Стены в гостиной были оклеены оранжево-коричневыми обоями и отделаны панелями под дуб. Теперь от обоев осталось лишь несколько лоскутьев, а панели разбухли под действием дождя, пропитались грязью и сажей. Когда-то на них имелся рельефный рисунок, напоминавший бусинки. Я зажег спичку, поднес ее к стене и сразу увидел следы моих детских ногтей в том месте, где я пытался отколупнуть хоть одну бусинку. Я почувствовал острые угрызения совести: даже в детстве я не должен был осквернять родительский дом таким образом – хотя это и казалось пустяком.
   Бомба пощадила камин, он остался нетронутым. Два выемных кирпича на левой стороне и сейчас еще немного выдавались вперед, словно клыки. Сколько я себя помню, вид их всегда почему-то раздражал меня, но в то Черное утро мне почудилось в них что-то невыразимо трогательное. И ручка от регулирующей тягу заслонки, – в виде хромированного кулака, сжимающего прут,- которая частенько снилась мне и которой я всегда побаивался, утратила все, что было в ней устрашающего, и казалась щемяще-жалкой, как рука больного ребенка.
   Все тогда были исполнены сочувствия, и каждую минуту кто-нибудь наведывался к тете Эмили. Всевозможные городские организации буквально завалили меня подарками, и шли разговоры о том, чтобы открыть сбор пожертвований в мою пользу.
   Объяснялось это, в сущности, тем, что довольно сложная машина организации помощи жертвам воздушных налетов совершенно бездействовала в нашем городе в течение всей войны, пока не были убиты мои родители. Теперь же, будучи приведена в действие, она, уподобившись слону, который тщится подобрать с земли орешек, весь свой энтузиазм обрушила на меня. И все же мне отчасти нравилось быть центром внимания, я чувствовал себя тепло и уютно на мягкой груди всеобщего сочувствия.
   Нерезкий, но упорный ветер дул с Пеннинских гор; холодный, сырой и пронизывающий, он старался найти незащищенное место и уязвить меня побольнее, но отступил перед крепкой броней виски, бифштекса, толстого драпового пальто и пушистого шерстяного кашне. Он был бессилен против меня теперь – этот убийца голодных и слабых. Я стоял и смотрел на крошечное пространство, бывшее когда-то моим отчим домом. С тысяча девятьсот сорок первого года я проделал большой путь.
   Чересчур большой, быть может. Я вспомнил отца. Он был хорошим рабочим. Слишком хорошим, чтобы его уволить, и слишком прямодушным и твердым в своих лейбористских симпатиях, чтобы получить повышение. Он объяснил мне все это как-то раз без всякой горечи. Правду сказать, я даже уловил в его негромком басистом голосе горделивую нотку.
   – Вступи я в клуб консерваторов, сынок, я бы ездил на работу в собственном автомобиле.
   Я же тогда, в пятнадцать лет, не разделял гордости моего отца, ибо гипотетический автомобиль, который он столь пренебрежительно отверг, казался мне бесконечно соблазнительным. И вместо восторженно-одобрительной улыбки, которой ожидал отец, он увидел только угрюмый взгляд исподлобья.
   А мать знала, что было у меня на уме.
   – Тц никогда не испытывал нужды, Джозеф,- сказала она. Мать всегда назызала меня полным именем, когда собиралась прочесть мне наставление.- А твой отец скорее умрет с голоду, чем продастся за тридцать сребреников.- Это было одно из ее любимых изречений, и я (сам не знаю почему) испытывал ужасную неловкость всякий раз, как она употребляла его.- Но семью он нипочем не допустит до нужды. Я знала это, когда выходила за него замуж. Я могла бы тогда выбрать глупого жирного мужа с автомобилем, но мне нужен был хороший человек.
   Она улыбнулась отцу, и, перехватив эту улыбку, я почувствовал себя лишним, сбитым с толку ребенком. Отец сидел в кресле слева от камина, посасывая трубку, и слушал передачу (как бы вы думали, какую?)… «Родовые замки Англии» Ноэла Кауарда. Он отдыхал душой и телом, совершенно так же, как большой серый кот, который свернулся калачиком у огня, положив голову на мою ногу. Впрочем, на этом сходство и кончалось, ибо в наружности отца не было ничего кошачьего. Его голова заставляла вспомнить мраморные бюсты фабрикантов викторианской эпохи: крупные, твердые черты лица и глубокие морщины создавали впечатление суровой готовности к борьбе. И он был очень красив. Черты лица у него были правильные, волосы густые и блестящие, а зубы – необычайная редкость в Дафтоне – белые и ровные. Это была вышедшая из моды красота: надежная, здоровая, мужественная. А у матери было худое, подвижное лицо, в котором, будь оно чуть длинней, проглядьгвало бы что-то лошадиное. Ни единой секунды она не могла побыть в покое и чрезвычайно редко – в молчании. У нее был свежий, розовый цвет лица и ясные голубые глаза. В тридцать восемь лет волосы у нее уже начинали седеть, но, как ни странно, она от этого казалась лишь еще моложе – словно нарочно притворялась старой.
   Отец встал с кресла. Он поднялся легко и упруго. Он был крупный мужчина (рост шесть футов и вес без малого девяносто килограммов), но отнюдь не отличался тяжеловесной неуклюжестью, присущей большинству высоких и толстых мужчин. Он двигался легко, как молодой бык, только в нем не было ничего от бычьей свирепой ту пости.
   – Выпью-ка я пивка, голубка,- сказал он матери и, проходя мимо, взъерошил мне волосы.- Запомни, что я тебе скажу, Джо: есть вещи, которые можно купить только за слишком дорогую цену.
   Тут я вспомнил бомбу, и образы, стоявшие у меня перед глазами, мгновенно растаяли. Казалось, мозг мой был разделен на водонепроницаемые отсеки. Тому, что находилось за стенками отсека, я не мог взглянуть в лицо еще и теперь, шесть лет спустя. Это так страшно, даже когда случается с посторонними людьми. Я помню столовую моей летной части после прямого попадания. Тогда я выдержал это испытание лучше, чем ожидал, выдержал даже после того, как увидел, что у белокурой девушки из Донкастера лопнувшие глаза текут по щекам. Я позволял себе думать только об одном: нужно навести порядок, убрать всю эту мерзость. И лишь раз меня чуть не стошнило,- когда я наступил на лоскут оторванного мяса и он выскользнул у меня из-под ноги, словно мышь. Кровавая бойня, царство грубого животного страха – я не мог связать это с моей матерью и с отцом. Я отказывался этому верить.
   Я повернулся спиной к развалинам и быстро зашагал прочь. Не следовало приходить сюда. Стенки водонепроницаемых отсеков дали трещину. Откуда-то из глубин сознания всплывало все то, что довелось мне увидеть на войне и что я старался забыть: муки, страдания, боль. Пока я продолжал шагать, это были спутанные, беспорядочные видения, подобные смутно припоминаемым отрывкам из фильмов и книг, но стоило мне остановиться, как они приобретали ужасающую последовательность. Я поспешно шагал дальше, стараясь отвлечься, рассматривал окно бакалейной лавки с заиндевевшими стеклами и рождественскую елку в витрине галантерейного магазина, увешанную мужскими сорочками и чудовищными американскими галстуками, и школьное здание, с убийственной асфальтовой площадкой для игр во дворе… Потом я бросил эти попытки. Все было напрасно: вон там, слева, высилась внушительная громада заводов Торвера, где отец проработал двадцать лет, вот «Веллингтон» – его излюбленная пивная, а вот и бакалейная лавка, где он всегда покупал изюм во время наших воскресных прогулок… Куда бы я ни бросил взгляд, везде меня подстерегали воспоминания – слово «смерть», написанное курсивом.
   Почему не замечал я всего этого прежде? Потому что в Уорли для меня открылась новая жизнь – я впервые попал в город, лишенный для меня воспоминаний. И впервые я действительно жил. За месяцы, проведенные мною в Уорли, я успел почувствовать себя его частицей и слиться с его жизнью, чего я никогда не испытывал в своем родном городе. Прошло всего три дня, как я вернулся в Дафтон, но мне была уже непереносима и холодная спальня с этими омерзительными обоями, и кучи мусора на фоне фабричных труб за окном, и облупившаяся эмалированная ванна, и колючее одеяло… Мои дядя и тетка были добры, великодушны, щедры, они все готовы были для меня сделать, но их добродетели не могли заменить прохладных крахмальных простынь, настоящей, выложенной кафелем, сверкающей чистотой ванной комнаты, вида уорлийской вересковой
   пустоши на закате и прогулок по шоссе Сент-Клэр мимо роскошных особняков.
   «Душный Дафтон,- бормотал я себе под нос,- Допотопный Дафтон, Дрянной Дафтон, Дохлый Дафтон…» – и умолк. Слишком тихо было вокруг. Кое-где в окнах горели огни, но казалось, что это нарочно, что все это – обман: ступи туда – и провалишься в черную бездну, в ведьмину яму, где будешь вечно потеть за станком, пока не сдохнешь. В канаве валялись окурки сигарет, апельсиновая кожура, бумажки от конфет, но не верилось, что какое-то живое существо курило эти сигареты, ело эти конфеты и апельсины. Город напоминал мне те детективные романы, которые продаются вместе с набором вещественных улик: окурков, дамских шпилек, отравленных леденцов…
   Я шел по подвесному мосту к центру города. Вздувшаяся от растаявшего снега, подстегиваемая северо-восточным ветром река быстрей обычного катила свои воды.
   Мост покачивался и скрипел у меня под ногами, и на какую-то секунду мне стало страшно – померещилось, что мост, словно норовистая лошадь, хочет сбросить меня в воду. Я умерил шаг и заставил себя идти спокойно, но на лбу у меня выступили капли пота.
 

11

 
   Элис ухватила меня за волосы.
   – У тебя чудесное тело, ты знаешь это? И не слишком волосатое. Не выношу, когда мужчина похож на швабру.
   Мне казалось, что я сейчас задохнусь.
   – До чего ты хороша. Ты… У меня просто нет слов, чтобы выразить, как ты прекрасна.
   – Да ну? Такая старая женщина, как я?
   – Ты не старая.
   – Старая, дружок. Во всяком случае, много старше тебя.
   – Мне неприятно, что ты говоришь обо мне так, словно я какой-то несовершеннолетний,- сказал я с некоторой досадой.- Мне двадцать пять лет, и у меня есть кое-какой жизненный опыт.
   – В этом я не сомневаюсь.- Ее синие глаза светились нежной усмешкой, Она притянула мою голову к себе
   на грудь.- Ну, тихо, тихо, малыш, успокойся, лежи тихо. Ты очень, очень старый и совсем взрослый и станешь великим человеком.
   Я не видел ничего, кроме ее тела, не чувствовал ничего, кроме пряного запаха лаванды и едва уловимого, неописуемо прекрасного аромата женского тела. Я припал лицом к ее груди. Тонкие руки, обхватившие мою голову, дрогнули и напряглись.
   – Боже мой, боже мой,- сказала она.- Какой ты хороший. Какой ты добрый. И ласковый. До тебя никто никогда не был так добр ко мне. С тобой я оживаю, все во мне оживает. Возрождается все, что было давно забыто. Это порой больно… Но мне все равно.- Она покрыла мое лицо поцелуями.
   Эти поцелуи волновали меня больше, чем самый долгий поцелуй в губы. Они не были предвкушением чегото, они были свершением. Они были влажные, как поцелуи ребенка, и мне нравилось это. Мне открылось, что до этой поры я никогда по-настоящему не любил женщины, никогда не испытывал всей полноты наслаждения. Прежние отношения между мужчиной и женщиной, которые я знал, представлялись мне теперь любовью киногероев – стерильно-чистых, надушенных и настолько лишенных собственного запаха и вкуса, точно вместо тела у них была обтянутая шелком резина, точно губы были единственной живой и чувствительной частью их организма, а в выделениях человеческих желез было что-то постыдное.
   Элис была не более чувственной, чем другие, но она любила не стыдясь, не подавляя своих желаний, не зная запретов. В ее объятиях я быстро постигал любовь.
   И сейчас я целовал ее влажные губы, и мне казалось, что она становится частью меня, и хотелось, чтобы это длилось вечно.
   – Ты такой красивый,- сказала она, сбрасывая простыню.- И в тебе есть что-то первобытное.
   – Нет,- сказал я.- Постой, как это говорится в фильмах: я запутавшийся в тенетах, потерявший голову от любви ребенок.
   Она нежно, едва касаясь, провела рукой по моей груди.
   – Я бы хотела, чтобы ты был землекопом. Мне противно думать, что ты должен надевать на себя всю эту одежду.
   – Но землекопы тоже ведь не разгуливают нагишом.
   Если на то пошло, так они надевают на себя куда больше, чем бухгалтеры.
   – Все равно, я хотела бы, чтобы ты был землекопом. Я бы даже позволила тебе колотить меня по субботам… Джо, скажи мне…
   – Все, что хочешь, радость моя.
   Она выдернула волосок у меня на груди.
   – Вот! Я возьму его себе на память.- Она прильнула лицом к моей груди и затихла.
   – Но ты хотела меня спросить не об этом,- сказал.- И притом ты взяла его без спроеу.
   – Это покажется тебе странным. Одни сплошные «если». Вот послушай: если бы мы встретились, когда я была на десять лет моложе и еще не замужем, как бы ты тогда относился ко мне?
   – Ну, на это нетрудно ответить: так же, как сейчас.
   – Я не в этом смысле спрашиваю. Было ли бы это с твоей етороны серьезно? – Голос ее звучал приглушенно, она уткнулась лицом мне в грудь.
   – Конечно, ты же знаешь. Но что толку говорить об этом?
   – Перестань быть таким рассудительным, Джо. Пожалуйста, перестань быть таким благоразумным. Просто вообрази себе на минутку меня такой, какой я была десять лет назад. А сам оставайся таким, как сейчас.
   Я заглянул ей в глаза. В ее зрачках я видел свое раскрасневшееся лицо со взъерошенными волосами.
   – У тебя совсем влюбленные глаза,- сказала она, и это прозвучало как-то застенчиво.- Совсемсовсем влюбленные.
   Внезапно у меня появилось ощущение, подобное тому, какое я испытал, когда ребенком увидел впервые, как тетя Эмили прикладывает своего новорожденного сынишку к груди. И еще оно напоминало то, что чувствовал я всякий раз, когда украдкой перехватывал некоторые взгляды или жесты родителей: откровенно выразительный взгляд, которым они обменивались, собираясь лечь в постель, движение руки, тронувшей колено… В эти минуты мне всегда казалось, что я столкнулся с чем-то, что неизмеримо больше меня. С чем-то огромным, подлинным и не терпящим притворства, с чем-то, чего нельзя избежать и от чего – сознавал я со стыдом – я пугливо старался спрятаться… Я чувствовал, что за всем этим кроется счастье, но и оно было пугающим.
   – У меня тогда не было морщин,- сказала Элис.- А здесь,- она положила мои руки себе на грудь,- все было крепкое, упругое. И вся жизнь была еще впереди. Я порой не могла спать из-за мыслей о будущем… Я знала, что оно будет чудесным, каким бы оно ни оказалось… Нет, это было, когда мне только исполнилось девятнадцать.
   Да, да, вообрази себе меня в девятнадцать лет. Это лучший возраст, Порой я чувствовала себя такой счастливой – вдруг, без всякой причины,- такой безумно счастливой. Я часто плакала, но и это доставляло мне радость, а глаза от слез никогда не становились красными. Мог бы ты тогда полюбить меня совсем всерьез?
   – Быть может, ты сама тогда не полюбила бы меня всерьез.
   – Да, возможно: я ведь была глупа тогда… И мне надо было думать о карьере: я только что окончила драматическую школу – захудалое заведение, которое держала одна разорившаяся старая карга. На что-нибудь получше у мамы не хватило средств.
   Это был, понимаешь ли, наиболее дешевый способ дать мне образование. Мама надеялась, что там меня научат правильно говорить и красиво двигаться, я приобрету лоск и даже некоторый шик, а потом подцеплю какого-нибудь богатого дурака и поправлю пошатнувшиеся дела семьи.
   – Ну, на эту роль я бы никак не годился. А что представляла собой Элис в двадцать пять?
   – О, к тому времени я пообтерлась, сильно пообтерлась. Я уже три года жила в Лондоне. Это – адское место для того, кто беден. А ведь мне надо было сносно выглядеть. Когда кончался сезон, я бралась за любую самую поганую работу.
   Служила официанткой в баре и билетершей в кино – вот только на панель ходить не пробовала. Но я еще была молода, и во мне было много огня.
   – Его и теперь не меныне.
   – Да, только теперь я должна соблюдать режим, чтобы быть в форме. А тогда, что бы я ни делала, я ее не теряла. Так вот – понравилась бы я тебе тогда, мог бы ты в меня влюбиться?
   – Ты, пожалуй, разбила бы мне сердце. Что мог бы я предложить честолюбивой молодой актрисе? Я предпочитаю тебя такой, как ты есть.
   Она встала.
   – Я сварю кофе.
   – Пожалуй, лучше бы чай.
   – Бедняжка Элспет,- сказала Элис.- Она пустила нас к себе в квартиру, а мы уничтожили весь запас ее драгоценного чая.
   – Я его пополню.
   Она сморщила нос и воздела руки ладонями вверх. Лицо ее менялось на глазах: оно становилось лицом хитрого, пронырливого дельца.
   – У тебя есть связи на черном рынке, молодчик? – Ока принялась одеваться.
   – Мне всегда досадно, когда ты надеваешь на себя что-нибудь.
   – Это очень мило с твоей стороны, но я слишком стара, чтобы разгуливать нагишом.- Она натянула на себя пояс для резинок.
   – И вместе с тем я люблю смотреть, как ты одеваешься.
   Она надела рубашку, подошла и поцеловала меня. Я погладил ее по спине. В этом голубом шелковом одеянии она уже стала другой, стала как будто меньше и вместе с тем не столь уязвимой, более уверенной в себе. И уже трудно было поверить, что это – та самая Элис, которая всего лишь полчаса назад стонала в моих объятиях в последнем пароксизме наслаждения, почти не отличимом от боли.
   Она мягко выскользнула из моих рук и подняла с полу платье. Потом ушла на кухню.
   Я услышал, как чиркнула, спичка и зашипел, вспыхнув, газ. Я поспешно оделся.
   Оставшись один, я почувствовал какую-то смутную неловкость от своей наготы.
   Затем я закурил сигарету – первую за два часа – и глубоко затянулся.
   Это была крохотная квартирка. В этом квартале находились преимущественно дома, в которых жили когда-то леддерсфордские шерстяные короли, а это помещение предназначалось, вероятнее всего, для кого-нибудь из слуг. Комната была обставлена в старомодно-мещанском духе, с легким привкусом театральности: лиловато-розовое покрывало на постели, пуфики, столик полированного ореха и великое множество фотографий актеров и актрис. На полу лежал очень толстый белый ковер. Стулья на тонких гнутых ножках сияли позолотой. На туалете красовалась целая коллекция кукол. Это был типичный будуар, чрезмерно дамский, чуть дурного тона. Мне всегда было здесь не по себе, словно я по ошибке попал в чужую комнату. Я прошел в крошечный закоулок, служивший кухней.
   Элис стояла у плиты, ожидая, когда закипит чайник, и нетерпеливо постукивала ногой.
   – Он никогда не закипит, если ты будешь стоять у него над душой,- сказал я и обнял ее за талию. Она откинулась назад, и я прижался щекой к ее щеке, вдыхая ее аромат. Мне казалось, что мы с ней – одно целое и у нас одни легкие. Мы дышали медленно, глубоко. Мне было очень хорошо – чувство блаженной уверенности владело мной. Чайник свистнул. Это прозвучало словно фабричный гудок в шесть утра. Я с большой неохотой выпустил Элис из своих объятий.
   – Вот, гляди,- сказала она.- Чайничек с чаем ставится на чайник, вода кипеть не должна. Чайничек теплый, но сухой. Оставляем его так на три минуты. Сверить часы!
   Двадцать часов двадцать минут. Есть?
   – Есть,- сказал я.
   Ее часы были крошечным золотым диском с драгоценными камешками вместо цифр.
   – По крайней мере мне кажется, что двадцать двадцать,- сказала она.- Это очень хорошенькие часики, но по ним не так-то просто определить время.
   – Мне хотелось бы подарить тебе что-нибудь в таком роде,- пробормотал я. А на самом деле мне хотелось расплющить эти часы каблуком. Затем я подумал, что, получив Элис, я в каком-то смысле обесценил эти часы, но мысль эта не принесла мне особого утешения.
   Элис, казалось, не слышала моих слов.
   – Милый, отнеси это на стол. Ты ведь хочешь есть?
   – Я сейчас готов съесть что угодно. Меня когда-то прозвали Луженые Кишки.
   – Какая прелесть! Отныне я всегда буду называть тебя Луженые Кишки. Пожалуйста, Луженые Кишки, захвати эти сэндвичи тоже. И пикули. Мы устроим заправский ужин.- Она хихикнула, как школьница, и черты ее лица внезапно утратили свою резкую четкость.
   Сэндвичи были свежие, щедро намазанные маслом, с кусочками жареного цыпленка, золотистокоричневого и хрустящего. Мы сидели бок о бок в спокойном уютном молчании. Время от времени Элис улыбалась мне. Когда мы все съели, она пошла на кухню отрезать еще хлеба. Я сидел, полузакрыв глаза, и медленно пил крепкий чай.
   Вдруг я услышал, что Элис зовет меня. Она стояла у хлебной доски,- с пальца у нее капала кровь.
   – Пустяк,- сказала она, но лицо ее побледнело. Я подвел ее к раковине и промыл палец теплой водой. Над раковиной висела аптечка, и, порывшись в ней (Элспет, по-видимому, использовала ее для хранения грима), я отыскал бинт и пластырь. Потом налил чашку чая и заставил Элис выпить.
   – Дай мне сигарету,- попросила она.
   – Сначала выпей.
   Она послушно выпила чай. Щеки ее снова порозовели. Я закурил для нее сигарету, и, взяв ее, она прислонилась к моему плечу.
   – Как глупо я себя веду. Верно, я просто испугалась. Не выношу вида крови… А как ловко ты все это умеешь делать, Джо.
   – Я бинтовал раны и потяжелее этой.
   – Ты видел много страшного, Джо? Когда был летчиком, я хочу сказать.
   – Сколько положено, вероятно. Все забывается.
   – Ты кажешься таким юным. Вот разве только рот… Ты уверен, что уже все забыл?
   – Бывает, что-нибудь и потревожит мертвецов… Тогда все они подымают голову и начинают выть, и нужно загонять их обратно в могилу. А почему ты спрашиваешь?
   Боишься, что я неврастеник?
   Она поцеловала меня в щеку.
   – Ну, что ты! Разве неврастеники такие бывают? Просто мне давно хотелось расспросить об этом кого-нибудь, да некого. Джордж никогда не был на военной службе. У него повреждена барабанная перепонка, и его сразу забраковали.- Она взглянула на меня чуть-чуть сердито.- Это не его вина.
   – Я же не сказал ни единого слова.
   – Снаружи все выглядит так пристойно, надежно, уютно,- продолжала она, полузакрыв глаза.- Все люди такие воспитанные, такие деликатные, милые… А что кроется за этим? Насилие и смерть. И все, кто там был, видели то, от чего нормальный человек, казалось бы, должен сойти с ума. Однако внешне это не оставило на них никакого отпечатка. А в сущности – у всех руки в крови…
   И все, все так дьявольски непрочно…- Я заметил, как она вздрогнула.
   – Не думай об этом, любимая,- сказал я.- В мире царит насилие. Но так было всегда. Возможно, что в эту самуго минуту кто-то когото убивает в каких-нибудь десяти шагах отсюда.
   – Не напоминай мне,- сказала она.
   – На войне – совсем другое. Там тебя не тошнит, потому что на это не остается времени. Слишком много дела. Во всяком случае, если ты будешь терзать себя такими мыслями, никому легче не станет.
   – Знаю, знаю,- нетерпеливо прервала меня Элис.- О господи, все проносится с такой сумасшедшей быстротой. Ничем не остановить эту карусель. И ни одной секунды человек не чувствует себя в безопасности. В юности я этого ощущения не знала. Даже когда отец и мать ссорились, ко мне они все равно были добры. И дом был такой прочный, надежный, а это проклятое железобетонное сооружение, в котором я теперь живу, такое чистое, такое обтекаемое, что я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день оно поднимется на воздух и улетит.
   – Ты слишком много говоришь,- сказал я и притянул ее к себе на колени.- Давай помолчим.- Я стал поглаживать ее плечо. Она закрыла глаза и замерла в моих объятиях.
   – Можешь делать так хоть всю ночь,- сказала она.- Я не буду протестовать.- Она вздохнула.- Ты очень удобное кресло. Мне кажется, я сейчас начну мурлыкать, как кошка.
   Кожа у нее была такая гладкая, шелковистая, я чувствовал теплоту и тяжесть ее тела… Я тоже мог бы просидеть с ней так всю ночь. И я мог бы снова обладать ею, но момент сближения казался сейчас не то чтобы неуместным, не то чтобы ненужным – он просто перестал быть чем-то самодовлеющим, стал в один ряд с другими радостями, дарить которые могла только она одна.
   У входной двери позвонилш: три коротких звонка, потом один длинный и опять три коротких.
   – Это Элспет,- сказал я.
   Я хотел встать, но Элис удержала меня.
   – Брось свои мещанские привычки,- сказала она, и я теснее прижал ее к себе.
   В дверь просунулась голова Элспет. Эта ее лукавая улыбка, вероятно, была ей больше к лицу в те времена, когда она еще выступала в «Девчонке-плутовке».
   Элспет вошла, вернее впорхнула в комнату, юбка ее развевалась. Повеяло пряным запахом духов «Нана».
   – Здравствуйте, голубки! – сказала она своим грудым, чуть хрипловатым голосом.- Надеюсь, я вас не спугнула. Я стараюсь быть тактичной, но у меня нет больше сил бродить по улицам. Слишком холодно.
   – Я приготовлю тебе чаю,- сказала Элис и ушла в ухню.
   Элспет бросилась в кресло.
   – Ну и ну, вот так репетиция! Ставить пьесу – это значит просто учить их всех, как надо играть. Поверьте, детки, они не в состоянии уразуметь самых простых вещей. Ей-богу, я не понимаю, с чего это меня понесло на сцену.- Она порхнула к пианино и тотчас запела: «Дочь свою вы подальше держите от сцееены».- Ее хрипловатый голос все еще был силен, а дикция – просто отличная.