ягода нежная.
- Мадмуазель Яновская... - говорит она после паузы. - А можно самой
заниматься английским языком с моими девочками? Можно это?
- Конечно, можно, - разрешаю я. - Занимайтесь.
- Ох, что она говорит! - смеется мадам Бурдес. - Чтобы я сама
занималась... Миленькая, я не умею по-английски. Мне это не нужно! Где рот,
где ложка - это я найду и без английского языка. Нет, я предлагаю вам, чтобы
вы давали уроки моим Таньке и Маньке. Согласны вы?
- Ну-у-у... - бормочу я, ошеломленная. - Я же не англичанка. Я знаю
только то, чему меня учили...
- Будем говорить, как серьезные люди, - предлагает моя собеседница. -
Вас уже три года учат английскому языку. Ну, пусть мои Танька и Манька
узнают хотя бы то, что вы знаете!
Я вам предлагаю: занимайтесь с Танькой и Манькой по одному часу
ежедневно - три раза в неделю с Танькой, три с Манькой.
Вместе их учить нельзя: Таньке четырнадцать, Маньке восемь.
И головы у них какие-то разные: что одна понимает, другая - ни бум-бум.
Учить их вместе - выброшенные деньги. А платить я вам буду - ну, скажем,
восемь рублей в месяц... Мало? Ну, девять рублей в месяц. Это приличная
цена, не торгуйтесь со мной!
Мне, конечно, и в голову не приходит торговаться. Девять рублей в месяц
кажутся мне сказочной суммой. Но я очень взволнована - вот она,
самостоятельная деятельность! - потому и молчу.
Мадам Бурдес истолковывает мое молчание как несогласие и спешит
поставить точку:
- Ну хорошо: окончательная цена - десять рублей в месяц.
Каждый день по одному часу, да? Вы же должны сами понимать:
мой муж не доктор, он не может швырять деньги в окошко...
Доктор сам работает, ни от кого не зависит - что заработал, то
заработал. А у моего мужа рабочие. Хотят - работают, а не хотят - так
бастуют, чтоб они сгорели! Тьфу на них, паршивцев!
Договариваемся еще: начнем уроки завтра, в шесть часов вечера.
- Мы живем от вас в двух шагах: Жандармский переулок, собственный дом.
Совершенно растерянная после этого разговора, возвращаюсь в столовую,
где мама, папа и Сенечка сидят за вечерним чаем, и с ними - только что
пришедшая "слепая учительница" Вера Матвеевна.
Рассказываю о предложении мадам Бурдес. Мама и папа смеются.
- Ты отказалась? - спрашивает мама.
- Согласилась...
Мама обижена:
- Даже не посоветовалась с нами!
Папа останавливает ее:
- Минутку, Леночка! Тут надо поговорить о другом. Ты согласилась на это
предложение, завтра тебе уже не будет пути назад: обещалась - свято! Но
сегодня можно еще подумать. И я хочу, чтобы ты подумала серьезно. Подумай,
Пуговка!..
В серьезные минуты папа иногда называет меня этим именем моего детства.
Папа продолжает:
- Я Бурдесов лечу уже лет пятнадцать. Это очень неприятный дом. Сама
мадам - ты с ней сейчас говорила по телефону - совершенная психопатка. Был
случай - при мне! - она за что-то разъярилась на мужа и вышвырнула из окна -
прямо на улицу! - все его белье и платье. Как-то она распалилась на своих
дочек, на Маньку и Таньку - а они милые, несчастные девочки! - и выплеснула
им в лицо и на головщ огромную бутыль канцелярских чернил... Подумай,
Пуговка, подумай сегодня. Хлеб у тебя там будет не легкий!
- Да ну его, этот хлеб! - чуть не плачет мама. - Подумаешь, она без
хлеба сидит. Откажись, пока не поздно. Скажи им сейчас же по телефону...
Извинись перед ними... Скажи - не можешь у них преподавать: мама и папа не
позволяют. Ступай звони!
- Вы меня извините. Конечно, я вмешиваюсь не в свое дело, - говорит
вдруг Вера Матвеевна. - Но все-таки я хочу сказать... Подойди ко мне,
Сашенька, дай мне руку, чтобы я тебя чула (чувствовала, слышала)... Не надо
ее отговаривать, - обращается она снова к маме и папе. - И не надо бояться,
что ей будет трудно. Ну конечно, трудно, а как же иначе? В жизни почти все
трудно! И не надо этого бояться... Да, Сашенька?
- Да, - говорю я, глядя на ее мертвые, слепые глаза (а она ими видит
все, все!). - И ведь я уже взялась, слово дала...
А потом - мне интересно!
Занятые разговором, мы совсем позабыли, что с нами за столом сидит
Сенечка. Он слушает молча, с приоткрытым ртом - признак сильного волнения.
Больше всего он поражен тем, что мадам Бурдес облила своих девочек
чернилами! Когда я говорю, что все-таки буду заниматься с девочками и пойду
завтра на первый урок, Сенечка бурно обнимает меня и, воинственно грозя
кому-то кулаком, выпаливает:
- Пусть она только попробует... чернилами! Я сам пойду завтра с тобой.
Это "завтра" оказывается с самого утра таким многотрудным днем, что я
не забуду его, вероятно, до самой смерти!
Утром прихожу в институт. Меня уже дожидается внизу, в вестибюле, Люся
Сущевская. На ней, как говорится, лица нет.
Бледная, вся дрожит.
- Ксанурка... - бормочет она. - Ксанурка...
- Что-нибудь случилось? - пугаюсь я.
- Беда, Ксанурка, беда!
Больше Люся ничего выговорить не может.
Я понимаю: случилось что-то серьезное. Из-за каких-нибудь пустяков Люся
трагедий разыгрывать не станет. Значит, стряслось что-нибудь плохое...
С разрешения Данетотыча мы забираемся в его каморку под лестницей. Я
слушаю рассказ Люси с огорчением, даже со страхом. От рассказа пахнет
близкой бедой.
Сегодня утром один из жильцов, снимающих комнату в квартире Сущевских
(мы его не любим - он злой, неприятный человек), подал Люсе пакет,
завернутый в газету и перевязанный шпагатной веревочкой.
- Почитайте, Людмила Анатольевна! - сказал он с кривой усмешечкой. -
Очень интересная книга. Про Карла Маркса.
Слыхали о таком?
Люся ответила, что не слыхала: не с таким же человеком говорить о
Марксе! Но этот разговор с жильцом происходил при Люсиной матери, Виктории
Ивановне. И Люся не решилась оставить дома, в свое отсутствие, такую книжку,
наверное запрещенную. Виктория Ивановна знает от кого-то, что Маркс - "это
ужас как плохо! За такую книжку "Люсеньку могут исключить из института"!
Если бы Люся оставила книжку дома, Виктория Ивановна непременно приняла бы
свои меры: уничтожила бы книжку, изорвала, сожгла в печке, - и это еще был
бы не худший исход. Но могло быть и так: Виктория Ивановна могла показать
книжку знакомому священнику (а священники вот уже года два как задают на
исповеди вопрос: "Запрещенных книжек не читаете ли?"). Тут уж нам всем был
бы "аминь!" - исключение из института. Поэтому Люся ушла из дому, унося
книжку с собой. Но, боясь взять книжку в институт - нас тысячи раз
предупреждали и Александр Степанович, и Шнир, и Разин, и Гриша Ярчук, что
этого делать ни в коем случае нельзя - Люся собиралась по дороге оставить
книгу у Вари Забелиной.
Однако Вари не было дома - она уже ушла в институт. А оставить книжку у
Вариной бабушки, Варвары Дмитриевны, Люся побоялась. Словом, Люсе не
оставалось ничего иного, как нести книгу с собой в институт. Это была
неосторожность. И Люся знала, что от этого можем сильно пострадать мы все.
Но другого выхода у нее не было.
От страха ли перед синявками - ведь если бы кто-нибудь из них обнаружил
запрещенную книгу, что бы тут поднялось! - но вид у Люси в этот день был
особенно "неблагонадежный". Она мчалась по коридору, с перепугу потная,
растрепанная (а Люся всегда очень аккуратно одета и причесана!), - она
торопилась добежать до класса, как будто за ней гонится свора
преследователей. Ну и, конечно, - надо же такое! - в коридоре Люся налетела
прямо на Ворону. Та ни о чем Люсю не спросила, только, по своему
обыкновению, зловеще тряхнула головой. Люся стремглав влетела в класс - там
никого не было, - и, чтобы не бежать до своего места (Люся сидит на
последней парте), она бросилась к одной из первых парт - это оказалась моя!
- и быстро сунула пакет с книжкой о Марксе в ящик моей парты. Сделав это,
она вздохнула с облегчением, оглянулась и, похолодев от страха, увидела в
дверях Ворону...
- Это ваша парта? - проскрипела Ворона.
- Н-н-нет...
- А чья?
- Яновской.
- Хор-р-рошо!
Одна только Ворона умеет так каркнуть "Хорошо!", чтобы всякому
послышалось: "Карр-раул! Гр-р-рабят!"
- Извольте выйти из класса! - скомандовала Ворона.
Пропустив Люсю в коридор, Ворона вышла следом за нею и,
подозвав служителя Степу, приказала ему запереть дверь в наш класс на
ключ. После того как Степа исполнил ее приказание, Ворона куда-то улетела.
Наверное, вид у нее был довольный, как у пушкинского ворона, который с
аппетитом мечтает:
Знаю - будет нам обед.
В чистом поле, под ракитой,
Богатырь лежит убитый!
Все это я, конечно, и поняла и представила себе уже позднее.
А тут, в тесной каморке Данетотыча, Люся плакала и рассказывала так
сбивчиво, что я поняла только одно: на нас идет беда!
Мы бежим с Люсей наверх. Перед запертой на ключ дверью нашего класса
целая толпа девочек. Все удивляются, даже беспокоятся: почему такое? С каких
это пор классы в учебное время заперты на ключ?
Наконец появляется Ворона. Она шествует панихидно-торжественно. У нее
слегка шевелятся ноздри, словно она чует: сейчас нападет на следы каких-то
страшных злодеяний. От радостного предвкушения у нее даже чуть-чуть
порозовели уши (щеки у нее всегда восково-желтые). В руках у Вороны - как
жезл злой волшебницы - большой ключ от двери в наш класс.
За Вороной идет явно испуганная наша Гренадина (она перешла с нами из
пятого класса в шестой, и мы ее по-прежнему любим).
- Вот, Агриппина Петровна, - говорит Ворона с торжеством, - полюбуйтесь
на дела своих воспитанниц. Вы за них всегда горой стоите, а они...
Ворона отпирает дверь в класс. Все входят, но не идут по своим местам,
а стоят, скучившись посреди класса.
- В чем дело, Антонина Феликсовна? - спрашивает наконец Гренадина. - Я
прамо не понимаю, почему вы...
Ворона перебивает ее:
- Я застала вашу воспитанницу Сущевскую в ту минуту, когда она рылась в
ящике воспитанницы Яновской. Будьте любезны, Агриппина Петровна, обследуйте
ящик Яновской (Ворона выражается изысканно: не "обыщите", а "обследуйте").
И пусть Яновская посмотрит, все ли вещи в ее ящике на месте...
Мы с Гренадиной идем к моей парте. Вороне, как помощнице начальницы, не
подобает самой, своими руками "обследовать"
вещи воспитанниц.
В моем ящике, как я и ожидала, лежит пакет, завернутый в газету,
перевязанный шпагатной веревочкой, - это и есть та книга о Карле Марксе, о
которой рассказывала Люся.
- Антонина Феликсовна, - говорю я быстро, чтобы забежать вперед раньше,
чем заговорит Гренадина (мне самой противно ощущать, что меня бьет дрожь, -
значит, я боюсь, да?), - Антонина Феликсовна, у меня в ящике ничего нет. Я
только ч го пришла из дому. Вот мои книжки - в сумке. Я еще не успела их
вынуть.
- То есть как это в ящике ничего нет? - нахмуривается Ворона.
- Ничего нет. Ящик пустой, - повторяю я и смотрю на Гренадину так же
пронзительно-выразительно, как смотрела во сне на часовщика Свенцянера.
Словно хочу внушить Гренадине:
"Подтверди! Подтверди мои слова! Пойми меня и подтверди!"
И Гренадина - золото Гренадина! - понимает.
- Ничего нет, - повторяет она деревянным голосом мои слова. - Ящик
пустой.
- То есть как это - пустой? - сердится Ворона.
И Ворона направляется к нам сама.
На меня нападают и отчаяние и отчаянность. В мгновение, когда Ворона
пробирается сквозь группу девочек, скучившихся - между нею и моей партой, я
выхватываю из ящика Люсину книгу о Марксе. Еще какая-то доля секунды - и уже
книжку перехватила у меня Гренадина, сунув ее себе под локоть. Лицо у нее
спокойно-безразличное, но руки дрожат так же, как у меня. Когда Ворона,
подойдя к нам, пытливо заглядывает в мой ящик, в нем действительно ничего
нет: он в самом деле пустой.
Все это заняло какие-то малые доли секунды. Даже из девочек, как потом
оказалось, никто ничего не заметил.
- Ничего не понимаю... - растерянно бормочет Ворона. -
А где ваши вещи, Яновская?
Я молча показываю ей мою сумку.
- Она ж только сейчас пришла из дому! - повторяет Гренадина мои прежние
слова. - Она еще не была в классе. Он был заперт. Она стояла под дверами.
Когда думаешь, рассуждая, мысли двигаются медленно, неповоротливо. Но
бывает, не столько ты думаешь, сколько чувствуешь - тогда мысли-чувства
летят с неимоверной быстротой. За секунду успеваешь и понять многое, и
увидеть все это словно с высокой горы! Так я внезапно понимаю, что Гренадина
только что спасла не только Люсю и меня (нас исключили бы мгновенно!), но,
вероятно, и всех остальных членов нашего кружка вместе с Александром
Степановичем. Если бы дознались о том, что он с нами занимается - читает и
разбирает запрещенные книги, - его бы, наверное, арестовали, выслали из
города. Во мне поднимается горячее чувство благодарности к Гренадине... И
злоба, на Ворону, обида на нее! Как смеет Ворона подозревать Люсю Сущевскую
- и, значит, любую ученицу! - в воровстве?
Стою у парты, прижимаю к себе сумку с книгами и тетрадями и, плача,
говорю Вороне:
- Зачем вы так? Сущевская - честная... Мы все - честные... У нас за
шесть лет никогда ничего не пропадало!
- Никогда! - кричат и другие девочки. - У нас честный класс!
Мы с Люсей плачем, спрятав лица друг у друга на плече...
Картина! Еще минута - и заревет весь класс!
Ворона понимает, что ей остается только уйти. Наверное, она чувствует,
что все ее ненавидят!
- Уймите своих истеричек! - брезгливо бросает она Гренадине, пробираясь
к двери. - Чувствительные какие! Слова не скажи - обижаются...
Уход Вороны весь класс оценивает, как ее поражение: хотела сделать
очередную гадость - не удалось!
Во время уроков мы с Люсей нет-нет да взглянем друг на друга и
улыбаемся. Словно хотим убедиться, что все кончилось благополучно, и
радуемся этому. Но чаще мы смотрим на Гренадину, смотрим влюбленными
глазами. Синявка - наша институтская синявка! - оказалась такой молодчиной,
такой героиней! Нет, это просто не укладывается в наших головах.
Нас очень удивляет, когда Гренадина на следующем уроке, сидя за своим
столиком, вскрывает пакет с книжкой о Марксе и начинает перелистывать. Но
еще больше поражает нас, что Гренадина, читая эту книгу, начинает улыбаться,
а местами даже тихонько смеется про себя. Что она там нашла смешного?
После уроков мы с Люсей идем провожать Гренадину до ее дома.
- Кто дал вам эту книгу? - спрашивает она.
- Жилец, - отвечает Люся.
- А что в книге, вы знаете?
- Нет. Мы ее и раскрыть не успели... А вы читали, Агриппина Петровна?
- Пустая книжка. Ее и читать-то врад ли стоит. И бояться нечего - одни
глупости. Автор этот всякие пустяки врот!
В самом деле, книга, наделавшая такой переполох, оказывается вовсе не
запрещенной. Это просто юмористическая книжонка с неумной и беззубой
насмешкой над марксистами. Автор издевается над какими-то глупыми
студентами, последователями Маркса, тщательно прячущими от полиции пакет
неведомого содержания. Им сказано, что в пакете находятся сапоги самого
Карла Маркса. Незадачливые студенты относятся к пакету с благоговением,
попадают все время во всякие передряги, путаницы, не очень смешные
приключения. Книжонка издана в Петербурге, напечатана с разрешения цензуры.
Она так и называется "Сапоги Карла Маркса"...
В общем, не то гора страхов родила мышь, не то пустяковая мышь родила
гору страхов.





    Глава четырнадцатая. У БУРДЕСОВ НЕ СКУЧНО...




Торжественно и чудно! Весь дом снаряжает меня на первый урок к
Бурдесам. Мама внимательно, даже придирчиво, осматривает меня с головы до
пят: как я причесана, как одета, что у меня на ногах. Может быть, мои
любимые разношенные, старые бахилы, которые я обожаю таскать дома? Нет, мама
не делает никаких замечаний: все в полном порядке.
- Когда ты хочешь, - горько говорит мама, - ты бываешь прелестной
девочкой.
- Я всегда хочу, - отвечаю я мрачно. - Только не выходит это у меня!
Сенечка с игрушечным ружьем через плечо ждет меня в передней.
- Пошли! - и берет меня за руку.
- Ты куда это собрался?
- А к этой... Которая чернилами брызгается!
- Зачем?
- Чтоб не смела брызгать на мою сестру! - гордо заявляет Сенечка. -
Пойдем! Ничего не бойся - я с тобой!
С трудом удается договориться с моим героическим братишкой: он проводит
меня только до подъезда и возвратится домой.
- Ладно... - неохотно соглашается он. - До подъезда. Но, если
что-нибудь, вызови меня по телефону - я прибегу!
Мы с Сенечкой подходим к подъезду Бурдесов. Дом двухэтажный. Вверху
живут сами Бурдесы. В нижнем этаже какое-то военное учреждение, большая
вывеска: "Штаб 13-й бригады".
Перед тем как нам с Сенечкой расстаться, он с тревогой смотрит мне в
глаза:
- Не боишься, нет? Смотри, если будут обижать...
- Никто ее обижать не будет! Я за нее заступлюсь! - раздается сзади нас
знакомый веселый голос.
- Гриша! - узнаю я. - Ты куда?
- Да, запохаживается, туда же, куда и ты: на урок к Тане и Мане. Я с
ними по предметам занимаюсь... Ну, рыцарь, - обращается Гриша к Сенечке, -
можешь спокойно шествовать домой:
никто твою сестру не обидит, я буду ее защищать! Даже домой провожу
после урока, если она разрешит.
- Запохаживается, что разрешу... До свиданья, Сенюша.
Хорошо, что Сенечка ушел. Едва войдя в подъезд, мы с Гришей
останавливаемся, оглушенные отчаянными визгливыми криками. Знакомый мне - по
телефонному разговору - голос мадам Бурдес вопит с площадки верхнего этажа:
- Хамка! Мужичка! Я тебе покажу, кто здесь хозяйка!
За этим слышен плеск, грохочущее дзынканье чего-то металлического - и
возмущенный мужской бас:
- Чер-р-ртова кукла! Ах, чер-р-ртова кукла!
Перепуганную, ошарашенную, выталкивает меня Гриша из подъезда обратно
на улицу.
- Запохаживается, наша с тобой работодательница бушует!
Подожди здесь, я разведаю, что приключилось...
Стою на улице. Не знаю, смеяться мне или плакать? Сбежать ли трусливо
домой к маме под крыло или идти в этот неуютный подъезд и, "рассудку
вопреки, наперекор стихиям", провести свой первый урок?
Спустя минуту-другую из подъезда выкатывается на улицу Гриша. Схватив
меня за руку, он вместе со мной заворачивает за угол. Там, привалившись
спиной к забору чьего-то сада, он заливается хохотом. Конечно, я тоже
начинаю хохотать - я еще ничего не знаю, и мне еще ничего не смешно, - но
такой хохот заразителен, как насморк. Несколько раз Гриша порывается что-то
сказать, объяснить, но всякий раз на него накатывается новая волна
неудержимого смеха, и он только пищит что-то нечленораздельное.
- Ох...- выговаривает он вдруг в совершенном изнеможении. - Ох...
Но тут, когда он, кажется, уже совладал со своей веселостью и сейчас
расскажет мне, в чем дело, - тут происходит новое бессмысленное и .смешное
обстоятельство: тряся забор, к которому он прислоняется спиной, Гриша,
очевидно, трясет и растущее в саду под самым забором дерево. С ветвей его
внезапно рушатся кучи снега и распластываются, как круглые лепешки, на
Гришиной плоской гимназической фуражке...
И мы снова хохочем.
Наконец, стряхнув с головы снег, вытерев мокрешенькое от снега лицо,
Гриша рассказывает:
- Работодательница-то наша... запохаживается, со швейцарихой своей
поругалась. Стоит работодательница на верхней площадке лестницы, а в руках у
нее таз с мыльной водой: голову она сынишке своему мыла. А швейцариха внизу
стоит: у входа в штаб бригады. Слово за слово, шваркнула работодательница
тазом в швейцариху. А облила не швейцариху, а какого-то военного - он как
раз в эту минуту из штаба выходил... "Чертова кукла!" - это он вопил.
У меня уже все болит от смеха, даже под ложечкой колет. Наконец мы с
Гришей успокаиваемся и идем обратно к подъезду, к Бурдесам, - исполнять свои
обязанности.
- Гриша! - останавливаюсь я внезапно, пораженная догадкой. - Это ты так
подсудобил, чтобы Бурдесы предложили мне давать у них английские уроки?
- А кто же другой, если не я? - искренне удивляется Гриша. - Ты же сама
говорила - хочешь работать! Горевала, клюксила: "Ах, дайте мне атмосферы!
Дайте мне экономической независимости!" Только, имей в виду, не осрами меня:
я им про тебя такого наплел!.. Ты и такая, ты и сякая, неписаная, немазаная,
высокоинтеллигентная! Про то, что ты можешь десять минут хохотать на всю
улицу под чужим забором, как давеча, - про это я им не говорил...
Вспоминаю мамины огорчения из-за меня. А я-то ведь только что ржала не
как один пожарный, а как целая пожарная команда!
И опять начинаю смеяться.
- Ох, не к добру это! - вспоминаю я Юзефины приметы. - Не слишком ли
весело начинаю я свои уроки?
- Здесь тебе скучно не будет! - говорит Гриша тоном самого твердого
убеждения. - Девочки Маня и Таня - миляги, они тебе понравятся, вот увидишь.
Горькие они - страдают от мамаши своей полоумной... В общем, как говорится:
"Не робей, воробей!" Скучно тебе здесь не будет. И мне, запохаживается,
будет теперь легче - иногда просто распирает меня от всего, что я вижу, а
поделиться не с кем.
Гришины слова оказываются пророческими: у Бурдесов не скучно. Что-что,
а не скучно...
Все у них необычно. Не так, как "у людей". И непривычно для меня,
потому что совсем не так, как у нас дома или у коголибо из знакомых.
Например, у нас всякая комната имеет определенное назначение: в кабинете
папа работает, в спальной спят, в столовой едят, в детской - мы с Сенечкой.
Не то у Бурдесов. Все комнаты, выходящие окнами на улицу - их целая
анфилада! - служат неизвестно для чего, там, собственно, никто не живет.
Большой зал в три окна, обставленный мебелью, обитой красным бархатом,
зеленая гостиная, столовая с буфетом и полубуфетами, массивными, как
саркофаги египетских фараонов, будуар хозяйки с веселенькими голубыми,
штофными пуфиками и козетками - все это "мертвые души".
Каждая из этих комнат числится в списке, но в столовой никто не
"столуется", в гостиной никто не "гостюет", в своем будуаре хозяйка никогда
не бывает...
О, хозяйка так многообразно, многосторонне деятельна, что многотрудные
занятия ее не укладываются в рамки не то что одной какой-нибудь комнаты, а и
всей вообще квартиры. С утра до ночи хозяйка носится по всему дому - от
погреба до чердака, - по двору, по обеим лестницам, парадной и черной,
заглядывает в сараи, в дворницкую. Голос ее раздается неумолчно в самых
разнообразных местах, скандалит она с упоением, прямо сказать - вдохновенно.
В парадных своих комнатах мадам Софья Бурдес (муж называет ее "Зося")
бывает лишь в исключительных случаях. Зато во второй половине квартиры -
той, что выходит окнами во двор, - там бурлит жизнь, клокочут страсти,
пузырятся события, громыхают грозы - с криками, слезами, проклятиями и
звоном пощечин.
Спит каждый член семьи ночью на своей кровати. Днем - где ему
вздумается: на кушетках и диванах во всех комнатах (кроме парадных!). Точных
часов еды почти не существует. Люди едят где хотят и когда хотят. Работают,
читают, пишут, готовят уроки точно так же: где кто хочет. Приходя на урок, я
иногда застаю всю семью за обедом в маленькой комнате, не имеющей
определенного названия и постоянного назначения (я называю ее
"беспрозванной" комнатой). Иногда семья обедает в полутемном кабинетике,
где, случается, работает - что-то пишет и читает - сам глава семейства.
Уроки мои и Гришины происходят каждый день в другом месте. То я с Маней
занимаюсь в их - ТанинойМаниной- комнате, а Гриша в это самое время
занимается с Таней в "беспрозванной" комнате, а назавтра почему-то наоборот.




Часы еды соблюдаются у Бурдесов не строго. Обедают, когда все дома. А
вообще едят целый день, когда кому вздумается. Иногда во время урока
кто-нибудь из девочек говорит почему-то с удивлением:
- А мне есть захотелось! Можно - я принесу чего-нибудь из кухни?
Получив разрешение, девочка приносит из кухни жареную гусиную ногу или
котлету и съедает тут же, над обрывком газеты.
Иногда которая-нибудь из них вдруг соображает:
- Дх вот отчего мне есть захотелось! Я же сегодня не обедала.
- Почему вы не обедали? - интересуюсь я.
- Ну-у-у, почему! С мамой поругалась. Плакала...
Ругаются здесь всегда, все и со всеми. Дети с матерью, и наоборот , и
между собой. Мать с прислугой, и наоборот, и прислуга между собой. У хозяина
два конторщика. У них, казалось бы, есть определенная работа: писание
деловых писем. "В ответ на Ваше уважаемое .. имею честь сообщить Вам,
что..." Но в промежутках между этими "уважаемыми" письмами конторщики
яростно ругаются не только между собой, но и со всеми членами семьи. Был
случай - в отсутствие хозяев (они были на курорте) к хозяйскому сынишке,
пятилетнему Жозьке, вызвали по телефону моего папу. Папа застал Жозьку
сильно избитым, в синяках. Самым удивительным было то, что избил Жозьку
пожилой конторщик Майофис. Майофис - еврей кроткого вида, с необыкновенно
тоскливым длинным носом, который Майофис часто поворачивает то влево, то
вправо, как дятел точит клюв о дерево.
- Безобразие, Майофис! - сурово сказал папа. - Взрослый человек - бьете
ребенка! Вам придется отвечать за хулиганство!
Майофис несколько раз переложил свой меланхолический носклюв справа
налево и обратно и сказал, прижимая обе руки к груди:
- Господин доктор, вот вы говорите: "хулиганство"! А я умирать буду -
вспомню, какое я сегодня получил удовольствие!
За это и ответить не жалко... Это же черт, а не ребенок!
Жозька в самом деле совершенно невыносимый мальчишка.
Это пятилетний злой демон, не способный ни на какое доброе чувство...
Поначалу он повадился ходить на мои уроки. Сперва он сидел молча, и я делала
вид, будто не замечаю его. Потом Жозька стал вмешиваться в урок. Когда Таня
и Маня не сразу отвечали на заданный мною вопрос, Жозька стал давать мне