Страница:
Они устояли; уцелел и топор. Тогда фра Пиет, слишком гордый, чтобы отбирать у наглеца собственное оружие на глазах всего отряда, избрал иную тактику.
— Ты берёшь на душу большой грех.
— Беру, но не я. По закону — по королевскому закону — катари пользуются такой же свободой, как и остальные жители Королевства, пока они живут мирно и платят налоги.
— По закону — по закону Святой Церкви, — скрипучим голосом ответствовал фра Пиет, — еретики не имеют права входить в церковь, храм, часовню и в любое другое место, посвящённое Господу, ибо тогда их будет преследовать правосудие Ордена.
Это тоже было правдой, и Маррон знал это. Радель не стал спорить.
— Так, значит, это и есть правосудие Ордена, — спросил он, — казнь на ступенях храма, без защитников, даже без оглашения имён осуждённых? Вы собираетесь казнить и мужа, и жену, и даже ребёнка?
— Наказанием для таких, как они, должна быть смерть, — ответил фра Пиет. — Они осквернили храм Господень одним своим присутствием.
— Да, обычно это карается смертью, — согласился Радель, но каким-то непонятным образом в его ровном голосе появились сардонические, даже порицающие нотки. — Для таких, как они. Независимо от проступка. Но их казнь — не твоё дело, брат исповедник. Здесь должны решать главы Ордена, священник этого храма и деревенский староста. Кто эти люди, почему они решили вознести молитвы богу, в которого не верят?
Фра Пиет со свистом втянул воздух — «Осторожнее, — торопливо подумал Маррон, — не то он обвинит и тебя, менестреля, перед главами Ордена», — но исповедник сказал только:
— Они лазутчики, которые пытаются спрятаться среди верных!
— И младенец тоже лазутчик? Больше похоже, что они испугались, оказавшись в тени замка, и решили спрятаться. Где тут староста?
Мимо Маррона, расталкивая толпу, прошла группа человек в двенадцать — должно быть, староста был одним из них. Они шустро поднялись по ступеням, говоря сразу со всеми: со священником, с Раделем, с фра Пиетом и друг с другом. В этом гаме Маррон мог расслышать только плач ребёнка, который мешался с засевшим у него в голове плачем совсем другого младенца, со страшным звуком и с молчанием того же младенца.
Наконец спорившие на ступенях люди приняли своеобразное решение. Мужчину и женщину привязали к колоннам — при этом руки женщины оставили свободными, чтобы она могла держать своего ребёнка. Всех троих надлежало забрать в Рок после молитвы, дабы над ними свершился суд прецептора.
Деревенские жители ринулись в храм, и отряд по команде фра Пиета последовал за ними. Радель поманил за собой Маррона, и они тоже вошли и преклонили колена у самой дальней стены, чуть ли не в дверях — больше места в храме не оставалось.
Фра Пиет сам вёл службу, разрешив все сомнения Маррона касательно незнакомого обряда. Исповедник предпочитал заставить местных сбиваться и путаться в незнакомых словах, бормотать и замолкать при звуках незнакомой речи в их собственном храме — только бы его собственный отряд оставался чист.
Маррон, умевший обратить все свои мысли и свой духовный взгляд к Господу почти всегда, когда молился с сьером Антоном, не мог сделать того же, слушая, как вёл службу фра Пиет. Как бы глубока ни была вера исповедника, он не обладал даром делиться ею. Его голос звучал так, словно он выполнял какую-то обязанность, необходимую, чтобы заставить остальных провести полчаса жаркого полдня среди потных тел и пения заученных слов.
Рука Маррона болела, глаза его бегали, а мысли никак не были связаны с тем, что произносили его уста. Всё его внимание было обращено наружу, на дверь за спиной, на троих людей, которые должны были заплатить за свой проступок земным хозяевам юноши. Он не сомневался в том, что они будут приговорены к смерти; ему уже доводилось видеть, как фра Пиет поверг весь отряд в безумство, и был уверен, что на суде исповедник сумеет склонить на свою сторону самого прецептора. Даже ребёнок умрёт, расплачиваясь за глупость родителей. А ведь Маррон уже видел, слышал, чувствовал, как в его руках умер ребёнок, умер по приказу фра Пиета. Второго раза он не мог вынести. Он должен был заплатить за эту смерть собственной жизнью или чьей-нибудь ещё, чтобы только заставить замолчать слышавшийся у него в голове плач, который обрывался молчанием. И не важно, как Господь управит эту сделку, лучшего выбора всё равно не оставалось, и Маррону нужно было совсем немного, чтобы решиться…
Недовольно много времени ушло, чтобы набраться храбрости и сделать первое движение. Он всё ещё стоял на коленях, однако уже отодвинулся чуть назад, к солнцу и свету. Только Радель заметил его движение; из прочих молящихся его мог заметить только фра Пиет, да и то, если бы сумел посмотреть поверх всех стоящих на коленях людей. Маррон шевельнулся ещё раз и оказался в луче солнца, бьющем из двери.
В ответ на вопросительный взгляд Раделя Маррон постарался посмотреть на него как можно выразительнее, чтобы сказать сразу несколько вещей: «Я должен сделать это», «Молчи» и, наконец, «Спасибо. Мне было приятно побыть в твоём обществе». Он догадывался, что больше у него никогда не будет таких светлых дней. Он знал, что пощады не будет, что впереди его ждёт безнадёжность и потери — а ведь он уже столько потерял! Смел или не смел его поступок, глупым его можно было назвать не задумываясь.
И всё же юноша не собирался останавливаться. Вытянув шею, он увидел, как фра Пиет простёрся перед грубо отёсанным алтарным камнем.
Пора…
Так тихо, как только мог, так быстро, как только получилось, Маррон встал, повернулся и шагнул наружу. Всего один шаг перенёс его из липкой тени в полуденную жару, из братства — в одиночество, из повиновения — в преступление, всего один шаг, которого сам он даже не заметил.
Стараясь двигаться как можно быстрее, Маррон зашагал вдоль храмовой стены туда, где к деревянным, поддерживавшим крышу колоннам были привязаны двое пленников. Ребёнок на руках женщины уснул — это уже обрадовало Маррона. Тёмные глаза вопросительно уставились на юношу, и он прижал к губам палец: «Ни звука, молчите, как ваш ребёнок, ради вашей собственной жизни…»
Он полез в суму Раделя, все ещё свисавшую у него с плеча, нащупал лезвие ножа, схватил его за рукоять и вытащил наружу.
Маррон увидел, как удивлённо расширились глаза мужчины, однако вначале поспешил к женщине. Он перерезал перехватывавший её шею ремень, наклонился и освободил талию и ноги. Быстро скользнув к мужчине, провёл ножом по ремням на шее, запястьях и щиколотках, а потом поманил их за собой туда, где стояла стреноженная лошадь фра Пиета.
Чтобы рассечь путы, хватило двух ударов ножа. Маррон выпрямился, придержал гарцующую лошадь за повод и подтолкнул вперёд пленников.
«Вы умеете ездить верхом? Ну, скажите, что умеете…» Он не знал их языка, чтобы спросить, но в этом не было нужды. Мужчина легко взлетел в седло; женщина последовала за ним немного неуклюже из-за ребёнка на руках. Мужчина коснулся изгибающейся шеи лошади, пробормотал что-то в подрагивающее ухо — и та успокоилась. Всадники нетерпеливо взглянули вниз, мужчина вытянул руку и отбросил капюшон Маррона, впившись глазами в его лицо. Потом он прищурился и кивнул. «Я запомнил тебя, брат». Женщина чуть улыбнулась, и лошадь, повинуясь поводьям, повернула прочь. В этот миг их, казалось, совсем не заботила близкая опасность, хотя, как помнил Маррон, перед священником они явно перетрусили.
Юноша смотрел, как они уезжали, радуясь, что лошадь шла шагом до тех пор, пока не исчезла из виду и уже не могла встревожить молившихся стуком копыт.
С исчезновением пленников на Маррона обрушилось осознание содеянного им. Дрожащей рукой он осторожно отправил нож к остальным, лежавшим в сумке, снял её с плеча и отложил в сторону. В ней были и другие вещи, не только ножи — например, деньги. Совершив свой ужасный поступок и поправ обеты, Маррон мог схватить деньги и бежать, бросить рясу прежде, чем её с него сдерут, и избежать грозивших ему мук. Но он не стал этого делать. Он нарушил обеты, предал Орден и Господа, но трусом быть отказывался.
Так он и стоял, греясь на солнце, пока негромкие голоса в храме не сменились гомоном выходящей из дверей толпы. Маррон смотрел на тёмный проем до тех пор, пока не увидел вышедшую оттуда фигуру, пока фра Пиет не вздрогнул, не напрягся, не стал осматриваться. Исповедник спустился к Маррону, не шевельнув при этом ни единым мускулом лица.
Юноша открыто встретил взгляд фра Пиета и честно ответил на все вопросы.
— Где они?
— Сбежали.
— На моей лошади?
— Да.
— Как?
— Я освободил их. — «Ради того ребёнка, которого ты заставил меня убить», — добавил он про себя, но не стал говорить вслух. Не сейчас и не исповеднику. Наверное, он скажет это только прецептору или по крайней мере тому, кто спросит, зачем он так поступил.
Фра Пиет с шипением втянул воздух и задал ещё один вопрос, в то время как его рука скользнула к висевшему на поясе топору.
— В деревне есть верховые лошади? Маррон моргнул и честно ответил:
— Я видел только одного верблюда, но он старый и слепой.
Топор слетел с пояса и качнулся. Последним, что видел Маррон, был его обух, прижатый к запястью фра Пиета.
Часть вторая
10. ВО ТЬМЕ
— Ты берёшь на душу большой грех.
— Беру, но не я. По закону — по королевскому закону — катари пользуются такой же свободой, как и остальные жители Королевства, пока они живут мирно и платят налоги.
— По закону — по закону Святой Церкви, — скрипучим голосом ответствовал фра Пиет, — еретики не имеют права входить в церковь, храм, часовню и в любое другое место, посвящённое Господу, ибо тогда их будет преследовать правосудие Ордена.
Это тоже было правдой, и Маррон знал это. Радель не стал спорить.
— Так, значит, это и есть правосудие Ордена, — спросил он, — казнь на ступенях храма, без защитников, даже без оглашения имён осуждённых? Вы собираетесь казнить и мужа, и жену, и даже ребёнка?
— Наказанием для таких, как они, должна быть смерть, — ответил фра Пиет. — Они осквернили храм Господень одним своим присутствием.
— Да, обычно это карается смертью, — согласился Радель, но каким-то непонятным образом в его ровном голосе появились сардонические, даже порицающие нотки. — Для таких, как они. Независимо от проступка. Но их казнь — не твоё дело, брат исповедник. Здесь должны решать главы Ордена, священник этого храма и деревенский староста. Кто эти люди, почему они решили вознести молитвы богу, в которого не верят?
Фра Пиет со свистом втянул воздух — «Осторожнее, — торопливо подумал Маррон, — не то он обвинит и тебя, менестреля, перед главами Ордена», — но исповедник сказал только:
— Они лазутчики, которые пытаются спрятаться среди верных!
— И младенец тоже лазутчик? Больше похоже, что они испугались, оказавшись в тени замка, и решили спрятаться. Где тут староста?
Мимо Маррона, расталкивая толпу, прошла группа человек в двенадцать — должно быть, староста был одним из них. Они шустро поднялись по ступеням, говоря сразу со всеми: со священником, с Раделем, с фра Пиетом и друг с другом. В этом гаме Маррон мог расслышать только плач ребёнка, который мешался с засевшим у него в голове плачем совсем другого младенца, со страшным звуком и с молчанием того же младенца.
Наконец спорившие на ступенях люди приняли своеобразное решение. Мужчину и женщину привязали к колоннам — при этом руки женщины оставили свободными, чтобы она могла держать своего ребёнка. Всех троих надлежало забрать в Рок после молитвы, дабы над ними свершился суд прецептора.
Деревенские жители ринулись в храм, и отряд по команде фра Пиета последовал за ними. Радель поманил за собой Маррона, и они тоже вошли и преклонили колена у самой дальней стены, чуть ли не в дверях — больше места в храме не оставалось.
Фра Пиет сам вёл службу, разрешив все сомнения Маррона касательно незнакомого обряда. Исповедник предпочитал заставить местных сбиваться и путаться в незнакомых словах, бормотать и замолкать при звуках незнакомой речи в их собственном храме — только бы его собственный отряд оставался чист.
Маррон, умевший обратить все свои мысли и свой духовный взгляд к Господу почти всегда, когда молился с сьером Антоном, не мог сделать того же, слушая, как вёл службу фра Пиет. Как бы глубока ни была вера исповедника, он не обладал даром делиться ею. Его голос звучал так, словно он выполнял какую-то обязанность, необходимую, чтобы заставить остальных провести полчаса жаркого полдня среди потных тел и пения заученных слов.
Рука Маррона болела, глаза его бегали, а мысли никак не были связаны с тем, что произносили его уста. Всё его внимание было обращено наружу, на дверь за спиной, на троих людей, которые должны были заплатить за свой проступок земным хозяевам юноши. Он не сомневался в том, что они будут приговорены к смерти; ему уже доводилось видеть, как фра Пиет поверг весь отряд в безумство, и был уверен, что на суде исповедник сумеет склонить на свою сторону самого прецептора. Даже ребёнок умрёт, расплачиваясь за глупость родителей. А ведь Маррон уже видел, слышал, чувствовал, как в его руках умер ребёнок, умер по приказу фра Пиета. Второго раза он не мог вынести. Он должен был заплатить за эту смерть собственной жизнью или чьей-нибудь ещё, чтобы только заставить замолчать слышавшийся у него в голове плач, который обрывался молчанием. И не важно, как Господь управит эту сделку, лучшего выбора всё равно не оставалось, и Маррону нужно было совсем немного, чтобы решиться…
Недовольно много времени ушло, чтобы набраться храбрости и сделать первое движение. Он всё ещё стоял на коленях, однако уже отодвинулся чуть назад, к солнцу и свету. Только Радель заметил его движение; из прочих молящихся его мог заметить только фра Пиет, да и то, если бы сумел посмотреть поверх всех стоящих на коленях людей. Маррон шевельнулся ещё раз и оказался в луче солнца, бьющем из двери.
В ответ на вопросительный взгляд Раделя Маррон постарался посмотреть на него как можно выразительнее, чтобы сказать сразу несколько вещей: «Я должен сделать это», «Молчи» и, наконец, «Спасибо. Мне было приятно побыть в твоём обществе». Он догадывался, что больше у него никогда не будет таких светлых дней. Он знал, что пощады не будет, что впереди его ждёт безнадёжность и потери — а ведь он уже столько потерял! Смел или не смел его поступок, глупым его можно было назвать не задумываясь.
И всё же юноша не собирался останавливаться. Вытянув шею, он увидел, как фра Пиет простёрся перед грубо отёсанным алтарным камнем.
Пора…
Так тихо, как только мог, так быстро, как только получилось, Маррон встал, повернулся и шагнул наружу. Всего один шаг перенёс его из липкой тени в полуденную жару, из братства — в одиночество, из повиновения — в преступление, всего один шаг, которого сам он даже не заметил.
Стараясь двигаться как можно быстрее, Маррон зашагал вдоль храмовой стены туда, где к деревянным, поддерживавшим крышу колоннам были привязаны двое пленников. Ребёнок на руках женщины уснул — это уже обрадовало Маррона. Тёмные глаза вопросительно уставились на юношу, и он прижал к губам палец: «Ни звука, молчите, как ваш ребёнок, ради вашей собственной жизни…»
Он полез в суму Раделя, все ещё свисавшую у него с плеча, нащупал лезвие ножа, схватил его за рукоять и вытащил наружу.
Маррон увидел, как удивлённо расширились глаза мужчины, однако вначале поспешил к женщине. Он перерезал перехватывавший её шею ремень, наклонился и освободил талию и ноги. Быстро скользнув к мужчине, провёл ножом по ремням на шее, запястьях и щиколотках, а потом поманил их за собой туда, где стояла стреноженная лошадь фра Пиета.
Чтобы рассечь путы, хватило двух ударов ножа. Маррон выпрямился, придержал гарцующую лошадь за повод и подтолкнул вперёд пленников.
«Вы умеете ездить верхом? Ну, скажите, что умеете…» Он не знал их языка, чтобы спросить, но в этом не было нужды. Мужчина легко взлетел в седло; женщина последовала за ним немного неуклюже из-за ребёнка на руках. Мужчина коснулся изгибающейся шеи лошади, пробормотал что-то в подрагивающее ухо — и та успокоилась. Всадники нетерпеливо взглянули вниз, мужчина вытянул руку и отбросил капюшон Маррона, впившись глазами в его лицо. Потом он прищурился и кивнул. «Я запомнил тебя, брат». Женщина чуть улыбнулась, и лошадь, повинуясь поводьям, повернула прочь. В этот миг их, казалось, совсем не заботила близкая опасность, хотя, как помнил Маррон, перед священником они явно перетрусили.
Юноша смотрел, как они уезжали, радуясь, что лошадь шла шагом до тех пор, пока не исчезла из виду и уже не могла встревожить молившихся стуком копыт.
С исчезновением пленников на Маррона обрушилось осознание содеянного им. Дрожащей рукой он осторожно отправил нож к остальным, лежавшим в сумке, снял её с плеча и отложил в сторону. В ней были и другие вещи, не только ножи — например, деньги. Совершив свой ужасный поступок и поправ обеты, Маррон мог схватить деньги и бежать, бросить рясу прежде, чем её с него сдерут, и избежать грозивших ему мук. Но он не стал этого делать. Он нарушил обеты, предал Орден и Господа, но трусом быть отказывался.
Так он и стоял, греясь на солнце, пока негромкие голоса в храме не сменились гомоном выходящей из дверей толпы. Маррон смотрел на тёмный проем до тех пор, пока не увидел вышедшую оттуда фигуру, пока фра Пиет не вздрогнул, не напрягся, не стал осматриваться. Исповедник спустился к Маррону, не шевельнув при этом ни единым мускулом лица.
Юноша открыто встретил взгляд фра Пиета и честно ответил на все вопросы.
— Где они?
— Сбежали.
— На моей лошади?
— Да.
— Как?
— Я освободил их. — «Ради того ребёнка, которого ты заставил меня убить», — добавил он про себя, но не стал говорить вслух. Не сейчас и не исповеднику. Наверное, он скажет это только прецептору или по крайней мере тому, кто спросит, зачем он так поступил.
Фра Пиет с шипением втянул воздух и задал ещё один вопрос, в то время как его рука скользнула к висевшему на поясе топору.
— В деревне есть верховые лошади? Маррон моргнул и честно ответил:
— Я видел только одного верблюда, но он старый и слепой.
Топор слетел с пояса и качнулся. Последним, что видел Маррон, был его обух, прижатый к запястью фра Пиета.
Часть вторая
ПУТЬ К РУИНАМ
10. ВО ТЬМЕ
Тьма. Холод и тьма.
Голод, холод и тьма.
Страх и голод, холод и тьма.
И ещё боль. Все тело у него болело, он был испуган и голоден, и к тому же замёрз. Однако все ощущения исчезали, когда он забывался, когда тело то словно таяло, то опять принималось болеть, когда к нему урывками возвращалась жизнь. А тьма была всё время, она не исчезала. Даже когда рядом с ним загорался свет — это случалось уже дважды, свет приносили и уносили, всякий раз оставляя память о нём — «только что он был, и вот его снова нет», — даже тогда темнота не исчезала, она выглядывала из углов, угрожающе сжималась над светильником и смыкалась позади него, словно вода.
«Он похож на нас, — думалось узнику, — он похож, этот огонёк; мы точно так же цепляемся за Святую Землю, зная, чего от нас хочет Господь, зная, на что мы обречены и чем должны быть. И мы так же малы, как этот светильник перед тьмой, огромной, постоянной, давящей…»
Впрочем, такие связные мысли приходили к нему редко. По большей части он только замечал темноту, но не более того.
Воспоминания приходили к нему без его желания, он не хотел их и пытался прогнать. Они прорастали семенами в темноте, охватывавшей его всякий раз, когда он открывал или закрывал глаза, они росли и горели, и пожирали сами себя, словно лепестки огня, и глаза, открытые ли, закрытые ли, начинали болеть.
Нет, это были не воспоминания детства, хотя он, пожалуй, был бы рад погрузиться в их запахи и ощущения, в любящие голоса, оставшиеся так далеко.
Но ему вспоминались совсем другие мгновения, вспышки, высвечивавшие в каком-то странном свете:
…топор, топор фра Пиета, исповедник заносит его и на мгновение замирает; его рука застыла под самым лезвием, но он бьёт рукоятью, и рукоять ударяется в голову Маррона… что это, жестокость или милосердие?
…лицо Олдо, так близко, как он видел его, просыпаясь в одной кровати с ним… когда-то они делили кровать точно так же, как всё остальное. Но его лицо слишком близко, оно очень грустное, а это уже странно; рот Олдо произносит какие-то слова, которые не подтверждают глаза: «Нет, брат, он всё ещё без сознания», — а глаза все кричат: «Брат мой, до чего мы с тобой дошли?»
…лицо старшего лекаря, голос без тени милосердия, с одним лишь суровым осуждением; пальцы, под которыми в руке и в голове разгорается огонь, голоса, которые переплетаются и путаются, подобно струям речной воды, они бегут быстро-быстро, широко разливаются и замедляются. «…Нет, он плох, но не слишком. Сойдёт… Как она снова ухитрилась открыться? Вчера я зашил её, а теперь, смотрите, швы распороты…»
«Похоже, он сам вскрыл её, — то шепчет, то грохочет голос фра Пиета, — чтобы избавиться от работы ещё на день. Нет, оставьте так, магистр, прошу вас. Он уже не наш или не будет нашим не позднее завтрашнего утра. Пусть он помучается этой ночью, чтобы запомнил».
«Он и так помучается, только, я думаю, не завтра. Чтобы свершилось правосудие, человек должен хотя бы держаться на ногах. Перевяжи её, брат; шить заново я не стану. Что ж, мы теряем людей, но эта потеря будет невелика. Я думаю, фра Пиет, что ему стоит провести ночь здесь, на койке, хоть он и не заслужил этого; потом ещё ночь в кельях для кающихся грешников, как велит Устав. К тому времени, как ему придётся идти, он изрядно проголодается…»
…они ничего не сказали о том, что придётся идти, но он помнил этот путь, заплетающиеся ноги, твёрдые руки, влекущие его вперёд, и уходящие вниз ступени. Качание лампы, коридор, келья с открытой дверью и тело, его собственное тело, он стоит на коленях и уже начал дрожать в просторной белой рубахе. А куда делась его ряса, кто-нибудь взял её, будет ли он, разиня, наказан за потерю?
…лица не видно, но это человек в белом, другой человек, а не он сам — это видно, потому что человек двигается, а он — нет. В коридор принесли лампу, там свет, но его скрывают от узника, однако он чувствует запах навоза и слышит знакомый голос, шёпот:
— Вот тебе хлеб, ешь медленно, слышишь, медленно…
Его берут за руку и помогают нащупать хлеб, потому что он ничего не видит, несмотря на свет.
— Вот вода, пей медленно. А это… — в его ладонь впечатывается что-то твёрдое, круглое и холодное, — это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет…
…лица не видно, только тело. Оно одето в белое, оно неподвижно, но это не тело Маррона. Над плечом гостя горит лампа, и тень скрывает все, кроме мантии, но мантия и голос принадлежат сьеру Антону, и он говорит:
— Глупыш ты, глупыш! На этот раз даже я не смогу помочь тебе, Маррон. Тебя уже осудили, и по приговору завтра тебя высекут перед всеми братьями и нагим изгонят в мир.
«Суд справедлив, — слышится в его голосе, — я не могу оспаривать его решение». Но мантия наполняет шелестом всю келью и полностью заслоняет руки посетителя, на колено Маррона падает что-то тяжёлое. «Это для завтрашнего дня, — говорит тишина, — если ты сделаешь такой выбор. Если ты не сможешь вынести того, что тебя ждёт…»
Сьер Антон удаляется, и последний лучик света от лампы охранника блестит на голубом предмете, который оставил в руке Маррона Мустар.
Время ползло медленно, и мало что отмечало его движение. Дважды он видел свет, который приносили и уносили; ещё трижды слышал звуки. Дважды его звал на молитву Брат Шептун — наверное, это было в полдень и на закате; ещё один раз он услышал крик, эхом прокатившийся по коридору и заставивший Маррона задрожать. Он вдруг вспомнил о том, как они с Раделем ушли с лестницы, услышав человеческий крик боли.
Со временем оцепенение и замешательство проходили. Теперь он знал, кто он такой и где находится: его звали Марроном, фра Марроном ещё на одну ночь, и не более того, если верить сьеру Антону. Юноша встал на колени в своей келье для кающихся, но почему-то чувствовал себя не кающимся, а больным и испуганным, замёрзшим, голодным и одиноким. Иногда ему казалось, что он спасён, оправдан: он заплатил жизнью за жизнь, и крик ребёнка в его душе смолк. Но внутренний мир был слишком хрупок, слишком непрочен, и он не осмеливался трогать его, чтобы не разрушить грубым прикосновением.
Он лениво пожевал хлеба и отпил воды, которая ему вовсе не полагалась — её передал Мустар. Юноша встал, подошёл к ведру, потом пошатнулся, опустился на колени и сделал своё дело в таком положении. И всё это время он играл с двумя полученными подарками, переданными в такой тайне, но понимал смысл только одного из них.
Сьер Антон уже во второй раз подарил ему клинок. На этот раз не меч, а мизерикорд, тонкий и короткий, длиной с девичий палец, кинжал. Впрочем, он был достаточно велик, чтобы сослужить Маррону свою службу. Если бы страх в ночные часы довёл его до безумия, если бы он не мог снести мысли о кожаных плетях с железными шипами или следующего за ними позора, если бы он пожелал смерти — что ж, у него нашёлся бы выход. Наверное, в подарке была своеобразная доброта.
А подарок Мустара разочарован его. Он понял, что это такое, едва увидев: еретический знак, голубая бусина из тех, что носили на шее катари, вроде той, что лежала на самодельном алтаре знаком лживого божества. Однако для бусины эта вещь была велика и тяжела — скорее это был камешек наподобие тех, которые Мустар выкладывал на большой камень перед молитвой. «Это тебе на эту ночь», — сказал Мустар, но Маррон не знал, что это означало.
Нахмурившись, он покатал камень между ладоней. Мустар был всего лишь мальчиком, да к тому же верующим, не отрёкшимся от своей религии, несмотря на все опасности, — мог ли он поверить, что маленький камушек обратит человека из одной веры в другую? «На эту ночь, — сказал мальчик. — Когда они придут». Кто должен прийти, когда? «Это тебе поможет». Поможет в чём? Это не спасёт от Ордена, тут Маррон даже не сомневался. Если бы у него нашли эту вещь, если бы он показал её, отделаться поркой уже не удалось бы. Вначале его допросили бы, и его крики уже завтра разносились бы по кельям грешников, оглушая стражников. Мустар должен был знать об этом. Он пошёл на страшный риск, пронеся сюда эту вещь…
«Это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет».
Голубой камень, три голубых камня и голубая бусина… Маррон вновь вспомнил мальчика, вставшего на колени перед самодельным алтарём и возносящего молитвы. О чём может молиться маленький раб, оторванный от своего народа?
А вчера, когда они с Раделем проходили мимо, алтарь всё ещё стоял, но там оставался только один камень. Птицы, подумал Маррон, но ведь никакой дрозд не сможет схватить камень таких размеров и такого веса. Вот разве что ворона… или человек. Или мальчик. Любой последователь Господа просто расшвырял бы камни и разбил бы алтарь…
Человек с голубой бусиной, появившийся откуда-то с непонятной целью. Он пришёл с женой и с ребёнком, но не был похож на крестьянина. Да что там, и он, и его жена держались в седле как господа. Может, это были шарайцы? Фра Пиет назвал их шпионами — что, если он был прав?
«Это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет».
Три камня могли быть тайным знаком. Они могли означать «три дня», например, вчера, позавчера и сегодня. Шпион мог взять один камень, чтобы дать знак «мы готовы». А мальчик мог взять ещё один: «мы тоже готовы. Завтра». А сегодня тот же мальчик мог подобрать последили камень — «приходите сегодня», а потом мог отдать его другу как знак, чтобы тот остался цел и невредим…
Под влиянием темноты, холода, голода, страха и боли мозг может выделывать странные штуки и верить в любые небылицы. Маррон потряс головой и моргнул от боли; потом он спрятал камень и задумался, стараясь найти слабое звено в своих рассуждениях. Это все фантазии, глупые выдумки…
Но всё же там лежало вначале три камня, а потом один; а сейчас у него в руке был зажат такой же камень — редкий и опасный амулет. Сколько их могло быть всего?
«Это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет».
Маррон застонал про себя. Он несколько раз покатал камень между ладонями, и больная рука заныла; притронувшись к повязке, он почувствовал липкую влагу. Должно быть, опять кровь идёт. Ладно, не важно. Завтра он потеряет куда больше крови. Если, конечно, для него это завтра наступит, если он не воспользуется подарком сьера Антона, чтобы избежать его…
Нет. Этого не будет. Эти рыцарские штучки не годятся ни для оруженосца, ни для монаха. Возможно, они отвечают требованиям чести сьера Антона, но для Маррона это не выход.
Послышались мерные удары Брата Шептуна; наверное, уже полночь. Сейчас все, кроме стражи, стоят на молитве перед алтарем. Губы Маррона зашевелились и он, как настоящий кающийся грешник, беззвучно зашептал молитвы, но это были для него всего лишь слова. Нарушенные клятвы, преданная любовь, угасшая в этой жаре вера… Завтра его высекут и изгонят из Ордена; больше братья не будут иметь права на его верность или на его душу. Однако слова молитвы все равно лились, не переставая, и Маррон думал о человеке, который не станет молиться вместе с монахами. А в голове юноши звучал счёт: «Три камня, один камень, бусина на шее того человека, камень у меня, а весь гарнизон молится», — а все внутри дрожало, как не дрожало бы даже от самых диких фантазий. Он почти видел, что сейчас затевается какое-то дело против замка, и понимал, что он, единственный, кто об этом знает, должен что-то сделать. Сколько жизней он спасёт или погубит на этот раз?
И он встал даже раньше, чем принял такое решение. Он встал, и темнота вокруг заволновалась. Он схватился за пустоту и опёрся о камень, выжидая, пока не пройдёт слабость. Она так и не прошла. Тогда Маррон спрятал маленький нож в повязку на руке и сжал в другой руке камень, свой талисман: «Помоги, если можешь…»
Не спросив ни у кого разрешения, Маррон вышел из кельи в коридор — наверное, ещё ни один кающийся грешник не совершал такого преступления.
С одной стороны он увидел свет, тусклый и далёкий, но достаточно яркий для его изголодавшихся по свету глаз. Очевидно, это та самая комната, где горит в стенной нише лампа, где стоят на страже охранники. А может, вспыхнула надежда, может, и они молятся, стоя на коленях?..
Он развернулся и пошёл в противоположную сторону, медленно шагая и цепляясь за каменные стены. Вокруг были только запертые двери пустых келий, а самая последняя из них оказалась не только заперта, но ещё и заложена засовом. Наверное, камера для допросов, подумалось Маррону. Выхода не обнаружилось, хотя, честно говоря, юноша и не ожидал найти его, а пошёл так, наудачу.
Он повернул обратно к свету, бесшумно скользя мимо открытых дверей, зная, что даже в полной темноте его белая рубаха бросится в глаза первому же посмотревшему в его сторону грешнику. Однако ему повезло: одни кающиеся спали, другие молились, и никто из них не выглянул в коридор.
Юноша добрался до комнаты охранников, и тут ему снова повезло. Охранников было всего двое, как и прежде, но они, ничего не опасаясь — какой член Ордена, пусть даже самый заблудший, посмел бы презреть власть, отправившую его сюда? — молились так же истово, как и их подопечные, опустив на глаза капюшоны, встав на колени и повернувшись к свету.
Маррон наблюдал за ними из коридора, бесшумно дыша, пока стражники, согласно обряду, не склонили головы к земле и не запели негромкую молитву. Тогда юноша осторожно сделал шаг в комнату.
Босые ноги бесшумно ступали по полу, рубаха не зашуршала, запах страха не выдал его. Он добрался до лестницы, быстро повернулся к свету, благодарно поклонился ему и заскользил вверх по лестнице, осторожно ставя ноги и удвоив осторожность, когда лестница сделала поворот и Маррон снова ослеп.
В кухне было неожиданно тепло; на мгновение он остановился у хлебных печей, всем своим озябшим телом ловя исходившую от них волну жара.
Он миновал уборные; начинавшийся дальше коридор вёл к большому залу, где собирались братья, но Маррон благоразумно избрал другой путь. В самом деле, стоило ли вламываться к ним и кричать об опасности, не имея никакого другого доказательства, кроме голубого камня, который выдал бы и Мустара, и самого Маррона?
Подумав так, Маррон вылетел во двор, в воздух, почти такой же жаркий, как воздух у печей, и побежал вверх по ступенькам на окружавшую крепость стену. Хвала Господу, луна светила ярко и он ясно видел путь. Конечно, его могли заметить, но юноша знал, что стражники тоже молятся, и потому он находится в полной безопасности и может проверить свои подозрения.
Его внимание привлекло движение там, где никакого движения быть не могло. Он замер, присел и, задержав дыхание, смотрел на белые, освещённые лунным светом фигуры и другие фигуры, потемнее, перелезающие через стену.
Это и было доказательство, подтверждение. Он повернулся, намереваясь спуститься обратно во двор, — но тут перед ним возник человек в тёмной хламиде, и в руке его блеснул кинжал.
Маррон задохнулся, отчаянно взметнул руку — и человек задержал удар.
— Покажи, — прошептал он.
Маррон протянул ему раскрытую руку, и человек взял у него с ладони камень. Посмотрел на него и спрятал кинжал в ножны.
— Идём…
Человек слегка повернулся, и этого Маррону хватило, чтобы выхватить из повязки свой кинжальчик и пырнуть наобум; что-то хрустнуло, Маррон нажал сильнее. На него хлынуло что-то тёплое и мокрое, человек издал хлюпающий звук и тяжело упал. Мизерикорд остался в теле убитого.
Теперь юноша уже не остерегался. Он помчался вниз по ступеням и влетел в замок, отталкиваясь от стен руками, чтобы бежать быстрее.
Вот наконец нужный двор, последняя лестница и знакомый коридор. Маррон почти упал на дверь комнаты сьера Антона, распахнул её и ввалился внутрь.
— Маррон! Господи Боже мой…
Облачённый в ночную рубашку сьер Антон стоял на коленях. При появлении юноши он вскочил на ноги, шагнул вперёд, но внезапно остановился и замер.
— Маррон, что ты натворил?
Маррон увидел, что руки у него залиты кровью, скрючены как клешни и дёргаются. Кровью пропиталась и белая некогда рубаха; отяжелевшая ткань липла к телу. Он и не знал, что убийце достаётся столько крови жертвы. Или просто забыл: в деревне они рубили по пояс в крови, но то было в горячке боя. А сейчас ему было холодно, он отчаянно дрожал, вытирая руки о рубаху, лихорадочно, как безумец.
Голод, холод и тьма.
Страх и голод, холод и тьма.
И ещё боль. Все тело у него болело, он был испуган и голоден, и к тому же замёрз. Однако все ощущения исчезали, когда он забывался, когда тело то словно таяло, то опять принималось болеть, когда к нему урывками возвращалась жизнь. А тьма была всё время, она не исчезала. Даже когда рядом с ним загорался свет — это случалось уже дважды, свет приносили и уносили, всякий раз оставляя память о нём — «только что он был, и вот его снова нет», — даже тогда темнота не исчезала, она выглядывала из углов, угрожающе сжималась над светильником и смыкалась позади него, словно вода.
«Он похож на нас, — думалось узнику, — он похож, этот огонёк; мы точно так же цепляемся за Святую Землю, зная, чего от нас хочет Господь, зная, на что мы обречены и чем должны быть. И мы так же малы, как этот светильник перед тьмой, огромной, постоянной, давящей…»
Впрочем, такие связные мысли приходили к нему редко. По большей части он только замечал темноту, но не более того.
Воспоминания приходили к нему без его желания, он не хотел их и пытался прогнать. Они прорастали семенами в темноте, охватывавшей его всякий раз, когда он открывал или закрывал глаза, они росли и горели, и пожирали сами себя, словно лепестки огня, и глаза, открытые ли, закрытые ли, начинали болеть.
Нет, это были не воспоминания детства, хотя он, пожалуй, был бы рад погрузиться в их запахи и ощущения, в любящие голоса, оставшиеся так далеко.
Но ему вспоминались совсем другие мгновения, вспышки, высвечивавшие в каком-то странном свете:
…топор, топор фра Пиета, исповедник заносит его и на мгновение замирает; его рука застыла под самым лезвием, но он бьёт рукоятью, и рукоять ударяется в голову Маррона… что это, жестокость или милосердие?
…лицо Олдо, так близко, как он видел его, просыпаясь в одной кровати с ним… когда-то они делили кровать точно так же, как всё остальное. Но его лицо слишком близко, оно очень грустное, а это уже странно; рот Олдо произносит какие-то слова, которые не подтверждают глаза: «Нет, брат, он всё ещё без сознания», — а глаза все кричат: «Брат мой, до чего мы с тобой дошли?»
…лицо старшего лекаря, голос без тени милосердия, с одним лишь суровым осуждением; пальцы, под которыми в руке и в голове разгорается огонь, голоса, которые переплетаются и путаются, подобно струям речной воды, они бегут быстро-быстро, широко разливаются и замедляются. «…Нет, он плох, но не слишком. Сойдёт… Как она снова ухитрилась открыться? Вчера я зашил её, а теперь, смотрите, швы распороты…»
«Похоже, он сам вскрыл её, — то шепчет, то грохочет голос фра Пиета, — чтобы избавиться от работы ещё на день. Нет, оставьте так, магистр, прошу вас. Он уже не наш или не будет нашим не позднее завтрашнего утра. Пусть он помучается этой ночью, чтобы запомнил».
«Он и так помучается, только, я думаю, не завтра. Чтобы свершилось правосудие, человек должен хотя бы держаться на ногах. Перевяжи её, брат; шить заново я не стану. Что ж, мы теряем людей, но эта потеря будет невелика. Я думаю, фра Пиет, что ему стоит провести ночь здесь, на койке, хоть он и не заслужил этого; потом ещё ночь в кельях для кающихся грешников, как велит Устав. К тому времени, как ему придётся идти, он изрядно проголодается…»
…они ничего не сказали о том, что придётся идти, но он помнил этот путь, заплетающиеся ноги, твёрдые руки, влекущие его вперёд, и уходящие вниз ступени. Качание лампы, коридор, келья с открытой дверью и тело, его собственное тело, он стоит на коленях и уже начал дрожать в просторной белой рубахе. А куда делась его ряса, кто-нибудь взял её, будет ли он, разиня, наказан за потерю?
…лица не видно, но это человек в белом, другой человек, а не он сам — это видно, потому что человек двигается, а он — нет. В коридор принесли лампу, там свет, но его скрывают от узника, однако он чувствует запах навоза и слышит знакомый голос, шёпот:
— Вот тебе хлеб, ешь медленно, слышишь, медленно…
Его берут за руку и помогают нащупать хлеб, потому что он ничего не видит, несмотря на свет.
— Вот вода, пей медленно. А это… — в его ладонь впечатывается что-то твёрдое, круглое и холодное, — это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет…
…лица не видно, только тело. Оно одето в белое, оно неподвижно, но это не тело Маррона. Над плечом гостя горит лампа, и тень скрывает все, кроме мантии, но мантия и голос принадлежат сьеру Антону, и он говорит:
— Глупыш ты, глупыш! На этот раз даже я не смогу помочь тебе, Маррон. Тебя уже осудили, и по приговору завтра тебя высекут перед всеми братьями и нагим изгонят в мир.
«Суд справедлив, — слышится в его голосе, — я не могу оспаривать его решение». Но мантия наполняет шелестом всю келью и полностью заслоняет руки посетителя, на колено Маррона падает что-то тяжёлое. «Это для завтрашнего дня, — говорит тишина, — если ты сделаешь такой выбор. Если ты не сможешь вынести того, что тебя ждёт…»
Сьер Антон удаляется, и последний лучик света от лампы охранника блестит на голубом предмете, который оставил в руке Маррона Мустар.
Время ползло медленно, и мало что отмечало его движение. Дважды он видел свет, который приносили и уносили; ещё трижды слышал звуки. Дважды его звал на молитву Брат Шептун — наверное, это было в полдень и на закате; ещё один раз он услышал крик, эхом прокатившийся по коридору и заставивший Маррона задрожать. Он вдруг вспомнил о том, как они с Раделем ушли с лестницы, услышав человеческий крик боли.
Со временем оцепенение и замешательство проходили. Теперь он знал, кто он такой и где находится: его звали Марроном, фра Марроном ещё на одну ночь, и не более того, если верить сьеру Антону. Юноша встал на колени в своей келье для кающихся, но почему-то чувствовал себя не кающимся, а больным и испуганным, замёрзшим, голодным и одиноким. Иногда ему казалось, что он спасён, оправдан: он заплатил жизнью за жизнь, и крик ребёнка в его душе смолк. Но внутренний мир был слишком хрупок, слишком непрочен, и он не осмеливался трогать его, чтобы не разрушить грубым прикосновением.
Он лениво пожевал хлеба и отпил воды, которая ему вовсе не полагалась — её передал Мустар. Юноша встал, подошёл к ведру, потом пошатнулся, опустился на колени и сделал своё дело в таком положении. И всё это время он играл с двумя полученными подарками, переданными в такой тайне, но понимал смысл только одного из них.
Сьер Антон уже во второй раз подарил ему клинок. На этот раз не меч, а мизерикорд, тонкий и короткий, длиной с девичий палец, кинжал. Впрочем, он был достаточно велик, чтобы сослужить Маррону свою службу. Если бы страх в ночные часы довёл его до безумия, если бы он не мог снести мысли о кожаных плетях с железными шипами или следующего за ними позора, если бы он пожелал смерти — что ж, у него нашёлся бы выход. Наверное, в подарке была своеобразная доброта.
А подарок Мустара разочарован его. Он понял, что это такое, едва увидев: еретический знак, голубая бусина из тех, что носили на шее катари, вроде той, что лежала на самодельном алтаре знаком лживого божества. Однако для бусины эта вещь была велика и тяжела — скорее это был камешек наподобие тех, которые Мустар выкладывал на большой камень перед молитвой. «Это тебе на эту ночь», — сказал Мустар, но Маррон не знал, что это означало.
Нахмурившись, он покатал камень между ладоней. Мустар был всего лишь мальчиком, да к тому же верующим, не отрёкшимся от своей религии, несмотря на все опасности, — мог ли он поверить, что маленький камушек обратит человека из одной веры в другую? «На эту ночь, — сказал мальчик. — Когда они придут». Кто должен прийти, когда? «Это тебе поможет». Поможет в чём? Это не спасёт от Ордена, тут Маррон даже не сомневался. Если бы у него нашли эту вещь, если бы он показал её, отделаться поркой уже не удалось бы. Вначале его допросили бы, и его крики уже завтра разносились бы по кельям грешников, оглушая стражников. Мустар должен был знать об этом. Он пошёл на страшный риск, пронеся сюда эту вещь…
«Это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет».
Голубой камень, три голубых камня и голубая бусина… Маррон вновь вспомнил мальчика, вставшего на колени перед самодельным алтарём и возносящего молитвы. О чём может молиться маленький раб, оторванный от своего народа?
А вчера, когда они с Раделем проходили мимо, алтарь всё ещё стоял, но там оставался только один камень. Птицы, подумал Маррон, но ведь никакой дрозд не сможет схватить камень таких размеров и такого веса. Вот разве что ворона… или человек. Или мальчик. Любой последователь Господа просто расшвырял бы камни и разбил бы алтарь…
Человек с голубой бусиной, появившийся откуда-то с непонятной целью. Он пришёл с женой и с ребёнком, но не был похож на крестьянина. Да что там, и он, и его жена держались в седле как господа. Может, это были шарайцы? Фра Пиет назвал их шпионами — что, если он был прав?
«Это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет».
Три камня могли быть тайным знаком. Они могли означать «три дня», например, вчера, позавчера и сегодня. Шпион мог взять один камень, чтобы дать знак «мы готовы». А мальчик мог взять ещё один: «мы тоже готовы. Завтра». А сегодня тот же мальчик мог подобрать последили камень — «приходите сегодня», а потом мог отдать его другу как знак, чтобы тот остался цел и невредим…
Под влиянием темноты, холода, голода, страха и боли мозг может выделывать странные штуки и верить в любые небылицы. Маррон потряс головой и моргнул от боли; потом он спрятал камень и задумался, стараясь найти слабое звено в своих рассуждениях. Это все фантазии, глупые выдумки…
Но всё же там лежало вначале три камня, а потом один; а сейчас у него в руке был зажат такой же камень — редкий и опасный амулет. Сколько их могло быть всего?
«Это тебе на эту ночь. Покажи это, когда они придут, и это тебе поможет».
Маррон застонал про себя. Он несколько раз покатал камень между ладонями, и больная рука заныла; притронувшись к повязке, он почувствовал липкую влагу. Должно быть, опять кровь идёт. Ладно, не важно. Завтра он потеряет куда больше крови. Если, конечно, для него это завтра наступит, если он не воспользуется подарком сьера Антона, чтобы избежать его…
Нет. Этого не будет. Эти рыцарские штучки не годятся ни для оруженосца, ни для монаха. Возможно, они отвечают требованиям чести сьера Антона, но для Маррона это не выход.
Послышались мерные удары Брата Шептуна; наверное, уже полночь. Сейчас все, кроме стражи, стоят на молитве перед алтарем. Губы Маррона зашевелились и он, как настоящий кающийся грешник, беззвучно зашептал молитвы, но это были для него всего лишь слова. Нарушенные клятвы, преданная любовь, угасшая в этой жаре вера… Завтра его высекут и изгонят из Ордена; больше братья не будут иметь права на его верность или на его душу. Однако слова молитвы все равно лились, не переставая, и Маррон думал о человеке, который не станет молиться вместе с монахами. А в голове юноши звучал счёт: «Три камня, один камень, бусина на шее того человека, камень у меня, а весь гарнизон молится», — а все внутри дрожало, как не дрожало бы даже от самых диких фантазий. Он почти видел, что сейчас затевается какое-то дело против замка, и понимал, что он, единственный, кто об этом знает, должен что-то сделать. Сколько жизней он спасёт или погубит на этот раз?
И он встал даже раньше, чем принял такое решение. Он встал, и темнота вокруг заволновалась. Он схватился за пустоту и опёрся о камень, выжидая, пока не пройдёт слабость. Она так и не прошла. Тогда Маррон спрятал маленький нож в повязку на руке и сжал в другой руке камень, свой талисман: «Помоги, если можешь…»
Не спросив ни у кого разрешения, Маррон вышел из кельи в коридор — наверное, ещё ни один кающийся грешник не совершал такого преступления.
С одной стороны он увидел свет, тусклый и далёкий, но достаточно яркий для его изголодавшихся по свету глаз. Очевидно, это та самая комната, где горит в стенной нише лампа, где стоят на страже охранники. А может, вспыхнула надежда, может, и они молятся, стоя на коленях?..
Он развернулся и пошёл в противоположную сторону, медленно шагая и цепляясь за каменные стены. Вокруг были только запертые двери пустых келий, а самая последняя из них оказалась не только заперта, но ещё и заложена засовом. Наверное, камера для допросов, подумалось Маррону. Выхода не обнаружилось, хотя, честно говоря, юноша и не ожидал найти его, а пошёл так, наудачу.
Он повернул обратно к свету, бесшумно скользя мимо открытых дверей, зная, что даже в полной темноте его белая рубаха бросится в глаза первому же посмотревшему в его сторону грешнику. Однако ему повезло: одни кающиеся спали, другие молились, и никто из них не выглянул в коридор.
Юноша добрался до комнаты охранников, и тут ему снова повезло. Охранников было всего двое, как и прежде, но они, ничего не опасаясь — какой член Ордена, пусть даже самый заблудший, посмел бы презреть власть, отправившую его сюда? — молились так же истово, как и их подопечные, опустив на глаза капюшоны, встав на колени и повернувшись к свету.
Маррон наблюдал за ними из коридора, бесшумно дыша, пока стражники, согласно обряду, не склонили головы к земле и не запели негромкую молитву. Тогда юноша осторожно сделал шаг в комнату.
Босые ноги бесшумно ступали по полу, рубаха не зашуршала, запах страха не выдал его. Он добрался до лестницы, быстро повернулся к свету, благодарно поклонился ему и заскользил вверх по лестнице, осторожно ставя ноги и удвоив осторожность, когда лестница сделала поворот и Маррон снова ослеп.
В кухне было неожиданно тепло; на мгновение он остановился у хлебных печей, всем своим озябшим телом ловя исходившую от них волну жара.
Он миновал уборные; начинавшийся дальше коридор вёл к большому залу, где собирались братья, но Маррон благоразумно избрал другой путь. В самом деле, стоило ли вламываться к ним и кричать об опасности, не имея никакого другого доказательства, кроме голубого камня, который выдал бы и Мустара, и самого Маррона?
Подумав так, Маррон вылетел во двор, в воздух, почти такой же жаркий, как воздух у печей, и побежал вверх по ступенькам на окружавшую крепость стену. Хвала Господу, луна светила ярко и он ясно видел путь. Конечно, его могли заметить, но юноша знал, что стражники тоже молятся, и потому он находится в полной безопасности и может проверить свои подозрения.
Его внимание привлекло движение там, где никакого движения быть не могло. Он замер, присел и, задержав дыхание, смотрел на белые, освещённые лунным светом фигуры и другие фигуры, потемнее, перелезающие через стену.
Это и было доказательство, подтверждение. Он повернулся, намереваясь спуститься обратно во двор, — но тут перед ним возник человек в тёмной хламиде, и в руке его блеснул кинжал.
Маррон задохнулся, отчаянно взметнул руку — и человек задержал удар.
— Покажи, — прошептал он.
Маррон протянул ему раскрытую руку, и человек взял у него с ладони камень. Посмотрел на него и спрятал кинжал в ножны.
— Идём…
Человек слегка повернулся, и этого Маррону хватило, чтобы выхватить из повязки свой кинжальчик и пырнуть наобум; что-то хрустнуло, Маррон нажал сильнее. На него хлынуло что-то тёплое и мокрое, человек издал хлюпающий звук и тяжело упал. Мизерикорд остался в теле убитого.
Теперь юноша уже не остерегался. Он помчался вниз по ступеням и влетел в замок, отталкиваясь от стен руками, чтобы бежать быстрее.
Вот наконец нужный двор, последняя лестница и знакомый коридор. Маррон почти упал на дверь комнаты сьера Антона, распахнул её и ввалился внутрь.
— Маррон! Господи Боже мой…
Облачённый в ночную рубашку сьер Антон стоял на коленях. При появлении юноши он вскочил на ноги, шагнул вперёд, но внезапно остановился и замер.
— Маррон, что ты натворил?
Маррон увидел, что руки у него залиты кровью, скрючены как клешни и дёргаются. Кровью пропиталась и белая некогда рубаха; отяжелевшая ткань липла к телу. Он и не знал, что убийце достаётся столько крови жертвы. Или просто забыл: в деревне они рубили по пояс в крови, но то было в горячке боя. А сейчас ему было холодно, он отчаянно дрожал, вытирая руки о рубаху, лихорадочно, как безумец.