Обладание машиной «эстенмартин» автоматически ставило этого молодого человека на много ступенек социальной лестницы выше меня. Но чтобы обладать такой машиной, нужны были деньги – и только. Девушка с ее ровным загаром и короткими светлыми волосами, подстриженными так изысканно просто, что это мог сделать лишь очень дорогой парикмахер, была столь же недосягаема для меня, как и автомобиль «эстенмартин».
   Однако, чтобы обладать такой девушкой, тоже нужны были только деньги: все сводилось к стоимости бриллиантового обручального кольца на ее левой руке. Это было так просто и очевидно,- истина, которую я прежде знал лишь теоретически, открылась мне теперь с полной наглядностью.
   «Эстенмартин» бархатисто зарокотал и рванул с места. Когда машина промчалась мимо кафе по направлению к шоссе Сент-Клэр, я успел заметить, что на молодом человеке полотняная рубашка оливкового цвета и на шее – яркий шелковый платок.
   Ворот рубашки был заправлен под куртку. Молодой человек носил этот театральный наряд совершенно непринужденно. Во всем его облике была какая-то свободная небрежность, однако без малейшей неряшливости или старомодности. У него было довольно ординарное лицо с очень низким лбом и бесцветные, коротко остриженные волосы без всяких признаков фиксатуара и без всякой претензии на какую-либо прическу. Это было гладкое, упитанное лицо богатого человека, уверенного в себе и в своем будущем.
   Этому малому никогда не нужно было работать для того, чтобы иметь то, что ему хотелось: все уже было дано ему с самого начала. Мое жалованье, которому я так радовался, потому что оно означало, что я вскарабкался чуть повыше, перешел из Десятой категории в Девятую, этому молодому человеку показалось бы жалкими грошами, а мой костюм, в котором я так себе нравился, – мой лучший костюм он, вероятно, счел бы безобразной дешевкой. У такого, как он, не может быть лучшего костюма, – у него все костюмы лучшие.
   На какое-то мгновение я почувствовал к нему ненависть. Я увидел себя рядом с ним – муниципальный служащий средней руки, канцелярская крыса с перспективой стать «зомби» – и испытал горечь зависти. Но я тут же подавил в себе это чувство. Не из моральных соображений, а потому, что считал уже тогда, как считаю и сейчас, что зависть – мелкий, подленький порок. Словно ты каторжник, который злится на то, что его соседу по камере плеснули лишнюю ложку похлебки. Однако эти соображения не смягчили ярости моих неутоленных желаний. Мне нужен был «эстенмартин», и полотняная рубашка стоимостью в три гинеи, и девушка, загоревшая на ривьерском пляже… Я был свято убежден, что имею на это право, законное, неоспоримое право человека.
   Глядя вслед блестящей металлической пластинке с номером на хвосте «эстенмартина», исчезнувшего вдали, я вспомнил подержанный «остин-7», который Деловитый Зомби, городской казначей Дафтона, недавно позволил себе роскошь приобрести. Это было самое большее, на что мог когда-нибудь рассчитывать и я, работая в органах местного самоуправления. Но этого мне было мало. В ту минуту я сделал свой выбор раз и навсегда. Все блага, которыми наслаждается этот молодой человек, должны достаться и мне. Я возьму все, что принадлежит мне по праву. Говорят, люди становятся врачами или миссионерами, повинуясь непреодолимому внутреннему побуждению и видя в этом свое призвание. Внутренний голос, повелевавший мне, звучал не менее отчетливо и властно, с той только разницей, конечно, что он призывал меня творить добро для себя, а не для других.
   Если бы в эту минуту Чарлз был со мной, все могло бы выйти по-другому. Мы с ним изобрели особый вид диалога, который должен был помогать нам не поддаваться зависти и не впадать в другую крайность – не строить воздушных замков.
   – Уже превращаешься в капиталистическую свинью?- воскликнул бы Чарлз.
   – Верни девочке ее платье, похабник, смотри, она ужс посинела от холода,- сказал бы ему я.
   – Вижу, как разгорелись у тебя глаза: ты уже возжелал,- перебил бы меня Чарлз.- Только что – девочку или автомобиль?
   Так мы продолжали бы свою перепалку, изощряясъ все больше и больше, пока кто-нибудь из нас не разразился бы хохотом. Это был ритуал, магический обряд. Мы освобождались от зависти, чистосердечно признаваясь в ней. И было в этом стремлении очиститься что-то очень здоровое. Впрочем, этот способ слишком уж хорошо служил своей цели – он заставлял нас забывать, что материальные предметы нашей зависти не ееть нечто абеолютно недосягаемое.
   Но как сделать их досягаемыми, я не знал. Я был похож на офицера, который прямо из военного училища попал на фронт и никак не может привести в соответствие с четкими, логическими планами атак трупы, вшей и животный страх. Однако я не сомневался, что сумею занять намеченные позиции. Я намерен был пойти в атаку и смести все, что станет на моем пути. Скажем так: генерал Джо Лэмптон открывал военные действия.
 

4

 
   На другой день во время послеобеденного чая явились Боб и Ева Стор. Я подружился с этой четой впоследствии, но в тот вечер еще очень перед ними робел. Вначале я принял их за брата и сестру, так рни были похожи: оба маленькие, темноволосые, смуглые, большеротые и курносые. Оба говорили без умолку, преимущественно о театре и прежде всего – об «Уорлийских служителях Мельпомены».
   Они видели все последние спектакли и балеты, и личная жизнь всех театральных знаменитостей была известна им в самых мельчайших подробностях. -…во время генеральной репетиции,- говорил Боб,- такси понаехало видимо-невидимо, и мальчики-красавчики буквально ходили табунами. В театре положительно воняло борделем. И ведь это, мои дорогие, сейчас любимый герой каждой английской домохозяйки. Они бегают за ним стаями, глупые индюшки!
   После этого слово брала Ева – ей тоже не терпелось выложить весь свой запас скандальных сплетен.
   – Чем он так уж плох, милый? Я хочу сказать, что он ведь никого не совратил, его дружки давно совратились без его помощи. А как было с бедняжкой Роджером? Он так радовался, когда получил. роль. Но от него ведь ждали, что он… Каждое воскресенье этот…- она назвала фамилию довольно известного режиссера, которого я всегда считал образцом здоровой мужественности (так по крайней мере явствовало из его интервью) -…приглашал Роджера обедать и пытался подпоить, а когда это не помогло, предложил прибавить ему жалованья. Ну, Роджер, разумеется, ушел из театра. «Если я должен заниматься такими вещами, чтобы продвинуться, сказал он, значит, с театром для меня покончено…» Ты помнишь, Бобби, мой дорогой? Он чуть не плакал, бедняжка.
   На какуюто секунду я позволил себе задуматься: а что, если Роджер оказался просто-напросто бездарностью и сочинил всю эту сплетню, потому что его выгнали из театра? Но я почел за лучшее оставить свои мысли при себе. Когда эта чета кончила перемывать косточки, у меня уже сложилось впечатление, что во всем театральном мире не существует ни одного здорового, нормального человека. В лучшем случае мужчины оказывались евнухами, а женщины – нимфоманками.
   Из слов этих супругов можно было заключить, что оба они находятся в постоянном и тесном общении с профессиональными работниками театра. В действительности же они были знакомы только с небольшой горсточкой актеров, преимущественно молодых, которые, подобно Роджеру, только что закончили театральное училище. Да еще с теми актерами и драматургами, которые от случая к случаю приезжали к «Служителям Мельпомены», чтобы прочесть лекцию. В большинстве своем это были жалкие неудачники, но каждый привозил с собой целый ворох сплетен в обмен за даровую выпивку, а иной раз, если повезет, и за основательный ужин и даже ночлег.
   Все это я узнал значительно позже, разумеется. В тот вечер Боб и Ева показались мне необычайно искушенной и утонченной парой. Мне мнилось, что они причастны ко всем тайнам порочного и заманчивого мира богатства. Да, богатства – вот что было для меня главным. По сравнению с миссис Томпсон и Седриком они выглядели очень моложаво и казались немногим старше меня, хотя Бобу уже стукнуло тридцать семь, а Еве тридцать три года и у них было два сына.
   Боб, насколько я понял, имел какое-то отношение к текстильной промышленности, но чем он занимался, мне установить не удалось. Одно время он жил в Лондоне, однако тамошняя жизнь не пришлась ему по вкусу.
   – Мне там осточертело,- сказал он.- Совсем не так приятно чувствовать себя маленькой рыбешкой в большом пруду. Хорошо вернуться домой, верно, Ева?
   Я заметил, что пока он не забывал следить за своей речью, ему удавалось проглатывать окончания слов. Он перенял это у Роналда Колмена, подумал я, и произведенное им на меня впечатление несколько потускнело. Это сразу низводило его до уровня рабочего парня, разыгрывающего невозмутимость в стиле Алана Лэдда, или – девушки-работницы, причесывающейся под Веронику Лейк.
   – Вам приходилось участвовать в спектаклях? – спросил он меня.
   – Приходилось,- сказал я.- Только у меня всегда как-то не хватало на это времени.
   – У вас очень хорошее лицо в профиль,- сказала Ева и такой мягкий, плюшевый голос. Нам пора уже найти нового актера на роли героя. Эта бездарная коротышка играет у нас всех молодых любовников. Я пошла к «Служителям Мельпомены» в надежде, что меня постоянно будут обнимать красивые молодые люди. И вот единственный мужчина, с которым мне приходится целоваться,- мой собственный муж.
   А мы можем делать это и дома.
   – Правильно,- сказал Боб, лукаво подмигивая мне, и я внезапно увидел их обоих в постели. Ева окинула меня бесцеремонным оценивающим взглядом, словно прочла мои мысли.
   – Мы познакомим его с Ронни – пусть он его попробует,- тотчас заявила миссис Томпсон.
   – Только не знакомьте его с Элис,- сказала Ева.- Ей сейчас нужна новая жертва.
   Она до сих пор не может прийти в себя после неудачи с «Молодым Вудли».
   – Шшш! – прошептала миссис Томпсон.- У Джо может создаться превратное впечатление.
   – На вас есть заявка, Джо? – спросила Ева.
   – Кто на меня позарится,- сказал я.
   – Я позабочусь о том, чтобы свести вас с очень порядочными девушками.
   – Дорогая моя,- сказал Боб.- Какая страшная смесь распутства и респектабельности в одной фразе. Меня всегда поражало…
   Миссис Томпсон прервала его:
   – Прекратите ваши остроты в духе «Жизни втроем», Боб Стор.- Улыбка, сопровождавшая ее слова, должна была смягчить их резкость, но я почувствовал, что миссис Томпсон умело руководила беседой и помешала Бобу коснуться какой-то опасной темы.
   Они не должны были ставить и той пьесы,- сказал Седрик.- Ее следует запретить для любительской сцены.
   Да, да, запретить. И ведь поставили ее только для того, чтобы блеснуть туалетами.
   – Я сделала для этого спектакля совершенно сногсшибательное вечернее платье,- сказала Ева.
   – Да. И одному богу ведомо, на чем оно держалось,- заметил Боб.
   Ева показала ему язык. Потом потянулась, зевнула и снова скосила глаза на меня.
   Она не вскружила мне головы. И я не из тех, кто помешан на юбках, хотя думаю, что это еще не самое плохое, на чем можно помешаться. Просто я был обыкновенный двадцатипятилетний холостяк с нормальным аппетитом. И конечно, если вы голодны, а ктото у вас на глазах начнет гстовить вкусный обед, вам невольно захочется, чтобы вас пригласили к столу.
   Стол был накрыт, а я проголодался уже давно. Скажем прямо, после танцев в дафтонском «Локарно» прошло немало времени. Теперь я уже не мог даже вспомнить ее имени. Все произошло поспешно и как-то убого и доставило мне мало радости. Я начинал испытывать отвращение к таким мимолетным встречам. Они были вполне в духе Дафтона, и я считал, что перерос их.
   Внезапно я почувствовал, что мог бы легко получить Еву. Это не было желанием, воплотившимся в мысль, а чисто интуитивным ощущением. Я не раз замечал, что такая интуиция редко обманывает,- во всяком случае, меня. Быть может, потому, что я не большой любитель абстрактных размышлений и не считаю других нравственнее себя.
   После чая мы все в машине Боба отправились к «Служителям Мельпомены». У Боба был новый «остин-8». В ту пору приобрести новую машину, особенно небольшую, было не так-то легко, и я подумал, что его работа в текстильной промышленности, видимо, довольно прибыльное занятие.
   – Садитесь впереди с Бобом,- сказала Ева Седрику.- Там вам будет удобнее – можно вытянуть ноги. Вы садитесь сзади, Джоан. И вы тоже, Джо, дорогой. А я сяду вам на колени.
   – Прежде спросите разрешения у Боба,- сказал я, чувствуя себя как-то глупо польщенным.
   – Бобби, милый, ты не возражаешь, если я сяду Джо на колени? Ты же не захочешь быть старомодно-ревнвым, проявлять собственнические инстинкты и тому подобное?
   – Если Джо не возражает, то я и подавно. Но могу поручиться, что он пожалеет об этом, прежде чем мы прибудем на место. Она ведь только с виду такая легкая и хрупкая, Джо. Я, во всяком случае, никогда не позволяю ей садиться мне на колени.
   – Не слушайте его,- сказала Ева.- Джо достаточно силен чтобы выдержать мой вес.
   Ведь вам приятно, Джо, милый?
   Я крепче обхватил ее за талию.
   – Можете ехать, пока вам не надоест, Боб,- сказал я, весьма отчетливо ощущая тепло и податливость ее тела.
   Район Уорли, где находился театр, представлял собой настоящий лабиринт маленьких улочек, как выразилась миссис Томпсон. На секунду мне вспомнился Дафтон, но здесь улочки выглядели весело и уютно, чего в Дафтоне не было и в помине.
   Быть может, этому впечатлению способствовал театр. Любой, даже захудалый театр всегда окружен атмосферой веселья, он всегда как бы стремится увести вас от монотонной повседневности, от субботних стирок и борьбы за хлеб насущный в просторный широкий мир. К тому же Уорли не особенно сильно пострадал от кризиса,- здесь не было все и у всех поставлено на одну карту. В Дафтоне же в 1930 году население на три четверти было безработным. Мне припомнились толпы людей на улицах, бледные, отечные от хлеба с маргарином и сна до полудня лица, ребятишки зимой в парусиновых туфлях и эта река… Мутножелтая, омерзительная, как мокрота, она казалась таким же издевательством над человеком, как и Олений Лес – последний крошечный кусочек природы в окрестностях Дафтона, который по распоряжению дафтонского муниципалитета был обнесен колючей проволокой, после того как все деревья там были вырублены и выкорчеваны и на их место скучными, вытянутыми по ниточке рядами насажены крошечные сосенки. Кризис не только принес в Дафтон нужду и горе, он надолго сломил его дух. Даже когда безработица кончилась, город все еще продолжал жить в атмосфере нищеты и неуверенкости в завтрашнем дне. Кризис расплодил в городе страхи, подобно тому как неприятельская армия оставляет позади себя сотни незаконнорожденных детей.
   Должен признаться, что все это мало тревожило меня с политической точки зрения.
   Конечно, будь я на такой работе, где у меня была бы возможность принимать участие в политике, я, быть может, и попытался бы привести в порядок всю эту неразбериху – откуда-нибудь издалека, скажем из Хемпстеда, где, как ни странно, проживает дафтонский член парламента от лейбористской партии. (Я, между прочим, голосовал за него в 1945 году отчасти потому, что этого ждали бы от меня отец и мать, будь они живы, отчасти же потому, что кандидат консерваторов был родственником Торверов – владельцев самого крупного предприятия в Дафтоне, а я меньше всего хотел оказывать им какую бы то ни было услугу и лизать их и беэ того многократно облизанные сапоги.) Голос миссис Томпсон вывел меня из задумчивости:
   – В детстве я всегда воображала, что Волшебная дверь должна быть где-то здесь. Я очень любила бродить по этим закоулкам в надежде на какое-то необычайное приключение.
   В маленьком автомобиле пахло табаком, кожей и духами. Я опять явственно ощутил, что у меня на коленях сидит Ева. Я снова был в Уорли, я ехал на автомобиле в театр, и Дафтон остался далеко позади. Дафтон был мертв для меня. Мертв, мертв, мертв.
   – И что же? Случилось необычайное?-спросил я миссис Томпсон. Волосы Евы касались моего лица.
   – Однажды какой-то мальчишка поцеловал меня,- сказала миссис Томпсон.- Маленький, рыжий хулиган. Он вдруг облапил меня и поцеловал. А потом ударил кулаком и пустился наутек. С тех пор эта улица притягивала меня, как магнит.
   – Этот мальчишка,- сказал Боб серьезно,- сейчас самый богатый человек в Уорли.
   После той роковой встречи он не взглянул больше ни на одну женщину. Все считают его жестоким, неприступным человеком, который любит только деньги и власть. Но порой, сидя в одиночестве в своем роскошном особняке восемнадцатого века, расположенном Наверху, он вспоминает маленькую, неотразимо обаятельную девочку, похожую не то на птичку, не то на херувима, и слеза увлажняет взор его ледяных глаз… Право же, это трогательно, почти как история Данте и Беатриче.
   Он остановил машину возле театра.
   – У Данте была жена и довольно многочисленное семейство,- спокойно уронил Седрик.
   – Ваша взяла,- сказал Боб, выходя из машины.- Все же это очень трогательная история.
   Миссис Томпсон ничего не скаэала, но улыбнулась Бобу.
   Фасад театра был из ослепительно белого бетона. Над входом светилась надпись – вроде тех, какие бывают над дверями ночных кабачков, и я решил, что это сделано преднамеренно. Внутри пахло опилками, масляной краской и мелом. Зрительный зал был выкрашен в кремовосерые тона с обычной пестрой рамкой вокруг сцены. Этот зал чем-то напомнил мне школу; впрочем, быть может, просто потому, что в школьных классах всегда такой запах. Публика в зале показалась мне самой заурядной. Я, должно быть, подсознательно ждал, что там будет полно такого же народа, как Боб и Ева, и все будут перебрасываться остротами и разговаривать громким ненатуральным голосом.
   Пьеса тоже оказалась самой заурядной. Во время войны она года три не сходила со сцены, но мне не удалось ее посмотреть, потому что в то время я был в лагере для военнопленных № 1000. В ней изображалось некое очень милое богатое семейство, в котором кто-то едва не изменил жене, кто-то едва не нажил состояния, кто-то едва не женился очертя голову, кто-то едва не ошибся в своем истинном призвании и так далее и тому подобное, но в конечном счете все было поставлено на свое место мудрой старой бабушкой, которая довольно неожиданно и смело для пьесы такого сорта читает пролог и эпилог, покачиваясь в качалке и перебирая время от времени вязальными спицами, дабы дать себе передышку.
   И все же я получил от спектакля удовольствие – совершенно так же, как некоторые получают удовольствие от «Дневника миссис Дейл». Персонажи этой пьесы принадлежали к тому кругу состоятельных людей, к которому мне самому хотелось бы принадлежать, и когда я смотрел этот спектакль, у меня появилось такое ощущение, словно я невидимкой проник в один из богатых особняков на Орлином шоссе. Все в этой пьесе было необычайно приятно и успокоительно. Все, вплоть до забавных старых слуг, наделенных сердцами из чистого золота. (Когда старая нянюшка предложила своему молодому хозяину, который едва не обанкротился, все свои сбережения, скопленные за целую жизнь, я отчетливо услышал, как у меня за спиной всхлипнула какая-то дама.) Примерно в середине первого акта я впервые увидел Сьюзен. Она играла младшую дочку – наивную жизнерадостную девушку, которая едва не потеряла голову из-за пожилого мужчины,- так по крайней мере охарактеризовал эту ситуацию «Вестник Уорли». Я помню ее первую реплику: «Ах, черт побери, я опоздала! С добрым утром, мамочка!» Бранные слова, само собой разумеется, были почерпнуты из лексикона Пожилого Мужчины – седеющего, но легкомысленного композитора, который чертыхался всякий раз, когда у него не ладилось с симфонией, доказывая тем самым свою страшную испорченность и развращенность.
   У Сьюзен был свежий, молодой голосок и классически правильное произношение ученицы частного привилегированного пансиона. Она исполняла роль шестнадцатилетней девушки, но в ней не заметно было той щенячьей неуклюжести, которая свойственна этому возрасту, и я решил, что ей, должно быть, не меньше девятнадцати. Играла она довольно посредственно, но для меня вся эта глупая пьеса благодаря ей приобрела звучание и смысл. Впрочем, ее роль и не требовала таланта – она была скроена так, что любая хорошенькая девушка, обладающая приличной дикцией, могла исполнить ее вполне сносно. Сьюзен была не просто хорошенькой – она полностью отвечала всем требованиям стандарта, и это особенно привлекло меня к ней. Черные рассыпающиеся по плечам волнистые волосы, большие светлокарие глаза, маленький точеный носик, правильно очерченный рот и ямочки на щеках: она была живой копией тех девиц, которым на страницах американских журналов неустанно преподносят часы фирмы Гамильтон, или Кэнноновские перкалевые (черт его знает, что это, собственно, значит!) простыни, или автомобили последних моделей. И она могла бы быть родной сестрой той девушки, которую я видел из окна кафе «Сильвия».
   Мы с Чарлзом сделали наблюдение, что чем человек богаче, тем красивее у него жена, и, исходя из этого, разработали как-то раз классификацию женских типов. Мы даже отпечатали на машинке документ, озаглавленный: «Лэмптон-лэффордовская докладная о любви». К доклад ной была приложена таблица: «Конспективное изложение проблемы пола». Я помню, что к категории № 1 мы отнесли женщин столь изобретательных и неутомимых в любви, что наследственные капиталы, являющиеся неотъемлемой прерогативой мужчин, за которых такие женщины выходят замуж, являются вместе с тем и единственным для этих мужчин спасением, ибо на то, чтобы зарабатывать деньги, у них уже не остается сил. А мужчины, женатые на женщинах, отнесенных по нашей схеме к категории № 4, попадали в разряд тех, кто получает маленькие сексуальные поощрения после каждого своего продвижения по службе. («О, мой дорогой, я так счаетлива, что дирекция оценила наконец твои заслуги». Это произносится с затуманившимся взором.) Ну а те, кто попадал в категорию № 9, могли себе позволить удовольствия такого рода только в ночь с субботы на воскресенье, да разве еще в воскресенье после обеда.
   Мужья и женихи тоже, разумеется, были распределены у нас по категориям – в соответствии со своими доходами: от категории № 1, в которую попадали миллионеры, кинозвезды и диктаторы (короче говоря, все те, чей годовой доход превышал двадцать тысяч фунтов стерлингов), и до категории № 12, отведенной для тех, чей заработок был меньше трехсот пятидесяти фунтов и не мог уже возрасти. Мы с Чарлзом принадлежали к категории № 7, что означало шестьсот фунтов годового дохода. Заместители и помощники заведующих шли за нами. По-настоящему мы должны были бы стоять одной ступенькой ниже, но секрет нашей схемы заключался как раз в том, что мужья выбираются ведь не только по их фактическому заработку, но и по заложенным в них возможностям, Предполагалось, что все женщины выше категории № 10 достаточно умны, чтобы глядеть вперед. Конечно, нельзя сказать, чтобы наша таблица была безупречна. Случалось, что мужчины категории № 7 были женаты на женщинах категории № 3, то есть на таких, которые имели право на мужа с пятью тысячами фунтов годового дохода, и наоборот – у некоторых мужчин категории № 3 (у тех, чей капитал был не наследственным, а благоприобретенным) оказывались жены категории № 10, которые подцепили их прежде, чем они сумели нажить себе состояние. Однако в этих случаях мужья категории № 7 либо теряли своих жен, которые уходили от них к любовникам, умевшим лучше понимать и ценить их, либо – что еще хуже – принуждены были до конца жизни выносить попреки из-за недостатка денег в семье.
   А мужчины категории № 3, как правило, заводили себе любовниц той же категории. Я понимаю, что все это должно звучать крайне цинично, но, что ни говори, а факт остается фактом: нам с Чарлзом удавалось не раз с помощью нашей таблицы устанавливать доход того или иного супруга с точностью до пятидесяти фунтов в год. Бывали случаи, когда безошибочное совпадение нашей схемы с жизнью действовало на меня угнетающе. (Это относится к тому времени, когда мой горизонт был ограничен Дафтоном и уставом НАСМПО*.) Я знал, что я ничуть не менее достоин любви и несравненно более красив, чем Сверкающий Зомби – молодой человек с блестящими черными волосами, с лоснящимся красным лицом, с золотым перстнем, с золотым портсигаром, с золотой зажигалкой и с золотистым автомобилем марки «Золотая устрица», – но так как у меня никогда не было отца-букмекера, я, в лучшем случае, мог рассчитывать получить жену категории № 6, в то время как только что упомянутый молодой человек мог автоматически ориентироваться на категорию № 3.
   Сьюзен принадлежала к категории № 2 (если не к № 1), независимо от того, были у нее деньги или нет. Однако в глубине души я был почему-то уверен, что она попадает в эту категорию не только по своей женской привлекательности, но и по своим деньгам. Тем не менее, чтобы быть справедливым к самому себе, я должен заметить, что вышеупомянутое соображение не было единственной причиной, почему меня влекло к этой девушке, почему салонные банальности пьесы показались мне вдруг глубоко поэтичными, почему я испытывал такой подъем, словно ждал, что каждую минуту может произойти чудо, жизнь моя изменится, как по волшебству, и счастье, которое с первого же дня, казалось, сулил этот город, улыбнется мне. И будь я самым наивным простодушным малым, которому одна мысль распределять женщин по категориям должна была представляться отвратительным цинизмом, я бы и тогда чувствовал то же самое. Сьюзен была так молода и невинна, что это просто разрывало мне сердце. Как ни странно, но смотреть на нее было для меня одновременно и счастьем и мукой. Если бы женское тело можно было воспринимать на вкус, то мне кажется, что тело Сьюзен должно было бы иметь вкус парного молока.