Страница:
Когда я протягивал капельдинеру билеты, Сьюзен увидела отпечатанную на них цену.
– Четыре с половиной шиллинга! – воскликнула она.- Господи, это же страшно дорого!
Я впился в нее глазами: может, она рассчитывала на ложу? Но я тут же увидел, что она сказала это вполне искренне и серьезно, и ее наивность изумила меня и привела в восторг. Ведь то, что было на ней надето, стоило по меньшей мере пятьдесят фунтов!
Мы заняли свои места и стали смотреть «Зал с привидениями». Я протянул Сьюзен плитку молочного шоколада. На секунду моя рука коснулась ее руки, но это не вызвало никакого отклика. Когда девушка хочет, чтобы вы не отнимали руки, ее рука невольно напрягается при вашем прикосновении.
А мне в эту минуту почему-то представлялось необычайно важным, чтобы я мог держать ее руку в своей. Это будет, казалось мне, совсем не похоже на то, как бывает с другими женщинами,- так же не похоже, как пенье не похоже на простую речь. Да, это представлялось мне чрезвычайно важным, и вместе с тем мне вовсе не хотелось ее касаться. Быть может, так подействовала на меня музыка и вид балерин, порхающих по сцене, подобно кусочкам разноцветной бумаги, которые кружит ветер, но во мне росло и крепло новое чувство: мне хотелось просто восторженно любоваться тем, что является, в конце концов, немалой редкостью,- красивой и совершенно неиспорченной девушкой. Даже очертания крепких маленьких грудей, плотно обтянутых свитером, не пробуждали моей чувственности. В сущности, во мне снова возрождались те ощущения, которые я испытал, когда впервые увидел Сьюзен на сцене. Только на этот раз они были более отчетливы. Никто не стоял между нами и не докучал нам, и Сьюзен была сама собой и произносила свои собственные слова, а не речи какого-то вымышленного персонажа, которые всякий может слушать за полкроны. В антракте я повел ее в буфет.
– Мама ужасно рассердится, если узнает, что я была здесь,- сказала Сьюзен, опасливо поглядывая на ряды бутылок с пестрыми этикетками, на зеркала в золоченых рамах, на развешанные по стенам театральные афиши и эскизы к спектаклям под стеклом, на краснолицых мужчин и рыхлых, пахнущих фиалками и туалетной водой женщин, которых нигде нельзя увидеть в таком количестве, как в театральных барах, и которые всегда сидят там, устроившись уютно и плотно, когда бы вы туда ни явились.
– Ваша матушка – член общества трезвости?
– Она считает, что посещать бары – это вульгарно. Но это же не настоящий бар, правда?
– Да, не совсем,- сказал я.- Чего бы вы хотели выпить?
– Вы не будете надо мной смеяться, если я выпью немножко апельсинового сока?
– Апельсиновый сок не находится под запретом.- Я улыбнулся ей.- Пейте, что вам хочется, детка.
Я принес бокалы и предложил ей сигарету.
– Нет, спасибо,- сказала она.- Я не курю.
– С такой девушкой, как вы, приятно проводить вечер.
Она с наивным кокетством взглянула на меня.
– Почему со мной приятно проводить вечер?
– У вас нет пороков, которые стоят денег.
– А те девушки, с которыми вы обычно проводите вечера, стоят вам больших денег?
– У меня нет никаких девушек,- сказал я.- И никогда не было. Только вы.
– Ну, теперь уж вы рассказываете сказки. Гадкий!
В ее устах это слово прозвучало очаровательно и наивно, но вместе с тем слегка задорно.
Я приложил руку к сердцу.
– Никого, кроме вас, здесь нет.
– Вы совсем мало меня знаете. Как же вы можете так говорить?- она сказала это чуть-чуть испуганно. «Я, кажется, поторопился»,- подумал я.
– Не могу пожаловаться, что вы мне не по карману,- сказал я, словно не слышал ее вопроса.
Мои слова сразу отвлекли ее внимание, на что я и рассчитывал.
– Не по карману?
– Так всегда говорила моя мать, когда я просил чего-нибудь, что было ей не по средствам.
Сьюзен захлопала в ладоши. Этот жест мне никогда не приходилось наблюдать в жизни – я только читал о нем в книгах. В нем было что-то настолько детское и старомодное, что, мне кажется, только Сьюзен и могла его себе позволить.
– Не по карману, не по карману… Как мило! А, наверное, это занятно быть не по карману.
Я пил джин с лимонным соком. Я взял его для того, чтобы от меня не пахло спиртом, но никакого удовольствия не получал, даже независимо от того, что за него драли безбожную цену. Внезапно мне мучительно захотелось очутиться за столиком кабачка «Сент-Клэр» и пить пиво с Элис.
– Как вам нравится балет? – спроснл я Сьюзен.
– О, это восхитительно. Я обожаю балет. И музыку… У меня от нее все так и тает внутри… Я всегда чувствую какое-то волнение и словно пьянею немножко.- Она поставила локти на стол, уткнула подбородок в ладони.- Это так трудно объяснить…
Как будто ты находишься в комнате, где все стены расписаны очень красивыми красками, и ты прикасаешься к ним пальцами, и все эти краски словно проникают в тебя… Это звучит очень глупо?
– Нет. Нисколько не глупо. Я сам это всегда чувствовал, только никогда не мог выразить так хорошо, как вы.- Я, разумеется, лгал. На мой взгляд, балет существует для того, чтобы можно было чем-то занять глаза, пока слушаешь музыку. Но мне бы и в голову не пришло признаться в этом Сьюзен.
Важно было создать впечатление, что я разделяю ее интересы. Вернее, что наши интересы совпадают. Потом я постараюсь найти что-нибудь мало существенное и поспорить с ней, чтобы она считала меня развитым человеком, имеющим собственкое мнение.
– Мне бы хотелось повести вас на «Сэдлерс Уэлс»,- сказал я.
– Вы видели Фонтейн?
– Я видел их всех.- Я продолжал говорить о балете, пока не прозвенел звонок, умудрившись довольно ловко, как мне казалось, скрыть то обстоятельство, что я был на спектакле этой труппы только раз и что Фонтейн – единственная прима-балерина, которую я когда-либо видел.
Но вот спектакль окончился под гром обычных беспорядочных и бессмысленных аплодисментов, и я спросил Сьюзен, не хочет ли она выпить кофе. Я помогал ей в эту минуту надевать пальто и, помнится, с удовлетворением отметил про себя, что она приняла этот знак любезности спокойно, как должное.
– Кофе? О, это вы чудесно придумали. С большим удсвольствием.
– Кофе с пирожными,- сказал я.- Я знаю кафе, где подают вполне съедобные пирожные.
– Я ужасно проголодалась. Так спешила – не успела даже пообедать.
– Почему же вы мне не сказали? Зимой вредно не обедать.
– Ничего со мной не будет. Я ем чудовищно много, право же, право. И сейчас я просто умираю с голоду. Я могу съесть целую кучу пирожных… О господи! – Она зажала себе рот рукой.- Вы подумаете, что я вам не по карману,- сказала она жалобно.
Я рассмеялся.
– Не тревожьтесь.
Этот жест получился у нее очаровательно: естественно и вместе с тем артистично и грациозно. По сравнению с ней все другие девушки, с которыми я был знаком, казались неуклюжими, безвкусными и старообразными. От этих мыслей мне стало немного не по себе – кажется, я начинал играть с огнем…
Кафе было рядом с театром. В те годы я редко бывал в подобных местах, где стены обшиты дубовыми панелями, на полу лежат толстые ковры, на эстраде играет струнный квартет, и самый воздух, казалось, говорит о том, что доступ сюда открыт только избранным. Не то чтобы меня очень уж подавляли посещавшие это кафе важные особы – в большинстве это были, в конце концов, всего лишь старые жирные фабриканты. Просто я всегда боялся сделать что-нибудь не так, свалять дурака,- словом, оконфузиться в присутствии людей, принадлежащих к более высоким категориям. В обыкновенном кафе не имело бы значения, если бы я что-нибудь не так сказал официанту, или взял бы не ту вилку, или не сразу нашел гардероб. Да, в сущности, там я бы и не мог сделать никакого промаха. Перед лицом тех, у кого так же мало денег, как у меня, мне не нужно было опасаться за каждый свой шаг.
Те, кто платит одинаковый подоходный налог, не могут быть врагами друг другу. А богачи были моими врагами, я чувствовал это: они следили за мной, ждали, что я сделаю промах.
Теперь, когда я вспоминаюте дни, многое кажется мне странным.Ведь я тогда даже обедал по кафетериям, в то время как мог бы получить сносную еду в каком-нибудь хорошем ресторане, добавив всего два-три шиллинга. Однако в тот вечер я вошел в фешенебельное кафе в самом безмятежном состоянии духа: Сьюзен служила паролем, открывавшим мне двери, она входила сюда по праву.
– А здесь очень мило, правда?- сказала Сьюзен.- Что-то диккенсовское. Поглядите на этого маленького официанта, посмотрите, какой у него смешной чубик. Он настоящий куксик-пупсик. Как вам кажется, Джо?
Маленький официант приблизился к нашему столику неслышным, скользящим шагом хорошо вышколенного лакея. Мы едва успели сесть, как он уже был тут как тут.
Невольно я подумал: приди я один, без Сьюзен, проявил ли бы он такую прыть?
Когда он принял заказ и удалился, Сьюзен взглянула на меня и фыркнула.
– Как вы думаете, он слышал, что я сказала? Впрочем, мне все равно, он настоящий куксик-пупсик. Ужасно грустный и вместе с тем беззаботно-веселый, как обезьянка.
Интересно, нравится ему быть официантом? Интересно, что он думает обо всех этих посетителях?
– Он думает, что никогда не видел девушки красивее вас,- сказал я.- И что мне неслыханно повезло, раз я пришел сюда с вами. Он грустит, потому что женат и у него штук двадцать детей и вы навеки надосягаемы для него. И он беззаботно весел, потому что ни один человек не может не чувствовать себя счастливым, когда видит вас. Вот так.
– Вы заставляете меня краснеть.- Она продолжала оглядываться вокруг с живым и откровенным интересом. За столиком на противоположном конце зала сидела женщина средних лет с иссиня-черными крашеными волосами. В ней чувствовалось какое-то гордое достоинство. Она разговаривала с дамой, сидевшей за ее столиком: голос у нее был хркпловатый, но не лишенный своеобразного очарования. Ее собеседница была миниатюрная особа кроткого вида, в розовом вязаном джемпере ажурной работы, под которым виднелось, по моим подсчетам, никак не меньше восьми бретелек. На лице дамы средних лет застыло выражение пристыженной разочарованности, словно она внезапно и нелепо потеряла свою жизнерадостность, как теряют на улице панталоны, когда вдруг лопается резинка. Перехватив взгляд Сьюзен, дама улыбнулась ей и на какуюто секунду стала выглядеть так, как и подобало ее возрасту, и тогда он сразу утратил всякое значение. Не знаю, почему припоминается мне все это и почему эти воспоминания причиняют такую боль. Сьюзен ответила этой даме улыбкой и продолжала оглядываться по сторонам, рассматривая каждого посетителя с непосредственньш и жадным интересом ребенка.
Я рассмеялся.
– Вы, право, совсем как моя мамаша.- Я старался говорить легким, шутливым тоном.
Хотя упоминание о покойной матери должно способствовать созданию атмосферы, необходимой для задушевной беседы, тем не менее похоронный тон никак не вязался бы с той линией поведения, которую я себе наметил.- Моя мать была в курсе всего, что происходило в Дафтоне. Ее интересовали люди. Как вас. Она считала, что у человека не все в порядке, если его не интересует, как живут его ближние.
– Должно быть, она очень хорошая. Мне бы хотелось познакомиться с ней.
– Она умерла.
– Ох, простите! Бедный Джо…- Она порывисто коснулась моей руки.
– Не огорчайтесь. Я люблю говорить о ней. Не скажу, чтобы я не тосковал по ней… и по отцу… но это не значит, что я должен жить словно на кладбище.- Я заметил, что повторяю слова миссис Томпсон. Ну так что ж? Это было правильно, я действительно так думал. Почему же я почувствовал себя неловко?
– Как это случйлось?
– Бомба. Одна-единственная бомба, сброшенная на Дафтон за всю войну. Не думаю даже, чтобы она предназначалась для нашего города.
– Какое это было страшное горе для вас!
– Это было давно.
Официант молча поставил на столик кофе и пирожные и так же безмолвно удалился.
Но он улыбнулся Сьюзен. Эта улыбка тоже была настоящей: мимолетная, сдержанная, но теплая – не обычная, заученная улыбка официанта. Кофе был крепкий, пирожные свежие и как раз такие, которые обычно нравятся молоденьким девушкам: эклеры, шоколадные корзиночки, безе, марципаны.
– А вы и в самом деле приглянулись этому официанту,- сказал я.- Всем остальным он подал только ромовые бабы и кекс с изюмом.
– Вы просто несносны. Он очень славный человечек и очень мне нравится.- Она откусила кусок эклера.- У нас здесь, в Уорли, война не так уж сильно ощущалась.
Только папа работал ужасно много, просто пропадал у себя на фабрике. Иногда он оставался там до утра.
«Зато сколько же он получил от этого удовольствия! – подумал я.- Уж кто получает от войны удовольствие, так это богачи. Они извлекают из нее двойное наслаждение: могут влиять на ход событий и наживать деньги». Я развивал про себя эту мысль, но без особого удовлетворения, и внезапно мне стало очень грустно и одиноко.
– Вам порой их страшно не хватает, да?-спросила Сьюзен.
– Случается. Но обычно, когда я думаю о своих родителях, то, как ни странно, чувствую себя счастливым. Не потому, конечно, что их нет, а потому, что они были очень хорошие люди.
Я сказал истинную правду. Но взглянув на юное, нежкорозовое личико Сьюзен – такое юное, что ее округлая шея и маленькие крепкие груди казались чем-то ей не принадлежащим, словно она позаимствовала их на один вечер у своей старшей сестры, как шелковые чулки или губную помаду,- я почувствовал угрызения совести. Я все время старался занять наиболее выгодную позицию, следил за впечатлением, которое производило каждое мое слово, и от этого все, что я говорил, теряло цену.
9
Я долго был не в своей тарелке после этого вечера. Трудно определить, что со мной сталось. Было необъяснимо грустно и пусто на душе, как бывает, когда проснешься и поймешь, что чек на семьдесят пять тысяч фунтов стерлингов, отчетливо осязаемый, снабженный даже гербовой маркой, просто привиделся тебе во сне.
Мало-помалу, примерно к понедельнику, я стряхнул с себя хандру и отправился на репетицию. Есть что-то отвлекающее и успокоительное в театральных репетициях: они действуют, как гвоздичное масло при зубной боли. В большом зале прохладно, сухо, пыльно, и он кажется порой огромным резервуаром тишины, в которую твои слова падают с тихим всплеском, точно камешки в воду. И вместе с тем чувствуешь себя отгороженным от мира, как в детской, и тебе тепло и уютно, и все, что бы ты ни делал – даже если ты просто ждешь реплики,- очень значительно и важно и волнует так, словно каждая минута преподносится тебе как горячая сдобная булочка с маслом.
Когда Элис подошла и села рядом со мной, это ощущение радости усилилось. Теперь я к тому же почувствовал себя под надежной защитой, как ребенок, который уверен, что его не дадут в обиду. Я мог рассказать ей все и знал, что она поймет. Так бывало со мной, когда Деловитый Зомби донимал меня своими придирками более обычного и я смотрел на Чарлза, зная, что смогу облегчить душу, рассказав ему о своем унижении и излив перед ним весь свой бессильный гнев. Разница заключалась только в том, что у меня никогда не возникало при этом желания раздеть Чарлза, а сейчас я вдруг обнаружил, что мне хочется раздеть Элис. Я был поражен и разозлился на себя. Мне стало так совестно, словно передо мной была не Элис, а миссис Томпсон. Я отнюдь не хотел испортить те особые отношения, которые установились между мной и Элис. Для постели я мог подыскать себе кого угодно (какую-нибудь девчонку в любом дансинге или кабаке), но где я найду такую дружбу, которой неизменно дарила меня Элис с того первого вечера в кабачке «Сент-Клэр»! Эта дружба возникла сама собой, легко и просто, и вместе с тем ее нельзя было назвать скоропалительной, и мы теперь могли уже не только беседовать решительно обо всем, но и просто молча сидеть рядом и чувствовать при этом, что нам обоим хорошо.
– Как приятно видеть вас,- сказал я. Это было шаблонное приветствие «Служителей Мельпомены», но я сказал именно то, что чувствовал.
– И мне приятно видеть вас, Джо.- Она улыбнулась, и мне бросилась в глаза крошечная кариозная точка в одном из верхних резцов, а в другом, как мне показалось, была очень большая пломба. Нельзя сказать, чтобы у Элис были плохие зубы, но, во всяком случае, они были не лучше моих, и это породило во мне ощущение какого-то печального сродства с нею – так роднит людей недуг, от которого они одинаково страдают. Подобного рода близость никогда не могла бы возникнуть у меня с Сьюзен. Я любовался ее зубами – белыми, мелкими, очень ровными,- но они всегда возбуждали во мне беспокойное и неприятное чувство собственной неполноценности.
– Я уже выучил свою роль,- сказал я.- И могу прочесть весь этот кусок из «Песни песней» в любом порядке. Это здорово.
– Смотрите, чтобы Ронни не заметил, что это место вам нравится, а то он вырежет его из вашей роли.
– А мы прорепетируем за сценой,- сказал я.
Когда пришла моя очередь, я не просто вышел иа сцену – я «появился». По пьесе я должен был на секунду замереть на месте, безмолвно уставясь на Херберта и Еву.
Прежде у меня это никак не получалось: я -либо чересчур затягивал паузу, либо слишком быстро нарушал молчание. Но в этот вечер мне все удалось превосходно. Я инстинктивно уловил нужный момент и почувствовал, что, заговори я на какуюто долю секунды раньше, это обессмыслило бы всю сцену, а стоит мне помолчать еще немного, и всем покажется, что я забыл роль и жду подсказки суфлера. Я страстно желал эту женщину, мою любовницу, и был разъярен, как бык, которого весной не выпускают на луг. Все стало на свое место, я понял, что не могу ошибиться, и когда на сцене появилась Элис, произошло то, что редко случается в любительских спектаклях: мы сразу взяли правильный темп. Я обнаружил, что знаю, вернее чувствую, когда действие должно развиваться быстрее и когда – медленнее, и эти убыстрения и замедления темпа не превращались, как прежде, в скачку с препятствиями, а ритмично сливались в единое целое. И тогда впервые в жизни я услышал свой голос и ощутил свое тело без застенчивости и без самолюбования – просто как срудия моей воли; мы с Элис словно исполняли хорошо разученный музыкальный дуэт, мы понимали друг друга с полуслова, с одного жеста, как опытная сестра и оперирующий хирург. Она не была больше Элис Эйсгилл, которую мне недавно хотелось раздеть,- она была Сибил, которую я уже раздел в другом мире, отгороженном от остального мира кулисами, путаницей электрических проводов и канатов и запахрм масляной краски.
– Вы неплохо играли сегодня,- сказала Элис, когда мы уже сидели в «фиате».
– Но не так хорошо, как вы,- сказал я и включил зажигание, хмелея от ее похвалы, которая сразу возвысила меня в собственных глазах. Мотор загудел мгновенно, в то время как обычно это у меня никогда сразу не получалось. Я не раз думал потом: как было бы хорошо, если бы я мог задержать ход моей жизни на этом мгновении…
Автомобиль плавно скользил вниз по узкой, крутой улице; от фонарей на булыжную мостовую ложились оранжевые блики: запахи Восточного Уорли обступали меня со всех сторон и – словно детвора в день рождения отца – тянули каждый в свою сторону, стараясь привлечь к себе внимание; пахло солодом, жареной рыбой, шкварками. С открытых пространств веяло чем-то восхитительно приятным, похожим на запах только что испеченного хлеба и парного молока, а в кабине автомобиля царил совсем другой, какой-то очень мужской запах: бензина, металла, кожи… Но лучше всего был аромат Элис – ее духов и ее тела, теплый, мускусный, как запах меха, и свежий, как запах яблок.
Слишком быстро мы миновали предместье. Эту часть Уорли я уже успел особенно полюбить, а в тот вечер испытывал такое ощущение, словно меня пригласили сюда на невидимое для непосвященных веселое сборище: каждый дом, казалось, готов был гостеприимно раскрыть мне
свои объятия, а закопченный гравий дорожек был мягче пуха. Мне припоминается одно неплотно занавешенное окно, за которым перед моими глазами промелькнул какой-то юноша в свитере, обнимающий рыжеволосую девушку. У меня почему-то возникла уверенность, что это молодожены, и я подумал о них с непривычной слюнявой нежностью, з стиле «да благословит вас бог, дети мои», и без малейшего намека на то, что Чарлз называл обычно «свинячьим любопытством».
Даже бесконечное, нудное однообразие Севастопольской улицы, где нет ни одного жилого дома и по сторонам тянутся лишь корпуса фабрики Тиббета, не нарушило моего безмятежного настроения. В воздухе стоял шум ткацких станков – громкое пощелкивание, казавшееся неестественным, словно это был сам по себе совсем тихий, робкий звук, искусственно и намеренно усиленный, чтобы досадить прохожим.
Благодаря. люминесцентному освещению внутри цехов, называемому дневным светом (если даже оно похоже на дневной свет, то это свет опустошенности и тяжелого похмелья), рабочие за станками казались обитателями какого-то огромного аквариума, но мне и в этом призрачном свете и грохоте станков чудились почему-то лишь свадьбы, пиры и танцы.
И когда мы выехали на Тополевый проспект, я рассмеялся без злобы и без горечи, увидев дом Сьюзен. Я представил себе, как она сидит за туалетом из полированного ореха, на котором стоят флаконы с дорогими духами и лежат бесчисленные серебряные щетки и щеточки. На полу, разумеется, белый пушистый ковер, в котором нога тонет по щиколотку, на постели – шелковые простыни. И, конечно, повсюду фотографии, но не того дешевого сорта, на, которых люди обычно запечатлены, словно нарочно, в таких противоестественных позах, что, кажется, еще немного – и это начнет причинять им острую физическую боль. Нет, это первосортные фотографии – ни одной дешевле, чем за гинею,- работы тех знаменитых фотографов, которые могут сделать хорошенькое личико прекрасным, невзрачное – хорошеньким и безобразное – интригующе привлекательным. И среди всего этого сверкающего благополучия Сьюзен расчесывает свои гладкие, шелковистые, как крыло черного дрозда, волосы, не думая ни о чем, ни о чем не мечтая, не строя никаких планов, просто существуя.
И снова мне почудилось, что я персонаж из сказки. Было какое-то грустное наслаждение в том, чтобы думать о ее недосягаемости. Мне казалось невероятным, что я мог помышлять о женитьбе на ней. Это было похоже на пророчество какой-то выжившей из ума старой колдуньи. Сейчас я был просто благодарен Сьюзен за то, что она существует на свете, совершенно так же, как я был благодарен Уорли.
Сухие желтые листья шуршали на дороге, воздух был пропитан дымом, словно вся земля курилась, как одна большая душистая сигара. Внезапно я почувствовал, что со мной должно случиться чудо, и это ощущение было уже достаточно хорошо само по себе; я не ждал, что эа этим действительно что-то последует, я был благодарен судьбе за одно только доброе намерение: жизнь редко балует нас подарками, после того как детство уже осталось позади.
– Вы улыбаетесь? – сказала Элис.
– Я счастлив.
– Хотелось бы мне сказать то же о себе.
– Что случилось, дорогая?
– Неважно,- сказала она.- Все это слишком мерзко и скучно, чтобы стоило об этом говорить.
– Вам нужно выпить.
– Вы не рассердитесь, если сегодня я откажусь? – Она рассмеялась.- Не смотрите на меня с таким убитым видом, дружок.
– Вы хотите домой?
– Нет, не обязательно.- Она включила радио. Оркестр играл «Выход гладиаторов».
Бравурный рокот меди, казалось, подстегивал бег нашей маленькой машины.
– Я хочу поехать на Воробьиный холм,- сказала Элис.
– Там холодно сейчас.
– Вот именно этого мне и хочется,- с тоской вырвалось у нее.- Чтобы было холодно и чисто. И не было этих грязных людишек…
Я свернул на шоссе, ведущее к Воробьиному холму,- узкое, крутое, извилистое; по бокам расстилались поля и пустоши, проваливаясь куда-то в черное бездонное пространство. Элис выключила радио так же внезапно, как и включила, и стало слышно негромкое, уютное гудение мотора и вздохи ветра в телеграфных проводах.
Далеко-далеко, в неизвестном краю,
Скрыта джамблей страна, недоступная нам;
Джамбли сине-зеленой собрались толпой,
И поплыли они в решете по волнам.
Голос Элис звучал мечтательно, и внезапно от какой-то нотки в нем холодок предчувствия пробежал у меня по спине. В полумраке автомобиля мне был виден ее профиль: прямой нос и чуть тяжеловатый подбородок с едва заметной дряблостью под ним. Я снова ощутил исходивший от нее аромат, но теперь он уже не был только частью того, что окружало меня в тот вечер,- теперь в нем слилось все.
Поля и перелески, тянувшиеся по склонам, отступили в стороны, и нам открылось вересковое плато Уорли. Впереди я увидел очертания старого кирпичного завода и сразу за ним – Воробьиный холм, круто, почти отвесно вздымавшийся над плато.
К заводу ответвлялась проселочная дорога. Я остановил машину у конторы – небольшой хибарки из гофрированного железа. Дверь конторы была заколочена, стекла в окнах выбиты. Я смотрел на этот домик, на огромную красную обжиговую печь, высившуюся рядом и похожую на эскимосское иглу, и ощущал какую-то сладкую томительную грусть, хотя не люблю заброшенных зданий и всегда предпочитаю смотреть на какое-нибудь процветающее промышленное предприятие, чем на самые живописные руины. Но здесь, среди этой вересковой пустоши, все было иначе. Точно кто-то нарочно разбросал кирпичи и гофрированное железо в этом пустынном месте, чтобы напомнить о существовании человека.
– Четыре с половиной шиллинга! – воскликнула она.- Господи, это же страшно дорого!
Я впился в нее глазами: может, она рассчитывала на ложу? Но я тут же увидел, что она сказала это вполне искренне и серьезно, и ее наивность изумила меня и привела в восторг. Ведь то, что было на ней надето, стоило по меньшей мере пятьдесят фунтов!
Мы заняли свои места и стали смотреть «Зал с привидениями». Я протянул Сьюзен плитку молочного шоколада. На секунду моя рука коснулась ее руки, но это не вызвало никакого отклика. Когда девушка хочет, чтобы вы не отнимали руки, ее рука невольно напрягается при вашем прикосновении.
А мне в эту минуту почему-то представлялось необычайно важным, чтобы я мог держать ее руку в своей. Это будет, казалось мне, совсем не похоже на то, как бывает с другими женщинами,- так же не похоже, как пенье не похоже на простую речь. Да, это представлялось мне чрезвычайно важным, и вместе с тем мне вовсе не хотелось ее касаться. Быть может, так подействовала на меня музыка и вид балерин, порхающих по сцене, подобно кусочкам разноцветной бумаги, которые кружит ветер, но во мне росло и крепло новое чувство: мне хотелось просто восторженно любоваться тем, что является, в конце концов, немалой редкостью,- красивой и совершенно неиспорченной девушкой. Даже очертания крепких маленьких грудей, плотно обтянутых свитером, не пробуждали моей чувственности. В сущности, во мне снова возрождались те ощущения, которые я испытал, когда впервые увидел Сьюзен на сцене. Только на этот раз они были более отчетливы. Никто не стоял между нами и не докучал нам, и Сьюзен была сама собой и произносила свои собственные слова, а не речи какого-то вымышленного персонажа, которые всякий может слушать за полкроны. В антракте я повел ее в буфет.
– Мама ужасно рассердится, если узнает, что я была здесь,- сказала Сьюзен, опасливо поглядывая на ряды бутылок с пестрыми этикетками, на зеркала в золоченых рамах, на развешанные по стенам театральные афиши и эскизы к спектаклям под стеклом, на краснолицых мужчин и рыхлых, пахнущих фиалками и туалетной водой женщин, которых нигде нельзя увидеть в таком количестве, как в театральных барах, и которые всегда сидят там, устроившись уютно и плотно, когда бы вы туда ни явились.
– Ваша матушка – член общества трезвости?
– Она считает, что посещать бары – это вульгарно. Но это же не настоящий бар, правда?
– Да, не совсем,- сказал я.- Чего бы вы хотели выпить?
– Вы не будете надо мной смеяться, если я выпью немножко апельсинового сока?
– Апельсиновый сок не находится под запретом.- Я улыбнулся ей.- Пейте, что вам хочется, детка.
Я принес бокалы и предложил ей сигарету.
– Нет, спасибо,- сказала она.- Я не курю.
– С такой девушкой, как вы, приятно проводить вечер.
Она с наивным кокетством взглянула на меня.
– Почему со мной приятно проводить вечер?
– У вас нет пороков, которые стоят денег.
– А те девушки, с которыми вы обычно проводите вечера, стоят вам больших денег?
– У меня нет никаких девушек,- сказал я.- И никогда не было. Только вы.
– Ну, теперь уж вы рассказываете сказки. Гадкий!
В ее устах это слово прозвучало очаровательно и наивно, но вместе с тем слегка задорно.
Я приложил руку к сердцу.
– Никого, кроме вас, здесь нет.
– Вы совсем мало меня знаете. Как же вы можете так говорить?- она сказала это чуть-чуть испуганно. «Я, кажется, поторопился»,- подумал я.
– Не могу пожаловаться, что вы мне не по карману,- сказал я, словно не слышал ее вопроса.
Мои слова сразу отвлекли ее внимание, на что я и рассчитывал.
– Не по карману?
– Так всегда говорила моя мать, когда я просил чего-нибудь, что было ей не по средствам.
Сьюзен захлопала в ладоши. Этот жест мне никогда не приходилось наблюдать в жизни – я только читал о нем в книгах. В нем было что-то настолько детское и старомодное, что, мне кажется, только Сьюзен и могла его себе позволить.
– Не по карману, не по карману… Как мило! А, наверное, это занятно быть не по карману.
Я пил джин с лимонным соком. Я взял его для того, чтобы от меня не пахло спиртом, но никакого удовольствия не получал, даже независимо от того, что за него драли безбожную цену. Внезапно мне мучительно захотелось очутиться за столиком кабачка «Сент-Клэр» и пить пиво с Элис.
– Как вам нравится балет? – спроснл я Сьюзен.
– О, это восхитительно. Я обожаю балет. И музыку… У меня от нее все так и тает внутри… Я всегда чувствую какое-то волнение и словно пьянею немножко.- Она поставила локти на стол, уткнула подбородок в ладони.- Это так трудно объяснить…
Как будто ты находишься в комнате, где все стены расписаны очень красивыми красками, и ты прикасаешься к ним пальцами, и все эти краски словно проникают в тебя… Это звучит очень глупо?
– Нет. Нисколько не глупо. Я сам это всегда чувствовал, только никогда не мог выразить так хорошо, как вы.- Я, разумеется, лгал. На мой взгляд, балет существует для того, чтобы можно было чем-то занять глаза, пока слушаешь музыку. Но мне бы и в голову не пришло признаться в этом Сьюзен.
Важно было создать впечатление, что я разделяю ее интересы. Вернее, что наши интересы совпадают. Потом я постараюсь найти что-нибудь мало существенное и поспорить с ней, чтобы она считала меня развитым человеком, имеющим собственкое мнение.
– Мне бы хотелось повести вас на «Сэдлерс Уэлс»,- сказал я.
– Вы видели Фонтейн?
– Я видел их всех.- Я продолжал говорить о балете, пока не прозвенел звонок, умудрившись довольно ловко, как мне казалось, скрыть то обстоятельство, что я был на спектакле этой труппы только раз и что Фонтейн – единственная прима-балерина, которую я когда-либо видел.
Но вот спектакль окончился под гром обычных беспорядочных и бессмысленных аплодисментов, и я спросил Сьюзен, не хочет ли она выпить кофе. Я помогал ей в эту минуту надевать пальто и, помнится, с удовлетворением отметил про себя, что она приняла этот знак любезности спокойно, как должное.
– Кофе? О, это вы чудесно придумали. С большим удсвольствием.
– Кофе с пирожными,- сказал я.- Я знаю кафе, где подают вполне съедобные пирожные.
– Я ужасно проголодалась. Так спешила – не успела даже пообедать.
– Почему же вы мне не сказали? Зимой вредно не обедать.
– Ничего со мной не будет. Я ем чудовищно много, право же, право. И сейчас я просто умираю с голоду. Я могу съесть целую кучу пирожных… О господи! – Она зажала себе рот рукой.- Вы подумаете, что я вам не по карману,- сказала она жалобно.
Я рассмеялся.
– Не тревожьтесь.
Этот жест получился у нее очаровательно: естественно и вместе с тем артистично и грациозно. По сравнению с ней все другие девушки, с которыми я был знаком, казались неуклюжими, безвкусными и старообразными. От этих мыслей мне стало немного не по себе – кажется, я начинал играть с огнем…
Кафе было рядом с театром. В те годы я редко бывал в подобных местах, где стены обшиты дубовыми панелями, на полу лежат толстые ковры, на эстраде играет струнный квартет, и самый воздух, казалось, говорит о том, что доступ сюда открыт только избранным. Не то чтобы меня очень уж подавляли посещавшие это кафе важные особы – в большинстве это были, в конце концов, всего лишь старые жирные фабриканты. Просто я всегда боялся сделать что-нибудь не так, свалять дурака,- словом, оконфузиться в присутствии людей, принадлежащих к более высоким категориям. В обыкновенном кафе не имело бы значения, если бы я что-нибудь не так сказал официанту, или взял бы не ту вилку, или не сразу нашел гардероб. Да, в сущности, там я бы и не мог сделать никакого промаха. Перед лицом тех, у кого так же мало денег, как у меня, мне не нужно было опасаться за каждый свой шаг.
Те, кто платит одинаковый подоходный налог, не могут быть врагами друг другу. А богачи были моими врагами, я чувствовал это: они следили за мной, ждали, что я сделаю промах.
Теперь, когда я вспоминаюте дни, многое кажется мне странным.Ведь я тогда даже обедал по кафетериям, в то время как мог бы получить сносную еду в каком-нибудь хорошем ресторане, добавив всего два-три шиллинга. Однако в тот вечер я вошел в фешенебельное кафе в самом безмятежном состоянии духа: Сьюзен служила паролем, открывавшим мне двери, она входила сюда по праву.
– А здесь очень мило, правда?- сказала Сьюзен.- Что-то диккенсовское. Поглядите на этого маленького официанта, посмотрите, какой у него смешной чубик. Он настоящий куксик-пупсик. Как вам кажется, Джо?
Маленький официант приблизился к нашему столику неслышным, скользящим шагом хорошо вышколенного лакея. Мы едва успели сесть, как он уже был тут как тут.
Невольно я подумал: приди я один, без Сьюзен, проявил ли бы он такую прыть?
Когда он принял заказ и удалился, Сьюзен взглянула на меня и фыркнула.
– Как вы думаете, он слышал, что я сказала? Впрочем, мне все равно, он настоящий куксик-пупсик. Ужасно грустный и вместе с тем беззаботно-веселый, как обезьянка.
Интересно, нравится ему быть официантом? Интересно, что он думает обо всех этих посетителях?
– Он думает, что никогда не видел девушки красивее вас,- сказал я.- И что мне неслыханно повезло, раз я пришел сюда с вами. Он грустит, потому что женат и у него штук двадцать детей и вы навеки надосягаемы для него. И он беззаботно весел, потому что ни один человек не может не чувствовать себя счастливым, когда видит вас. Вот так.
– Вы заставляете меня краснеть.- Она продолжала оглядываться вокруг с живым и откровенным интересом. За столиком на противоположном конце зала сидела женщина средних лет с иссиня-черными крашеными волосами. В ней чувствовалось какое-то гордое достоинство. Она разговаривала с дамой, сидевшей за ее столиком: голос у нее был хркпловатый, но не лишенный своеобразного очарования. Ее собеседница была миниатюрная особа кроткого вида, в розовом вязаном джемпере ажурной работы, под которым виднелось, по моим подсчетам, никак не меньше восьми бретелек. На лице дамы средних лет застыло выражение пристыженной разочарованности, словно она внезапно и нелепо потеряла свою жизнерадостность, как теряют на улице панталоны, когда вдруг лопается резинка. Перехватив взгляд Сьюзен, дама улыбнулась ей и на какуюто секунду стала выглядеть так, как и подобало ее возрасту, и тогда он сразу утратил всякое значение. Не знаю, почему припоминается мне все это и почему эти воспоминания причиняют такую боль. Сьюзен ответила этой даме улыбкой и продолжала оглядываться по сторонам, рассматривая каждого посетителя с непосредственньш и жадным интересом ребенка.
Я рассмеялся.
– Вы, право, совсем как моя мамаша.- Я старался говорить легким, шутливым тоном.
Хотя упоминание о покойной матери должно способствовать созданию атмосферы, необходимой для задушевной беседы, тем не менее похоронный тон никак не вязался бы с той линией поведения, которую я себе наметил.- Моя мать была в курсе всего, что происходило в Дафтоне. Ее интересовали люди. Как вас. Она считала, что у человека не все в порядке, если его не интересует, как живут его ближние.
– Должно быть, она очень хорошая. Мне бы хотелось познакомиться с ней.
– Она умерла.
– Ох, простите! Бедный Джо…- Она порывисто коснулась моей руки.
– Не огорчайтесь. Я люблю говорить о ней. Не скажу, чтобы я не тосковал по ней… и по отцу… но это не значит, что я должен жить словно на кладбище.- Я заметил, что повторяю слова миссис Томпсон. Ну так что ж? Это было правильно, я действительно так думал. Почему же я почувствовал себя неловко?
– Как это случйлось?
– Бомба. Одна-единственная бомба, сброшенная на Дафтон за всю войну. Не думаю даже, чтобы она предназначалась для нашего города.
– Какое это было страшное горе для вас!
– Это было давно.
Официант молча поставил на столик кофе и пирожные и так же безмолвно удалился.
Но он улыбнулся Сьюзен. Эта улыбка тоже была настоящей: мимолетная, сдержанная, но теплая – не обычная, заученная улыбка официанта. Кофе был крепкий, пирожные свежие и как раз такие, которые обычно нравятся молоденьким девушкам: эклеры, шоколадные корзиночки, безе, марципаны.
– А вы и в самом деле приглянулись этому официанту,- сказал я.- Всем остальным он подал только ромовые бабы и кекс с изюмом.
– Вы просто несносны. Он очень славный человечек и очень мне нравится.- Она откусила кусок эклера.- У нас здесь, в Уорли, война не так уж сильно ощущалась.
Только папа работал ужасно много, просто пропадал у себя на фабрике. Иногда он оставался там до утра.
«Зато сколько же он получил от этого удовольствия! – подумал я.- Уж кто получает от войны удовольствие, так это богачи. Они извлекают из нее двойное наслаждение: могут влиять на ход событий и наживать деньги». Я развивал про себя эту мысль, но без особого удовлетворения, и внезапно мне стало очень грустно и одиноко.
– Вам порой их страшно не хватает, да?-спросила Сьюзен.
– Случается. Но обычно, когда я думаю о своих родителях, то, как ни странно, чувствую себя счастливым. Не потому, конечно, что их нет, а потому, что они были очень хорошие люди.
Я сказал истинную правду. Но взглянув на юное, нежкорозовое личико Сьюзен – такое юное, что ее округлая шея и маленькие крепкие груди казались чем-то ей не принадлежащим, словно она позаимствовала их на один вечер у своей старшей сестры, как шелковые чулки или губную помаду,- я почувствовал угрызения совести. Я все время старался занять наиболее выгодную позицию, следил за впечатлением, которое производило каждое мое слово, и от этого все, что я говорил, теряло цену.
9
Я долго был не в своей тарелке после этого вечера. Трудно определить, что со мной сталось. Было необъяснимо грустно и пусто на душе, как бывает, когда проснешься и поймешь, что чек на семьдесят пять тысяч фунтов стерлингов, отчетливо осязаемый, снабженный даже гербовой маркой, просто привиделся тебе во сне.
Мало-помалу, примерно к понедельнику, я стряхнул с себя хандру и отправился на репетицию. Есть что-то отвлекающее и успокоительное в театральных репетициях: они действуют, как гвоздичное масло при зубной боли. В большом зале прохладно, сухо, пыльно, и он кажется порой огромным резервуаром тишины, в которую твои слова падают с тихим всплеском, точно камешки в воду. И вместе с тем чувствуешь себя отгороженным от мира, как в детской, и тебе тепло и уютно, и все, что бы ты ни делал – даже если ты просто ждешь реплики,- очень значительно и важно и волнует так, словно каждая минута преподносится тебе как горячая сдобная булочка с маслом.
Когда Элис подошла и села рядом со мной, это ощущение радости усилилось. Теперь я к тому же почувствовал себя под надежной защитой, как ребенок, который уверен, что его не дадут в обиду. Я мог рассказать ей все и знал, что она поймет. Так бывало со мной, когда Деловитый Зомби донимал меня своими придирками более обычного и я смотрел на Чарлза, зная, что смогу облегчить душу, рассказав ему о своем унижении и излив перед ним весь свой бессильный гнев. Разница заключалась только в том, что у меня никогда не возникало при этом желания раздеть Чарлза, а сейчас я вдруг обнаружил, что мне хочется раздеть Элис. Я был поражен и разозлился на себя. Мне стало так совестно, словно передо мной была не Элис, а миссис Томпсон. Я отнюдь не хотел испортить те особые отношения, которые установились между мной и Элис. Для постели я мог подыскать себе кого угодно (какую-нибудь девчонку в любом дансинге или кабаке), но где я найду такую дружбу, которой неизменно дарила меня Элис с того первого вечера в кабачке «Сент-Клэр»! Эта дружба возникла сама собой, легко и просто, и вместе с тем ее нельзя было назвать скоропалительной, и мы теперь могли уже не только беседовать решительно обо всем, но и просто молча сидеть рядом и чувствовать при этом, что нам обоим хорошо.
– Как приятно видеть вас,- сказал я. Это было шаблонное приветствие «Служителей Мельпомены», но я сказал именно то, что чувствовал.
– И мне приятно видеть вас, Джо.- Она улыбнулась, и мне бросилась в глаза крошечная кариозная точка в одном из верхних резцов, а в другом, как мне показалось, была очень большая пломба. Нельзя сказать, чтобы у Элис были плохие зубы, но, во всяком случае, они были не лучше моих, и это породило во мне ощущение какого-то печального сродства с нею – так роднит людей недуг, от которого они одинаково страдают. Подобного рода близость никогда не могла бы возникнуть у меня с Сьюзен. Я любовался ее зубами – белыми, мелкими, очень ровными,- но они всегда возбуждали во мне беспокойное и неприятное чувство собственной неполноценности.
– Я уже выучил свою роль,- сказал я.- И могу прочесть весь этот кусок из «Песни песней» в любом порядке. Это здорово.
– Смотрите, чтобы Ронни не заметил, что это место вам нравится, а то он вырежет его из вашей роли.
– А мы прорепетируем за сценой,- сказал я.
Когда пришла моя очередь, я не просто вышел иа сцену – я «появился». По пьесе я должен был на секунду замереть на месте, безмолвно уставясь на Херберта и Еву.
Прежде у меня это никак не получалось: я -либо чересчур затягивал паузу, либо слишком быстро нарушал молчание. Но в этот вечер мне все удалось превосходно. Я инстинктивно уловил нужный момент и почувствовал, что, заговори я на какуюто долю секунды раньше, это обессмыслило бы всю сцену, а стоит мне помолчать еще немного, и всем покажется, что я забыл роль и жду подсказки суфлера. Я страстно желал эту женщину, мою любовницу, и был разъярен, как бык, которого весной не выпускают на луг. Все стало на свое место, я понял, что не могу ошибиться, и когда на сцене появилась Элис, произошло то, что редко случается в любительских спектаклях: мы сразу взяли правильный темп. Я обнаружил, что знаю, вернее чувствую, когда действие должно развиваться быстрее и когда – медленнее, и эти убыстрения и замедления темпа не превращались, как прежде, в скачку с препятствиями, а ритмично сливались в единое целое. И тогда впервые в жизни я услышал свой голос и ощутил свое тело без застенчивости и без самолюбования – просто как срудия моей воли; мы с Элис словно исполняли хорошо разученный музыкальный дуэт, мы понимали друг друга с полуслова, с одного жеста, как опытная сестра и оперирующий хирург. Она не была больше Элис Эйсгилл, которую мне недавно хотелось раздеть,- она была Сибил, которую я уже раздел в другом мире, отгороженном от остального мира кулисами, путаницей электрических проводов и канатов и запахрм масляной краски.
– Вы неплохо играли сегодня,- сказала Элис, когда мы уже сидели в «фиате».
– Но не так хорошо, как вы,- сказал я и включил зажигание, хмелея от ее похвалы, которая сразу возвысила меня в собственных глазах. Мотор загудел мгновенно, в то время как обычно это у меня никогда сразу не получалось. Я не раз думал потом: как было бы хорошо, если бы я мог задержать ход моей жизни на этом мгновении…
Автомобиль плавно скользил вниз по узкой, крутой улице; от фонарей на булыжную мостовую ложились оранжевые блики: запахи Восточного Уорли обступали меня со всех сторон и – словно детвора в день рождения отца – тянули каждый в свою сторону, стараясь привлечь к себе внимание; пахло солодом, жареной рыбой, шкварками. С открытых пространств веяло чем-то восхитительно приятным, похожим на запах только что испеченного хлеба и парного молока, а в кабине автомобиля царил совсем другой, какой-то очень мужской запах: бензина, металла, кожи… Но лучше всего был аромат Элис – ее духов и ее тела, теплый, мускусный, как запах меха, и свежий, как запах яблок.
Слишком быстро мы миновали предместье. Эту часть Уорли я уже успел особенно полюбить, а в тот вечер испытывал такое ощущение, словно меня пригласили сюда на невидимое для непосвященных веселое сборище: каждый дом, казалось, готов был гостеприимно раскрыть мне
свои объятия, а закопченный гравий дорожек был мягче пуха. Мне припоминается одно неплотно занавешенное окно, за которым перед моими глазами промелькнул какой-то юноша в свитере, обнимающий рыжеволосую девушку. У меня почему-то возникла уверенность, что это молодожены, и я подумал о них с непривычной слюнявой нежностью, з стиле «да благословит вас бог, дети мои», и без малейшего намека на то, что Чарлз называл обычно «свинячьим любопытством».
Даже бесконечное, нудное однообразие Севастопольской улицы, где нет ни одного жилого дома и по сторонам тянутся лишь корпуса фабрики Тиббета, не нарушило моего безмятежного настроения. В воздухе стоял шум ткацких станков – громкое пощелкивание, казавшееся неестественным, словно это был сам по себе совсем тихий, робкий звук, искусственно и намеренно усиленный, чтобы досадить прохожим.
Благодаря. люминесцентному освещению внутри цехов, называемому дневным светом (если даже оно похоже на дневной свет, то это свет опустошенности и тяжелого похмелья), рабочие за станками казались обитателями какого-то огромного аквариума, но мне и в этом призрачном свете и грохоте станков чудились почему-то лишь свадьбы, пиры и танцы.
И когда мы выехали на Тополевый проспект, я рассмеялся без злобы и без горечи, увидев дом Сьюзен. Я представил себе, как она сидит за туалетом из полированного ореха, на котором стоят флаконы с дорогими духами и лежат бесчисленные серебряные щетки и щеточки. На полу, разумеется, белый пушистый ковер, в котором нога тонет по щиколотку, на постели – шелковые простыни. И, конечно, повсюду фотографии, но не того дешевого сорта, на, которых люди обычно запечатлены, словно нарочно, в таких противоестественных позах, что, кажется, еще немного – и это начнет причинять им острую физическую боль. Нет, это первосортные фотографии – ни одной дешевле, чем за гинею,- работы тех знаменитых фотографов, которые могут сделать хорошенькое личико прекрасным, невзрачное – хорошеньким и безобразное – интригующе привлекательным. И среди всего этого сверкающего благополучия Сьюзен расчесывает свои гладкие, шелковистые, как крыло черного дрозда, волосы, не думая ни о чем, ни о чем не мечтая, не строя никаких планов, просто существуя.
И снова мне почудилось, что я персонаж из сказки. Было какое-то грустное наслаждение в том, чтобы думать о ее недосягаемости. Мне казалось невероятным, что я мог помышлять о женитьбе на ней. Это было похоже на пророчество какой-то выжившей из ума старой колдуньи. Сейчас я был просто благодарен Сьюзен за то, что она существует на свете, совершенно так же, как я был благодарен Уорли.
Сухие желтые листья шуршали на дороге, воздух был пропитан дымом, словно вся земля курилась, как одна большая душистая сигара. Внезапно я почувствовал, что со мной должно случиться чудо, и это ощущение было уже достаточно хорошо само по себе; я не ждал, что эа этим действительно что-то последует, я был благодарен судьбе за одно только доброе намерение: жизнь редко балует нас подарками, после того как детство уже осталось позади.
– Вы улыбаетесь? – сказала Элис.
– Я счастлив.
– Хотелось бы мне сказать то же о себе.
– Что случилось, дорогая?
– Неважно,- сказала она.- Все это слишком мерзко и скучно, чтобы стоило об этом говорить.
– Вам нужно выпить.
– Вы не рассердитесь, если сегодня я откажусь? – Она рассмеялась.- Не смотрите на меня с таким убитым видом, дружок.
– Вы хотите домой?
– Нет, не обязательно.- Она включила радио. Оркестр играл «Выход гладиаторов».
Бравурный рокот меди, казалось, подстегивал бег нашей маленькой машины.
– Я хочу поехать на Воробьиный холм,- сказала Элис.
– Там холодно сейчас.
– Вот именно этого мне и хочется,- с тоской вырвалось у нее.- Чтобы было холодно и чисто. И не было этих грязных людишек…
Я свернул на шоссе, ведущее к Воробьиному холму,- узкое, крутое, извилистое; по бокам расстилались поля и пустоши, проваливаясь куда-то в черное бездонное пространство. Элис выключила радио так же внезапно, как и включила, и стало слышно негромкое, уютное гудение мотора и вздохи ветра в телеграфных проводах.
Далеко-далеко, в неизвестном краю,
Скрыта джамблей страна, недоступная нам;
Джамбли сине-зеленой собрались толпой,
И поплыли они в решете по волнам.
Голос Элис звучал мечтательно, и внезапно от какой-то нотки в нем холодок предчувствия пробежал у меня по спине. В полумраке автомобиля мне был виден ее профиль: прямой нос и чуть тяжеловатый подбородок с едва заметной дряблостью под ним. Я снова ощутил исходивший от нее аромат, но теперь он уже не был только частью того, что окружало меня в тот вечер,- теперь в нем слилось все.
Поля и перелески, тянувшиеся по склонам, отступили в стороны, и нам открылось вересковое плато Уорли. Впереди я увидел очертания старого кирпичного завода и сразу за ним – Воробьиный холм, круто, почти отвесно вздымавшийся над плато.
К заводу ответвлялась проселочная дорога. Я остановил машину у конторы – небольшой хибарки из гофрированного железа. Дверь конторы была заколочена, стекла в окнах выбиты. Я смотрел на этот домик, на огромную красную обжиговую печь, высившуюся рядом и похожую на эскимосское иглу, и ощущал какую-то сладкую томительную грусть, хотя не люблю заброшенных зданий и всегда предпочитаю смотреть на какое-нибудь процветающее промышленное предприятие, чем на самые живописные руины. Но здесь, среди этой вересковой пустоши, все было иначе. Точно кто-то нарочно разбросал кирпичи и гофрированное железо в этом пустынном месте, чтобы напомнить о существовании человека.