В письме были дурные вести для Мари: да, это он понял.
   Мари ожидала, что произойдет еще что-то, а Хоэл сказал что-то, что ее удивило. Он поворачивал это так и этак, ища слова, которые бы встали на место. Да, Мари должна уехать... остаться... что?
   Плохая новость письма заключалась в том, что умер ее отец, поэтому она плакала. А потом что-то непонятное, и герцогиня успокоила Мари, что никто не станет заставлять ее... Нет, было сказано не так. Герцогиня сказала Мари, что они знают: она замуж не выйдет. А потом – его имя: Тиарнан. Может, заставил... передумать.
   Почему он мог заставить ее передумать? Замуж.
   Только после долгого утомительного сражения он начал понимать, что Мари была в него влюблена. Он не вполне поверил своему вымученному истолкованию, но даже возможность того, что он был прав, ударила в его душу мучительной болью. Он снова вспомнил ее у источника Нимуэ, когда разбойники прижимали ее, обнаженную, к земле. Она была привлекательной женщиной, и к тому же храброй и верной. Теперь, познав предательство, он ценил верность гораздо сильнее. Но что ему теперь до всех привлекательных женщин?
   Ничего. Теперь его тело будет отзываться приливом желания на запах любой суки в течке, хотя его человеческая сущность с отвращением содрогается от такой похоти. Мысль о том, что когда-то его могла любить Мари, продемонстрировала ему его падение яснее, чем намордник и цепь. Он тихо заскулил в темноте.
   Он вспомнил, как Ален смотрел на него в сарае в Треффен-деле. Ален, который выглядел все таким же человечным и элегантным, но от которого исходил такой же острый запах страха, какой остался на камне у часовни. Ален знал, кто он, и уговаривал Хоэла его убить. А сам он не мог сделать ничего. Ничего – только беспомощно терпеть, как он вытерпел все остальное, что сделали с ним Ален и Элин. Он потерял всякую надежду вернуть себе человеческий облик. Но возможно, когда-нибудь, если он будет терпеть достаточно долго, он найдет способ хотя бы отчасти отплатить им. Если он будет кротким и терпеливым, намордник снимут – а Алену когда-нибудь придется явиться ко двору. Жюдикель этого не одобрит. Но Жюдикель никогда не одобрял убийств, и это никогда не останавливало его прежде. А зачем еще ему жить дальше?
 
   Двор провел Великий пост в Ренне. Мало кто совершал поездки во время этого периода покаяния, так что гостей у герцога почти не бывало. Он даже не мог выезжать на охоту: с учетом запрета на скоромное и необходимости дать оленям возможность спокойно растить приплод, в лес гончих не пускали. Вместо этого Хоэл забавлялся с волком. Спустя примерно неделю намордник был снят, а задолго до Пасхи за ним последовала и цепь. Даже Тьер неохотно признал, что Изен-грим ведет себя безупречно. Он никогда даже не угрожал укусить, не лаял, не крал пищу со стола и, как торжествующе указал Хоэл жене, не пачкал в доме с самого первого дня. Если на него лаяли собаки, то он просто уходил с выражением такого презрения, что герцогиня хохотала над его важностью. Хоэл научил его по команде подходить, идти рядом, сидеть, стоять и приносить поноску – и все за одно утро.
   – Поразительно умный зверь, – проговорил он, трепля Изенгрима за уши. – Но я это понял, еще когда на тебя охо-тился, правда?
   И зенгрим его понимал. С каждым днем количество понятныхемуискаженныхслов все возрастало. Иногда ему даже удавалось следить за разговором, хотя это требовало особой сосредоточенности, словно он слушал речь на иностранном языке, который когда-то знал, но забыл. В постоянном окружений человеческой речи, человеческих чувств и желаний его разумная часть вырвалась из глубины на поверхность. Казалось, она достигла берега, где лежала, пытаясь отдышаться, по-прежнему омываемая морем животных инстинктов, но уже не погружаясь в них целиком.
   Он был готов повиноваться Хоэлу. Герцог всегда был его избранным сюзереном, так что не было ничего позорного в том, чтобы служить ему в любом обличье. Небрежная ребячливость того, что по большей части ему говорили: «Хороший парень! Вот, угощайся!» – поначалу казалась ему постыдной, но постепенно волновала все меньше, становясь привычной. А как еще герцог должен был разговаривать с животным? Он был очень рад избавиться от намордника и цепи и старался не делать ничего такого, что могло бы их вернуть. Было очень соблазнительно огрызнуться на собаку, которая его облаивала, соблазнительно укусить пажей, которые иногда дразнили его на пари, но перед этими соблазнами он мог устоять. И если он держался рядом с Хоэлом, герцог его защищал.
   В замке привыкли видеть волка, спокойно идущего следом за господином или сидящего у его ног за столом. Когда на Страстную неделю начали приезжать гости, то придворные демонстрировали им волка с гордостью и успокоительными словами.
   – Это волк герцога, Изенгрим, – говорили они. – Прекрасный зверь, правда? Его можно не бояться – он ручной. И вы видите, как он любит своего хозяина.
   Помимо хозяина, волк был явно привязан к герцогине и Мари. Если они входили в комнату, он обязательно подходил с ними поздороваться, прижимая нос к их руке, и ходил с ними по замку или лежал у их ног. С остальными он был только вежлив. Время и несколько случайных слов подтвердили первую ужаснувшую Изенгрима догадку о том, что Мари его любила – вернее, любила того человека, которым он когда-то был. Это заставляло его наблюдать за ней с сожалением, которое было одновременно и горьким, и сладким. Он научился быстро находить ее запах среди множества других и все чаще обнаруживал, что ищет его. Ему нравилось то, как двигалось под платьем ее тело, ее формы, ее уверенная сдержанность. Ее голос никогда не был пронзительным, а всегда звучал негромко и приятно, и она легко смеялась, откидывая голову назад и небрежно отвечая на шутки поклонника. Если он лизал ей руку, то ее кожа имела особый сладкий вкус.
   Он не мог ясно вспомнить, какой она казалась его человеческому взгляду – только ее тело у источника Нимуэ и то, как она стояла потом, с рассыпавшимися по плечам спутанными густыми волосами – темно-русыми. Но он не мог вспомнить цвета ее глаз. Когда он был человеком, то ни разу не обратил внимания на ее глаза, а теперь его мир был лишен цвета.
   Он с горечью понимал, что не замечал Мари потому, что был влюблен в Элин – прекрасную, нежную Элин, которая предала его так легко и безоговорочно. Если бы та сцена у источника Нимуэ произошла на год раньше, он мог бы жениться на Мари, а Элин навсегда осталась бы для него просто дочерью соседнего лорда. Он был совершенно уверен в том, что Мари никогда не стала бы плакать и выпытывать у него его тайну. И даже если бы он рассказал ей все, она не предала бы его. Она могла бы уйти от него в монастырь, но никогда не запятнала бы себя предательством. Если бы он женился на Мари, то и сейчас был бы человеком, счастливо и мирно жил бы с женой в своем поместье. Какую сладкую боль вызывали эти мысли!
   Кенмаркок, получивший место в герцогском казначействе, проявил особый интерес к Изенгриму. Это произошло в зале после воскресной мессы: герцог занимался делами со своими служащими, и Кенмаркок принес какие-то счета. Мари оказании, поблизости вместе с герцогиней.
   Кенмаркок опасливо подошел к волку, а потом, еще более осторожно, протянул руку, чтобы зверь мог ее обнюхать. Изенгрим прикоснулся к ней носом и снова сел, продолжая наблюдать за клерком.
   – Да ведь это же тот волк, которого я видел в мою последнюю ночь в Таленсаке, когда сидел в колодках! – воскликнул Кенмаркок. – Похоже, мне не надо было так его пугаться!
   – Откуда ты знаешь, что это он? – недоверчиво спросил Тьер.
   Как главный охотничий, он сидел рядом с герцогом в числе других подданных.
   – Выглядит он точно так же, – ответил Кенмаркок. – И я не скоро забуду, как его увидел. Поначалу я принял его за бродячего пса, но когда он оказался в нескольких шагах от меня, то я увидел, что это волк. В лунном свете глаза у него были совсем зеленые. На мне были колодки, так что я не мог шевельнуться, и решил, что он меня убьет.
   – А что ты делал в колодках? – вопросил Хоэл с изумлением и любопытством: управляющий должен быть избавлен от подобных наказаний.
   Кенмаркок фыркнул.
   – Сказал хозяйке поместья то, чего говорить не следовало, мой господин. Я это повторять не стану. Я был расстроен отъездом из Таленсака и выпил, чтобы утешиться. Ну и зашел слишком далеко, могу сейчас в этом признаться. Но я был очень расстроен. Она поругалась с маштьерном – с лордом Тиарнаном то есть, и я по-прежнему считаю, что она виновата. Он так горевал из-за их ссоры, что когда ушел в лес в последний раз, то, должно быть, не захотел возвращаться. Отец Жюдикель пришел от своей часовни, чтобы помирить ее с мужем, но она и с ним поругалась. А вы ведь знаете, милорд, что отец Жюдикель – человек такой святости, что вся округа благодарит Бога за то, что он послал нам одного из своих святых. Тиарнан... ну, я был его человек. Я сердился за него, особенно когда его жена так поспешила выйти замуж за этого де Фужера.
   – Ты имеешь в виду моего кузена, – сухо заметил Тьер.
   – Простите меня, мой господин, – сказал Кенмаркок, – я слишком много говорю.
 
   Мари не могла сказать, почему ей не давало покоя то, что сказал клерк. Потом она мысленно несколько раз перебирала услышанное, но всегда с таким чувством, словно она что-то запомнила неправильно или что-то было недосказано – иначе она не испытывала бы такого беспокойства. Но решить эту задачу не удавалось, и она выбросила ее из головы, сосредоточившись на трудах Великого поста.
   Вечером Вербного воскресенья замок был полон народа. Из всех концов Бретани вассалы Хоэл а съезжались поздравить своего сюзерена и присоединиться к празднеству в рейнском соборе. Мари была удивлена, когда герцогиня выкроила в своих хлопотах время, чтобы вызвать ее к себе в покои. Придя туда, она удивилась еще больше, застав Авуаз за разговором с Сибиллой и швеей Эммой.
   – А вот и ты, милая! – воскликнула Авуаз. – Я хочу, чтобы, ты примерила вот это платье.
   Мари недоуменно воззрилась на прекрасное платье темно-зеленого цвета. На нем было золотое шитье по лифу и вдоль длинных рукавов от локтя до середины кисти, – а на боках его скрепляли золотые пряжки.
   – Оно для меня слишком великолепное, – сказала она. – И я в трауре.
   Она действительно снова надела старое черное платье, которое носила в монастыре. Даже герцогиня не могла наложить на это запрет, поскольку платье надевалось в знак траура по отцу.
   – Мари, – строго сказала герцогиня, – ты не поедешь в Париж в этой отвратительной черной тряпке. Я это запрещаю. Ты – наследница поместья, из-за которого мы с Хоэлом идем на немалые хлопоты, и ты поедешь туда в таком виде, который бы полностью соответствовал случаю, или не поедешь вовсе.
   – Поеду в Париж? – изумленно переспросила Мари.
   – Поедешь в Париж, чтобы увидеть короля, – подтвердила герцогиня. – Король Филипп согласился рассмотреть наше дело. Мы встретимся в Париже на Троицу. Но ты ни в коем случае не поедешь в этом старом черном платье. Это ты наденешь ко двору, а на дорогу я заказала тебе еще платья. Эмма сможет переделать их, если понадобится.
   Сибилла захихикала:
   – Посмотрите, как она пытается сказать «нет»!
   – Да, – сказала Мари, краснея и смеясь. Сердце у нее трепетало от волнения. Поехать в Париж, увидеть короля Франции! Это казалось частью волшебной сказки. – Ох, моя госпожа, спасибо вам!
   Она иногда ведет себя совсем как нормальная девушка, правда? – заметила Сибилла.
   – Только редко, – откликнулась герцогиня.

Глава 13

   Вечером пасхального воскресенья Жюдикель молился в часовне Святого Майлона, когда нежно звякнул колокольчик.
   Великий пост оказался трудным. К нему приезжали для разговора представители реннского епископа, которые подробно расспрашивали относительно костров и других проявлений поклонения демонам. Он и правда не смотрел на это с таким осуждением, как церковные власти, считая данью вежливости прежним обитателям этих земель, а не работой дьявола. Он смог поклясться, что никогда не благословлял ни одного костра, зажженного в честь какого бы то ни было волшебного создания, но сомневался в том, что епископ этим удовлетворится. После исчезновения Тиарнана он потерял уверенность в собственных взглядах на что бы то ни было. И на сухие, нетерпеливые вопросы епископских представителей ему было отвечать крайне трудно. Он считал вполне вероятным, что эта Пасха в часовне Святого Майлона окажется для него последней, что его изгонят из часовни и переведут на малозначительное место в каком-нибудь монастыре. И возможно, именно этого он заслуживает.
   Сама Пасха выдалась исключительно благостной. Он совершил бдение в Светлую субботу, а в полночь, один в часовне, зажег пасхальную свечу и пропел канон, гимн радости в честь той минуты, когда вся мрачная неизбежность старости, смерти и гибели невинности низвергается, а силы зла сами работают на свою погибель. Когда утром встало солнце, он вышел из часовни на опушку леса, где цвели примулы, ветреницы и душистые фиалки. Листья на деревьях только начали развертываться, перекликались птицы. И на него снизошло умиротворение. Что бы с ним ни случилось, как-бы он ни заблуждался, он все равно может положиться на Бога.
   Как было заведено, на пасхальную заутреню пришли многие из тех, кто обращался к нему в течение года, и он радостно отслужил мессу. Многие верующие принесли еду, и после окончания литургии они все сидели на траве перед храмом и ели, пили и разговаривали, радостно смеясь, потому что пост закончился и им снова можно было есть яйца и мясо. Жюдикель поставил козье молоко и сыр и последний горшочек летнего меда. Это было чудесно.
   Пасхальным вечером он чувствовал счастливую усталость после бдения и долгого дня и с удовольствием предвкушал тот момент, когда ляжет в постель. Когда звякнул колокольчик, он решил, что это еще кто-то из верующих пришел его поздравить, и повернулся от алтаря с приветливой улыбкой. Но это была незнакомая молодая крестьянка с младенцем, завернутым в одеяло.
   – Господь с тобой, дочь моя, – сказал Жюдикель. – Чего ты хочешь?
   Она опустилась перед ним на колени и коснулась лбом пола.
   – Вы отшельник Жюдикель? – спросила она. Когда он кивнул, она проговорила: – Святой отец, в лесу неподалеку отсюда умирает человек. Я молю вас, ради милосердного Хри-с га, придите и сделайте для него, что можно.
   Жюдикель взял из своей хижины фонарь и сумку с хле-бом, вином и миром, а когда узнал, что женщина весь день не ела, отдал ей остатки праздничного обеда, после чего они имеете направились в лес.
   – Ты знаешь этого человека, дочь моя, – спросил Жю-дикель, – или ты нашла его случайно?
   – Я его искала, – ответила она. – Он... мой друг. Когда-тл я собиралась выйти за него замуж.
   – Но не вышла.
   Он посмотрел на ребенка у нее на руках.
   – Нет, – подтвердила она. – Мне... не позволили. Я вышла замуж за другого.
   Мужчина оказался в чаще леса примерно в двух милях к юго-западу от часовни. Он лежал в шалаше, построенном из прутьев и веток, на завшивевшей подстилке из оленьей шкуры. Одеялом ему служила еще одна изорванная шкура. Он был грязный, обросший, одетый только в штопаную рубаху из мешковины. Перед шалашом горел костер, рядом с ним стояла чашка со свежей водой. Дерюжные штаны, еще не просохшие после стирки, висели на кусте. Жюди-кель решил, что весь этот уход начался совсем недавно, когда его нашла женщина. До этого мужчина лежал больной уже довольно долго. Лицо у него осунулось, губы обметало язвами, живот вспух от голода. Когда они пришли, свет фонаря разбудил его и он открыл глаза. Под спутанными волосами темные глаза ярко горели.
   – Что это? – спросил он у женщины.
   Она бережно положила ребенка к теплу костра и, подойдя к мужчине, встала рядом с ним на колени.
   – Это отшельник, – сказала она ему. – Я привела его от часовни Святого Майлона. Пожалуйста, поговори с ним.
   Мужчина перевел свой жаркий взгляд на Жюдикеля.
   – Убирайся! – приказал он.
   Жюдикель встал на колени напротив женщины и дотронулся до лба больного. Как он и думал, тот пылал в жару.
   – Мне кажется, что твое имя Эон, – сказал Жюдикель. – Давно ты болеешь?
   – Слишком давно! – торжествующе объявил Эон. – Даже если ты побежишь к кому-то из владетелей и скажешь, что наконец поймал грабителя, я все равно умру к тому времени, когда за мной придут. Я умираю и иду в ад, но я отправлюсь туда по своей воле, а не по герцогской.
   – Я никуда не собираюсь бежать, – отозвался Жюдикель. – То, что я тебя здесь видел, останется между мной, тобой и Богом. Но эта женщина твой друг, и она тревожится за тебя. Из уважения к ней тебе следует хотя бы поговорить со мной, прежде чем прогонять.
   Эон замялся и посмотрел на женщину. Та горячо кивнула, и он вздохнул.
   – Это ничего не изменит, – сказал он ей, – но ради тебя... Она улыбнулась и поцеловала его в лоб, а потом вернулась к костру и взяла ребенка, который начал плакать.
   – Ребенок не мой, – без предисловий заявил он. – Она не разрешала мне прикоснуться к ней с тех пор, как вышла замуж за этого парня в Племи. Она сказала ему, что хочет совершить паломничество на Пасху, и отправилась меня искать, потому что тревожилась за меня, но в остальном она его не обманывала. Это правда, Бог мне свидетель.
   – Я тебе верю, – откликнулся Жюдикель, – и молю Бога, чтобы он вознаградил ее за верность ему и тебе.
   – Да, – согласился Эон с едва заметной улыбкой.
   – Что до тебя... – Жюдикель замолчал, мысленно моля о вразумлении, а потом продолжил: – Думаю, ты обрек себя на ад с большей готовностью, чем угодно Богу.
   Эон бросил на него гневный взгляд.
   – Ну, начинается проповедь! – с горечью проговорил он. – Раскайся, грешный человек! Вор, убийца, ослушник своего господина, беглый крестьянин, оборотень, ползи на брюхе, как червяк, и моли о помиловании, и, может быть, ты добьешься порки и чистилища. Уж лучше я умру как мужчина.
   – Ты думаешь, что Господь не ведает того, что ты выстрадал? Я слышал рассказ о том, как ты стал разбойником. Это была огромная несправедливость, и в Судный день не будет ни богатых, ни бедных, ни знати, ни крепостных и все станет просто и честно. Отвечай перед Богом за самого себя, Эон, – и он тебя услышит. Христос – твой друг и защитник, и он заступится за тебя. Но ты должен раскаяться и принять его помощь. Ведь ты знаешь, Эон, большинство из тех, кого ты грабил, были такие же бедняки, как ты, – крестьяне, работавшие в лесу, бедные фермеры, отправившиеся в паломничество, приходские священники с горсткой монет, пожертвованных паствой. А тот мужчина, которого два года назад ты со своими разбойниками ограбил и избил близ Пемпона?
   Он собирался принести все, что копил годами, святому Мену, чтобы его больной сын выздоровел. Вы оставили его ослепшим, без денег, со сломанными ребрами. Он это заслужил?
   – Мы не знали, для чего предназначались те деньги! Мы разозлились, когда он не захотел их отдать. Нам пришлось грабить: иначе мы не смогли бы прожить.
   – А ты пытался жить по-другому?
   – Правильно! Что бы я ни делал, я осужден. Оставь меня в покое и дай уйти в ад!
   – Эон, зачем мне было идти в такую даль, если бы я просто хотел тебя осудить? Я мог это сделать, сидя у себя в келье. Я пришел предложить тебе отпущение грехов. Такова моя обязанность и горячее желание Господа. Чтобы его получить, ты должен только протянуть руку. Все мы грешники. Я делал то, о чем горько жалею, и могу только молить Бога, чтобы он сжалился надо мной. Ты жалеешь о том, что искалечил того мужчину у Пемпона?
   Долгую минуту Эон молчал, а потом поднес слабую руку к горящим глазам.
   – Да, – пробормотал он себе в ладонь и вдруг начал плакать. – Я сам себе стал противен, когда услышал его историю.
   – Тогда Бог прощает тебя, сын мой. Своей смертью и воскресением, которое мы праздновали сегодня, он способен это сделать. Есть ли еще что-то, о чем ты сожалеешь?
   В конце концов Эон пожалел обо всех, даже о Ритгене маб Энкаре, которого задушил. Он сбросил всю пелену насилия и греха, которая его окутывала, и Жюдикель отпустил ему грехи и соборовал. А потом он освятил хлеб и вино и дал мужчине и женщине пасхальное причастие. Когда все было совершено, Эон заснул, улыбаясь по-детски умиротворенно.
   – Что ты теперь будешь делать? – спросил Жюдикель у женщины, убирая в сумку миро и вино.
   – Останусь здесь, пока он не отойдет, – просто ответила она. – А потом вернусь домой.
   – Зайди ко мне, если тебе понадобится еда, – предложил он ей. – Раз у тебя дитя, тебе нужны силы. А когда он отойдет, скажи мне, и я помогу его похоронить.
   – Думаю, теперь уже скоро, – сказала она, глядя на Эона. – Он боялся ада, а теперь у него будет хорошая смерть. – Она перевела на Жюдикеля глаза, в которых блестели слезы, а потом поймала его руку и наклонилась к ней. – Спасибо вам, святой отец, – прошептала она. – Да вознаградит вас Господь! Вы его спасли!
   – Нет, – возразил он, – это ты его спасла.
   На обратном пути он шел медленно, чувствуя, как вокруг него в темноте дышит лес. Случившееся казалось ему даром от Бога, оправданием отшельнической жизни – и он был глубоко счастлив.
   Он вернулся к себе в келью, задул фонарь и мирно заснул.
 
   Герцог Хоэл выехал из Ренна двадцать шестого апреля и прибыл в Париж десятого мая. Они ехали не спеша: не гнали лошадей, останавливались в монастырских гостиницах или замках друзей, осматривали интересные места и участвовали во всех предлагаемых увеселениях. Мари все было в новинку и все радовало. Стояла последняя весна старого века, и жизнь была прекрасна. Вдоль всего их пути на полях либо шли работы, либо уже появлялись зеленые стрелки пшеницы. Лошади налегали на плуги, овцы паслись на лугах, свиньи – в зеленеющих рощах, а мужчины и женщины прекращали работу, и дети выбегали на дорогу, чтобы посмотреть, как проезжает герцог Бретонский. Где бы они ни останавливались, усердно трудились каменщики: воздвигались новые замки, в монастырях строились новые храмы, чуть ли не в каждом городе вырастали церкви. Весь мир наливался жизнью, словно весенняя листва.
   Хоэл был намерен произвести при дворе хорошее впечатление, так что захватил всех придворных рыцарей, а также еще двадцать тех, кому подошло время ему послужить. Его сопровождали также трубачи, музыканты, герольд, священник, врач и писец. К немалому сожалению Мари, остальные служащие, в том числе и Тьер, остались дома. Авуаз, помимо Мари, взяла еще дюжину дам, и за герцогским отрядом следовали еще примерно шестьдесят слуг, а также вьючные мулы, лошади; были там и охотничьи собаки с ястребами. Мирри и большую часть лучших охотничьих собак с собой не взяли: время серьезной охоты с гончими было еще далеко. Однако Изенгрима взяли – в новом ошейнике с серебряными заклепками, – также как нескольких любимых алаунтов и борзых, ради их внушительного вида.
   Изенгрим был очень рад, что охотничьих собак оставили дома. У Мирри началась течка, и ее острый влекущий запах был ему почти невыносим. Мысль о совокуплении с собакой и рождении щенков, которые могут обладать частицей человеческой души, была невыразимо чудовищной. Так что дорога в Париж стала для него огромным облегчением.
   Сам Париж, куда они приехали днем, оказался ненамного больше Нанта. Они миновали огромное аббатство Сен-Жермен и поехали мимо зеленеющих виноградников вдоль левого берега Сены. За широкой коричневой рекой лежал остров Сите, и прозрачный весенний воздух над ним был запятнан дымом от множества очагов. Миновав мост Сен-Мишель, они въехали в городские ворота, в вонь нечистот и гниющих овощей. Большинство парижан жили на острове, хотя некоторые уже переехали в менее людный речной порт на правом берегу. Здесь, в центре старого города, дома лепились один к другому, а шум и грязь намного превосходили рейнские. Улица служила главным рынком города. Уличные торговцы расхваливали свои товары, покупатели торговались с ними, и все начинали сыпать ругательствами, когда рыцари герцога расчищали ему дорогу. Собаки герцога облаивали кошек, разгуливающих по узким проулкам, а городские псы облаивали герцогского волка. Они поспешно проехали через эту суматоху, повернули налево – и наконец оказались у дворца короля Франции Филиппа, где их уже ждали и гостеприимно встретили.
   Бретонцы приложили немало усилий, чтобы блеснуть великолепием. Этим утром собак и волка вымыли и вычесали так, что мех мягкими складками падал им на шеи. Лошадей обиходили так, что каждый волосок лоснился, а копыта намазали смесью растительного масла и угля (хотя большая часть стерлась в уличной грязи). Все пятьдесят рыцарей Хоэла чистили и полировали свои доспехи, пока, по словам их сеньора, они не начали сверкать, как свежие сардины.
   Сам герцог был облачен в новый алый камзол, отделанный горностаем и стянутый поясом с золотым шитьем. Герцогиня была еще великолепнее в темно-бордовом шелке, сверкавшем драгоценными камнями. Зеленое с золотом платье Мари рядом с их одеяниями казалось скромным. Они въехали в ворота дворца под звуки труб и оказались на мощеном дворе. Пятьдесят рыцарей разъехались веером, звеня копытами по булыжникам, а потом быстро спешились, загремев доспехами, и встали на колени. Герцог слез со своего белого скакуна. Мари решила, что более великолепного зрелища она еще не видела.