
   — Нет! — теперь ее голос звучал спокойно и безразлично.
   — Вы обвиняетесь в преступлении перед Империей, — сказал я. — Вспомните хорошенько: никто из ваших близких по упоминал при вас о каких-либо противозаконных действиях?
   — Нет, — ответила она уверенно.
   Я почувствовал облегчение. То ли из-за преступности своей натуры, то ли по чистому недоразумению она своевременно не обратилась в полицию и теперь, конечно, не смела в этом признаться. Скорее всего ей было страшно. При обычных условиях эта женщина со своей прямой осанкой и плотно сжатыми губами, наверно, производила бы впечатление человека смелого и энергичного, но сейчас вид у нее был упрямый и вызывающий. Я с трудом удержался от улыбки, когда представил себе, как она обманывается, скрывая свою драгоценную тайну, и как легко мы сейчас узнаем эту тайну — мы, отлично понимающие, чего она стоит. Больше того — сколько она пережила, пока ее в наручниках и с кляпом во рту, как всякого имперского преступника, везли с огромной скоростью в запломбированном вагоне по самой нижней — военной и полицейской — линии подземки, а из-за чего эти переживания? Но я так и не улыбнулся. Пусть историю со шпионажем мы выдумали, пусть даже наше расследование было сплошной комедией, эта женщина — по небрежности или по злому умыслу — совершила преступление. И это было главным во всей истории.
   Между тем она, казалось, близка была к обмороку. Должно быть, моя невинная лаборатория представлялась ей чем-то вроде камеры пыток. Риссен дал ей успокаивающее, я сделал укол, и мы трое — Риссен, Каррек и я — стали ждать.
   От этой хрупкой, испуганной женщины, у которой не было профессиональной подготовки жертв-добровольцев, мы вполне могли бы ожидать такой же бурной реакции, какую проявил № 135, мой самый первый испытуемый. Но вышло совсем иначе. Ее застывшее, худое, с острыми скулами лицо медленно, очень медленно, стало проясняться, и на нем появилось выражение какой-то детской чистоты. Морщины на лбу разгладились. По губам пробежала неуверенная улыбка. Потом она резко выпрямилась на стуле, широко открыла глаза и глубоко вздохнула. Мы напряженно ждали ее первых слов, но она по-прежнему молчала. Я уже начал сомневаться, подействовал ли препарат, но тут она, наконец, заговорила. В голосе ее звучало одновременно облегчение и изумление.
   — Ничего не нужно бояться. Наверно, он тоже это знал. Ни боли, ни смерти. Ничего. Почему я тогда этого не сказала? Я теперь понимаю, что, когда вчера вечером он говорил со мной, он уже знал это. Я никогда этого не забуду. Того, что он посмел. Я бы никогда не смогла. Но я буду всю жизнь гордиться тем, что он решился, и всю жизнь я буду ему благодарна. Теперь мне есть для чего жить — я должна когда-нибудь отплатить ему тем же.
   — На что он решился? — прервал я, торопясь скорей добраться до сути дела.
   — Рассказать мне. Я бы никогда не посмела.
   — Что же он рассказал?
   — Ах, да это неважно. Просто чепуха. У него просияй какие-то схемы или чертежи и обещали за это заплатить. Он, правда, ничего еще не передал. Говорил, что только собирается, но вот этого я не понимаю. Я бы так никогда не сделала. А то, что он доверился мне… Я тоже теперь буду всем с ним делиться. Мы поймем друг друга. Мы будем все делать вместе. С ним мне нечего бояться. Он ведь не побоялся меня!
   — Вы сказали «схемы или чертежи»? Но разве вам не известно, что снимать какие бы то ни было чертеж: категорически запрещено, что это рассматривается как преступление против Империи?
   — Да, конечно, известно, я ведь и говорю, что в этом смысле я его не понимаю, — ответила она нетерпеливо. — Но теперь мы поймем друг друга. Нам легко будет вместе. Вы представьте себе только — я его боялась. А он меня — нет. Раз он смог заговорить со мной об этом! У него нет никаких причин бояться меня. И никогда не будет. Никогда. Я понимаю, что это я…
   — Итак, — снова перебил я, — он договаривался с кем-то о передаче схем. Что это были за схемы?
   — Да лабораторий, — отозвалась она равнодушно. — Но я понимаю, что тут…
   — А вы не знали, что это карается как преступление против Империи? И что, скрывая его действия, вы сами становитесь преступницей?
   — Да, да, знала. Но ведь не это главное.
   — Вам известно что-нибудь о человеке, который интересовался схемами?
   — Я спрашивала, но он сам толком не знал. Этот тип подсел к нему в подземке. Он пообещал вернуться, но не сказал когда. И сказал, что заплатит, если получит эти схемы. Но раньше мы должны были…
   — Достаточно, — сказал я, обращаясь наполовину к Риссену, наполовину к Карреку. — Она сказала все, что должен был передать ей муж. Остальное несущественно.
   — Да, это действительно интересно, — отозвался Каррек. — Чрезвычайно интересно. Неужели такое простое средство вызывает людей на откровенность? Но вы уж простите меня, я по натуре скептик. Конечно, я целиком и полностью полагаюсь на вашу честность и добросовестность, но мне бы все-таки хотелось понаблюдать еще за каким-нибудь экспериментом. Пожалуйста, поймите меня правильно. Думаю, вам не надо объяснять, как все это важно для полиции.
   Разумеется, мы с величайшей радостью согласились позвать его снова. Одновременно я подсунул ему запрос на новую группу жертв-добровольцев. «Может быть, на этот раз нам повезет, и испытуемых окажется больше», — подумал я, но тут же меня охватил панический страх. Ведь мысль, только что пришедшая мне в голову, была, по сути, ужасна — я невольно пожелал, чтобы в нашей Империи оказались предатели. В моей памяти всплыли вчерашние слова Риссена о том, что ни один из подданных старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью. И внезапно во мне вспыхнула ненависть к Риссену, словно он внушил мне антиимперские мысли. И правда, если бы не эта его фраза, я бы никогда не подумал о противоречии между моим желанием и интересами Империи.
   Между тем женщина вздрогнула и застонала. Риссен протянул ей стакан воды.
   Внезапно она с криком вскочила и, вся изогнувшись, прижав ладони ко рту, громко зарыдала. Действие каллокаина прекратилось, она пришла в себя и осознала все, что произошло. Зрелище было не из приятных, но я почувствовал какое-то удовлетворение. Когда она только что сидела тут, по-детски беззаботная, я тоже против воли начал дышать как-то глубже и равномернее. От нее исходило спокойствие, какое бывает во сне и какого я сам не испытывал уже давно. Она стала такой, потому что поверила в другого человека, в своего мужа, а ведь он предал ее, предал с самого начала, так же, как она, сама того не ведая, сейчас предала его. И недавнее спокойствие и теперешний ее ужас — все было обманом, таким же, как мнимое преступление ее мужа. Я вспомнил о миражах — о пальмах, оазисах, родниках, которые возникают перед людьми, заблудившимися в пустыне. Бывает, что несчастные падают на землю, лижут корку солончака, думая, что пьют из ручья, и в конце концов погибают. Нечто подобное случилось и с ней. Но она сама виновата. Ее история — пример того, как губительно черпать из источника индивидуалистических настроений.
   Тут мне пришло в голову, что следует сказать всю правду. Не для того, чтобы унять ее дикий страх, а для того, чтобы показать цену мужниного доверия.
   — Успокойтесь, — сказал я. — Вам нечего волноваться за мужа. И слушайте меня внимательно. На самом деле он никогда не встречал этого типа. Он ни в чем не виноват. Всю эту историю он рассказал вам по нашему поручению. Это был эксперимент — эксперимент над вами.
   Она смотрела на меня и, казалось, ничего не понимала.
   — Вся эта история со шпионажем выдумана, — повторил я и даже улыбнулся, хотя, конечно, улыбаться тут было нечему. — Вы говорили о доверии — в действительности никакого доверия не было. Ваш муж действовал по нашему приказу.
   Кажется, она снова была близка к обмороку. Но в следующую же минуту овладела собой и выпрямилась. Мне больше нечего было сказать ей, но я не мог отвести от нее глаз. Невысокая и хрупкая, она неподвижно стояла посреди комнаты, вся напрягшись и словно окаменев, — какой контраст с недавней счастливой уверенностью! Сейчас она вызывала во мне только сострадание. Я знаю, это было постыдной слабостью, но я больше не мог. Я забыл о начальнике полиции, о Риссене. Меня всего захлестнуло какое-то непонятное чувство, мне хотелось сказать ей, что и я испытывал нечто подобное, что и мне бывало тяжело… К счастью, голос Каррека вывел меня из забытья.
   — Я считаю, что эту женщину следует оставить под стражей, — сказал он. — Хотя сама история со шпионажем — фикция, ее участие вполне реально. Правда, есть тут одна загвоздка — мы не можем так сразу вынести ей приговор. Надо все это оформить по закону.
   — Но это невозможно! — воскликнул Риссен. — Во-первых, это эксперимент; во-вторых, все это касается наших служащих — вернее, членов их семей…
   — Ах, да неужели это так важно? — возразил Кар-рек со смехом.
   Но в данном случае я решительно встал на сторону Риссена.
   — Даже если мы уволим ее мужа и устроим его на другую работу, — а это ведь не так легко при его здоровье, — даже в этом случае история может выйти наружу, — сказал я. — И это, конечно, едва ли будет способствовать увеличению числа жертв-добровольцев. А ведь их и сейчас уже не хватает! Очень прошу вас в интересах дела освободить ее.
   — Вы преувеличиваете, — ответил Каррек. — История вовсе не обязательно должна выйти наружу. И зачем переводить ее мужа на другую работу? С ним вполне может произойти несчастный случай по дороге домой.
   — О нет, нет, надеюсь, вы не лишите нас одного из испытуемых, вы ведь знаете, как их мало и как они для нас ценны. Что касается женщины, то, я думаю, впредь она уже не будет такой легковерной. К тому же, — добавил я, пораженный внезапно пришедшей мне в голову мыслью, — ее арест будет означать, что применение каллокаина уже узаконено, а на это вы и сами еще не можете дать согласия.
   — Ничего не скажешь, вы умеете убеждать. Ну ладно, в интересах дела отпущу ее. Сейчас мне нужно идти, — тут он взглянул на часы, — но я еще зайду к вам.
   Он вышел, и с женщины сняли наручники. Я почувствовал облегчение оттого, что и с опытом и с ней самой все обошлось благополучно. Но, выходя из комнаты, она двигалась как лунатик, и я снова ощутил приступ страха: а вдруг я все-таки допустил ошибку и мой каллокаин, как многие препараты этого типа, оказывает вредное побочное действие, пусть даже не всегда, а только на особо чувствительную нервную систему? Но, как выяснилось потом, я волновался напрасно. Ее муж немного погодя сообщил мне, что жена чувствует себя нормально, только стала несколько более замкнутой. Впрочем, по его словам, она всегда была нелюдимой.
   Когда мы снова остались одни, Риссен сказал:
   — Вот вам и связь другого типа.
   — Связь? — удивился я. — О чем это вы?
   — Да об этой самой женщине.
   — Ах вот что, — сказал я, еще более удивленный. — Но ведь такого рода связь существовала еще в каменном веке! В наши дни это пережиток, и притом вредный. Разве не так?
   — Хм, — только и мог ответить он.
   — Ведь эта история — наглядный пример того, куда заводит отдельных лиц слишком сильная тяга друг к другу, — настаивал я. — В таких случаях ослабевают самые основные узы — узы, связывающие нас с Империей!
   — Хм, — снова произнес он. И добавил через минуту: — А знаете, не так уж плохо, наверно, было в камедном веке.
   — Ну разумеется, это дело вкуса. Если кто-то предпочитает прекрасно организованной, основанной на взаимопомощи Империи извечную борьбу всех против всех… А вообще-то любопытно представить себе, что среди нас еще бродят неандертальцы.
   Я, конечно, имел в виду Риссена, но мне самому стало страшно, когда я так сказал, и я добавил:
   — Я говорю об этой самой женщине.
   По-моему, он отвернулся, чтобы скрыть улыбку. И прикусил губу — подумать только, что иной раз может вырваться у тебя даже и без всякого каллокаина!
* * *
   Когда я вернулся домой, вахтер сообщил, что днем ему звонила какая-то женщина. Она просила разовый пропуск для выхода на поверхность — якобы специально для того, чтобы увидеться со мной. Он назвал имя Кадидья Каппори, но оно ничего мне не говорило. Странно! Чего она хотела, вахтер толком не понял, но уверял, что ясно слышал слово «развод». Это звучало совсем, уж таинственно, и в конце концов меня разобрало такое любопытство, что, забыв всякую осторожность, я написал на листке бумаги «согласен» и назначил время. Вахтер приписал внизу, что осведомлен о приглашении и обязуется проконтролировать время визита. Оставалось только послать бумагу в районный контрольный пункт, чтобы там выписали пропуск.
   Дома мы с Линдой торопливо поели и отправились на военную службу. В последние дни она отнимала все больше и больше времени. Я страшно уставал, тем более что домой приходилось иногда возвращаться глубокой ночью. Хорошо хоть я довел до конца все, что связано было с моим открытием. Сейчас я бы нипочем с этим не справился — сказывалось напряжение и усталость последних дней. В сущности, оставалось лишь окончательно проверить действие препарата на практике, а это уж был только вопрос времени. Надо сказать, что присутствие Риссена постоянно меня подстегивало. Впрочем, нетрудно было заметить, что и он порядком устал.
   Между тем наш эксперимент застрял на мертвой точке. Жены и мужья всех наших испытуемых тут же обращались в полицию; мы ежедневно получали их доносы целыми пачками. А ведь скольких трудов стоило найти среди жертв-добровольцев женатых и замужних! Последний раз нам пришлось ждать целых три дня, пока их набралось несколько человек. Так что, когда, наконец, наступил мой свободный вечер, меня не тянуло ни к каким развлечениям и хотелось только одного — как можно раньше лечь спать. Дети были уже в постелях, горничная ушла; я завел будильник и начал раздеваться, как вдруг у двери раздался звонок.
   Кадидья Каппори! — вспомнил я. Теперь я уже проклинал свою дурацкую вежливость. Хуже всего было то, что, если не считать детей, я оказался дома один. Линде пришлось пойти на собрание комиссии по подготовке вечера в честь директрисы — управляющей городскими пищевыми трестами, которая собиралась уйти на пенсию.
   Я открыл дверь. На пороге стояла рослая пожилая женщина с простым, грубым лицом.
   — Соратник Лео Калль? — спросила она. — Я Кадидья Каппори. Вы были так любезны, что согласились уделить мне внимание.
   — Очень сожалею, но я сейчас дома один и не могу принять вас, — ответил я. — Возможно, вы проделали долгий путь, и, право же, мне перед вами очень неудобно, но вы ведь сами знаете, как иногда бывает: человек подвергается провокации, а доказать свою невиновность не может, потому что у него нет свидетелей, а полиция по чистой случайности как раз на эту комнату но составила рапорта.
   — Но я не сделаю вам ничего плохого, — сказала она просительно. — Уверяю вас, я пришла сюда с открытым сердцем.
   — Я не имею в виду лично вас, но поймите: мы же с вами незнакомы. И я не знаю, что вы потом скажете обо мне. Боюсь, что мне все-таки придется попросить вас уйти.
   Я нарочно говорил громко — на всякий случай, чтобы слышали соседи. Она, видимо, поняла это и предложила:
   — Может быть, вы позовете кого-нибудь из соседей. Хотя, конечно, я предпочла бы поговорить с вами наедине.
   Ну что ж, выход из положения был найден. Я позвонил в ближайшую дверь. Там жил врач, обслуживающий персонал столовых при экспериментальной лаборатории. Мы, собственно, не были знакомы, я только знал его в лицо да еще слышал иногда, как бранится его жена — надо сказать, слишком громко для наших тонких стен. Он сам открыл дверь (как оказалось, тоже сидел дома один), и я изложил свою просьбу. Выражение недовольства, которое я заметил у него на лице в первый момент, исчезло, сменившись заинтересованностью. Он так быстро согласился, что я успел раскаяться в своей затее: у меня мелькнула мысль — не сговорились ли они заранее. Но, если рассуждать трезво, это все-таки едва ли было возможно.
   Мы вошли в спальню взрослых. Я торопливо закрыл приготовленную на ночь постель.
   — Вы, разумеется, не знаете меня, — начала она. — Дело в том, что я жена Того Бахара из Службы жертв-добровольцев.
   У меня упало сердце. Итак, это была одна из тех лояльных соратниц, что срывали мой эксперимент. Несомненно, она явилась, чтобы донести на мужа. Да, но почему именно сюда? Заподозрила что-то? Или ей показалось, что прийти и сообщить обо всем мне — начальнику ее мужа — будет как-то достойнее, нежели обращаться прямо в полицию? Но как бы то ни было, остановить ее я уже не мог.
   — У нас дома случилась ужасная вещь, — продолжала она, опустив глаза. — На днях мой муж пришел и сказал, что он совершил, ну, самое худшее, что только можно придумать… преступление против Империи. Я ушам своим не поверила. Мы с ним больше двадцати лет живем, у нас дети, и я всегда считала, что вижу его насквозь. Ну, конечно, бывает у него плохое настроение, иногда нервничает, раздражается, но уж такая профессия! Я-то работаю в районной прачечной, мы и живем там поблизости. Ну да ладно. В общем, я думала, что все про него знаю. Не то чтобы мы с ним очень уж много разговариваем; но ведь когда проживешь вместе хотя бы два года, и то уже наперед знаешь, что тебе человек может сказать, а если топчешься все в тех же двух комнатах целых двадцать лет… Ну да что говорить! И вдруг такое!.. Сперва я подумала: шутки какие-то. Не мог он этого сделать! А потом сказала сама себе: «Ни в ком нельзя быть уверенным!» Ох, да разве я думала когда-нибудь, что со мной случится такое! Чего только я за ту ночь не пережила. Наверно, поседела бы, если бы уже не была седая. Ну как я могла представить себе, что Того, мой Того, станет предателем! Да ведь то-то и оно, что с виду предатели такие же, как обыкновенные люди. Только нутро у них другое. А так ведь притворяются, негодяи. Ну вот, я лежала и думала о Того. И утром, когда я встала, он для меня был ужо не человек. Он был уже больше не человек, он был хуже дикого зверя. В первую минуту, как я утром взглянула на него, мне показалось, что это просто страшный сон. Ведь Того был такой же, как всегда. И я подумала, что если быть с ним поласковей, все еще, может быть, обойдется. Но потом я поняла, что нечего жалеть предателей, от этого они не станут лучше — нет, нет, о таком и думать опасно. Он конченый человек, он испорчен до глубины души. И вот только я пришла на работу, как сразу же позвонила в полицию. А что, по-вашему, еще я должна была делать? И, конечно, я думала, что его тут же заберут, так что когда он вечером пришел с работы, то заметил, что я чего-то жду, и сказал: «Так и есть, ты донесла на меня. И зря. Это был такой эксперимент, а теперь ты все испортила». Ну сами посудите, могла я ему поверить? А когда, наконец, поверила и хотела на радостях его обнять, он вдруг как разозлится. И знаете, что сказал? Что он хочет со мной развестись.
   — Да, очень странно. — Это было единственное, что я мог сказать.
   Она судорожно глотнула — наверное, чтобы не расплакаться.
   — Я не хочу, чтобы он уходил. Это будет просто несправедливо. Я не сделала ничего плохого.
   Да, это была святая правда. Нельзя наказывать за поступок, свидетельствующий о подлинной преданности Империи. Наоборот, за это следует наградить. Ее Того должен остаться при ней.
   — Он решил, что больше не может мне доверять, — продолжала она, глотая слезы. — Да, если он предатель, тогда конечно, но если он человек, то это же совсем другое дело. Почему он тогда не может мне доверять?
   В моей памяти вновь всплыло изможденное одухотворенное лицо той, другой, женщины, и вновь чувство грустной безнадежности охватило меня. Что за бессмысленное ребяческое желание — непременно иметь кого-то, кому можно доверить все, что бы ты ни сделал! В глубине души я сам сознавал, что в этом есть нечто успокоительное, нечто влекущее… Нет, в каждом из нас заложено что-то от малого ребенка или от первобытного дикаря, только в одном больше, а в другом меньше. И как раньше я почувствовал себя обязанным разрушить иллюзии той женщины, так и сейчас я должен был сделать это же самое для мужа Кадидьи Каппори, пусть даже ценой еще одного свободного вечера.
   — Приходите ко мне оба, — сказал я, записывая на листке бумаги свои свободные часы. — Если он не одумается, я с ним поговорю.
   Она принялась горячо благодарить. Я проводил их с соседом до двери. Он, по-моему, воспринял вое это как развлечение — во время нашего разговора без конца посмеивался, да так и ушел с ухмылкой. Но мне было не до смеха. Я слишком хорошо, понимал суть дела.
   На другой день на работе я не удержался и рассказал Риссену всю эту историю. Она, правда, не имела прямого отношения к нашему эксперименту, но была, на мои взгляд, просто любопытна. А может быть, — я и сам не знаю — мне захотелось показаться Риссену этаким мудрым и всезнающим человеком, к которому другие идут со своими бедами и который шутя разрешает чужие трудности. Как ни странно, при всем своем критическом отношении к Риссену, при всем недоверии к нему я почему-то очень дорожил его мнением. Много раз я пытался произвести на него хорошее впечатление, но, как правило, он оставался совершенно равнодушным, и в результате я испытывал только стыд. И все-таки я снова и снова буквально лез из кожи, чтобы понравиться этому странному человеку, который, казалось, ни к чему на свете не питал уважения. Временами, когда я чувствовал, что ничего не выходит, я старался нарочно рассердить его — наверно, где-то в подсознании у меня таилась мысль, что, если я сумею вывести его из себя, его характер станет мне хоть немного понятнее.