Чез Бренчли
Башня Королевской Дочери

   Cher a tort ses fieuz saiziz;
   Bien et devums aveir dolur,
   Cher la fud Deu primes servi
   E reconnu pur segnuur.
Песня крестоносцев, ок. 1143 г.

   Что бы ни говорила церковь, что бы ни считал народ, но Королевство создали младшие сыновья, безземельные и обделённые.
   Они уже сами стали отцами, и их безземельные младшие сыновья обращали взоры на север, на восток и на запад, ибо тесной перчаткой было для них Чужеземье, и не было для них нерушимых границ — ни внутренних, ни внешних.
   «Королевство Молота» — так они называли свою страну в бесконечных беседах на полночных пирах в замках своих отцов, и не столько за её очертания, сколько от нетерпеливого желания увидеть, как ударит этот молот, выбивая новые земли для своих сыновей.
   Однако церковь проповедовала довольство, и её служители повторяли: «У нас есть то, за чем мы пришли сюда», а отцы проповедовали осмотрительность и осторожность, говоря: «У нас есть ровно столько, сколько мы в силах удержать».
   А самые мудрые среди них, церковники, отцы, младшие сыновья — или дочери, — видели свою страну такой, какой она была, и знали, что Королевство даже не едино, есть только единый Король да пустые клятвы верности. Слишком они были неуживчивы, эти изгнанники, эти семьи, позабывшие о родстве, и вместо Королевства были четыре провинции — четыре и ещё одна, но закрытая навеки; Свёрнутая и не называемая, вырезанная из карт и памяти. Вечно грызущиеся между собой провинции, вечно воюющие с окружающим миром.
   Нет, говорили мудрейшие, так долго не протянется. Так не выжить. Ещё, быть может, лет сто, и Чужеземье падёт. Сто лет, и не больше…

Часть первая
ПУТЬ В РОК-ДЕ-РАНСОН

1. СМЕРТЕЛЬНО ЖАРКИЙ ПОЛДЕНЬ

   «Зачем нам Аскариэль?» — не в первый уже раз подумал Маррон, вслед за товарищами преклоняя колени в Зале Королевского Ока. Зачем его бесконечные предки сражались и умирали ради обладания золотым городом, мечтой жрецов и королей, если и без того оказывалось, что он у них в руках? Когда все мечты, все смерти и даже сама Великая Цель могли появиться в пустой сырой комнате, высеченной в камне, в комнате, где толстый потный монах посреди толстых запотевших стен вызывает настоящие чудеса с помощью всего одной свечки и заклинаний?
   Конечно, подобные мысли были ересью. Следовало покаяться в них и понести должную епитимью, однако Маррон совсем недавно прибыл издалека, из гораздо более спокойной благословенной страны, где магия исчерпывалась сменой времён года. Он был ошеломлён чудесами, в голове непривычно шумело, слова и мысли выскакивали непроизвольно, и он решил, что обе души Бога его простят.
   Кроме того, только вчера отряд сжёг целую деревню еретиков, и Маррон боялся исповедника.
   Он помнил, что даже тогда, в жаркой спешке, под невыносимой слепящей жарой все воспринималось как праздник. Это не было исполнением Божьей воли, нет, просто надо было как-то выплеснуть сумасшедшую радость от окончания долгого пути, от того, что новый дом уже виден впереди. Слишком долго они жили в сёдлах, слишком рано пришлось высадиться на берег из-за бури, они много дней подряд ели одни сухари, спали на пыльной земле и все шли и шли вперёд. Яростное солнце чужих холмов жгло тела, и кожа спекалась, как дорога, по которой стучали копыта коней. Закипела ярость старых обетов, а залежавшиеся в ножнах мечи запросились наружу, словно их обуревала та же жажда, что и людей.
   И вот как-то утром фра Пиет увёл их с дороги, пообещав приход в замок к завтрашнему закату и работу для Бога — сейчас; они пошли за ним в холмы и шли до тех пор, пока не увидели под палящим солнцем две дюжины хижин с выпуклыми крышами и грязными известковыми стенами, колодец, а в центре деревни было её сердце — храм тёсаного камня. На изъеденной непогодой двери храма были начертаны еретические знаки. Слепые Очи, двойная петля, символизировавшая Господа Разделённого, но кольца были закрашены в знак того, что всевидящее око Бога закрыто отныне и навеки. Фра Пиет предупреждал, что здесь можно увидеть и худшее, тот же знак с подрисованными внизу ресницами, обозначающими, что Господь спит; однако это было бы уже явным вызовом, отзвуком катарского восстания. А кружки на двери храма были чем-то совсем другим.
   Это была ересь Кораша, утверждавшего, что Господь действительно шёл по раздвоенному пути, однако не обращал внимания на смертных и не заботился об их делах на земле. И хотя Кораш получил очищение огнём, а его кости смололи в пыль двести лет назад, у него до сих пор были свои приверженцы — например, вот эта деревня, затерявшаяся в горах и не внимающая голосу истинной церкви. Так не раз говорили Маррону и его новым братьям по клятве — и это оказалось правдой.
   Они въехали в деревню — три дюжины человек, уставших от долгого пути и жаждущих отнюдь не воды. Изуродованными руками фра Пиет занёс топор и опустил его на богохульный знак; и это его хриплый голос призвал предать деревню огню и мечу, это его топор поразил на ступенях храма еретика-священника в чёрной мантии. После этого фра Пиет только смотрел, сидя на своём коне. Позже Маррон подумал, что это могла быть проверка или испытание, а может быть, крещение кровью.
   Да, что-то там было от крещения, думал он сейчас, от крещения и от первого обряда. А сейчас и здесь, под замком, наступило его завершение — чудо, дарованное Королевским Оком.
   В тот день они почти сошли с ума — молодые люди, обезумевшие от безжалостного раскалённого солнца. Они тогда кричали — громче женщин и детей; теперь же они замерли, скованные благоговением. Они были живыми эмблемами Господа, поворачивающиеся то одной, то другой стороной, вечно идущие двумя путями — ярости и безмятежности. И всякий раз их тянуло к середине, к Голове Господней, и всякий раз они отклонялись от неё…
   Отряд прибыл меньше часа назад. Бойцы въехали на крутой холм и вступили в ворота грозного своим великолепием замка, поднялись по широким ступеням и длинному наклонному коридору, измотанные, как их кони, измазанные уже не только дорожной пылью. Во дворе у внутреннего рва худые черноволосые юноши — рабы-шарайцы, сказал кто-то — забрали у них лошадей и поклажу. Не успевшим ни переодеться, ни смыть с лиц пыль братьям было приказано молчать, хотя они и так молчали, а потом их повели по следующему подъёму, слишком узкому для лошадей, и наконец позволили войти в замок. Здесь путь пошёл под уклон. Они спускались все ниже и ниже, окончательно запутавшись в лабиринте винтовых лестниц и плохо освещённых коридоров, дрожа от неожиданного холодка и неуверенности.
   Наконец кедровая дверь, обитая железом, а за ней — вот это. Ничего похожего на огромные залы и анфилады колонн, о которых слышали, хоть никогда и не видели эти люди, зажатые, как пузырьки воздуха, каменной толщей над головой. Им показалось, что они увязли в камне, словно мухи в янтаре — всего один отряд уже заполнил комнату целиком. Когда они, встав неровным кругом, преклонили колена, каждый оказался прижатым к соседу — однако здесь человеческое прикосновение приносило только облегчение. Даже запах давно немытых тел братьев и тяжёлая вонь пропотевшей шерстяной одежды помогали Маррону уцепиться за что-то, за реальный мир в этом месте чудес, где странно смешались ужас и изумление.
   «Что это?» — должно быть, спрашивали про себя братья, едва войдя в комнату вслед за братом, несущим факел. Никто не произнёс вопроса вслух, однако он читался в глазах братьев, в их взглядах друг на друга, на грубые стены и неровный пол. Кое-кто даже дотронулся до сырого камня и поднёс увлажнённые пальцы к пыльным губам. Маррон и сам сделал так же, однако в следующее мгновение едва удержался, чтобы не сплюнуть. Вместо этого пришлось сглотнуть, хотя горло сжалось от тухлого привкуса.
   Монах с факелом, фра Тумис, жестом приказал им встать в круг и преклонить колена. Его лицо с тяжёлой челюстью подозрительно хмурилось, а взгляд узких глаз перебегал от одного коленопреклонённого монаха к другому, ища малейшие признаки неповиновения или нежелания выполнять приказ. Не заметив ничего подобного, он наконец заговорил сам, но произнёс только:
   — Это Зал Королевского Ока.
   Его слова ничего не говорили новым братьям.
   Потом фра Тумис подошёл к единственному предмету в комнате: железному треножнику со свечой, свитой из четырёх свечек потоньше — двух белых и двух чёрных.
   Фра Тумис факелом зажёг все четыре фитиля и передал свечу фра Пиету через головы коленопреклонённых монахов. Тот вынес её из комнаты и закрыл за собой дверь.
   Когда щеколда клацнула, по спине Маррона пробежал холодок, не имевший ничего общего с холодным сырым воздухом. Фра Пиет внушал ему страх, однако страх этот был порождён мудростью и знанием, долгими неделями путешествия в обществе этого человека и тем часом, когда Маррона поглотило его безумие, внушённое самим Господом. Маррон понимал этот страх и умел с ним жить; бояться фра Пиета требовал здравый смысл.
   Здесь было иное. Вместе со своими ничего не понимающими и испуганными братьями Маррон оказался тут, чужой этой земле и её жизни. Всего несколько месяцев назад его братья были фермерами, ремесленниками и батраками в совсем другом мире. Фра Пиет был мостиком, связывавшим их с прошлым; он был их наставником, пусть даже суровым и чрезмерно усердным; он был скалой в бурном, опасном, изменчивом море. И вдруг он бросил их, отдал в руки кому-то неизвестному, запер в этой рукодельной комнате-пещере. А фра Тумис казался не то скучающим, не то высокомерным, однако совсем не страшным; и всё же Маррон боялся его и того, что он намеревался сделать.
   Намерения фра Тумиса оставались загадкой; в шевелящихся тенях не было толком видно, что он делал. А уж после того, как он, оглядев круг, взмахнул рукой, заставив испуганных и любопытных солдат упереться взглядами в чёрный камень пола, — после этого наблюдать за ним стало ещё труднее.
   Маррон послушно опустил голову, но ни своя, ни чужая воля не могли заставить его не смотреть. Он отважился мимолётно взглянуть вверх и заметил, что фра Тумис простирает ладони над колеблющимся пламенем свечи и почти охватывает его пальцами. Маррону показалось, что пухлые руки оказались слишком близко к огню, что сейчас раздастся запах горящего мяса и крик боли.
   Однако Тумис начал негромко читать заклинания, и голос его был спокоен. Маррон не знал ни слов, ни языка. Точно так же он не знал, почему в комнате стало светлее, а не темнее, когда руки Тумиса полностью окружили свечу. Но был свет, ослепительный белый свет, заставивший солдат зажмуриться и зашипеть, свет, от которого сосед Маррона — «Олдо, собственной твоей шкуры ради, не шевелись!» — застонал и натянул на лицо капюшон, заслоняя глаза.
   «Свет, — говорили солдатам, — это главный знак Господней справедливости, знак того, что половину времени мы идём на свету, а половину — во тьме. Это дар Его нам, дабы мы могли разглядеть дорогу к истине, и он же — орудие Его правосудия, дабы другие видели наш грех».
   Такого света Маррон никогда прежде не видел, а в его собственной теологии свету места не было. Этот свет прочертил в воздухе золотые и алые линии — и теперь зашевелился не только Олдо. Монахи чертили перед собой знаки Господа, больше от суеверия, чем в молитве, как подумалось Маррону, но лишь мимолётный взгляд бросил он на братьев, и тут же снова обряд овладел его глазами и мыслями.
   Яркий свет исходил, по-видимому, от свечи. Пламя вставало вокруг неё как стекло, как раскалённые добела стеклянные стержни, так оно было твёрдо и так недвижно. На стены комнаты легли тени, хотя Тумис уже отвёл ладони. Теперь он стоял в тени, несмотря на то что от свечи его отделял какой-нибудь шаг. Тонкие всепроникающие лучи света, похожие на натянутые шёлковые нити, падали в самую середину образованного братьями круга — и сплетались в чудеса.
   «Вы узрите чудеса, — говорили братьям, отправляя их в Святую Землю, — вы узрите чудеса и чудовищ. Готовьтесь».
   Но как можно было подготовиться к такому?
   — Это — Королевское Око, — произнёс фра Тумис в напряжённой тишине. — По милости Господней, королю дано видеть всю свою страну во имя Его, дабы охранять рубежи от врагов Божьих, а сердца — от ереси. В милосердии к своим подданным король поделился этим даром со служителями Воинствующей Церкви, чтобы они могли лучше выполнять свой долг.
   В милосердии? Маррон не был в этом уверен. По его спине бежал холодный пот, а пальцы подрагивали от биения крови. За последние два дня он уже во второй раз был поражён в самое сердце, но этот поразивший сердце клинок был лишь наполовину изумлением. А на другую половину — чистым ужасом.
   Золотые линии вились в воздухе, сливаясь в золотые листы, а листы выстраивались в стены, купола и минареты. Свет образовывал дворцы и храмы, миниатюрные, как золотая игрушка принцессы, только игрушка эта жгла глаза и мозг, подобно раскалённому тавру, да ещё висела в воздухе на локоть от пола.
   — Это Дир ал-Шахан в Аскариэле, — произнёс Тумис. — Это был самый большой храм в годы правления Экхеда. Его собирались разрушить, — казалось, он едва не сказал «его следовало разрушить», — когда Господь даровал нам победу. Однако король рассудил иначе и забрал храм себе. Там теперь его дворец, средоточие его власти.
   Дворец поворачивался в воздухе так быстро, что был виден одновременно со всех сторон. Пока он вертелся, из света возникли другие здания, улицы, обширные сады на крутых склонах, река…
   — Это Аскариэль, — сказал Тумис, когда перед братьями возник сияющий золотом город на высоком холме.
   «Так зачем же тогда нам нужен реальный мир, зачем нужны все эти смерти?» — подумал Маррон.
   В библиотеке большого аббатства, где Маррон принёс свой обет, ему случалось видеть карты. Он даже видел карту этих самых земель, хотя она была шарайской работы, захваченная при взятии Аскариэля и присланная аббату в дар. Маррон так и не смог её прочесть. Старшие братья, понимавшие причудливые знаки, показали ему святой город. На карте он выглядел всего лишь чернильным пятнышком, однако Маррона охватил трепет, когда он коснулся значка пальцем и прошептал: «Аскариэль!»
   А это — это было больше, чем карта, больше даже, чем рисунок из волшебного света. Это была сама святая земля в расцвете своей славы. Маррон даже словно бы увидел стражей вокруг королевского дворца, людей на улицах, лошадей и повозки на шумном рынке. Сквозь открытые ворота города медленно текло нечто, похожее на нить бус с золотистым отливом; Маррон понял, что это торговый караван.
   Фра Тумис приблизил ладони к стеклянным столбам света, поднимавшимся от свечи, и произнёс слова, которые Маррон смог различить, но не понять. Белый свет сменился жёлтым, огненные столбы превратились в обыкновенный огонь, и Аскариэль исчез.
   Словно просыпаясь ото сна, Маррон и братья зашевелились и заёрзали, сбрасывая с плеч незримый груз, глядя на потрясённые лица и понимая, что их собственные лица выглядят в точности так же.
   Поглядев на Тумиса, Маррон увидел, что тот, побледневший и вспотевший, дрожит и вытирает об одежду мокрые руки. Сейчас в нём не было ни высокомерной скуки, ни презрения.
   — Идите, — произнёс он голосом, в котором не было ни тени силы или уверенности. — Идите наружу. Фра Пиет покажет вам куда…
   Они вышли точно так же, как входили, — молча. Фра Пиет ждал их в коридоре, привычно поджав тонкие губы; увидев их лица, он удовлетворённо кивнул. Маррон подумал, что этому человеку смотреть на чудо дважды не надо. Однажды увиденное, оно осталось в его душе навечно, осталось, как горящее подтверждение веры, как личный завет между ним и Богом. Может быть, с этого всё и началось, подумал юноша: он пришёл в Чужеземье молодым, как сам Маррон, в меру благочестивый, ведомый равно семейной традицией и религией. Его точно так же, как Маррона, привели в тёмный подвал и показали Аскариэль как знамение, и огонь этот с тех пор не угасал для фра Пиета; ему открылось его призвание, и с тех пор он искал лишь прямых путей, и небесный свет золотого града сделал его слепым к удовольствиям ума и тела и свету земному.
   Онемевший, потрясённый, Маррон уже видел этот грозящий и ему путь, почти ощущал, как раскрывается этот путь ямой у него под ногами и ждёт лишь, чтобы юноша на мгновение забыл обо всём, кроме чуда…
   Но фра Пиет не стал ни читать им проповедей, ни — хвала Господу — показывать другие чудеса и повёл назад тем же путём, через ров и через двор, под сухой жаркий ветер, поднимавший с земли пыль. Они пришли к стойлам, где в каменной прохладе отдыхали их лошади, уже почищенные, напоённые и накормленные. А самым большим чудом оказалась баня, возле которой сновали мальчики в белых одеждах, таскавшие в кожаных вёдрах воду из рва. Настало наконец время сбросить тяжёлые одежды, стряхнуть жёсткие сапоги, свалить это все в угол и, обгоняя друг друга, ринуться к вёдрам. Можно было вздрогнуть под струёй холодной воды, хлынувшей по спине и по спутанным волосам, рассмеяться и заработать хмурую гримасу от фра Пиета за неуместный смех. Отвернуться, потереть мокрую кожу, встретить взгляд Олдо и тайком обменяться ухмылками и почувствовать, что очарование слабеет, не исчезает, но прячется в тайники души, где будет бережно храниться годами, не мешая хозяину и не подчиняя его своей воле.
   Расчёсывая руками волосы и оглядываясь, где бы взять ещё воды, Маррон заметил мальчика с деревянным ящичком. Мальчик поднёс ящичек фра Пиету; тот с довольным урчанием запустил туда руку и вытащил пригоршню чего-то мягкого и сероватого. Маррон смотрел, как Пиет натирает этим веществом сухое, испещрённое шрамами тело, как под его руками появляется пена и как он смывает её водой. В этот момент мальчик заметил взгляд Маррона, принял его за приказ приблизиться и поднёс ящичек юноше.
   Маррон неуверенно заглянул в ящичек и поинтересовался:
   — Что это?
   — Мыло, — певуче ответил мальчик. — Чтобы мыться.
   Слово ничего не говорило Маррону. Он осторожно дотронулся до вязкой массы кончиками пальцев и вспомнил, как поступал фра Пиет. Маррон захватил солидную горсть мыла и начал тереть руку до тех пор, пока на ней не показалась тонкая серая пена, подобная той, которая выступает у загнанной лошади. Когда юноша стёр её, кожа под ней оказалась совсем розовой — а ведь это самое место он уже мыл! Он улыбнулся мальчику, получил в ответ застенчивую улыбку и захватил ещё горсть мыла, растирая плечи, шею и волосы — в волосах пена оказалась гуще.
   — В глаза нельзя! — поспешно предупредил мальчик, но опоздал. Маррон уже потёр лицо мыльными пальцами.
   Глаза внезапно обожгло, и Маррон задохнулся, прижав к ним ладони. Он едва услышал, как мальчик позвал кого-то на незнакомом певучем языке.
   Жгучая боль — и сразу поток прохладной воды на голову. Маррон вытянул сложенные чашечкой руки и, заморгав, промыл глаза. Теперь перед ним стояло двое мальчиков, у одного в руках было ведро. Маррон зачерпнул из него воды и плескал себе в лицо до тех пор, пока боль не утихла.
   — В глаза нельзя, — повторил первый мальчик, пытаясь ещё раз улыбнуться.
   — Нельзя, — согласился с ним Маррон. Брать мыло в рот тоже не годилось — губы и язык уже жгло от пены. Маррон прополоскал рот и сплюнул; однако после этого он взял ещё немного вещества — мыла, запомни это слово, — прежде чем мальчика позвал другой любопытный. Кожу мыло не жгло, хотя кончики пальцев и сморщились. После такого мытья Маррон чувствовал себя чистым, как никогда, едва ли не впервые в жизни.
   Даже тут, в стенах Ордена, с дисциплиной разобрались не сразу — например, на мытьё новым братьям дали неограниченное время. Маррон намылил спину Олдо, а Олдо — ему, потом они принесли ещё воды из рва и стали лить друг на друга, как делали братья вокруг. Они даже немного попили, вначале тайком (послушание есть первая заповедь, дети: сделать то, чего тебе не приказывали, есть ослушание), а потом, увидев, что фра Пиет тоже пьёт, перестали таиться.
   Наконец мальчики принесли льняные полотенца и чистую новую одежду. Когда Маррон с товарищами вытерлись и оделись, духовник сурово оглядел их и повёл в замок на молитву, не дав даже обуться.
   Тут по крайней мере всё было просто и привычно — знакомые слова, знакомый язык, ритмичные вопросы и ответы, которые Маррон помнил с самого детства.
   Отвлекаясь от молитвы, он думал о семье — думал даже здесь, в Господнем краю, где надеялся измениться, стать преданным слугой Бога, не имеющим других интересов. Но даже сверкающее откровение чуда не изменило его души. Он преклонил колени на голом каменном полу часовни; слева от него был Олдо, а справа — ещё один брат, Джубал. Маррон негромко произносил все нужные слова вместе со всем отрядом, а его мысли летели прочь, возвращались к недавнему дню и часу, близкому в пространстве и времени, но невероятно далёкому по своей странности.
   Олдо, друг его детства и юности, ставший едва ли не братом Маррона ещё до того, как они стали братьями в Господе.
   Такое знакомое, такое любимое лицо Олдо искажается, когда он наклоняется в седле и бросает в дверной проём горящий факел; Олдо смеётся хриплым и понимающим смехом, слыша раздавшийся изнутри крик и видя выбегающую женщину с горящими платьем и волосами; Олдо, наверняка видевший её ещё до броска факела, поднимает руку с мечом, но не убивает — нет, он заставляет женщину отступать назад, в горящий дом…
   Джубал немного старше. Впервые Маррон встретил его в отряде. Джубал всю жизнь был монахом; в Чужеземье его послал аббат, послал в наказание за какую-то провинность, о которой Джубал никогда не говорит.
   У Джубала округляются глаза, он орёт, выйдя из своей обычной тяжёлой задумчивости; Джубал — вероятно, куда лучший солдат, чем монах, — с лёгкостью вертит булавой, пришпоривает коня и снова заносит булаву в окровавленных руках; в его крике слышны слова — что-то из символа веры, что-то о вере в истинного Господа Двуединого и Всевидящего, а слюна брызжет и брызжет изо рта…
   А между Олдо и Джубалом стоит на коленях сам Маррон. Он видит себя и удивляется себе, боится себя, и эти мысли мешают ему молиться и искренне благодарить Господа.
   Он стоит, соскользнув с взбрыкнувшей испуганной лошади; у него в руках младенец, еретик, выхваченный из рук отца, такой маленький, что не разобрать даже, мальчик это или девочка; Маррон хватает его за ножки и крутится на месте быстро, словно сумасшедший монах на ступенях храма, спотыкается о тело священника, но удерживает равновесие, издавая хриплый крик, сводящий с ума его самого; он бьёт младенца головой о стену и видит, как раскалывается его череп, слышит, даже в таком шуме, как ребёнок затихает; Маррон бросает его в горящий дом и отворачивается от пятна, крошечного пятнышка, оставшегося на стене, малюсенькой красной точки, которую смоет первый же дождь — если, конечно, в этой пустынной и жаркой земле бывают дожди…

2. ДЕМОН В ПЫЛИ

   Её отец утверждал, что вуаль вроде той чадры, что носят шарайские женщины, — самый что ни на есть варварский обычай, которому нет места в цивилизованных землях, но это не помешало ему послать Джулианну в руки придумавших этот обычай людей.
   И с паланкином вышла та же история. Девушка не хотела ехать в нём — ну с какой стати она будет трястись в еле-еле движущихся носилках, когда можно прекрасно ехать верхом на собственном скакуне? А если посадить на лошадей всю свиту, то дорога займёт вдвое меньше времени! Однако жених прислал за Джулианной паланкин и носильщиков, и отец настоял на своём. Может быть, он даже думал о её удобстве, должна была признать девушка, хотя по большей части за его действиями скрывалось старание не обидеть могущественного вельможу.
   В любом случае лёгкое покачивание на мягких подушках не утомляло ни её, ни — как ей казалось — восьмерых чёрных гигантов, которые несли паланкин. По дороге они негромко говорили между собой — Джулианна не понимала их речи — и часто смеялись над чем-то непонятным. Шедшим рядом стражникам — их тоже прислал жених — приходилось хуже, хотя они несли только ранцы. Джулианна видела, как мужчины обливаются потом на солнце, слышала их тихую хриплую брань и замечала, что на закате спины у них начинают сутулиться, а ноги загребают песок.
   Пыль была настоящим проклятием, горячим и удушающим. Даже мужчины закрывали себе лица, когда ветер поднимал с земли жёлтые жалящие клубы. Нет, как ни была упряма Джулианна, а путешествовать в паланкине было гораздо приятнее, чем ехать на лошади в такую жару по такой земле. Лучше уж прятать лицо за мягкими шёлковыми занавесями, чем за покрывалом, которое очень скоро отсыревает и начинает прилипать к лицу, а потом сбивается в ком и твердеет от пыли. Лучше сидеть в тени, в прохладе и покое — лучше, — несмотря на то что прежде Джулианна со слезами и скандалом отстаивала остатки своей свободы, впрочем, безуспешно.
   Как ни странно, она совсем не протестовала против самого путешествия. Оно казалось ей по меньшей мере забавным. Она стыдилась только паланкина — и то до тех пор, пока не увидела, что делают с людьми солнце и пыль. Но разве не большим стыдом для её отца и для неё самой было поехать в чужую страну и выйти за человека, которого она никогда не видела, только ради каких-то политических интриг? Однако стыда почему-то не было — был только холодный страх и усталость, которая, наверное, никогда уже не пройдёт.
   Джулианне было шестнадцать лет, но бремя будущей жизни уже измотало её. При мысли об этом её затуманенный взгляд поворачивался только в одну сторону. «Ещё не сейчас», — напоминала она себе, и это была ещё одна причина радоваться неспешности их процессии.