Все препятствия? Это означало Элис. И уже не было волшебством. Сколько времени она ползала в темноте в лужах собственной крови? Где я сейчас? Был Дафтон, был Кардингтон, был Комптон-Бассет, и Кельн, и Гамбург, и Эссен, которые я видел с воздуха, и был край виноделия – Бавария, и был Берлин, и бледные школьницы, и их матери. Пять сигарет – за мать, десять – за дочь. И снова Дафтон, потом Уорли,- всего год назад. Надо бы мне остаться там, где я родился, и тогда Элис ходила бы сейчас по Уорли, и волосы ее блестели бы в солнечных лучах, или она лежала бы дома на диване, читала бы пьесу, присланную комитетом по распределению ролей, или ела бы цыпленка с салатом, если бы уже наступил сезон для салата. Я прижал руку ко лбу.
   – Вы не больны? -спросил меня хозяин. У него было мучнистое, ничего не выражающее лицо и скрипучий низкий голос. До этой минуты он разговаривал о футболе со своими приятелями. Сейчас колесики того механизма, что считался его умом, заскрипели, и он занялся мною. Я отнял руку от головы и заказал коньяку.
   Он не пошевельнулся.- Я спросил вас: вы больны?
   – М-м?
   – Вы больны?
   – Конечно, нет. Я просил вас дать мне коньяку. Разговоры разом прекратились, и все кругом уставились на меня заблестевшими глазами, надеясь, что сейчас начнется драка и мне разобьют физиономию; не то чтобы они были настроены против меня лично,- просто в какую-то минуту большинству людей становится невыносимо скучно. Я окинул взглядом комнату и увидел, что это кафе не для случайной публики: здесь заключали пари и встречались «мальчики-красавчики» (трое из них как раз стояли возле меня, выделяясь, как гнилые зубы, среди окружающего хулиганья).
   – На сегодня с вас хватит,-сказал хозяин.
   Я нахмурился. У меня, собственно, не было оснований здесь задерживаться, но мои ноги точно приросли к полу.
   – Я сейчас угощу тебя, дружок,- сказал один из «красавчиков». У него были крашеные волосы бронзово-желтого оттенка, и от него пахло геранью.- Ну, чего ты придираешься, Ронни? – Он улыбнулся мне, показывая ослепительно-белые вставные зубы.- Ведь он же ничего плохого не делает, правда, миленький?
   – Попадете вы в беду,- заметил хозяин.
   – Да? С большим удовольствием,- отозвался «красавчик», и они все расхохотались.
   Я позволил ему угостить меня двойной порцией коньяку и спросил, что будет пить он. Он заказал лимонад,- ведь такие, как он, ходят в кабаки только затем, чтобы знакомиться. Они пьют ровно столько, сколько выпили бы мы с вами, будь рядом хорошенькие женщины, любая из которых обойдется лишь в несколько рюмок вина.
   – Меня зовут Джордж,- сказал он.- А тебя как, миленький?
   Я назвал имя старшего священника методистской церкви в Уорли, который «бесстрашно разил безнравственность» в последнем номере «Вестника».
   – Ланселот,- повторил он.- Я буду звать тебя Ланс. Это имя тебе очень подходит.
   Странно, правда, что характер человека сразу можно узнать по имени? Хочешь еще коньяку, Ланс?
   Я продолжал пить за его счет почти до трех часов, затем удрал под тем предлогом, что мне надо сходить в туалет, а сам зашел в аптеку, купил мятных лепешек и просидел в театре кинохроники до половины шестого. Джозеф Лэмптон вел себя благоразумно: он решил держаться подальше от греха, пока ром, пиво и коньяк не утихомирятся, и Джозеф Лэмптои отгородился теплом, темнотой и пестрыми тенями от невыносимой боли. Я вышел на яркий дневной евет, чувствуя тупое головокружение, которое всегда бывает после дневных спектаклей или сеансов,- зато я перестал думать об Элис, и меня больше не шатало.
   Я зашел в кафе и съел тарелку жареной рыбы с картофелем, хлеба с маслом, два странных на вкус пирожных с кремом (это были те годы, когда кондитеры употребляли кровяные препараты и жидкий парафин) и клубничное мороженое. Затем я выпил чашку индийского чая цвета красного дерева. Докурив третью сигарету и выпив чай до последней капли, я посмотрел на часы и увидел, что уже половина седьмого. Тогда я расплатился по счету и неторопливо вышел на улицу,- к этому времени я уже прилично владел собой, голова у меня была довольно ясная, и я подумал, что никому не будет легче, если я напьюсь до бесчувствия, и, уж во всяком случае, от этого не будет легче Элис. Я поеду домой – ведь Уорли, в конце концов, был моим домом, который я сам избрал для себя,- и лягу в постель с горячей грелкой, предварительно проглотив таблетку-другую аспирина. Я ведь не был сторожем Элис,- пусть Джордж несет ответственность за то, что произошло. И тут я увидел Элспет.
   Она стояла у меня на дороге – крашеная, рыжая, затянутая в корсет пожилая женщина – и слегка покачивалась на своих трехдюймовых каблуках. Такою страшной я еще ее не видел: лицо ее было маской из пудры, румян и губной помады, наложенных, как театральный грим, и только покрасневшие глаза казались живыми.
   – Сволочь,- сказала она.- Гниль паршивая! Убийца, мразь, сутенер! – Она метнула на меня гневный взгляд.- Что, рад теперь, проходимец? Ловко от нее отделался, а?
   – Пропустите меня,- сказал я.- Я не хотел ее смерти.
   Она плюнула мне в лицо.
   – Вы не в силах причинить мне боль,- сказал я.- Предоставьте это мне самому. А теперь, ради всего святого, не трогайте меня. Не трогайте нас обоих.
   Выражение ее лица изменилось, из глаз потекли слезы, прокладывая бороздки в пудре. Она сжала мою руку костлявыми пальцами,- они были сухие и горячие.
   – Я позвонила сегодня утром, и мне сказали,- пробормотала она.- Я знала, что произошло. Ах, Джо, как вы могли так поступить? Ведь она так любила вас, Джо.
   Как же вы могли?
   Я вырвал у нее свою руку и быстро зашагал прочь. Она не пошла за мной, а лишь стояла и печально смотрела мне вслед, словно молоденькая жена, глядящая с берега на отплывающий воинский транспорт. Я чуть не бежал, петляя по узким улочкам, удаляясь от центра в направлении рабочего квартала близ Бирмингемского шоссе.
   Бирмингемское шоссе, если проехать по нему миль сто пятьдесят, приведет вас в Бирмингем,- вот почему мне снова захотелось напиться до чертиков. Все дороги сердца приводят в незнакомый город, где закрыты все кабаки и все магазины, а в кармане у тебя нет ни гроша, и поезд, который отвез бы тебя домой, отменили, и он не пойдет туда еще целый миллион лет… «Не трогайте нас»,- сказал я Элспет.
   Но кого это «нас»? Меня и труп – труп, который скоро будет в руках гробовщика: немножко румян, немножко воска, тщательно наложенные швы, белые шелковые повязки в тех местах, которые иевозможно зачинить, и вот уже не стыдно показаться на людях. Я был тоже трупом,- только лучше выглядел и меня еще долго не придется хоронить.
   Но трамваи и склады, словно сверла, буравили начинавшееся во мне омертвение.
   Всякий раз, как мимо, раскачиваясь, с грохотом проносился трамвай, чуть не задевая беспечных пешеходов, я видел под его колесами Элис, которая кричала страшным голосом, обливаясь кровью, и мне хотелось быть с ней, чтобы смыть с себя чувство вины, чтобы остановилось движение, чтобы все эти тупые лица людей, несущих домой получку, позеленели от ужаса. Не знаю, почему, но автомобили, автобусы и грузовики на меня так не действовали и думал я именно о такой смерти. И не знаю, почему я боялся взглянуть на склады. Был среди них один с совсем новой вывеской, на которой значилось: «Ампелби и Дикинсон, Очески, учр. 1855», я до сих пор вижу его в дурных снах. В нем было шестьдесят три грязных окна, и на одном из них, рядом с конторой, в названии фирмы отсутствовали три буквы. «Ампелб и Дкинсо» – три самых страшных слова, какие я когда-либо видел.
   Вероятно, склады пугали меня потому, что им не было никакого дела до Элис и ее смерти. Но почему я так ненавидел ни в чем не повинные веселые трамваи?
   Я прошел около мили, уходя все дальше и дальше от главной улицы, но трамваи по-прежнему звенели и скрежетали в моих ушах. Вечер был на редкость хорош для этого времени года, по жалким улочкам распространялось необычное для осени душное тепло; двери во многих домах были распахнуты, и у порога стояли люди – просто стояли, ничего не говоря, глядя на прокопченные стены, на фабричные трубы, на убогие лавчонки.
   Была пятница, день получки, вскоре все эти люди выйдут на улицу и напьются. А пока они делают вид, будто сегодня понедельник или даже четверг, и что у них нет денег, и что им придется сидеть в комнате среди развешанных пеленок, и смотреть на бледное одутловатое лицо жены и на ее испещренные венами ноги, и проклинать этого мерзавца на соседней улице, который выиграл сотню на пятишиллинговый билет; затем они перестанут притворяться и примутся пересчитывать деньги, которые им предстоит потратить,- по крайней мере фунта три…
   Я остановился и прислонился к фонарному столбу: дальше идти я не мог. Надо было мне уехать куда-нибудь за город. Ведь за городом можно гулять сколько угодно, не ощущая чувства тошноты, и ничто не вызывает в тебе там боли, потому что ни деревья, ни вода, ни трава не имеют к тебе никакого отношения, они никогда не были связаны с любовью, а город, который, казалось, должен быть полон любви, всегда равнодушен.
   Мимо прошел полицейский и посмотрел на меня жестким вопросительным взглядом.
   Минут через пять он снова прошел мимо, и мне пришлось войти в ближайший бар. Я зашел сначала в зал, где большинство посетителей были, по-видимому, ирландцы-землекопы; даже когда они молчали, казалось, что они яростно о чем-то препираются. Я был чужаком среди них – такими же чужаками были бы они в «Кларенсе»,- и они это сразу же почувствовали. Их недружелюбные взгляды доставили мне острую радость. Именно в этом я нуждался – в чем-то жгуче-терпком, как дешевый табак; я выпил залпом полпинты пива, поглядывая с насмешливой жалостью на окружавшие меня тупые лица,- лица людей, которые, если им повезет, будут завтра служить у меня шоферами на грузовиках, чернорабочими, сторожами.
   Я выпил еще одну пинту. Вкус пива менялся по мере того, как я его пил: оно было поочередно горьким, ароматным, кислым, водянистым, сладким, солоноватым. В голове у меня стоял маслянистый туман, поднимавшийся из горла и так давивший на глаза, что под конец и стулья, и зеркала, и лица, и ряды бутылок за стойкой словно затанцевали кадриль на колыхающемся полу. Вокруг стойки шел медный поручень, и я крепко ухватился за него, глубоко дыша,- и постепенно, словно побитый пес, пол успокоился и перестал колебаться.
   Выпив две рюмки рома, я перешел в большой зал, находившийся по соседству. У стойки не было свободных мест, а у меня ныли ноги, но я перешел в зал не поэтому.
   Причина моего перемещения сидела у входа, за крайним столиком: как только я увидел ее, я понял, что это единственное средство, которое я еще не испробовал, единственное, что способно помочь мне дотянуть вечер до конца.
   Ей было около двадцати лет, у нее были завитые светлые волосы и маленькие руки; она была довольно хорошенькой, но в лице ее чего-то не хватало, как если бы у природы не достало плоти, чтобы сделать ее облик по-настоящему женственным.
   Заметив, что я смотрю на нее, она улыбнулась. Мне не очень понравилась эта улыбка: казалось, бледная кожа вотвот лопнет. Но в подобных случаях не приходится быть очень разборчивым: в мирное время совсем не так легко подцепить девушку, как думают иные почтенные люди. И кроме того, в ней было что-то внезапно пробудившее во мне давно забытые юношеские ощущения: желание, которое наполовину было любопытством,- стыдное и манящее стремление увидеть, как она выглядит без одежды.
   Я подсел к ней.- Я вас не очень стеснил?
   Она захихикала.- Тут места хватит.
   Я предложил ей сигарету.
   – Очень вам благодарна,- сказала она.- Ах, какой красивенький портсигар! – Она погладила серебряную крышку, задев по пути мою руку длинными тонкими пальцами с очень длинными красными ногтями.- Вы не здешний, правда?
   – Я из Дафтона. Коммивояжер.
   – Чем торгуете?
   – Дамским бельем,- сказал я.
   Она рассмеялась, и я заметил, что передние зубы у нее испорчены.
   – С вами надо держать ухо востро,- сказала она.- А вы не подарите мне образчик?
   – Если будете умницей,- сказал я.- Что будем пить?
   – Портеру, пожалуйста.
   – Обойдемся без пива,- сказал я.- Лучше чего-нибудь покрепче. Я на этой неделе продал тысячу пар трико.
   – Вот нахал,- сказала она.
   Тем не менее она выпила рюмку джина, и еще одну, и потом еще, а потом коньяку, и вскоре мы уже сидели обнявшись, придвигаясь друг к другу все ближе и ближе и в то же время оставаясь далекими: в минуту просветления, когда мутная волна коньяка и желания еще не совсем захлестнула меня, я понял, что каждый из нас ощущает только себя. Но по крайней мере я не думал об Элис. Она больше не ползала по проселку Корби, и лохмотья кожи не свисали ей на лицо. Да и вообще ее никогда не было, она вообще не рождалась на свет; и Джо Лэмптона тоже не было, а был лишь коммивояжер из Дафтона, проводивший вечерок с забористой девчонкой.
   Было, по-видимому, около половины девятого, когда я почувствовал, что в зале воцарилась зловещая тишина. Я поднял голову,- возле нас стоял какой-то молодой человек и сердито хмурился. У него было лицо, словно сошедшее с фотографии, какими полна желтая пресса: выпученные глаза, бесцветные волосы, бесформенные, расплывчатые черты, вялый рот. На нем был голубой двубортный пиджак такого залихватского. покроя, что он чем-то напоминал дамское платье с глубоким вырезом; голубой галстук из искусственного шелка переливался как чешуйчатый. В эту минуту он наслаждался тем чувством, которое, как он знал из тысячи фильмов и журналов, именуется праведным гневом: его девушка была ему неверна.
   – Идем,- сказал он.- Идем, Мэйвис.
   – Отвяжись,- сказала она.- Нам было так хорошо, пока ты не явился.
   Она вынула пудреницу и принялась пудрить нос. Он схватил ее за руки.
   – А ну, брось! – сказал он.- Я не по своей вине опоздал. Меня оставили на сверхурочную.
   Я смотрел на него, раздумывая, уступить ему девушку или нет. Как ни был я пьян, мне вовсе не хотелось, чтобы меня избили в кабаке на Бирмингемском шоссе. Но он не был призовым боксером: правда, он не уступал мне в росте, однако шириной плеч он был обязан ватной прокладке и в нем чувствовалась какая-то слабина,- словом, один из тех, кто живет всю жизнь с незатвердевшими костями.
   – Не приставай к ней,- сказал я,
   – А ты кто такой?
   – Джек Уэйлс.
   – В первый раз слышу.
   – Так оно и должно быть.- Я поднялся.- Ты слышал, что я сказал.- Моя рука, словно сама по себе, обшаривала стол, пока не наткнулась на пустую пивную кружку.
   Кругом стояла такая тишина, что можно было услышать, как пролетит муха. За соседним столом сидели пожилые супруги, одетые довольно бедно, но прилично,- они бросали на нас испуганные взгляды. Муж был маленький и костлявый, а у жены был крошечный рот пуговкой и очки в светлой роговой оправе. Помню, что мне стало их жаль, и в то же время во мне нарастала ярость, такая же холодная и тяжелая – и в потенции такая же зазубренная и смертоносная,- как пивная кружка.
   – Отпусти ее руки!
   Я поднял пивяую кружку, словно собираясь ударить ею об стол. Он разжал пальцы, и девушка вырвала у него руку. Пудреница упала, и над ней поднялось маленькое облачко пудры. Он повернулся и, не сказав больше ни слова, вышел. В зале возобновился обычный шум, и все случившиеся было тотчас забыто.
   – Я вовсе с ним и не гуляю, Джек,- сказала она.- Надоел он мне до смерти. Думает, что может мною командовать, потому лишь, что я раза два ходила с ним на танцы.
   – Зато он нас познакомил,- заметил я.- Мэйвис. Это имя очень идет тебе, детка.
   Она погладила меня по руке.
   – Как ты это хорошо сказал.
   – А с тобой легко говорить хорошо.
   – Я еще никого не встречала красивей тебя. И как ты шикарно одет.- Она пощупала мой пиджак. Это был новый серый костюм, сшитый из той материи, которую Элис подарила мне пять месяцев назад.- Я ведь работаю на текстильной фабрике и разбираюсь в материале.
   – Если этот костюм тебе нравится, Мэйвис, я буду носить только его,- сказал я.
   Язык у меня начал заплетаться.- Мне так хорошо с тобой, ты так мила, умна и красива…- И я пустил в ход привычные приемы обольщения, слагая свою речь из обрывков стихов, названий песен, кусочков автобиографии и связывая их воедино золотым сиропом лести. Я отлично понимал, что все это было вовсе не обязательно: побольше рюмок джина и коньяка, побольше затяжек табачным дымом, обычная доза хороших манер – и я получу все, что мне надо; но я чувствовал потребность чем-то замаскировать животную грубость инстинкта, я должен был как-то облагородить неизбежные пятьдесять минут судорожного безумия, привнести в физиологическую потребность хоть чуточку тепла и нежности.
   – Теперь моя очередь угощать, ладно? – сказала она после того, как мы выпили еще по две рюмки.
   – Это не обязательно,- сказал я.
   – Ты истратил уйму денег, я ведь знаю. Я не из тех девушек, которые стараются урвать побольше, Джек. Если мне нравится парень, так он мне нравится, даже если может угостить меня только чаем. Я сама прилично зарабатываю. На прошлой неделе я принесла домой шесть фунтов.
   Я почувствовал, что на глаза мне навернулись слезы.
   – Шесть фунтов,- сказал я.- Это очень много, Мэйвис. Ты скопишь себе хорошее приданое.
   – Сначала надо найти жениха,- сказала она. И принялась рыться в сумочке. Сумочка была большая, из черной лакированной кожи, с инициалами из блестящих камушков.
   Внутри, как всегда в женских сумочках, лежали вперемешку пудра, помада, вата, носовой платок, сигареты, спички и фотографии. Она сунула десятишиллинговую ассигнацию мне в руку.- Это мой вклад, дружок,- сказала она.
   От ее йоркширской интонации, от вида раскрытой сумочки меня вдруг охватило чувство невыносимого одиночества. Мге хотелось положить голову ей на грудь и забыть о жестоком мире, где каждый твой поступок имеет последствия.
   Я заказал бутылку пива и джина. Время мчалось слишком быстро, его невозможно было удержать: всякий раз, как я смотрел на часы, оказывалось, что прошло еще десять минут. Я понимал, что вот только сейчас познакомился с Мэйвис, но это было словно год назад. Я пил терпкое пиво, пахнущее летом, и пол снова закачался подо мной. И тут все впечатления, какие способен пережить человек, нахлынули на меня, словно толпа, сгрудившаяся на месте несчастного случая, и стали с криком требовать, чтобы я впустил их: ощущение танца, ощущение вязкой глины на ботинках, новый вкус пива и прежний вкус коньяка, рома, рыбы, кукурузы, табака, запах сажи, шерсти, запах пота Мэйвис, в котором было что-то нездоровое, ее пудры и помады – мел, фиалковый корень, грушевая эссенция; жаркие руки коньяка снова остановили качающийся пол, и в ту минуту, когда мнилось, что на земле нет иного места, кроме этой длинной комнаты с зелеными ультрасовременными стульями и столами, накрытыми стеклом, оказалось, что мы идем, обнявшись, по узким улочкам, проулкам, дворам, пустырям; потом миновали пешеходный мостик, где под нами бессмысленно лязгали сгрудившиеся паровозы, словно хлопая себя по бокам, чтобы согреться; потом очутились на каком-то дровяном складе в пространстве между сваленными бревнами, и я покинул свое тело, и оно само делало все то, чего ждала от него Мэйвис. Она продолжала льнуть к нему и после минуты обжигающего свершения целовала это пьяное лицо, прижимала эти руки к своей груди.
   Тут же за дровяным складом вдоль грязной улочки теснились дома; до меня доносились голоса, музыка, кухонные запахи. Вокруг сверкали огни города:
   Бирмингемское шоссе, начинающееся в центре Леддерсфорда, дальше поднимается вверх по холму, и мы находились сейчас на маленькой площадке примерно на середине его склона; вокруг не было просторов – все было забито людьми – двести тысяч одиноких существований, двести тысяч разных смертей. И вдруг вся темнота, которая была изгнана огнями, вся пустота давно застроениых полей и лесов обрушилась на меня, и не стало ни боли, ни радости, ни отчаяния, ни надежды – ничего: призрак в автомате-иллюзионе растворился в глухой стене, и не было монетки, чтобы вызвать его вновь.
   – Какие у тебя чудесные мягкие руки,- сказала Мэйвис.- Как у женщины.
   – Совсем они… не чудесные,- с трудом произнес я.- Они жестокие. Жестокие руки.
   – Ты пьян, дружок.
   – Никогда не чувствовал себя лучше.- Я вдруг с ужасом понял, что снова вернулся в свое тело и не знаю, что с ним делать.
   – Чудной ты,- сказала она.
   Я порылся в карманах и достал портсигар. Он был пуст. Она вытащила пачку сигарет и раскурила две штуки.
   – Возьми эту пачку себе,- сказала она.
   Некоторое время мы молча курили. Я старался усилием воли сбросить с себя опьянение, но тщетно. Я действительно не мог вспомнить, где живу, и буквально – вот так, как толкуют это слово словари,- не мог решить, сплю я или бодрствую.
   – Джек, я тебе нравлюсь?
   – Ты понравилась мне с самой первой минуты… как только я увидел тебя.- Я сделал над собой еще одно усилие.- Ты очень миленькая. Ты мне оченьоченьоченьнравишься.
   Огни закружились в хороводе, и в моих ушах раздалось лязганье.
   – Проклятые паровозы,- сказал я.- Проклятые паровозы. Неужели они не могут перестать?
   Она, должно быть, чуть не тащила меня на себе,- не знаю, как у нее хватило сил.
   Затем мы остановились у какого-то дома. Я пытался держаться на ногах, но мне это не очень удавалось. Наконец я прислонился к ограде палисадника.
   – Ну, как ты сейчас, Джек?
   – Отлично,- сказал я.- Отлично.
   – Повернешь налево и пойдешь прямо. У тебя остались деньги на такси?
   Я вытащил из кармана смятый комок фунтовых бумажек.
   – Будь осторожен,- сказала она. Наверху зажегся свет, и сердитый мужской голос окликнул Мэйвис.- Господи,- прошептала она,- они проснулись.- Она поцеловала меня.- До свидания, Джек.
   Мне было так хорошо с тобой, так хорошо! – И она скрылась за дверью.
   А я пошел по улице, покачиваясь из стороны в сторону, и движения мои казались мне грациозными, гармоничными и такими забавными, что я не мог удержаться от смеха.
   На мое плечо опустилась чья-то рука: смех оборвался, и в действие вступили рефлексы кулачной драки. Механизм еще не разработался, но в любую минуту, подумал я с радостью, болью и стыдом, он включится и сокрушит эти два чучела, которые стоят сейчас передо мной.
   Одним из них был бывший возлюбленный Мэйвис. Другого я не знал, но именно он и внушал мне некоторые опасения. Он казался вполне трезвым, и плечи у него были шире моих.
   – Это тот самый…- сказал бывший возлюбленный Мэйвис.- Накачался коньяком и чванством, сволочь.- Он ругался так монотонно, что его слова, вместо того чтобы раздражать, наводили на меня уныние.- Она моя баба, понял? Мы тут не любим, чтобы к нам лезли всякие чужаки, понял? – Его рука сильнее сдавила мое плечо.- Ты сейчас пожалеешь, что забрел сюда.
   – А ну, отойди,- сказал я.
   – Сам отойди! Только сначала…- Он ударил меня кулаком. Я увернулся, но недостаточно быстро, и он рассек мне скулу кольцом, как я понял впоследствии. Но в ту минуту я решил, что он пустил в ход бритву, и ударил его по кадыку. Он издал булькающий звук – что-то среднее между воркованием младенца и предсмертным хрипом – и, схватившись за горло, отлетел в сторону.
   – У, сволочь! -сказал его приятель и попытался ударить меня ногой в живот. Я сумел увернуться не столько благодаря ловкости, сколько благодаря удаче и не так, как учил меня когда-то сержант на занятиях по физической подготовке,- в результате его нога задела мое бедро, я потерял равновесие и упал, а он бросился на меня. Мы катались по тротуару, словно дерущиеся мальчишки: я пытался сбросить его с себя, а он, помоему, думал только о том, чтобы причинить мне такую же боль, какую я причинил его другу (тот все еще натужно хрипел где-то рядом). Он схватил меня за горло обеими руками и начал давить: у меня перед глазами, как лава, разлились черные и красные пятна невыносимой боли. Мои руки совсем ослабли, и я не мог шевельнуть ногами; я чувствовал вкус крови, стекавшей по рассеченной щеке, и запах его напомаженных волос, запах его свежевыстиранной рубашки, запах апельсиновых корок, рыбных отбросов и собачьего кала в канаве; фонарные столбы неожиданно выросли в сто раз, словно гороховые стебли в учебном фильме, а вместе с ними выросли и дома, растягивая желтые квадраты окон в смутные полосы. Тут я вспомнил еще одно наставление нашего сержанта и плюнул ему в лицо. Он инстинктивно отпрянул, и на секунду пальцы, сжимавшие мое горло, ослабли, тогда я вспомнил еще очень многое, и через полминуты он валялся мешком на панели, а я бежал по улице со всей скоростью, на какую был способен.
   В эту ночь мне сопутствовало счастье. Я не встретил ни одного полицейского и не услышал за собой шагов преследователей. Пробежав минут десять, я очутился на шоссе и вскочил в трамвай, идущий в центр. Руки и лицо у меня были в крови, и, увидев свое отражение в освещенном окне, я обнаружил, что мой пиджак покрыт большими пятнами грязи и крови, а брюки не застегнуты. К счастью, в вагоне было немало пьяных, и мой растерзанный вид не слишком бросался в глаза. Я сидел рядом с единственным трезвым человеком во всем трамвае: седой женщиной со старинным толстым обручальным кольцом на пальце, которая то и дело поглядывала на меня с нескрываемым омерзением. У меня в памяти неожиданно всплыли слова из гимна Армии спасения, и я, сам того не замечая, потихоньку запел: «Старый крест, старый крест, я прильну ко кресту…» Омерзение на ее лице сгустилось в презрение. В ней было что-то от доброй старушки матери, и такая белоснежная, крахмальная блузка выглядывала из-под ее синего жакета, что я почувствовал, как слезы подступают к моим глазам. Я был благодарен ей за то, что она обратила на меня внимание, за то, что я не был ей безразличен, что она испытывала презрение ко мне.