Страница:
Сейчас в нашей квартире царили уют и радость. Особенно приятно было то, что вместе со всеми сидел и наш старший сын Оссу. Сегодня был семейный вечер, так что и он смог прийти в гости из Барнлэгер.
[1]
— А у меня хорошие новости, — сказал я Линде, когда все принялись за картофельный суп. — Завтра начну экспериментировать с людьми. В присутствии инспектора, конечно.
— А ты знаешь, кто это будет? — спросила Линда.
Ее невинный вопрос заставил меня вздрогнуть. С одной стороны, казалось бы, совершенно естественно, что жена спрашивает мужа, кто будет у него инспектором. Ведь от придирчивости инспектора зависела продолжительность испытаний. Случалось также, что иной честолюбивый инспектор присваивал себе чужое открытие, и с этим, как правило, ничего нельзя было поделать. Так что желание близкого человека узнать, с кем мне придется работать, было вполне закономерным. Но мне почудился в голосе Линды особый оттенок. Моим непосредственным начальником — и, следовательно, первым кандидатом в инспектора — был Эдо Риссен, а он раньше работал в том же пищевом концерне, что и Линда. Я знал, что по долгу службы им часто приходилось общаться друг с другом, и по некоторым признакам догадывался, что моя жена испытывает к нему симпатию. И вот теперь ее вопрос внезапно пробудил во мне ревность. Насколько они были близки? На большой фабрике всегда найдется место, где двое могут укрыться от посторонних взглядов. Хотя бы на складе, например. Кладовщик не всегда сидит на месте, а вдоль стеклянных стен вечно громоздятся груды ящиков и тюков. Кроме того, Линде, как и всем остальным, приходилось иногда дежурить ночью. Ее очередь вполне могла совпасть с дежурством Риссена. Да, все было возможно, в том числе и самое худшее — может быть, она и до сих пор еще любила его.
В то время я редко задумывался над собственными чувствами. Не заботило меня и то, что думают обо мне другие, — ведь это не имело никакого практического значения. Лишь много позже, уже в заключении, я начал, возвращаясь мыслями к прошлому, анализировать свое состояние. Теперь-то я понимаю, что, когда у меня возникла догадка о близости между Линдой и Риссеном, я в глубине души хотел не опровержения ее, а подтверждения. Точнее говоря, мне нужна была какая-то причина, которая могла бы положить конец моему браку.
Но тогда я с негодованием отверг бы подобную мысль, Линда играла слишком большую роль в моей жизни. Она значила для меня не меньше, чем вся моя карьера. Против воли и вопреки здравому смыслу я был отчаянно привязан к ней.
Многие считают любовь устаревшей выдумкой романтиков, но я боюсь, что она все-таки существует, и с самого начала в ней заключено нечто неописуемо мучительное. Мужчину тянет к женщине, женщину — к мужчине, но с каждым шагом, который приближает их друг к другу, оба как бы теряют какую-то часть своей души; человек надеется на победу, а сам терпит поражение. Это. чувство появилось у меня еще во время моего первого брака (мы разошлись, потому что у нас не было детей, и, следовательно, не имело смысла дальше жить вместе). Но с Линдой это стало просто кошмаром, хотя тогда я еще не догадывался, что причина кошмара — именно она. У меня возникало иногда такое ощущение, словно я стою среди тьмы, освещенный лучами прожектора; его сверкающий глаз направлен прямо на меня, мне стыдно, и я, извиваясь, как червяк, пытаюсь спрятаться. Лишь много позже я догадался, что виной всему Линда. С ней я чувствовал себя пугающе беззащитным; мне постоянно хотелось забиться куда-то в угол, спрятаться, а она оставалась неизменно загадочной, сильной, да, чуть ли не сверхчеловечески сильной, она бередила и тревожила меня, а эта ее загадочность — о, она давала ей ненавистное преимущество. Когда ее губы вытягивались в узкую красную черту, — нет, это нельзя было назвать улыбкой, радостной или насмешливой, скорее это напоминало натянутый лук, — а глаза становились неподвижными, меня пронизывала дрожь ужаса. И в то же время меня тянуло, неодолимо тянуло к ней, хоть я и сознавал, что никогда она не раскроет мне свой внутренний мир. Должно быть, это и есть любовь, когда в отчаянии безнадежности один человек крепко держится за другого и, несмотря ни на что, ждет чуда.
— Очевидно, Риссен, — сказал я, весь насторожившись и ожидая, что последует дальше.
— А мне позволено будет узнать, что это за эксперимент? — спросила горничная.
Разумеется, она имела полное право спрашивать, ведь она находилась здесь в какой-то степени и для того, чтобы следить за всем, что происходит в доме. Но, с другой стороны, не будет ли вреда и мне самому, и к первую очередь Империи, если слухи о моих опытах распространятся преждевременно?
— Речь ждет об открытии, которое, как я надеюсь, будет полезно Империи, — сказал я. — Синтезировано новое вещество, и с его помощью можно заставить любого человека рассказать обо всех своих тайнах, о том, что он раньше скрывал из страха или стыда. Вы сами из нашего города?
Дело в том, что когда в городе не хватало людей, пополнение привозили из других провинций. У приезжих, разумеется, не было того образования, которое получали все живущие в Городах Химиков, и они довольствовались обрывками знаний, подхваченными уже в зрелом возрасте.
— Нет, — сказала она, покраснев, — я из другого места.
(Выяснять, откуда кто прибыл, было строжайше запрещено, потому что такие сведения могли использоваться в целях шпионажа. Оттого-то она и покраснела).
— Тогда я не буду рассказывать о химическом составе вещества и механизме его действия, — сказал я. — Впрочем, я думаю, в любом случае мне не стоит особенно распространяться; ведь это фактически означало бы разгласить открытие, а на это я не имею права. Но, может быть, вы слышали об алкоголе и о том, что в старину он употреблялся как опьяняющее средство?
— Да, — ответила она, — и знаю, что из этого выходило. Люди становились несчастными, портили здоровье, а в самых тяжелых случаях у них начиналась дрожь во всем теле, им мерещились белые мыши и всякое такое.
Я невольно улыбнулся. Она повторяла слова из элементарного школьного учебника. Конечно, ей не пришлось получить среднего образования, которое давалось в Городах Химиков.
Я продолжил:
— Совершенно правильно, в запущенных случаях так и было. Но даже при сравнительно слабом опьянении люди нередко выбалтывали то, что не следовало, совершали неразумные поступки, потому что сдерживающие чувства стыда и страха у них на время атрофировались. Вот и мое средство действует примерно так же, как алкоголь, — то есть я полагаю, что действует, — завершающих опытов еще не было. Но есть и разница — химический состав совсем другой, и потом его не глотают, а вводят прямо в кровь. Когда действие препарата кончается, человек не испытывает никаких неприятных ощущений, ну, может быть, только небольшую головную боль. И он помнит все, что с ним происходило, не то что пьяные, которые обычно все забывали. Теперь вы видите, какое это важное открытие. Ни один преступник не сможет скрыть свою вину. Мысли, чувства больше не будут принадлежать нам одним, наконец-то будет покончено с этой нелепостью!
— С этой нелепостью? — переспросила она.
— Ну да, разумеется. Ведь из мыслей и чувств рождаются слова и поступки. Так как же они могут быть личным делом каждого? Разве каждый человек не принадлежит Всемирной Империи целиком и полностью? Кому же, как не Империи должны тогда принадлежать его мысли и чувства? До сих пор их невозможно было контролировать, но сейчас-то средство найдено.
Она быстро взглянула на меня и отвела глаза. И хоть выражение ее лица не изменилось, щеки явно побледнели. Я решил подбодрить ее:
— Не бойтесь, мы не собираемся выяснять, кто в кого влюблен или кто кого терпеть не может. Конечно, если бы мое открытие попало в чужие руки, тогда, само собой, мог бы начаться страшный хаос. Но ведь этого же не случится! Мое изобретение будет служить нашей безопасности, всеобщей безопасности, безопасности Всемирной Империи!
— А я и не боюсь, мне бояться нечего, — отозвалась она холодно, уже успев взять себя в руки и не реагируя на мой доброжелательный тон.
Разговор перешел на другие темы. Дети стали рассказывать, во что они играли на детской площадке. Там у них имелось специальное приспособление — нечто вроде огромного эмалированного ящика в четыре квадратных метра величиной и в метр глубиной. Там спокойно можно было взрывать игрушечные деревья и дома, сделанные из особого, легко воспламеняющегося материала. Не менее увлекательно было, наполнив ящик водой, разыгрывать в миниатюре целые морские сражения пушки детских кораблей заряжались тем же взрывчатым веществом, которым начинялись игрушечные бомбы. Среди игрушек были даже маленькие торпедные катера. Таким путем у детей развивались стратегические наклонности, так что это входило в их плоть и кровь, можно сказать, становилось их второй натурой. Кроме того, подобные игры были и отличным развлечением. Порой я даже завидовал собственным детям. Ведь в мое время не существовало таких великолепных игрушек — специальную взрывчатку для детских бомб, например, изобрели совсем недавно, — и я просто не понимал, почему они ждут не дождутся дня, когда им исполнится семь лет и они перейдут в Барнлэгер, где упражнения походят уже не на игру, а на настоящую военную службу и где придется жить постоянно.
Мне часто приходило в голову, что нынешнее поколение гораздо трезвее смотрит на жизнь, чем я в том же возрасте. И в этот день я снова получил подтверждение своим мыслям. Поскольку сегодня был семейный вечер, ни я, ни Линда не пошли на военную службу, и Оссу, наш старший, тоже был дома, я решил немного развлечь детей. У меня с собой был крошечный кусочек натрия, который я специально для такого случая захватил из лаборатории. Я представлял себе, как обрадуются дети, когда увидят плавающий по воде лиловый огонек, — я помнил, как еще мой отец показывал мне этот фокус. Я налил полный таз воды, потушил свет, и все собрались вокруг моего маленького химического чуда. Но никто не выказал восторга. Ну ладно Оссу — он умел стрелять из детского пистолета и бросать хлопушки, имитировавшие ручные гранаты, — я еще мог понять, что бледный маленький огонек не произвел на него никакого впечатления. Но то, что осталась равнодушной четырехлетняя Лайла, меня удивило. Видимо, вспышка огня, не принесшая гибели хотя бы нескольким врагам, не могла вызвать у нее интереса. И только Марил, наша средняя, сидела словно зачарованная и широко раскрытыми глазами, так напоминавшими глаза матери, смотрела на шипящий, кружащийся по воде огонек. И это одновременно и утешало, и беспокоило меня. Было совершенно ясно, что именно такие дети, как Оссу и Лай-яа, нужны нашей эпохе. Уже сейчас в них угадывалась будущая деловитость и трезвость. А я… во мне все еще жила устаревшая романтика. И хоть в характере и поведении Марил я как бы находил оправдание себе, мне внезапно захотелось, чтобы она была больше похожа на других. У каждого поколения свои черты, обусловленные особенностями времени, и я совсем не хотел, чтобы моя дочь оказалась исключением.
Вечер подходил к концу, и Оссу нужно было возвращаться в городок. Может быть, ему хотелось остаться, может быть, он боялся ехать один, но он ничем этого не выдал. В свои восемь лет мой сын был уже дисциплинированным солдатом. Но зато я сам с внезапной тоской вспомнил то время, когда, они все трое каждый вечер забирались в свои кроватки. «Сын — это сын, — думалось мне, — он отцу всегда ближе, чем дочери». Я боялся даже представить себе тот день, когда и Марил, и Лайла уйдут от нас и мы будем встречаться с ними лишь два раза в неделю. Но я ничем себя не выдал. К чему показывать дурной пример детям, к чему давать горничной-основания отметить в рапорте слабость и мягкотелость главы семейства?
И Линда — главное Линда! Пусть меня презирает кто угодно, но только не она, сама никогда в жизни не проявившая слабости.
Между тем постели для девочек были уже приготовлены. Горничная составила посуду и остатки еды в кухонный подъемник и тут только вспомнила:
— Да, мой шеф, ведь вам сегодня пришло письмо. Вот оно.
После этого она ушла. Мы с Линдой с удивлением рассматривали конверт. Письмо было служебное. Прежде всего мне пришло в голову, что, будь я на месте полицейского начальства моей горничной, я сделал бы ей внушение за то, что по забывчивости или по какой-то другой причине она не вскрыла конверт, хотя имела на это полное право. Но тут же я спохватился — ведь там могло быть написано такое, что мне следовало только благодарить ее за эту небрежность. Письмо было из Седьмой канцелярии Департамента пропаганды. Но тут, чтобы все объяснить, я должен вернуться к событиям двухмесячной давности.
Итак, это произошло два месяца назад. В зале Унгдомслэгер, украшенном флагами и полотнищами, собралась толпа юношей и девушек. Они разыгрывали разные сценки, произносили речи, маршировали под барабанный бой. Поводом послужило то, что группа девушек из лагеря получила приказ о переводе в другое место — куда именно, никто не знал. Кто называл Второй Город Химиков, кто — Город Обувщиков, но, во всяком случае, было ясно, что их мобилизуют туда, где сложилась сейчас неблагоприятная ситуация — как в смысле рабочей силы, так и соотношения полов. Раз и навсегда установленные пропорции не должны были нарушаться. Потому-то группу молодых женщин и призывали сейчас в другой район, и сегодня в их честь был устроен прощальный вечер.
Такие празднества чем-то напоминают проводы солдат. Правда, есть и разница, притом весьма значительная, — мы все, и те, кто уезжал, и те, кто оставался, знали, что девушкам, покидающим родной город, ничто не грозит, что, напротив, будет сделано все, чтобы они как можно скорее привыкли к новому окружению. Но в обоих случаях отъезжающие понимали, что расстаются с близкими навсегда. Между городами во избежание шпионажа разрешена была только официальная связь, и осуществлялась она особо проверенными служащими, находившимися под постоянным контролем. И даже если кому-нибудь из девушек удалось бы попасть в Службу движения — случай почти невероятный, так как будущих работников этой службы чуть ли не с младенчества готовили в специальных Городах Транспортников, — даже и в этом случае еще нужно было, чтобы ее поставили на один из маршрутов, проходивших через родной город, и чтобы время, когда она там окажется, пришлось как раз на ее свободные часы. Кстати, все это касалось только работников наземного транспорта; персонал, обслуживающий воздушные линии, жил отдельно от семей под постоянным наблюдением властей. Короче говоря, требовалось совершенно исключительное, поистине чудесное стечение обстоятельств, чтобы родители смогли когда-нибудь увидеться со своими детьми, отправляемыми в другую местность. Но тем не менее в этот вечер никто не имел права с мрачным видом стоять у стены. На празднике, как и подобает, должно царить радостное настроение.
Но сам я оказался здесь не потому, что имел какое-то отношение к виновникам торжества, а по долгу службы (я имею в виду военно-полицейскую службу, которая занимала у меня четыре вечера в неделю). В данном случае я исполнял роль полицейского секретаря. Сидя на небольшом помосте в углу зала, я должен был вести протокол, записывать весь ход торжества. Этим занимался не я один, всего нас в зале было четверо — по одному в каждом углу.
Итак, я сидел отдельно от всех и разглядывал толпу. Общий подъем в какой-то степени захватил и меня, и хоть я не мог веселиться вместе с другими, меня утешало сознание важности моей миссии. Впрочем, к концу вечера всех нас четверых должны были сменить, чтобы и мы имели возможность отдохнуть и отдать должное праздничному столу.
Девушек — виновниц торжества было что-то около пятидесяти. Они сразу бросались в глаза благодаря позолоченным венкам на головах (такие венки по обычаю предоставлял город). Мое внимание привлекла одна из девушек. Она была очень красива, а главное — в ее взглядах, движениях, во всем ее поведении, как скрытый огонь, чувствовалась необыкновенная живость. Еще в начале вечера, когда на сцене разыгрывались скетчи и юноши сидели отдельно от девушек, я заметил, что она пытливо поглядывает в их сторону. Но вот она нашла того, кто был ей нужен, и сжигавший ее внутренний огонь словно бы утих, превратившись в ровное, спокойное пламя. Я начал разглядывать юношей и сразу понял, кого она искала. Среди веселых, полных радостного ожидания лиц только его лицо поражало своей чуть ли не болезненной серьезностью. Как только кончилась последняя пьеса и все вскочили с мест, эти двое двинулись сквозь густую толпу прямо навстречу друг другу и остановились в центре зала. Молодежь кругом разговаривала и пела, они одни стояли молча, никого не замечая, забыв о том, где находятся. Я стряхнул с себя оцепенение. Ну куда это годится! Я едва не стал сочувствовать им!
Наверно, я слишком устал в тот день, иначе я бы так не забылся. Разумеется, жалеть этих двоих не стоило. Что может быть полезнее для формирования верноподданного, чем выработанная смолоду привычка приносить жертвы ради великой цели? Ведь многие всю свою жизнь жаждут и не могут принести жертву, которая была бы достаточно велика. Единственное, что я мог испытывать в тот момент, была зависть, и я уверен, что недовольство, которое явно проявляли все окружающие, было вызвано той же завистью. Завистью и еще, быть может, презрением, ибо вся эта молодежь, конечно, считала, что отдельный человек, кем бы он ни был, не стоит такой затраты душевных сил. Но я презрения не испытывал, потому что юноша и девушка казались мне участниками вечной драмы, прекрасной в своей трагической обреченности.
Да, наверно, я действительно устал, потому что меня все время притягивали не веселые, а грустные лица. После того как толпа разделила молодую пару, я обратил внимание на худощавую немолодую женщину — видимо, мать одной из мобилизованных. Она тоже находилась как бы вне всего происходящего. Сам не знаю, почему это пришло мне в голову, я бы ничей не мог этого доказать, потому что она делала все то же, что другие, — двигалась в такт с марширующими, кивала ораторам, пела. Но, по-моему, она проделывала все это чисто механически и оставалась одинокой — точно так же, как те двое. По-моему, люди вокруг тоже заметили это. Со своего помоста я видел, как к ней то и дело подходил кто-нибудь, брал за руку и тянул за собой или просто заговаривал о чем-то. И хоть она отвечала и даже улыбалась, я видел, что люди отходили разочарованные. Только один невысокий полный мужчина с живым лицом не отступился так легко. После того как в ответ на какую-то его реплику она выдавила мученическую улыбку и снова приняла прежний озабоченный вид, он отошел, но недалеко, и я понял, что он наблюдает за ней.
Эта одинокая усталая женщина вдруг стала мне чем-то близка. Умом я понимал, что она еще более достойна зависти, чем те двое молодых людей, — ведь она приносила большую жертву и заслуживала поэтому еще большей хвалы. Чувства молодых поблекнут, у каждого появится новая привязанность. Рана затянется, и память о прежней любви будет скрашивать однообразие будней. Но боль матери не утихнет с годами. Я понимал, какова тяжесть ее потери, — ведь и мне когда-нибудь придется пережить то же самое. Я думал об Оссу, старшем сыне, который пока еще приходил домой два раза в неделю. Я надеялся, что сумею удержать его в Четвертом Городе Химиков и тогда, когда он станет взрослым. Разумеется, я сознавал, что нельзя распоряжаться судьбой маленьких подданных Империи, исходя лишь из интересов родителей, и никогда бы не высказал своего желания вслух, но тайная надежда сохранить Оссу была для меня словно мерцающий вдалеке огонек для ночного путника. Может быть, я особенно берег эту мечту еще и потому, что ее приходилось так тщательно скрывать. И вот в этой женщине я угадал ту же боль и ту же молчаливую сдержанность. Я невольно поставил себя на ее место — она не только больше никогда не увидит свою дочь, но даже вряд ли сумеет на протяжении всей жизни получить от нее хоть какое-нибудь известие. Почтовая цензура все более строго обходилась с частными письмами, и, как правило, адресату доставлялись только действительно важные, короткие и деловые сообщения, снабженные надлежащими подтверждениями. Странная и дерзкая мысль пришла мне в голову: я подумал, что люди, пожертвовавшие своими чувствами ради Империи, нуждаются в своего рода компенсации. Она должна состоять в том, к чему стремятся даже самые богатые и высокопоставленные лица, — в славе и почитании. Если слава служит достаточным утешением для искалеченного на поле боя воина, почему бы ей не быть таким же утешением и для человека, потерпевшего моральный ущерб? Весьма путаная романтическая мысль — и, как и следовало ожидать, немного погодя она привела меня к опрометчивому поступку.
После того как меня сменил другой полицейский секретарь, я смешался с толпой и попытался принять участие в общем веселье. Но, должно быть, из-за усталости и голода ничего у меня не выходило. Вскоре из кухни вкатили передвижные столы, накрытые для ужина, и все со складными стульями собрались вокруг них. И что удивительно — женщина, на которую я раньше обратил внимание, оказалась как раз напротив меня. Возможно, это было чистой случайностью, а возможно, она тоже заметила меня и даже сумела прочитать на моем лице симпатию. Но то, что невысокий подвижный толстяк, подходивший к ней до ужина, и сейчас поспешил усесться рядом, — это уж явно было преднамеренно. Судя по всему, он хотел заставить ее выдать нечто тщательно скрываемое. Его слова звучали как будто вполне невинно, но я представляю себе, как они должны были бередить рану матери! Он с сожалением говорил об одиночестве, которое ожидает девушек. Всех вновь прибывших, по его словам, расселят в разных местах, далеко друг от друга. Само собой, им трудно будет привыкнуть к новому климату, да и к новому образу жизни тоже. Что касается Городов Обувщиков (не знаю, почему речь зашла именно о них, ведь цель поездки всегда содержалась в глубокой тайне, и любая догадка на этот счет с равной степенью вероятности могла оказаться и правдивой, и ложной) — так вот, что касается Городов Обувщиков, то часть из них лежит на той же широте, что и Четвертый Город Химиков, но большинство расположено далеко на севере, где суровый климат, холодные зимы и долгие полярные ночи, которые на кого угодно наведут тоску. А впрочем, не стоит так уж безоговорочно верить всем этим слухам — люди, которые их распространяют, сами скорее всего ни разу не выезжали за пределы города.
Сначала у меня создалось впечатление, что он попросту за что-то мстит женщине. Но из ее вежливых, малозначащих ответов я понял, что они только что познакомились и, следовательно, у него не могло быть никаких причин для личной неприязни. Значит, он просто хотел разоблачить носительницу индивидуалистических настроений, хотел, чтобы резким словом или внезапным взрывом слез она наконец-то выдала себя. Тогда, указав на нее и воскликнув: «Смотрите, кого мы вынуждены терпеть в своих рядах!» — он пригвоздил бы ее к позорному столбу. Такое стремление было, в сущности, не только вполне объяснимо, но и достойно всяческого уважения, и потому их разговор приобретал иной, принципиально новый смысл. Я слушал внимательно, и, надо сказать, симпатии окружающих явно склонялись на сторону женщины. Мне кажется, дело тут было не в сострадании. Всех привлекало то достоинство, то самообладание, с которым она парировала самые хитрые выпалы партнера. Ни на секунду ее лицо не покинула вежливая улыбка, ни разу в голосе не прорвалась дрожь. И как быстро она находила ответ на любой из его доводов! Она говорила, что молодежь легко воспринимает все новое, климат севера полезнее для здоровья, чем южный, что в Мировой Империи никто не может чувствовать себя одиноким и нечего жалеть о том, что ее дочь забудет родных, — если человеку приходится переезжать на новое место, это как раз очень хорошо.
Я был очень недоволен, когда в их спор вмешался сидевший неподалеку рыжеволосый мужчина с грубым лицом.
— А у меня хорошие новости, — сказал я Линде, когда все принялись за картофельный суп. — Завтра начну экспериментировать с людьми. В присутствии инспектора, конечно.
— А ты знаешь, кто это будет? — спросила Линда.
Ее невинный вопрос заставил меня вздрогнуть. С одной стороны, казалось бы, совершенно естественно, что жена спрашивает мужа, кто будет у него инспектором. Ведь от придирчивости инспектора зависела продолжительность испытаний. Случалось также, что иной честолюбивый инспектор присваивал себе чужое открытие, и с этим, как правило, ничего нельзя было поделать. Так что желание близкого человека узнать, с кем мне придется работать, было вполне закономерным. Но мне почудился в голосе Линды особый оттенок. Моим непосредственным начальником — и, следовательно, первым кандидатом в инспектора — был Эдо Риссен, а он раньше работал в том же пищевом концерне, что и Линда. Я знал, что по долгу службы им часто приходилось общаться друг с другом, и по некоторым признакам догадывался, что моя жена испытывает к нему симпатию. И вот теперь ее вопрос внезапно пробудил во мне ревность. Насколько они были близки? На большой фабрике всегда найдется место, где двое могут укрыться от посторонних взглядов. Хотя бы на складе, например. Кладовщик не всегда сидит на месте, а вдоль стеклянных стен вечно громоздятся груды ящиков и тюков. Кроме того, Линде, как и всем остальным, приходилось иногда дежурить ночью. Ее очередь вполне могла совпасть с дежурством Риссена. Да, все было возможно, в том числе и самое худшее — может быть, она и до сих пор еще любила его.
В то время я редко задумывался над собственными чувствами. Не заботило меня и то, что думают обо мне другие, — ведь это не имело никакого практического значения. Лишь много позже, уже в заключении, я начал, возвращаясь мыслями к прошлому, анализировать свое состояние. Теперь-то я понимаю, что, когда у меня возникла догадка о близости между Линдой и Риссеном, я в глубине души хотел не опровержения ее, а подтверждения. Точнее говоря, мне нужна была какая-то причина, которая могла бы положить конец моему браку.
Но тогда я с негодованием отверг бы подобную мысль, Линда играла слишком большую роль в моей жизни. Она значила для меня не меньше, чем вся моя карьера. Против воли и вопреки здравому смыслу я был отчаянно привязан к ней.
Многие считают любовь устаревшей выдумкой романтиков, но я боюсь, что она все-таки существует, и с самого начала в ней заключено нечто неописуемо мучительное. Мужчину тянет к женщине, женщину — к мужчине, но с каждым шагом, который приближает их друг к другу, оба как бы теряют какую-то часть своей души; человек надеется на победу, а сам терпит поражение. Это. чувство появилось у меня еще во время моего первого брака (мы разошлись, потому что у нас не было детей, и, следовательно, не имело смысла дальше жить вместе). Но с Линдой это стало просто кошмаром, хотя тогда я еще не догадывался, что причина кошмара — именно она. У меня возникало иногда такое ощущение, словно я стою среди тьмы, освещенный лучами прожектора; его сверкающий глаз направлен прямо на меня, мне стыдно, и я, извиваясь, как червяк, пытаюсь спрятаться. Лишь много позже я догадался, что виной всему Линда. С ней я чувствовал себя пугающе беззащитным; мне постоянно хотелось забиться куда-то в угол, спрятаться, а она оставалась неизменно загадочной, сильной, да, чуть ли не сверхчеловечески сильной, она бередила и тревожила меня, а эта ее загадочность — о, она давала ей ненавистное преимущество. Когда ее губы вытягивались в узкую красную черту, — нет, это нельзя было назвать улыбкой, радостной или насмешливой, скорее это напоминало натянутый лук, — а глаза становились неподвижными, меня пронизывала дрожь ужаса. И в то же время меня тянуло, неодолимо тянуло к ней, хоть я и сознавал, что никогда она не раскроет мне свой внутренний мир. Должно быть, это и есть любовь, когда в отчаянии безнадежности один человек крепко держится за другого и, несмотря ни на что, ждет чуда.
* * *
Другие пары вокруг нас расходились, как только дети подрастали настолько, чтобы их можно было отдать в Барнлэгер, — расходились, женились и выходили замуж опять, чтобы родить новых детей. Оссу, нашему старшему, было восемь лет, он уже целый год жил отдельно. Лайле, младшей, недавно исполнилось четыре — значит, пробыть дома ей предстояло еще три года. А что потом? Мы тоже разойдемся, и каждый создаст новую семью, наивно веря, что на этот раз чудо совершится? Весь мой опыт подсказывал, что это не более чем иллюзия. Но где-то оставалась еще надежда, и она шептала: нет, тебе не повезло с Линдой только потому, что она любит Риссена. Она принадлежит Риссену, а не тебе. Пойми же это наконец, и все станет на свои места, и ты еще сможешь надеяться на новую любовь! Да, вот какие мысли пробудил во мне невинный вопрос Линды.— Очевидно, Риссен, — сказал я, весь насторожившись и ожидая, что последует дальше.
— А мне позволено будет узнать, что это за эксперимент? — спросила горничная.
Разумеется, она имела полное право спрашивать, ведь она находилась здесь в какой-то степени и для того, чтобы следить за всем, что происходит в доме. Но, с другой стороны, не будет ли вреда и мне самому, и к первую очередь Империи, если слухи о моих опытах распространятся преждевременно?
— Речь ждет об открытии, которое, как я надеюсь, будет полезно Империи, — сказал я. — Синтезировано новое вещество, и с его помощью можно заставить любого человека рассказать обо всех своих тайнах, о том, что он раньше скрывал из страха или стыда. Вы сами из нашего города?
Дело в том, что когда в городе не хватало людей, пополнение привозили из других провинций. У приезжих, разумеется, не было того образования, которое получали все живущие в Городах Химиков, и они довольствовались обрывками знаний, подхваченными уже в зрелом возрасте.
— Нет, — сказала она, покраснев, — я из другого места.
(Выяснять, откуда кто прибыл, было строжайше запрещено, потому что такие сведения могли использоваться в целях шпионажа. Оттого-то она и покраснела).
— Тогда я не буду рассказывать о химическом составе вещества и механизме его действия, — сказал я. — Впрочем, я думаю, в любом случае мне не стоит особенно распространяться; ведь это фактически означало бы разгласить открытие, а на это я не имею права. Но, может быть, вы слышали об алкоголе и о том, что в старину он употреблялся как опьяняющее средство?
— Да, — ответила она, — и знаю, что из этого выходило. Люди становились несчастными, портили здоровье, а в самых тяжелых случаях у них начиналась дрожь во всем теле, им мерещились белые мыши и всякое такое.
Я невольно улыбнулся. Она повторяла слова из элементарного школьного учебника. Конечно, ей не пришлось получить среднего образования, которое давалось в Городах Химиков.
Я продолжил:
— Совершенно правильно, в запущенных случаях так и было. Но даже при сравнительно слабом опьянении люди нередко выбалтывали то, что не следовало, совершали неразумные поступки, потому что сдерживающие чувства стыда и страха у них на время атрофировались. Вот и мое средство действует примерно так же, как алкоголь, — то есть я полагаю, что действует, — завершающих опытов еще не было. Но есть и разница — химический состав совсем другой, и потом его не глотают, а вводят прямо в кровь. Когда действие препарата кончается, человек не испытывает никаких неприятных ощущений, ну, может быть, только небольшую головную боль. И он помнит все, что с ним происходило, не то что пьяные, которые обычно все забывали. Теперь вы видите, какое это важное открытие. Ни один преступник не сможет скрыть свою вину. Мысли, чувства больше не будут принадлежать нам одним, наконец-то будет покончено с этой нелепостью!
— С этой нелепостью? — переспросила она.
— Ну да, разумеется. Ведь из мыслей и чувств рождаются слова и поступки. Так как же они могут быть личным делом каждого? Разве каждый человек не принадлежит Всемирной Империи целиком и полностью? Кому же, как не Империи должны тогда принадлежать его мысли и чувства? До сих пор их невозможно было контролировать, но сейчас-то средство найдено.
Она быстро взглянула на меня и отвела глаза. И хоть выражение ее лица не изменилось, щеки явно побледнели. Я решил подбодрить ее:
— Не бойтесь, мы не собираемся выяснять, кто в кого влюблен или кто кого терпеть не может. Конечно, если бы мое открытие попало в чужие руки, тогда, само собой, мог бы начаться страшный хаос. Но ведь этого же не случится! Мое изобретение будет служить нашей безопасности, всеобщей безопасности, безопасности Всемирной Империи!
— А я и не боюсь, мне бояться нечего, — отозвалась она холодно, уже успев взять себя в руки и не реагируя на мой доброжелательный тон.
Разговор перешел на другие темы. Дети стали рассказывать, во что они играли на детской площадке. Там у них имелось специальное приспособление — нечто вроде огромного эмалированного ящика в четыре квадратных метра величиной и в метр глубиной. Там спокойно можно было взрывать игрушечные деревья и дома, сделанные из особого, легко воспламеняющегося материала. Не менее увлекательно было, наполнив ящик водой, разыгрывать в миниатюре целые морские сражения пушки детских кораблей заряжались тем же взрывчатым веществом, которым начинялись игрушечные бомбы. Среди игрушек были даже маленькие торпедные катера. Таким путем у детей развивались стратегические наклонности, так что это входило в их плоть и кровь, можно сказать, становилось их второй натурой. Кроме того, подобные игры были и отличным развлечением. Порой я даже завидовал собственным детям. Ведь в мое время не существовало таких великолепных игрушек — специальную взрывчатку для детских бомб, например, изобрели совсем недавно, — и я просто не понимал, почему они ждут не дождутся дня, когда им исполнится семь лет и они перейдут в Барнлэгер, где упражнения походят уже не на игру, а на настоящую военную службу и где придется жить постоянно.
Мне часто приходило в голову, что нынешнее поколение гораздо трезвее смотрит на жизнь, чем я в том же возрасте. И в этот день я снова получил подтверждение своим мыслям. Поскольку сегодня был семейный вечер, ни я, ни Линда не пошли на военную службу, и Оссу, наш старший, тоже был дома, я решил немного развлечь детей. У меня с собой был крошечный кусочек натрия, который я специально для такого случая захватил из лаборатории. Я представлял себе, как обрадуются дети, когда увидят плавающий по воде лиловый огонек, — я помнил, как еще мой отец показывал мне этот фокус. Я налил полный таз воды, потушил свет, и все собрались вокруг моего маленького химического чуда. Но никто не выказал восторга. Ну ладно Оссу — он умел стрелять из детского пистолета и бросать хлопушки, имитировавшие ручные гранаты, — я еще мог понять, что бледный маленький огонек не произвел на него никакого впечатления. Но то, что осталась равнодушной четырехлетняя Лайла, меня удивило. Видимо, вспышка огня, не принесшая гибели хотя бы нескольким врагам, не могла вызвать у нее интереса. И только Марил, наша средняя, сидела словно зачарованная и широко раскрытыми глазами, так напоминавшими глаза матери, смотрела на шипящий, кружащийся по воде огонек. И это одновременно и утешало, и беспокоило меня. Было совершенно ясно, что именно такие дети, как Оссу и Лай-яа, нужны нашей эпохе. Уже сейчас в них угадывалась будущая деловитость и трезвость. А я… во мне все еще жила устаревшая романтика. И хоть в характере и поведении Марил я как бы находил оправдание себе, мне внезапно захотелось, чтобы она была больше похожа на других. У каждого поколения свои черты, обусловленные особенностями времени, и я совсем не хотел, чтобы моя дочь оказалась исключением.
Вечер подходил к концу, и Оссу нужно было возвращаться в городок. Может быть, ему хотелось остаться, может быть, он боялся ехать один, но он ничем этого не выдал. В свои восемь лет мой сын был уже дисциплинированным солдатом. Но зато я сам с внезапной тоской вспомнил то время, когда, они все трое каждый вечер забирались в свои кроватки. «Сын — это сын, — думалось мне, — он отцу всегда ближе, чем дочери». Я боялся даже представить себе тот день, когда и Марил, и Лайла уйдут от нас и мы будем встречаться с ними лишь два раза в неделю. Но я ничем себя не выдал. К чему показывать дурной пример детям, к чему давать горничной-основания отметить в рапорте слабость и мягкотелость главы семейства?
И Линда — главное Линда! Пусть меня презирает кто угодно, но только не она, сама никогда в жизни не проявившая слабости.
Между тем постели для девочек были уже приготовлены. Горничная составила посуду и остатки еды в кухонный подъемник и тут только вспомнила:
— Да, мой шеф, ведь вам сегодня пришло письмо. Вот оно.
После этого она ушла. Мы с Линдой с удивлением рассматривали конверт. Письмо было служебное. Прежде всего мне пришло в голову, что, будь я на месте полицейского начальства моей горничной, я сделал бы ей внушение за то, что по забывчивости или по какой-то другой причине она не вскрыла конверт, хотя имела на это полное право. Но тут же я спохватился — ведь там могло быть написано такое, что мне следовало только благодарить ее за эту небрежность. Письмо было из Седьмой канцелярии Департамента пропаганды. Но тут, чтобы все объяснить, я должен вернуться к событиям двухмесячной давности.
Итак, это произошло два месяца назад. В зале Унгдомслэгер, украшенном флагами и полотнищами, собралась толпа юношей и девушек. Они разыгрывали разные сценки, произносили речи, маршировали под барабанный бой. Поводом послужило то, что группа девушек из лагеря получила приказ о переводе в другое место — куда именно, никто не знал. Кто называл Второй Город Химиков, кто — Город Обувщиков, но, во всяком случае, было ясно, что их мобилизуют туда, где сложилась сейчас неблагоприятная ситуация — как в смысле рабочей силы, так и соотношения полов. Раз и навсегда установленные пропорции не должны были нарушаться. Потому-то группу молодых женщин и призывали сейчас в другой район, и сегодня в их честь был устроен прощальный вечер.
Такие празднества чем-то напоминают проводы солдат. Правда, есть и разница, притом весьма значительная, — мы все, и те, кто уезжал, и те, кто оставался, знали, что девушкам, покидающим родной город, ничто не грозит, что, напротив, будет сделано все, чтобы они как можно скорее привыкли к новому окружению. Но в обоих случаях отъезжающие понимали, что расстаются с близкими навсегда. Между городами во избежание шпионажа разрешена была только официальная связь, и осуществлялась она особо проверенными служащими, находившимися под постоянным контролем. И даже если кому-нибудь из девушек удалось бы попасть в Службу движения — случай почти невероятный, так как будущих работников этой службы чуть ли не с младенчества готовили в специальных Городах Транспортников, — даже и в этом случае еще нужно было, чтобы ее поставили на один из маршрутов, проходивших через родной город, и чтобы время, когда она там окажется, пришлось как раз на ее свободные часы. Кстати, все это касалось только работников наземного транспорта; персонал, обслуживающий воздушные линии, жил отдельно от семей под постоянным наблюдением властей. Короче говоря, требовалось совершенно исключительное, поистине чудесное стечение обстоятельств, чтобы родители смогли когда-нибудь увидеться со своими детьми, отправляемыми в другую местность. Но тем не менее в этот вечер никто не имел права с мрачным видом стоять у стены. На празднике, как и подобает, должно царить радостное настроение.
* * *
Наверняка все сложилось бы иначе, если бы я тоже был непосредственным участником торжества. В зале было весело и шумно. Предвкушение хорошего ужина — на таких празднествах угощение, как правило, бывает вкусным и обильным и собравшиеся набрасываются на еду как голодные волки, — звуки барабана, общий шум и веселая толкотня — вес создавало то приподнятое на строение, которому и надлежит господствовать па подобных вечерах.Но сам я оказался здесь не потому, что имел какое-то отношение к виновникам торжества, а по долгу службы (я имею в виду военно-полицейскую службу, которая занимала у меня четыре вечера в неделю). В данном случае я исполнял роль полицейского секретаря. Сидя на небольшом помосте в углу зала, я должен был вести протокол, записывать весь ход торжества. Этим занимался не я один, всего нас в зале было четверо — по одному в каждом углу.
Итак, я сидел отдельно от всех и разглядывал толпу. Общий подъем в какой-то степени захватил и меня, и хоть я не мог веселиться вместе с другими, меня утешало сознание важности моей миссии. Впрочем, к концу вечера всех нас четверых должны были сменить, чтобы и мы имели возможность отдохнуть и отдать должное праздничному столу.
Девушек — виновниц торжества было что-то около пятидесяти. Они сразу бросались в глаза благодаря позолоченным венкам на головах (такие венки по обычаю предоставлял город). Мое внимание привлекла одна из девушек. Она была очень красива, а главное — в ее взглядах, движениях, во всем ее поведении, как скрытый огонь, чувствовалась необыкновенная живость. Еще в начале вечера, когда на сцене разыгрывались скетчи и юноши сидели отдельно от девушек, я заметил, что она пытливо поглядывает в их сторону. Но вот она нашла того, кто был ей нужен, и сжигавший ее внутренний огонь словно бы утих, превратившись в ровное, спокойное пламя. Я начал разглядывать юношей и сразу понял, кого она искала. Среди веселых, полных радостного ожидания лиц только его лицо поражало своей чуть ли не болезненной серьезностью. Как только кончилась последняя пьеса и все вскочили с мест, эти двое двинулись сквозь густую толпу прямо навстречу друг другу и остановились в центре зала. Молодежь кругом разговаривала и пела, они одни стояли молча, никого не замечая, забыв о том, где находятся. Я стряхнул с себя оцепенение. Ну куда это годится! Я едва не стал сочувствовать им!
Наверно, я слишком устал в тот день, иначе я бы так не забылся. Разумеется, жалеть этих двоих не стоило. Что может быть полезнее для формирования верноподданного, чем выработанная смолоду привычка приносить жертвы ради великой цели? Ведь многие всю свою жизнь жаждут и не могут принести жертву, которая была бы достаточно велика. Единственное, что я мог испытывать в тот момент, была зависть, и я уверен, что недовольство, которое явно проявляли все окружающие, было вызвано той же завистью. Завистью и еще, быть может, презрением, ибо вся эта молодежь, конечно, считала, что отдельный человек, кем бы он ни был, не стоит такой затраты душевных сил. Но я презрения не испытывал, потому что юноша и девушка казались мне участниками вечной драмы, прекрасной в своей трагической обреченности.
Да, наверно, я действительно устал, потому что меня все время притягивали не веселые, а грустные лица. После того как толпа разделила молодую пару, я обратил внимание на худощавую немолодую женщину — видимо, мать одной из мобилизованных. Она тоже находилась как бы вне всего происходящего. Сам не знаю, почему это пришло мне в голову, я бы ничей не мог этого доказать, потому что она делала все то же, что другие, — двигалась в такт с марширующими, кивала ораторам, пела. Но, по-моему, она проделывала все это чисто механически и оставалась одинокой — точно так же, как те двое. По-моему, люди вокруг тоже заметили это. Со своего помоста я видел, как к ней то и дело подходил кто-нибудь, брал за руку и тянул за собой или просто заговаривал о чем-то. И хоть она отвечала и даже улыбалась, я видел, что люди отходили разочарованные. Только один невысокий полный мужчина с живым лицом не отступился так легко. После того как в ответ на какую-то его реплику она выдавила мученическую улыбку и снова приняла прежний озабоченный вид, он отошел, но недалеко, и я понял, что он наблюдает за ней.
Эта одинокая усталая женщина вдруг стала мне чем-то близка. Умом я понимал, что она еще более достойна зависти, чем те двое молодых людей, — ведь она приносила большую жертву и заслуживала поэтому еще большей хвалы. Чувства молодых поблекнут, у каждого появится новая привязанность. Рана затянется, и память о прежней любви будет скрашивать однообразие будней. Но боль матери не утихнет с годами. Я понимал, какова тяжесть ее потери, — ведь и мне когда-нибудь придется пережить то же самое. Я думал об Оссу, старшем сыне, который пока еще приходил домой два раза в неделю. Я надеялся, что сумею удержать его в Четвертом Городе Химиков и тогда, когда он станет взрослым. Разумеется, я сознавал, что нельзя распоряжаться судьбой маленьких подданных Империи, исходя лишь из интересов родителей, и никогда бы не высказал своего желания вслух, но тайная надежда сохранить Оссу была для меня словно мерцающий вдалеке огонек для ночного путника. Может быть, я особенно берег эту мечту еще и потому, что ее приходилось так тщательно скрывать. И вот в этой женщине я угадал ту же боль и ту же молчаливую сдержанность. Я невольно поставил себя на ее место — она не только больше никогда не увидит свою дочь, но даже вряд ли сумеет на протяжении всей жизни получить от нее хоть какое-нибудь известие. Почтовая цензура все более строго обходилась с частными письмами, и, как правило, адресату доставлялись только действительно важные, короткие и деловые сообщения, снабженные надлежащими подтверждениями. Странная и дерзкая мысль пришла мне в голову: я подумал, что люди, пожертвовавшие своими чувствами ради Империи, нуждаются в своего рода компенсации. Она должна состоять в том, к чему стремятся даже самые богатые и высокопоставленные лица, — в славе и почитании. Если слава служит достаточным утешением для искалеченного на поле боя воина, почему бы ей не быть таким же утешением и для человека, потерпевшего моральный ущерб? Весьма путаная романтическая мысль — и, как и следовало ожидать, немного погодя она привела меня к опрометчивому поступку.
После того как меня сменил другой полицейский секретарь, я смешался с толпой и попытался принять участие в общем веселье. Но, должно быть, из-за усталости и голода ничего у меня не выходило. Вскоре из кухни вкатили передвижные столы, накрытые для ужина, и все со складными стульями собрались вокруг них. И что удивительно — женщина, на которую я раньше обратил внимание, оказалась как раз напротив меня. Возможно, это было чистой случайностью, а возможно, она тоже заметила меня и даже сумела прочитать на моем лице симпатию. Но то, что невысокий подвижный толстяк, подходивший к ней до ужина, и сейчас поспешил усесться рядом, — это уж явно было преднамеренно. Судя по всему, он хотел заставить ее выдать нечто тщательно скрываемое. Его слова звучали как будто вполне невинно, но я представляю себе, как они должны были бередить рану матери! Он с сожалением говорил об одиночестве, которое ожидает девушек. Всех вновь прибывших, по его словам, расселят в разных местах, далеко друг от друга. Само собой, им трудно будет привыкнуть к новому климату, да и к новому образу жизни тоже. Что касается Городов Обувщиков (не знаю, почему речь зашла именно о них, ведь цель поездки всегда содержалась в глубокой тайне, и любая догадка на этот счет с равной степенью вероятности могла оказаться и правдивой, и ложной) — так вот, что касается Городов Обувщиков, то часть из них лежит на той же широте, что и Четвертый Город Химиков, но большинство расположено далеко на севере, где суровый климат, холодные зимы и долгие полярные ночи, которые на кого угодно наведут тоску. А впрочем, не стоит так уж безоговорочно верить всем этим слухам — люди, которые их распространяют, сами скорее всего ни разу не выезжали за пределы города.
Сначала у меня создалось впечатление, что он попросту за что-то мстит женщине. Но из ее вежливых, малозначащих ответов я понял, что они только что познакомились и, следовательно, у него не могло быть никаких причин для личной неприязни. Значит, он просто хотел разоблачить носительницу индивидуалистических настроений, хотел, чтобы резким словом или внезапным взрывом слез она наконец-то выдала себя. Тогда, указав на нее и воскликнув: «Смотрите, кого мы вынуждены терпеть в своих рядах!» — он пригвоздил бы ее к позорному столбу. Такое стремление было, в сущности, не только вполне объяснимо, но и достойно всяческого уважения, и потому их разговор приобретал иной, принципиально новый смысл. Я слушал внимательно, и, надо сказать, симпатии окружающих явно склонялись на сторону женщины. Мне кажется, дело тут было не в сострадании. Всех привлекало то достоинство, то самообладание, с которым она парировала самые хитрые выпалы партнера. Ни на секунду ее лицо не покинула вежливая улыбка, ни разу в голосе не прорвалась дрожь. И как быстро она находила ответ на любой из его доводов! Она говорила, что молодежь легко воспринимает все новое, климат севера полезнее для здоровья, чем южный, что в Мировой Империи никто не может чувствовать себя одиноким и нечего жалеть о том, что ее дочь забудет родных, — если человеку приходится переезжать на новое место, это как раз очень хорошо.
Я был очень недоволен, когда в их спор вмешался сидевший неподалеку рыжеволосый мужчина с грубым лицом.