Дружны брат и сестра просто удивительно!
   Маня и Матвей так чутко, с полуслова понимают друг друга, как это бывает, говорят, разве только у близнецов.
   Матвей сильный человек! Когда его год назад исключили из Петербургского университета и он в буквальном смысле слова повис в безвоздушном пространстве - "ни в тех ни в сех", - никто, даже Маня, никогда не видел Матвея подавленным, печальным. Он всегда был жизнерадостен, полон надежд.
   - Только не хандрите! - говорил он родителям. - Вы не смеете хандрить! Если раскиснете вы - золотые! - за вами вслед раскиснут все жестяные и оловянные, они отравят жизнь всему свету!
   Мы идем к Фейгелям. Впереди шагают папа и учитель Соболь. За ними Иван Константинович и мы с Леней. Все мы идем молча. Никто не мешает мне думать о Фейгелях... Какая это чудесная семья! Вспомнить хотя бы случай с Катюшей Кандауровой... В первый день нашего ученья в институте, еще в первом классе, среди нас обнаружилась Катюша - нечесаная, плохо умытая, в измятом платье и нечищенных ботинках. Матери у нее не было уже давно, а отца похоронили накануне. Катюша осталась одна с пьяницей-дядькой. Она стояла в институтском вестибюле и плакала так отчаянно, что и мы, стоя вокруг, тоже плакали, на нее глядя... Подумаешь, какие добренькие, плакали!
   Слезы - дешевая вещь, бесполезная вещь!
   И только одна Маня, не плача, подошла к Кате и сказала очень просто и сердечно:
   - Пойдем к нам, Катюша! Ты у нас побудешь, пообедаешь, вместе приготовим уроки. Умоешься хорошенько, мы с мамой выутюжим твое платье. Пойдем, Катя, к нам. У нас и переночуешь...
   - А можно? - спросила Катя с надеждой. - Мама твоя...
   и папа... Они не рассердятся, нет?
   - Ну конечно! - уверенно сказала Маня. - Мои папа и мама будут очень рады! Пойдем к нам, Катя.
   С того дня Катя так и осталась у Фейгелей и живет у них вот уже скоро шесть лет. Как родная дочка! Она зовет Илью Абрамовича и Бэллу Михайловну папой и мамой и чувствует себя у них как в родной семье. Маня знала своих родителей, хорошо знала, что они за люди, оттого и звала Катю к ним так спокойно и уверенно.
   У Фейгелей, как я и ожидала, внешне все спокойно и буднично. Никто не плачет, не вздыхает... Бэлла Михайловна и девочки, Маня и Катя, заняты какими-то домашними делами. Илья Абрамович правит тетрадки своих ,учеников.
   У них же - слепая Вера Матвеевна. Разве может быть гденибудъ горе, а она не придет помочь, поддержать?
   Мы молча здороваемся со всеми. Нас усаживают и также молча протягивают нам письмо - для прочтения.
   Письмо - от Матвея.
   Дорогие мама, папа, Муха и Катюша! Пользуюсь, вероятно, последней возможностью переслать вам письмо с окязией. Его не прочитают чужие глаза, и я могу написать вам все и совершенно откровенно.
   Дорогие мои! Никогда в жизни не слыхал я от вас ни одного слова неправды. И никогда, даже в самом малом, не солгал и я вам. Не солгу и сегодня, не буду лгать и дальше. Помните это и верьте всегда каждому моему слову.
   Так вот: не беспокойтесь о моем здоровье. Я совершенно здоров. А душевно - это самое главное! - я еще никогда в жизни не испытывал такого полного спокойствия, такого душевного равновесия. Я совершенно уверен, что ничего плохого со мной не случится, пока я буду самим собой. Когда-то ты, папа, сказал мне: "Дело не в той беде, какая обрушивается на человека, дело - g нем самом. Один пройдет через войну - и оправится от самых тяжких ран. Другой умрет дома от пустой царапины".
   Думается мне, я пройду через все, невредимый, и все на мне заживет.
   Ничто из предстоящего не пугает, не тревожит меня. Многое мне даже интересно. Ведь хотя нас, солдат-студентов, и много - целых 183 человека! - но мы, конечно, растворимся, как крупинка соли, в том океане, который называется "армия", "народ". Мы узнаем народ, мы будем с ним и среди него. Наши недруги (а у нас с народом общие недруги!) упустили это из виду. Мы радуемся этому, счастливы этим.
   А вообще-то, дорогие, любимые, помните: все течет, все меняется. Кто знает, что будет через полгода? Может быть, за нас заступится кто-нибудь неожиданный? Может быть, произойдут какие-нибудь непредвиденные события?
   Мама и папа, верьте мне и будьте спокойны!
   Муха, береги наших "стариков", ты ведь сильная, умная, очень хорошая!
   Катюша, курносенький мой! Когда я вернусь (очень скоро!), я скажу тебе одно слово: оно давно живет в моей душе - для тебя...
   Помните: все будет хорошо. Не может быть плохо! Не теряйте веры в это ни на один час!
   Я вас не прошу: "Простите меня за те огорчения, которые я вам причинял и причиняю". Я поступаю так, как приказывает мне совесть. Вы же сами научили меня этому. Я добиваюсь одной цели - она называется "счастье народа". Этому тоже научили меня вы. Низко кланяюсь вам еще и за это.
   Обнимаю вас всех, любимые!
   Привет всем друзьям, которые, конечно, уже окружили вас, поддержали и вместе с вами читают это мое письмо.
   Ваш Матвей.
   Мы все по очереди читаем письмо. Долго молчим.
   - Я вам одно скажу... - говорит наконец папа. - Вы счастливые люди!..
   Я смотрю на Катюшу. Она приникла к Бэлле Михайловне.
   Глаза Катюши говорят: "Да, мы счастливые!" Ах, Катенька, все мы давно разгадали твою тайну! Твою и Матвея.
   Дни скачут, как взбесившиеся кони. Они полны тревоги, гнева, возмущения - и слухов, слухов, слухов о событиях, все более удивительных.
   Весть об отдаче студентов в солдаты, как искра, облетела весь мир, далеко за пределами России. А внутри России пожар все разрастается. Во всех университетских городах студенты выходят на улицу с небывало многолюдными демонстрациями.
   Чуть ли не самая большая демонстрация происходит 4 марта в Петербурге, перед Казанским собором. На этом месте уже двадцать пять лет устраиваются политические демонстрации.
   Здесь удобно собираться незаметно для полиции, входя вместе с молящимися в огромный собор, а затем, скопившись в соборе, демонстранты большой толпой выходят на паперть, на широкие ступени, занимают два полукружных крыла крытой колоннады, расходящиеся от собора в обе стороны. Площадь перед Казанским собором удобна для демонстраций еще и потому, что здесь сходятся большие улицы: Невский проспект, Казанская улица, Екатерининский канал, - в случае набега полиции или казаков демонстранты могут рассеяться в разные стороны.
   Однако на этот раз - 4 марта 1901 года - высланные против демонстрантов казаки, подъехав быстро, на рысях, растягиваются цепью, лицом к собору, от одного его крыла до другого, и запирают толпу демонстрантов в мертвом пространстве перед собором, не оставляя выхода ни в какую сторону. Надвигаясь на толпу, казаки прижимают ее к ступеням собора и, спешившись, начинают избивать людей нагайками.
   В официальном сообщении сказано, что казаки вовсе не собирались избивать людей, но они-де были вынуждены к этому:
   кто-то из демонстрантов якобы ранил казачьего есаула камнем в лицо. Этой явной ложью правительство хотело оправдать нападение казаков на безоружную толпу, треть которой составляли девушки-курсистки.
   Еще более бесстыдная ложь - утверждение официального сообщения, будто толпа демонстрантов якобы "отстреливалась"
   от казацких нагаек, "кидая в казаков калошами"!
   Все это продолжалось минут десять. После этого казаки и городовые повели оцепленную толпу демонстрантов в полицейские участки, где все были переписаны, а затем многие арестованы и направлены в тюрьмы. На месте побоища осталось лежать много людей, помятых лошадьми, раненых, с выбитыми зубами, выхлестнутыми нагайкой глазами...
   Так же расправляются со студенческими демонстрациями и в других городах.
   - Слушай, Яков, - говорит пришедший к нам вечером доктор Финн, - ты, конечно, в сотый раз повторишь, что я "лицо вопрошающее", что я сова, которую научили говорить "дважды два - четыре", - ну и другие твои насмешки... Но все-таки я хочу задать тебе вопрос.
   - Валяй! - говорит папа. - Спрашивай!
   - Так вот. Студенты борются с правительством. Но ведь самая простая арифметика для приготовишек возражает: с одной стороны безоружные мальчики и девочки, а против них - вся махина российского самодержавия! Ведь это просто смешно!
   Нет?
   - Это не очень смешно... - отвечает папа. - Это было бы даже трагично, если бы...
   - Вот, вот, именно трагично! Я это и говорю!
   - Маловерная сова! На, читай! - И папа протягивает доктору Финну листок. - Это прокламация, которую выпустили студенты Петербургского университета.
   Нагнув круглую совиную голову, доктор Финн с волнением - мы видим, что он волнуется, - читает про себя:
   - "Студенты, разве мы должны протестовать только тогда, когда надо защищать лишь интересы нашей корпорации, а до страданий людей, одетых не в студенческие мундиры, нам нет дела? Как! Мы видим народную нищету, невежество, эксплуатацию народных масс, мы видим царящий повсюду произвол, гонение на гласность, на просвещение, систематическое подавление всех проблесков общественной деятельности, а мы сидим сложа руки, вместо того чтобы работать для устранения причины зла - современного государственного строя России?
   Студенты, жизнь идет быстрым ходом вперед. Политическое движение окрепло и стало твердой ногой в рабочей среде. Революционные партии растут и множатся, и даже в инертной крестьянской массе заметны признаки брожения. Мы стоим на пороге великих событий!
   Неужели же когда-то столь чуткое студенчество останется глухо к голосу времени и в своей буржуазной ограниченности удовольствуется лишь жалкими уступками в чисто студенческих делах? Неужели студенчество не примет участия в общей борьбе за свободу?
   Объединимся же, товарищи, во имя общей работы, во имя борьбы с тяготеющим над Россией гнетом, во имя Революции!
   Да здравствует революция!"
   - Финн, - говорит папа, - теперь ты понимаешь? Понимаешь, что студенты не одни? Они борются вместе с рабочими.
   Ты знаешь, какая это сила - рабочие? Это уже другая арифметика, Финн! А когда поднимутся крестьяне? А когда встанет весь народ? Тогда, дорогой мой, окажется, что и "дважды два" - не всегда четыре, а много-много больше!
   На уроке с моими "учиями"-наборщиками мы, конечно, говорим о том же.
   - Есть один замечательный человек! - говорит Шнир. - Вы о нем, наверное, еще не слыхали. Но... услышите!
   - Маркс? - догадываюсь я.
   - Маркс? Нет, я не о нем говорю. Есть такой ученик Маркса - самый главный. Это русский революционер, он живет за границей. Ленин - его фамилия. Запомните, Ленин! Так вот, Ленин сказал свое слово - и рабочим и студентам...
   Но тут Степа Разин прерывает Шнира. Жалобно, совсем поребячьи он просит:
   - Азо-о-орка, дай я скажу!
   - А не перепутаешь?
   - Ну вот!
   - Ладно...- Шнир смотрит на Разина отцовским взглядом. - Ладно, говори!
   И Степа взволнованно начинает:
   - Рабочим Ленин сказал так: "Тот рабочий не достоин названия социалиста, который может равнодушно смотреть, как правительство посылает войска против учащейся молодежи..."
   А про студентов Ленин сказал: "Только поддержка народа и, главным образом, поддержка рабочих может обеспечить студентам успех, а для приобретения такой поддержки студенты должны выступать на борьбу не за одну только академическую студенческую свободу, а за свободу всего народа! Академической свободы не может быть при беспросветном рабстве народа!.."
   Верно я сказал, Азорка?
   - Чуточку переврал, но опечатка незначительная, - одобряет Шнир. Главное привел правильно.
   Забежав чуточку вперед, скажу: Ленин, о котором я тогда впервые услыхала от Шнира, оказался прав.
   Сильнейший разворот рабочего движения (почти не прекращавшаяся цепь рабочих забастовок, демонстраций), приведший через два-три года к революции 1905 года, очень крепко поддержал и студентов. В частности, знаменитая "Обуховская оборона" в Петербурге заставила призадуматься даже такую тупую силу, как царское самодержавие. "Обуховская оборона" вылилась, в уличную схватку бастующих рабочих Обуховского завода с полицией и жандармами. Безоружные рабочие, действуя одними только камнями, несколько раз заставляли правительственные войска отступать. Это была уже уличная борьба. Это, как выражались начальствующие лица, "пахло баррикадами".
   Вот тогда правительство пошло на вынужденные уступки и в отношении студентов, сданных в солдаты. Под предлогом пересмотра дела студенты-солдаты были возвращены.
   Известий о Шарафуте не было очень долго. Так долго, что уж и догадок никаких у нас не возникало, кроме самых страшных...
   Тут пришло второе и последнее письмо. На таком же листке, какие дал ему Леня, в таком же конверте с адресом, написанным рукой Лени, - и опять только одно слово: "Нищастям".
   Тут уж не может быть сомнений: Шарафут попал в беду. Но где он? Как ему помочь? Где его искать?
   Все страшно взбудоражены. Растерялись, огорчены, а что делать, никто не придумает. Даже Иван Константинович!
   Правда, он повторяет свою любимую мысль:
   - Не знаете вы солдата. Солдат так просто, за здорово живешь, не пропадет. Не-е-ет!
   Но все-таки Иван Константинович обеспокоен и, пожалуй, вовсе не так уверен в том, что у Шарафута найдется та сверхъестественная выдержка, какой полагается всегда и во всех случаях жизни выручать русского солдата.
   Несколько дней спустя мы сидим вечером у Ивана Константиновича в кабинете. Разговор идет, ну, о чем может идти разговор? Конечно, о Шарафуте. Но разговор идет лениво, как ползет по догоревшим угольям в печке догорающий огонь. Ведь нам ничего не известно точно, а догадки мы за эти дни исчерпали все до одной.
   Неожиданно из кухни доносится топот (новый денщик Ивана Константиновича, Фома, - такой же мастер топать сапогами, каким был Шарафут, если еще не больший!), грохот резко открываемой двери, шум свалки. Да, да, кого-то тащат, волокут сюда по полу, а этот кто-то сопротивляется.
   - Не уйдешь! - кричит Фома. - Не уйде-о-ошь!
   Дверь в кабинет распахивается. Фома держит какую-то темную фигуру. Она отбивается от него.
   - Пымал! - с торжеством кричит Фома - Здор-р-ровый черт! Весь вечер, смотрю, он кругом дома шастает и шастает.
   И тут начинаются чудеса в решете.
   Вырвавшись из рук Фомы, темная фигура бросается к Ивану Константиновичу. Фигура оборванна и грязна. Лица не видно - оно все заросло.
   Мы не успеваем даже удивиться.
   А Иван Константинович, весь просияв, радостно кричит:
   - Ах, черт побери мои калоши с сапогами! Шарафутка!
   Это в самом деле Шарафутка!
   Иван Константинович поднимает его с полу, целует его неузнаваемо-дремучее лицо. И Шарафут, показывая на Ивана Константиновича, с торжеством говорит Фоме:
   - Она мине целовала!
   Мы не сразу узнаем историю Шарафутовых приключений, свалившихся на него за эти недели. Сейчас ему - первей всего! - необходимо то, что Иван Константинович называет санитарными мероприятиями, - баня, стрижка и прочее.
   В эти дни его никто ни о чем не расспрашивает. Такое у него измученное лицо, такая непривычная наивно-недоуменная печаль. Видно, хлебнул горя через верх.
   Лишь на третий день Шарафут приходит в себя. Все эти дни он либо спит, либо ест. Видно, и спал не досыта, и оголодал. Денщик Фома - веселый парень, начинающий каждое обращение со слов: "Так что", - поражается Шарафутову аппетиту.
   - Так что, ваше благородие, - говорит он Ивану Константиновичу, - я так думаю: не иначе, как из татарина днище выпало. Никак не наестся!
   Все объясняется очень просто. И очень страшно.
   Родина Шарафута - Мензелинский уезд, Уфимской губернии - одна из местностей, сильно пострадавших от голода и эпидемий. Мы этого не знали ведь подробных сведений о распространении "недорода" и болезней в газетах не печатают.
   Шарафут слыхал, как об этом говорили в вагоне, но ему и в голову не приходило, что это такое, какое отношение может это иметь к его семье.
   Когда со своим заветным сундучком под мышкой Шарафут шагал проселком в свою деревню, ему стали попадаться навстречу односельчане И каждый из них, как говорит Шарафут, узнавал его, "плакала". Но говорить никто ничего не говорил - сам, мол, увидишь.
   Ну, Шарафут и увидел...
   Больше половины деревни вымерло. От голода и тифа. Семья Шарафута сперва продала корову. Потом коня. Купил богатый мужик из соседнего села. Шарафут произносит: "Ба-а-там мужикам!" Купил за гроши. Люди уже шатались от голода, а когда же и наживаться, как не на человеческой беде!
   Когда съели то, что выручили за скот, тогда подумали: а на что теперь без коня! - нужны плуг, соха, борона? Продали и это. А затем продали и земельный надел, то есть тот клочок земли, которым владели спокон веку: к чему земля, если ее нельзя и нечем обрабатывать? Все скупили "ба-а-там мужикам"... Наконец продали с себя все - до последней тряпки... Есть-то ведь надо! Каждый раз, когда Шарафут повторяет свой вопрос: "Кушить нада?", мы все яснее представляем себе постепенное погружение крестьянской семьи в трясину голода, болезней, смерти.
   Когда все было продано, рассказывает Шарафут, все "помирала". Ели хлеб из лебеды и желудей. Подбавляя в хлеб землю, даже навоз... Потом заболели, очевидно, голодным тифом.
   Когда Шарафут приехал, он застал в живых только младшего братишку "она еще живая была". Запасливый Шарафут вынул из кармана остатки своей дорожной еды - большой кусок хлеба. Братишка схватил хлеб обеими руками, но он уже не мог, не имел силы есть. Мальчик только крепко прижимал хлеб к себе. Так, с куском в руке, и умер.
   Шарафут сидел около мертвого братишки. Вдруг слышит - шорох. Обернулся, а в избу вползает соседская девочка лет десяти - двенадцати. Вставать на ноги девочка уже не могла, передвигалась ползком. На Шарафута она не смотрела, она словно не видела его. Он подумал - слепая. Но нет - она смотрела в одну точку, не отрываясь: на кусок хлеба в мертвой руке мальчика.
   Глава девятнадцатая. МЫ - АБИТУРИЕНТЫ!
   У каждого времени года свои собственные призывные голоса. Самый веселый голос, конечно, у весны. Ведь он впервые становится слышен после тихих зимних месяцев, когда нам уже чуть прискучила тишина: уже давно из-за двойных рам не было слышно уличных голосов и звуков - не говоря уже о пении птиц! - давно уже по обледенелым мостовым не стучали колеса, и только бесшумно, еле шурша, скользили сани и падал на землю снег.
   И вдруг... Вслушайтесь! Вслушайтесь внимательно: весенние голоса возникают задо-о-олго до прихода настоящей весны!
   В какое-то удивительное солнечное утро раздается негромкий, но такой веселый голосок: "Да!., да-да!.. да!.. Да-да-да!.." Это воркует капель милая, застенчивая капель вежливо и деликатно напоминает вам о том, что зима на исходе.
   Дальше звучит уже целый хор: в пение капели вступают голоса луж и канавок. С каждым днем их становится все больше.
   Они уже не смотрят остановившимся взглядом, как кукольные глаза, - они текут, льются. Иногда под вечер их прихватывает морозцем! - они останавливаются, но ненадолго: утром солнце снова освобождает их, и они продолжают свой победный путь.
   Негромкими звоночками ручьи объявляют всему свету об открытии ребячьей навигации. На этот зов отовсюду спешат мальчишки - реже девчонки - с бумажными корабликами а то и просто с пустыми коробками из-под папирос: это, как всем известно, отличные быстроходные катера, в особенности если их еще подстегивать прутиками.
   А как весело стучат ноги там, где из-под ледяной корки успели обнажиться доски и плиты тротуаров! Это уже не зимнеосеннее старческое покашливание и сморкание простуженных калош, это приплясывающий дробный перестук подошв и каблуков. И в этом - снова голос весны! Ее самой еще нет, но она приближается и аукается с нами разными голосами - далекими и близкими...
   Если вдуматься, то голос весны - тогда еще очень-очень далекой - мы восприняли осенью, в самом начале учебного года, когда узнали, что мы абитуриенты!
   Впервые услыхали мы это слово от Лапши. Когда осенью началось ученье в седьмом - последнем! - классе, Лапша, конечно, сказал нам речь.
   Начал он, как всегда:
   - Уважаемые госпожи! Поздравляю вас с переходом в последний класс... Вот тут Лапша и ввернул непонятное новое слово: - В этом учебном году вы уже - не просто воспитанницы старших классов. Вы абитуриенты!..
   Дальше Лапша объяснил нам значение этого незнакомого слова. И, хотя говорил он, по своему обыкновению, тягуче и нудно, мы слушали его с интересом.
   Оказалось, "абитуриент" означает "уходящий", "стоящий у выхода" - так сказать, у порога, готовый перешагнуть через этот порог, чтобы уйти.
   - Окончится этот учебный год, - тянул Лапша, - вы перешагнете через порог. И для вас начнется неведомая, новая жизнь...
   Дальше шли, как полагается, пожелания, предостережения и прочая, и прочая, и прочая, как пишут цари в своих манифестах.
   Дальше мы, как водится, благодарно макали свечкой и благовоспитанно зудели "бзум-бзум-бзум". Ну, словом, все было так, как принято в лучшем обществе.
   Но слово "абитуриенты" было произнесено, и мы его запомнили. Мы абитуриенты! Мы приближаемся к окончанию нашего учения. Мы стоим у порога, около двери, - и она вот-вот распахнется перед нами.
   Правда, тогда, осенью, это было не очень "вот-вот"...
   Нам предстояло еще восемь-девять месяцев ученья и выпускных экзаменов. Но сейчас, ранней весной, мы уже близки к осуществлению этой радостной мечты. Мы словно чувствуем уже в руке металлический холодок: это ручка той двери, которая должна раскрыться; нам слышится характерный звук: так впервые после долгой зимы отпирается дверь нежилой дачи; так, с легким прищелком, вырывается пробка из бутылки с лимонадом. Мы перешагнем через порог - прямо в жизнь!
   Робкий голос в душе напоминает: "Еще какая она окажется, эта жизнь! Неизвестно..." Когда моешь уши, вода шлепает, журчит и переливается в ушах, звеня разными словами, - Юзефа уверяет, что это примета. Я суеверно прислушиваюсь к голосу воды. Иногда вода гремит: "Ура! Ура!" А в другие дни она посвистывает: "Неизвессс... Неизвессс..." Но чаще всего торжественно предсказывает: "Прекр-р-расно, прекрасно!" Наверное, это самое правильное предсказание. Конечно, жизнь будет замечательная, иначе какой же в ней смысл? Нет, давайте: весна так уж весна! Она идет, она уже близко, и, конечно, она чудесная! И кому она нужна, если она не самая прекрасная из всех самых прекрасных весен!
   Сегодня учитель немецкого языка Петр Александрович Изенфлям (кстати, один из лучших наших преподавателей) задает нам написать тут же, на уроке, классную работу: пересказ "своими словами" маленькой басенки из хрестоматии. Для многих учениц это - трудное дело: где их возьмешь, эти "свои слова", на чужом, немецком языке? Помочь подругам в этом тоже нелегко. Это ведь не диктовка, которую можно дать списать хотя бы слово в слово. Значит, остается одно: я пишу для двух своих соседок Зины Кричинской и Сони Павлихиной два разных пересказа, не похожих один на другой. Да еще эти пересказы должны быть очень простенькие, даже наивные, чтобы учителю не показалось подозрительно, почему это две девочки, очень слабо знающие немецкий язык, вдруг написали свободно и "затейливо".
   Когда я осторожно подсовываю Зине Кричинской написанный для нее пересказ, я вдруг замечаю - без всякого удовольствия или радости, - что наша классная дама Елизавета Григорьевна Борейша (кратко "Мопся") это видит. Честное слово, видит! На секунду замираю в неприятном ожидании сейчас Мопся нагрянет в ярости на меня и на Зину. Полетят с нас перья!.. Но Мопся отворачивает голову, как сытая кошка, и смотрит в другую сторону, словно она ничего преступного у нас и не заметила.
   А ведь и я, и Зина видели, что Мопся только не захотела видеть. И это как хотите - тоже голос весны. Конечно, это не означает, будто в Мопсиной душе зацветают фиалки. Но мы подплываем к выпускным экзаменам. Зачем Мопсе поднимать шум перед самым выпуском? Все равно сейчас уже поздно воспитывать и учить нас. Чему мы за семь лет не успели научиться, тому уже не научимся в последние один-два месяца. И Мопся - это, говорят, бывает с синявками - по мере приближения выпуска превращается из блюстительницы порядка почти в сообщницу нашу.
   Наш седьмой класс очень большой, в полном смысле слова двойной класс: в нем слились воедино два отделения - первое и второе. До этого года оба отделения жили каждое своей обособленной, самостоятельной жизнью, имели каждое своих учителей (иногда разных) и своих классных дам. В последнем классе оба отделения слились в один класс, и классная дама у нас Мопся, которая до сих пор, начиная с первого класса, бессменно была классной дамой первого отделения. Ученицы бывшего первого отделения относятся к Мопсе хорошо, даже любят ее, поэтому и мы, ученицы бывшего второго отделения, принимаем ее без враждебности. Мопся как Мопся. Не злая, не придира, не имеет особенно наилюбимо-любимых любимиц. Мопся - человек, а не машина: не может она любить всех учениц своего класса одинаково. Мы понимаем и то, что тридцать учениц из бывшего первого отделения ей ближе, чем мы, тридцать остальных, из второго. Ведь она ведет их уже седьмой год, а с пансионерками она еще и живет под одной крышей. Но она и к нам относится, в общем, доброжелательно и справедливо. Ну и отлично! Многие классные дамы гораздо хуже, чем Мопся. А лучше Мопси кто? Лучше была наша милая Гренадина, но с ней сбылось пророчество Мели Норейко: "Съедят ее, бедную, помяните мое слово, съедят!" Не знаю, съели или нет, но ее перевели в женскую гимназию в Гродно. Мы провожали ее на вокзале с цветами. Она плакала, мы плакали. Она обещала нам писать, но не написала ни разу.