Страница:
Глава восьмая. "УВАЖАЕМЫЕ ГОСПОЖИ"
Вот уже мы и снова в ярме: началось учение в институте.
Очень грустно думать, что до окончания курса нам еще целых три года учиться. Пятый, шестой и седьмой классы. А нынешний учебный год - в пятом классе - еще только начинается. Он продлится около девяти месяцев - до будущих летних каникул.
О том, что мы отныне старшеклассницы, что это очень хорошо, почетно и ответственно, мы услыхали от нашего нового преподавателя русского языка, Василия Дмитриевича Лапшина (сокращенно его зовут "Лапша"). Мы уже раньше знали - это знает весь институт! - что Лапша очень любит, просто обожает произносить торжественным голосом пышные речи на разные темы, по всякому поводу и даже без особо важного повода.
Сегодня Лапша впервые знакомится с нами. До сих пор мы были мелюзга, младший класс, и русский язык преподавала у нас учительница.
Молча, сосредоточившись, прежде чем начать говорить, Лапша стоит перед нами во всей своей красе. Он человек неопределенного возраста. Лицо у него выцветшее, словно Лапшу долго держали в сундуке, забыв посыпать нафталином, и моль основательно поела его, даже бородку пощипала и обесцветила. В общем, внешность у Лапши неувлекательная, фигура хлипкая.
В пьесе Островского "Лес" об одном персонаже говорится:
"Злокачественный мужчина", - вот такой и Лапша.
Лапша начинает говорить. Речь как речь, но произносит он ее проникновенным голосом и, вероятно, для пущей торжественности рубит фразы на отдельные многозначительные куски.
- Поздравляю вас, уважаемые госпожи, с переходом в старшие классы...
Мы очень обрадовались тому, что мы уже не просто "дети"
или даже "медамы", как называли нас до этих пор синявки и учительницы, а "уважаемые госпожи"! Мы весело зашумели. Но Лапша поднимает указательный палец - он еще не кончил своей речи и просит тишины. Мы смолкаем, и Лапша продолжает свое рубленое красноречие:
- ...и желаю вам - от всей души - сил, здоровья, успехов и удач на вашем жизненном пути...
И так далее. И тому подобное.
Когда красноречие Лапши наконец иссякает, мы встаем в своих партах, делаем реверанс ("макаем свечкой", как это называют приготовишки и первоклашки) и жужжим хором, почти не разжимая губ, очень вежливо и приветливо:
- Бз-з-зум-бзум-бзум! Бз-з-зум-бзум-бзум!
Этот обряд вежливости тоже очень давний и почитаемый в нашем институте. Он всегда производит прекрасное впечатление на всякое начальство. Когда хором, с изысканной вежливостью, окунаясь в глубокий реверанс, весь класс зудит это идиотское "бзум-бзум-бзум!", всякому ясно, что мы удивительно благовоспитанные "уважаемые госпожи" и растроганно благодарим нашего любимого наставника за его внимание и за глубокую мудрость его поучений.
В старших классах все преподаватели - мужчины. Иные ученицы этим даже гордятся: вот, значит, мы взрослые! Такие ученицы даже говорят про младшие классы пренебрежительно:
"Ну, это у малышей, там бабы преподают..." Кто преподает лучше, мужчины или "бабы", нам пока сказать трудно. Если сравнивать Лапшу с той учительницей, что преподавала у нас в младших классах, Анной Дмитриевной Волковой, то у нее на уроке было гораздо интереснее, чем у него. Она преподавала горячо, она любила свой предмет, - и это, конечно, передавалось и некоторым ученицам. Некоторым, не всем, потому что, например, в таких тупых, раскормленных телят, как Меля Норейко и ей подобных, никакой учитель, будь он хоть сам Пущкин, не заронит даже малую искорку любви к литературе и родному языку!
Меле как раз очень понравился Лапша. Она предпочитает его нашей учительнице Анне Дмитриевке Волковой!
- Он хоть смешьной, и на том спасибо! А Волкова - шьто?
Варьятка! [По-польски - сумасшедшая] Как начнет завывать: "Под большим шатром голубых небес, - вижу, даль степей расстилается..." Подумаешь!
Меля презрительно фыркает по адресу Анны Дмитриевны - добрых чувств она к ней не питает. Но нам - Варе, Мане, Катюше, мне (Аида Карцева сегодня почему-то не пришла в институт) - сегодня стало грустно. Маленькая, страшно худая, словно высохшая, с лицом нездорового, желтого цвета, с горящими, как угли, черными глазами, Анна Дмитриевна совершенно преображалась, когда читала какие-нибудь из своих любимых стихов. К любимым относилось и это стихотворение "Русь", которое вспомнила сегодня Меля Норейко: "Под большим шатром голубых небес, - вижу, даль степей расстилается..." Меля вспоминает это с насмешкой, мы - с любовью к учительнице, открывшей перед нами поэтическую картину родной страны.
Анна Дмитриевна любила - неразделимо любила - и родную страну, и родной язык, и родную литературу! Она и нам передавала это чувство.
Ничего подобного не ощутили мы на первом уроке у Лапши.
Он и о литературе говорил так же тягуче-скучно, как поздравлял нас с переходом в старшие классы. Объясняя нам, что такое "периоды", Лапша привел литературные примеры.
Скучный - из Карамзина:
"...Юноша неблагодарен: волнуемый темными желаниями, беспокойный от самого избытка сил своих, с небрежением ступает он на прекрасные цветы, которыми судьба и природа украшают стезю его в мире, - человек, испытанный опытом, в самых горестях своих любит со слезами благодарить небо за малейшую отраду!"
И поэтический - из Батюшкова:
"...Я видел страну, соседнюю с полюсом, близкую к Гиперборейскому морю, где природа бедна и угрюма, где солнце светит постоянно лишь в течение нескольких месяцев, - но где все же люди могут находить счастье!"
Оттого что Лапша читал это равнодушно, поэтический Батюшков прозвучал так же бесстрастно и безрадостно, как скучный Карамзин.
Впрочем, по одному уроку - да еще первому, да еще с поздравительной речью! - судить об учителе нельзя. Подождем, может быть, дальше будет интереснее.
Зато утешил нас другой новый учитель - француз, мсье Регамэ, Иван Людвигович Регамэ. Он вошел в класс решительно, как сказала потом Катюша Кандаурова: "победительно".
Лицо его, красивое, умное, говорило: "Я вас еще не знаю - и вы тоже еще не знаете меня. Познакомимся - вы мне понравитесь, и я вам понравлюсь, - и все будет великолепно!"
Регамэ - француз и родился во Франции, в Париже, но с самой молодости живет в России, окончил Московский университет. По-русски он говорит не только без иностранного акцента, но даже так, как в нашем крае говорят лишь немногие: настоящим "московским говором". На уроке мы, по его заданию, читаем стихотворение "Смерть Жанны д'Арк" (автор - Казимир Делявинь) - о том, как Жанна, простая французская пастушка из деревни Домреми, спасла Францию, разбила напавших на нее англичан и погибла на костре. Когда-то в детстве я читала книжку о Жанне д'Арк, и читала с восторгом! Теперь Жанна предстала передо мной в прекрасном, звучном стихотворении Делявиня. Встреча эта была мне радостна, и отблеск радости осветил для меня и учителя Регамэ. Он заставил нас читать и переводить стихотворение - по скамьям, как сидим:
каждая девочка читала по одному четверостишию. За один час своего первого урока Регамэ запомнил всех отвечавших ему учениц - и в лицо и по фамилии! Он смотрел на нас умными, немного насмешливыми глазами, смотрел дружелюбно и приветливо. Мы чувствовали себя свободно, не связанно, словно и не на уроке. Когда раздался звонок, возвещавший конец урока, Регамэ встал, сказал нам: "Мерси, медам!" - поклонился и ушел.
Он понравился всему классу.
Зато третий из наших новых учителей-мужчин - сам директор нашего института, Николай Александрович Тупицын, не понравился у нас никому. С ним - мы почувствовали это сразу - мы наплачемся! Преподает он самые трудные для нас предметы: математику - алгебру и геометрию. До сих пор, в младших классах, математику преподавала учительница Аделаида Елевфериевна Правосудович и делала это так же хорошо, как Анна Дмитриевна Волкова преподавала русский язык. Аделаида Елевфериевна была очень требовательная, но и очень справедливая.
"Уж такая у меня фамилия - Правосудович! - говаривала она. - Если буду поступать неправосудно, придется мне менять фамилию на "Кривосудович"!"
Алгебру и геометрию мы при ней знали неплохо... Посмотрим, как пойдет учение у директора.
На первый свой урок - по алгебре - он сегодня опоздал почти на полчаса (а общая продолжительность урока - пятьдесят пять минут). Наша классная дама Агриппина Петровна Курнатович, тоже новая для нас, объяснила нам опоздание учителя так:
- Директор ведь! Забот у него, хлопот сколько... Пока дойдет до нашего класса, его по дороге десять человек перехватят.
Наконец директор явился. Очень тучный, очень грузный, он шел с перевальцем и не столько сел на стул, сколько, можно сказать, пролился на него. С минуту он переводил тяжелое дыхание - было видно, как трудно, с одышкой, достается ему такое физическое усилие, как передвижение по коридору!
Потом директор предложил нам несколько вопросов, не вызывая по списку, а просто тыча пальцем в направлении той или другой ученицы:
- Вот вы... черненькая... во втором ряду...
Или:
- Вы, с краю скамейки... в очках... скажите...
Это продолжалось минут десять. После этого директор задал нам урок к следующему разу, но не объяснил нам того, что задает, а только показал пальцем в учебнике:
- Вот отсюда... И досюда... К следующему уроку выучите.
И ушел, не дожидаясь звонка, который раздался несколько минут спустя.
На перемене мы с подругами молчали. Впечатлениями не делились. Да и какие были у нас впечатления от этого коротюсенького урока! Только Варя, которая немного конфузится своего роста (она выше всех в классе!), сказала со вздохом:
- А меня он будет называть так: "Вот вы, дылда..." или:
"Вы там, коломенская верста, к доске!"
Мы с облегчением засмеялись. С облегчением - оттого, что смех перекрыл нехорошее впечатление от этого первого директорского урока.
Вечером дома я рассказываю о наших новых учителях-мужчинах. При этом присутствует Александр Степанович Ветлугин, пришедший к нам, по обыкновению, "на огонек".
- А знаете, - говорит он, - когда ваш институт еще только основали, учителей-мужчин совсем не было - это почиталось неприличным. Кроме священника, отца-законоучителя, преподавали только учительницы. Первого учителя-мужчину пригласили тогда, когда ученицы первого приема перешли в старший класс: было решено, что историю и литературу должен преподавать мужчина. И вот первый учитель-мужчина пришел на свой урок, рассказал ученицам о подвиге русского крестьянина Ивана Сусанина и предложил им тут же написать короткий пересказ этого своими словами. И что бы вы думали? Ученицы - они, кстати, все без исключения были тогда пансионерками выполнили заданное, конечно, по-разному, одни хуже, другие лучше, но все как одна написали везде не "Иван Сусанин", а "Иван с усами". Вот как!
И откуда только Александр Степанович все знает? Даже про наш институт в древности - двадцать пять лет назад! - и про это он знает!
На следующий день мы узнаем очень печальную новость:
Лида Карцева больше в нашем институте учиться не будет.
Еще летом она приезжала ко мне на дачу довольно часто.
Потом стала приезжать все реже: заболела ее мама. Лида и за мамой ухаживала, и хозяйство вела - свободного времени у нее стало меньше. Отец увез больную маму за границу лечиться.
А Лиду отправили к ее тете-писательнице на дачу около Петербурга, в местность под названием "Мариоки", на Черной речке.
Лида написала мне оттуда несколько писем. В последнем письме Лида писала:
Шура, дорогая!
Уж не знаю, к добру или к худу, но моя жизнь меняется.
Я этим огорчена, ты тоже огорчишься, мы ведь хорошо дружили. Я больше в институт не вернусь. Мама больна, ей придется серьезно лечиться за границей не меньше чем до весны. Папа не может оставаться с нею там, ему ведь надо работать. Я тоже не могу быть с мамой за границей, как прежде, когда я была маленькая, - теперь мне надо учиться. Папа поместил маму в хорошую санаторию. А меня решили отправить в Петербург, Обе тетки нажали, как они выражаются, на все педали - и меня приняли в Смольный институт... Вот тебе, Шурочка, и Юрьев день!
Мне это, конечно, очень грустно. Уж на что наш институт был противный, но все-таки в три часа дня уроки кончались, и мы уходили домой до следующего утра. Могли гулять по городу (прощай, дорогая Замковая гора!), могли читать какие хотели книжки. А в Смольном, как в тюрьме. Домой будут отпускать только на каникулы, а книжки - только те, какие разрешат синявки. А главное, подруг жалко! Разве там будут такие, как ты, Маня, Варя" Катюшка? Зато, просто как в насмешку, там будет со мной Тамара Хованская, которую я презираю!
Вот уж действительно повезло мне!
В общем, "и ску... и гру... и некому ру,.."
Шурочка, пожалуйста, очень тебя прошу - не забывай меня!
И остальные пусть не забывают. Я буду вам писать, а вы, смотрите, отвечайте. Только пишите не на Смольный - там синявки читают все письма, а на адрес тети. Будем переписываться, а в конце мая я приеду домой, и будем опять дружить все лето.
Кланяйся своим маме и папе, дедушке, Юзефе, дяде Мирону, Ивану Константиновичу Рогову, Лене, Шарафуту. Поцелуй от меня Варю, Маню, Катюшку и Сенечку.
Шурочка, не забывай меня! Твоя "Бедная Лида".
Пожалуйста, напиши мне какие-нибудь ругательные слова по-немецки (только напиши русскими буквами, а то я не разберу). Мне нужно отругиваться от двоюродного брата, тетиного сына, а то он ругает меня по-немецки длинно-длинно, а я ему отвечаю только "дэс швайнес"! Одно-единственное ругательство - и то в родительном падеже! Выручай, дорогая!
Очень жалко, что Лида уехала... Такая она умная, прямая, справедливая, столько читала, так много знает (вот только с немецкими ругательствами сплоховала!). Всем нам будет без нее "и ску... и гру... и некому ру...".
Варя и Маня тоже огорчены отъездом Лиды, а Катюшка, по своей ребячливой непосредственности, еле удерживается от слез. И жалобным голосом повторяет: "Вот свинство! Вот какое свинство!" А что свинство и кто именно свинья, сама не знает.
Зато Меля Норейко отнеслась к отъезду Лиды совсем прохладно.
- Тебе, что ж, не жаль, что Лида уехала? - спросила Варя.
- Немножко жялко... - сказала Меля. - Так шьто же, потвоему, мне плакать-рыдать? В голос, шьто ли, чтоб на улице слышьно было, да?
Меля вообще от нас очень отдалилась. На ней, как ни стран-но, стало сказываться влияние ее "тетечки". Меля очень огрубела - в разговоре у нее то и дело пробиваются "мотивчики" явно с тетечкиного голоса.
- Водиться, - говорит она теперь, - надо только с самыми выжшими (то есть высшими). От них и манер хороших наберешься, и всего. А с "нижших" что? Все одно, как с нищих!
- А вдруг, - поддразнивает ее Варя, - вдруг да не захотят "выжшие" с тобой водиться? Какой в тебе интерес? Ничего ты не знаешь, ничего не читаешь...
- А зато, - возражает Меля, - у моего папы денег - дай боже всякому! И ресторан папин - это тоже не жук начихал!
Однако Варины слова о том, что с нею неинтересно, что она мало читает, все-таки задели Мелю.
Недавно она с гордостью заявила нам:
- Ох, что я теперь читаю, какую книжку! Вы такое читали? "Павло Чернокрыл, или Как ревнивый муж жену убил"...
Не читали? Или еще есть у меня: "Тайна Варфоломеевской ночи"! Что ни страница, то кто-нибудь кого-нибудь убивает...
Прежде, в младших классах, Мелино обжорство нас только забавляло. Теперь стало раздражать.
- Ты не стильно ешь! - укоряла Мелю еще Лида Карцева. - На этот кусок курицы надо бы тебе еще поставить ногу - и рычать: "Р-р-р!"
В нашем классе - новенькая. Ее приняли на вакансию, освободившуюся после отъезда Лиды Карцевой.
Новенькой, как и нам, лет четырнадцать-пятнадцать. Про такие лица, как у нее, Лида всегда говорила: "Приятное". Мне нравится это выражение. Бывает ведь, что иная девочка не красавица, но есть в ее лице что-то милое, ласковое - одним словом, "приятное". У нашей новенькой лицо умное и веселое. Ямочки появляются у нее на щеках не только, когда она улыбается, а просто так, в разговоре, ни с того ни с сего. Еще нравится мне в новенькой прямой, доверчивый взгляд красивых глаз, темнокоричневых, как ореховый пряник. "Ведь вы свои, да? - говорит этот взгляд. - Вы меня не обидите, правда?"
Сегодня у меня весь день, с самого утра, вертится в уме стих.
Да что стих, если бы стих! А то бессмысленные слова из песенки Шарафута:
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
Нарочно хочу "перебить" это наваждение - мысленно начинаю читать хорошие стихи:
Мчатся тучи, вьются тучи
Невидимкою луна.
И вдруг - как взвизг гармошки - в пушкинскую стройнocть врывается дурацкое:
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
Хожу злая. И, чем больше злюсь, тем неотвязнее вертится в голове проклятое "тирли-тирли-али-брави"!
Во время первой перемены новенькая стоит в коридоре, в оконной нише, одна. Она спокойно-внимательно смотрит на волну мимо идущих девочек. Словно высматривает кого-то. Во время второй перемены то же самое. Но, когда начинается большая перемена, новенькая решительно преграждает дорогу нашей компании и говорит, глядя на нас своим открытым, доверчивым взглядом:
- Девочки, можно мне с вами ходить?
"Ходить с вами" - это выражение, принятое в гимназиях и институтах. "Она ходит с Поповой и Анощенко", "Мы с ней ходим". Это означает: ходить вместе на переменах, держась под руки. Это еще не значит дружить - нет, это ступенькой ниже.
Те, кто дружат, конечно, и ходят вместе на переменах. Но те, кто ходят вместе, еще не всегда дружат - они просто "приятельствуют". Наша новенькая во время первых двух перемен внимательно и пытливо смотрела, с кем ей хочется "ходить вместе", и выбрала нас. Чем-то мы ей, видно, понравились, и она подошла к нам открыто и доверчиво.
Мы радушно отвечаем ей:
- Конечно, можно! - и включаем ее в нашу шеренгу - между Варей Забелиной и мной.
Все вместе мы продолжаем наш путь к полутемному коридорчику около приготовительного класса; там стоит наша "столовая скамья"; на ней мы всегда завтракаем на большой перемене.
"Занимать скамью", чтобы на ней не уселись другие, это всегда делает Меля Норейко: она больше всех озабочена тем, чтобы "кушять спокойненько". Ведь на ходу, говорит она, "и собаки не едят"! Поэтому, едва прозвучит звонок на большую перемену, Меля опрометью мчится к нашей заветной "столовой скамье", занимает ее и ждет нас.
Вот и сейчас, когда мы подходим вместе с новенькой, Меля уже расположилась на скамье со всеми своими закусками и лакомствами.
Увидев новенькую, Меля недовольно хмыкает:
- Еще баба до воза!
Мы сообщаем Меле про новенькую все, что она успела рассказать нам по дороге к скамейке.
- Это Люся! - представляю я.
- Сущевская... - дополняет Варя.
- Она из Вологды приехала! - радуется Катюшка. - И папа мой тоже был вологжанин!
Но Меля смотрит на новенькую неласковыми глазами:
- Шестерым на скамье не усесться.
Новенькая смущается:
- А я постою. Рядом со скамейкой...
- Не надо! - говорю я резко, потому что меня уже давно бесят Мелины фокусы. - Всегда мы здесь вшестером сидели - с Лидой Карцевой.
- Даже всемером! - подхватывает Катюша. - С нами еще ведь и Тамара Хованская сидела.
Очень неохотно Меля вынуждена потесниться со своим хозяйством освобождается местечко для Люси Сущевской.
Смеясь, толкаясь - нам в самом деле тесновато, - усаживаемся мы все. Новенькую, Люсю Сущевскую, мы посадили посередине и, конечно, основательно стиснули ее.
- Жива? - приветливо гудит ей Варя.
- Дышу... - смеется Люся. - В тесноте, да не в обиде!
Покончив с завтраком, мы ходим по коридорам. Меля незаметно оттягивает мой локоть, чтобы поотстать со мной от остальных. Она, видно, хочет мне что-то сказать.
- Ну? - спрашиваю я очень неприветливо. - Что еще?
- Вы все, честное слово, какие-то дурноватые! Сзываете народ отовсюду. Можно подумать, вам сено косить надо. Ну, зачем вы эту подхватили? - Меля презрительно показывает подбородком в сторону Люси Сущевской, идущей впереди вместе с остальными девочками. - "Это Люся Сущевская! Из Вологды}" - очень зло передразнивает нас Меля. - Подумаешь - герцогиня из Парижа!
- Ну и что? - уже рычу я, еле сдерживаясь.
- А то! Завтрак ее видела ты? Нет, помилуйте, ты такими мелочами не интересуешься! - кривляется Меля. - На черном хлебе вареная говядина из супа! Вот она кто, ваша герцогиня!
На меня - чувствую - накатывает та волна вспыльчивой ярости, которой я всегда страшно стыжусь потом. Просто нет сил удержаться и не ударить Мелю по ее раскормленной физиономии! Но тут же это перекрывается озорной мыслью, веселой и злой и такой же бессмысленной, как вертящиеся в моей голове с утра "тирли-тирли-али-брави"!
- Меля! - говорю я тем замогильным шепотом, каким в наших домашних спектаклях мы изображаем таинственных злодеев. - Меля, ты можешь сохранить тайну?
- Вот крест святой... - И Меля начинает истово креститься.
- Нет! - продолжаю я так злодейски, что мне самой становится страшно. Нет, простой клятвы мало! Повторяй за мной: "Если я разболтаю эту тайну, пусть жабы и скорпионы жалят мою печень! Пусть шакалы и гиены терзают мой труп!.."
Повтори!
Меля усердно и старательно бормочет:
- Если я разболтаю... пусть жябы и шякалы скушяют мою печенку... И скорпиены тоже!
- Хорошо, - одобряю я. - Слушай: эта новенькая - никакая не Люся и никакая не Сущевская! Она... графиня!
- Что ты говоришь? - Меля поражена. - А как ее фамилия?
Этого вопроса я не предвидела. Ну да не отступать же!
- Она - графиня... графиня де Алибрави!
- Ох! - Меля уничтожена. - А почему она об этом молчит?
В самом деле, почему она молчит? Надо врать дальше!
- За ней следят враги. Одного зовут Резонанс, а другого - Майонез...
Ой, с Майонезом я дала маху! Меля не может не знать, что майонез - это соус, который подают посетителям в ресторане ее отца.
- Майонез? - переспрашивает она. - Ты что-то путаешь.
- Да, да, я спутала, его зовут как-то иначе... Ну, да не в этом дело! Важно то, что враги преследуют эту бедную девочку. Они хотят отнять у нее титул и богатство.
- Богатство?
- Да. У нее сто тысяч золотых функелыпперлингов! - продолжаю я врать так вдохновенно, что внутри у меня все хохочет. - Понимаешь?
Но Меля хочет знать все дотошно.
- А какие же это деньги - эти фун-кун... шпун...
- Мексиканские! Золотые функельшперлинги!
- Ох, а я с ней так невежливо... - раскаивается Меля. - Но я ведь не знала, что она из "выжших"... Да, - спохватывается она вдруг, - а почему же в таком случае у нее на завтрак вареная говядина из супа? И с черным хлебом.
- Это для отвода глаз. А дома они с матерью едят мексиканское национальное блюдо "тирли-тирли"... Из пупков птиц киви-киви...
- Какое, какое блюдо? Из чего?
- Тирли-тирли. Из протертых пупков птиц киви-киви!
- А ты у них была, что ли? И ела пупки эти самые?
- Была... Вчера... Целую тарелку схомячила...
Я говорю такими рублеными словами, потому что еще минута - и я не выдержу, расхохочусь-разгрохочусь, по маминому выражению, "как пожарный".
Но тут приходит неожиданное спасение: служитель Степа дает звонок. Конец большой перемене. Надо бежать в класс.
Но Меля так заинтересована, что не отпускает меня. Притянув к себе мою голову (за четыре года нашего совместного ученья я вымахала, долговязая, как Дон-Кихот, а Меля - кругленькая и приземистая, как Санчо Панса) и заглушая звонок, Меля трубит мне в самое ухо:
- А когда это будет? Когда она получит свои сто тысяч?
- Когда? - переспрашиваю я страшным голосом. - Ты хочешь знать когда?
. И тут со мной случается неприятность. Для того чтобы произвести на Мелю еще большее впечатление, я, продолжая сверлить ее глазами, отступаю на шаг назад, чувствую под своей ногой что-то твердое и слышу жалобный вскрик:
- Ох, какая неуклюжая!
Оборачиваюсь и с ужасом вижу, что я отдавила ногу нашей классной даме, Агриппине Петровне Курнатович.
- Простите! - лепечу я. - Я не видела...
- Надо видеть! - с гримасой боли выдавливает она из себя. - Надо видеть...
Ну, как я ей объясню, что не могу видеть... затылком?
Агриппина Петровна направляется в класс, прихрамывая и неодобрительно качая головой.
- Ты ей на мозоль наступила, - шепчет Меля. - Теперь она будет тебя ненавидеть!
С этого дня Агриппина Петровна в самом деле вроде как ненавидит меня. "Ненавидит", конечно, не то слово: просто я вызываю в ней неприятное воспоминание. Мне это очень досадно. Агриппина Петровна Курнатович чуть ли не первая за все годы синявка, к которой у нас, учениц, нет никакой вражды.
Больше того, мы все считаем, что она славная. Наказывает ока редко и неохотно. Не сует нос во все парты и сумки. Не вынюхивает, нет ли у кого-нибудь запрещенных вещей. Не пытается заводить с нами "келейные" разговоры, чтобы выспрашивать об остальных ученицах. Еще одно отличает Агриппину Петровну от других синявок: есть в ней какая-то ласковая сердечность.
Захворает кто-нибудь из учениц - Агриппина Петровна сама отведет ее в лазарет, постоит там, пока врач или сестра милосердия скажут, в чем дело. И, если заболевшей надо отправляться домой, Агриппина Петровна проводит ее вниз, в вестибюль, посмотрит, чтобы она теплее укутала горло, и еще помашет ей на прощание: "Счастливо! Поправляйтесь поскорее!" Может быть, это покажется странным, но, с тех пор как у нас в синявках Агриппина Петровна, я больше никогда не вру, будто у меня болит то или другое в дни, когда я не приготовила уроков.
И подруги мои тоже. Нам просто неприятно обманывать этого милого человека, который так сочувственно относится к нашим болезням.
Забыла еще сказать, что Агриппина Петровна очень беспокоится о тех, кто по болезни не приходит в институт: она справляется у подруг заболевшей девочки, передает ей приветы... Не знаю, почему и отчего Агриппина Петровна такая белая ворона среди черных галок - наших синявок. Не знаю, потому что она в нашем институте служит первый год, приехала из какого-то другого города. О ней ничего не знает даже Меля, а уж она знает всегда все и обо всех! Но, хотя нам ничего не известно о прошлом Агриппины Петровны, Меля с уверенностью пророчит ей печальное будущее: "Эта здесь не заживется, - каркает Меля. - Ее живо сожрут!"
Вот уже мы и снова в ярме: началось учение в институте.
Очень грустно думать, что до окончания курса нам еще целых три года учиться. Пятый, шестой и седьмой классы. А нынешний учебный год - в пятом классе - еще только начинается. Он продлится около девяти месяцев - до будущих летних каникул.
О том, что мы отныне старшеклассницы, что это очень хорошо, почетно и ответственно, мы услыхали от нашего нового преподавателя русского языка, Василия Дмитриевича Лапшина (сокращенно его зовут "Лапша"). Мы уже раньше знали - это знает весь институт! - что Лапша очень любит, просто обожает произносить торжественным голосом пышные речи на разные темы, по всякому поводу и даже без особо важного повода.
Сегодня Лапша впервые знакомится с нами. До сих пор мы были мелюзга, младший класс, и русский язык преподавала у нас учительница.
Молча, сосредоточившись, прежде чем начать говорить, Лапша стоит перед нами во всей своей красе. Он человек неопределенного возраста. Лицо у него выцветшее, словно Лапшу долго держали в сундуке, забыв посыпать нафталином, и моль основательно поела его, даже бородку пощипала и обесцветила. В общем, внешность у Лапши неувлекательная, фигура хлипкая.
В пьесе Островского "Лес" об одном персонаже говорится:
"Злокачественный мужчина", - вот такой и Лапша.
Лапша начинает говорить. Речь как речь, но произносит он ее проникновенным голосом и, вероятно, для пущей торжественности рубит фразы на отдельные многозначительные куски.
- Поздравляю вас, уважаемые госпожи, с переходом в старшие классы...
Мы очень обрадовались тому, что мы уже не просто "дети"
или даже "медамы", как называли нас до этих пор синявки и учительницы, а "уважаемые госпожи"! Мы весело зашумели. Но Лапша поднимает указательный палец - он еще не кончил своей речи и просит тишины. Мы смолкаем, и Лапша продолжает свое рубленое красноречие:
- ...и желаю вам - от всей души - сил, здоровья, успехов и удач на вашем жизненном пути...
И так далее. И тому подобное.
Когда красноречие Лапши наконец иссякает, мы встаем в своих партах, делаем реверанс ("макаем свечкой", как это называют приготовишки и первоклашки) и жужжим хором, почти не разжимая губ, очень вежливо и приветливо:
- Бз-з-зум-бзум-бзум! Бз-з-зум-бзум-бзум!
Этот обряд вежливости тоже очень давний и почитаемый в нашем институте. Он всегда производит прекрасное впечатление на всякое начальство. Когда хором, с изысканной вежливостью, окунаясь в глубокий реверанс, весь класс зудит это идиотское "бзум-бзум-бзум!", всякому ясно, что мы удивительно благовоспитанные "уважаемые госпожи" и растроганно благодарим нашего любимого наставника за его внимание и за глубокую мудрость его поучений.
В старших классах все преподаватели - мужчины. Иные ученицы этим даже гордятся: вот, значит, мы взрослые! Такие ученицы даже говорят про младшие классы пренебрежительно:
"Ну, это у малышей, там бабы преподают..." Кто преподает лучше, мужчины или "бабы", нам пока сказать трудно. Если сравнивать Лапшу с той учительницей, что преподавала у нас в младших классах, Анной Дмитриевной Волковой, то у нее на уроке было гораздо интереснее, чем у него. Она преподавала горячо, она любила свой предмет, - и это, конечно, передавалось и некоторым ученицам. Некоторым, не всем, потому что, например, в таких тупых, раскормленных телят, как Меля Норейко и ей подобных, никакой учитель, будь он хоть сам Пущкин, не заронит даже малую искорку любви к литературе и родному языку!
Меле как раз очень понравился Лапша. Она предпочитает его нашей учительнице Анне Дмитриевке Волковой!
- Он хоть смешьной, и на том спасибо! А Волкова - шьто?
Варьятка! [По-польски - сумасшедшая] Как начнет завывать: "Под большим шатром голубых небес, - вижу, даль степей расстилается..." Подумаешь!
Меля презрительно фыркает по адресу Анны Дмитриевны - добрых чувств она к ней не питает. Но нам - Варе, Мане, Катюше, мне (Аида Карцева сегодня почему-то не пришла в институт) - сегодня стало грустно. Маленькая, страшно худая, словно высохшая, с лицом нездорового, желтого цвета, с горящими, как угли, черными глазами, Анна Дмитриевна совершенно преображалась, когда читала какие-нибудь из своих любимых стихов. К любимым относилось и это стихотворение "Русь", которое вспомнила сегодня Меля Норейко: "Под большим шатром голубых небес, - вижу, даль степей расстилается..." Меля вспоминает это с насмешкой, мы - с любовью к учительнице, открывшей перед нами поэтическую картину родной страны.
Анна Дмитриевна любила - неразделимо любила - и родную страну, и родной язык, и родную литературу! Она и нам передавала это чувство.
Ничего подобного не ощутили мы на первом уроке у Лапши.
Он и о литературе говорил так же тягуче-скучно, как поздравлял нас с переходом в старшие классы. Объясняя нам, что такое "периоды", Лапша привел литературные примеры.
Скучный - из Карамзина:
"...Юноша неблагодарен: волнуемый темными желаниями, беспокойный от самого избытка сил своих, с небрежением ступает он на прекрасные цветы, которыми судьба и природа украшают стезю его в мире, - человек, испытанный опытом, в самых горестях своих любит со слезами благодарить небо за малейшую отраду!"
И поэтический - из Батюшкова:
"...Я видел страну, соседнюю с полюсом, близкую к Гиперборейскому морю, где природа бедна и угрюма, где солнце светит постоянно лишь в течение нескольких месяцев, - но где все же люди могут находить счастье!"
Оттого что Лапша читал это равнодушно, поэтический Батюшков прозвучал так же бесстрастно и безрадостно, как скучный Карамзин.
Впрочем, по одному уроку - да еще первому, да еще с поздравительной речью! - судить об учителе нельзя. Подождем, может быть, дальше будет интереснее.
Зато утешил нас другой новый учитель - француз, мсье Регамэ, Иван Людвигович Регамэ. Он вошел в класс решительно, как сказала потом Катюша Кандаурова: "победительно".
Лицо его, красивое, умное, говорило: "Я вас еще не знаю - и вы тоже еще не знаете меня. Познакомимся - вы мне понравитесь, и я вам понравлюсь, - и все будет великолепно!"
Регамэ - француз и родился во Франции, в Париже, но с самой молодости живет в России, окончил Московский университет. По-русски он говорит не только без иностранного акцента, но даже так, как в нашем крае говорят лишь немногие: настоящим "московским говором". На уроке мы, по его заданию, читаем стихотворение "Смерть Жанны д'Арк" (автор - Казимир Делявинь) - о том, как Жанна, простая французская пастушка из деревни Домреми, спасла Францию, разбила напавших на нее англичан и погибла на костре. Когда-то в детстве я читала книжку о Жанне д'Арк, и читала с восторгом! Теперь Жанна предстала передо мной в прекрасном, звучном стихотворении Делявиня. Встреча эта была мне радостна, и отблеск радости осветил для меня и учителя Регамэ. Он заставил нас читать и переводить стихотворение - по скамьям, как сидим:
каждая девочка читала по одному четверостишию. За один час своего первого урока Регамэ запомнил всех отвечавших ему учениц - и в лицо и по фамилии! Он смотрел на нас умными, немного насмешливыми глазами, смотрел дружелюбно и приветливо. Мы чувствовали себя свободно, не связанно, словно и не на уроке. Когда раздался звонок, возвещавший конец урока, Регамэ встал, сказал нам: "Мерси, медам!" - поклонился и ушел.
Он понравился всему классу.
Зато третий из наших новых учителей-мужчин - сам директор нашего института, Николай Александрович Тупицын, не понравился у нас никому. С ним - мы почувствовали это сразу - мы наплачемся! Преподает он самые трудные для нас предметы: математику - алгебру и геометрию. До сих пор, в младших классах, математику преподавала учительница Аделаида Елевфериевна Правосудович и делала это так же хорошо, как Анна Дмитриевна Волкова преподавала русский язык. Аделаида Елевфериевна была очень требовательная, но и очень справедливая.
"Уж такая у меня фамилия - Правосудович! - говаривала она. - Если буду поступать неправосудно, придется мне менять фамилию на "Кривосудович"!"
Алгебру и геометрию мы при ней знали неплохо... Посмотрим, как пойдет учение у директора.
На первый свой урок - по алгебре - он сегодня опоздал почти на полчаса (а общая продолжительность урока - пятьдесят пять минут). Наша классная дама Агриппина Петровна Курнатович, тоже новая для нас, объяснила нам опоздание учителя так:
- Директор ведь! Забот у него, хлопот сколько... Пока дойдет до нашего класса, его по дороге десять человек перехватят.
Наконец директор явился. Очень тучный, очень грузный, он шел с перевальцем и не столько сел на стул, сколько, можно сказать, пролился на него. С минуту он переводил тяжелое дыхание - было видно, как трудно, с одышкой, достается ему такое физическое усилие, как передвижение по коридору!
Потом директор предложил нам несколько вопросов, не вызывая по списку, а просто тыча пальцем в направлении той или другой ученицы:
- Вот вы... черненькая... во втором ряду...
Или:
- Вы, с краю скамейки... в очках... скажите...
Это продолжалось минут десять. После этого директор задал нам урок к следующему разу, но не объяснил нам того, что задает, а только показал пальцем в учебнике:
- Вот отсюда... И досюда... К следующему уроку выучите.
И ушел, не дожидаясь звонка, который раздался несколько минут спустя.
На перемене мы с подругами молчали. Впечатлениями не делились. Да и какие были у нас впечатления от этого коротюсенького урока! Только Варя, которая немного конфузится своего роста (она выше всех в классе!), сказала со вздохом:
- А меня он будет называть так: "Вот вы, дылда..." или:
"Вы там, коломенская верста, к доске!"
Мы с облегчением засмеялись. С облегчением - оттого, что смех перекрыл нехорошее впечатление от этого первого директорского урока.
Вечером дома я рассказываю о наших новых учителях-мужчинах. При этом присутствует Александр Степанович Ветлугин, пришедший к нам, по обыкновению, "на огонек".
- А знаете, - говорит он, - когда ваш институт еще только основали, учителей-мужчин совсем не было - это почиталось неприличным. Кроме священника, отца-законоучителя, преподавали только учительницы. Первого учителя-мужчину пригласили тогда, когда ученицы первого приема перешли в старший класс: было решено, что историю и литературу должен преподавать мужчина. И вот первый учитель-мужчина пришел на свой урок, рассказал ученицам о подвиге русского крестьянина Ивана Сусанина и предложил им тут же написать короткий пересказ этого своими словами. И что бы вы думали? Ученицы - они, кстати, все без исключения были тогда пансионерками выполнили заданное, конечно, по-разному, одни хуже, другие лучше, но все как одна написали везде не "Иван Сусанин", а "Иван с усами". Вот как!
И откуда только Александр Степанович все знает? Даже про наш институт в древности - двадцать пять лет назад! - и про это он знает!
На следующий день мы узнаем очень печальную новость:
Лида Карцева больше в нашем институте учиться не будет.
Еще летом она приезжала ко мне на дачу довольно часто.
Потом стала приезжать все реже: заболела ее мама. Лида и за мамой ухаживала, и хозяйство вела - свободного времени у нее стало меньше. Отец увез больную маму за границу лечиться.
А Лиду отправили к ее тете-писательнице на дачу около Петербурга, в местность под названием "Мариоки", на Черной речке.
Лида написала мне оттуда несколько писем. В последнем письме Лида писала:
Шура, дорогая!
Уж не знаю, к добру или к худу, но моя жизнь меняется.
Я этим огорчена, ты тоже огорчишься, мы ведь хорошо дружили. Я больше в институт не вернусь. Мама больна, ей придется серьезно лечиться за границей не меньше чем до весны. Папа не может оставаться с нею там, ему ведь надо работать. Я тоже не могу быть с мамой за границей, как прежде, когда я была маленькая, - теперь мне надо учиться. Папа поместил маму в хорошую санаторию. А меня решили отправить в Петербург, Обе тетки нажали, как они выражаются, на все педали - и меня приняли в Смольный институт... Вот тебе, Шурочка, и Юрьев день!
Мне это, конечно, очень грустно. Уж на что наш институт был противный, но все-таки в три часа дня уроки кончались, и мы уходили домой до следующего утра. Могли гулять по городу (прощай, дорогая Замковая гора!), могли читать какие хотели книжки. А в Смольном, как в тюрьме. Домой будут отпускать только на каникулы, а книжки - только те, какие разрешат синявки. А главное, подруг жалко! Разве там будут такие, как ты, Маня, Варя" Катюшка? Зато, просто как в насмешку, там будет со мной Тамара Хованская, которую я презираю!
Вот уж действительно повезло мне!
В общем, "и ску... и гру... и некому ру,.."
Шурочка, пожалуйста, очень тебя прошу - не забывай меня!
И остальные пусть не забывают. Я буду вам писать, а вы, смотрите, отвечайте. Только пишите не на Смольный - там синявки читают все письма, а на адрес тети. Будем переписываться, а в конце мая я приеду домой, и будем опять дружить все лето.
Кланяйся своим маме и папе, дедушке, Юзефе, дяде Мирону, Ивану Константиновичу Рогову, Лене, Шарафуту. Поцелуй от меня Варю, Маню, Катюшку и Сенечку.
Шурочка, не забывай меня! Твоя "Бедная Лида".
Пожалуйста, напиши мне какие-нибудь ругательные слова по-немецки (только напиши русскими буквами, а то я не разберу). Мне нужно отругиваться от двоюродного брата, тетиного сына, а то он ругает меня по-немецки длинно-длинно, а я ему отвечаю только "дэс швайнес"! Одно-единственное ругательство - и то в родительном падеже! Выручай, дорогая!
Очень жалко, что Лида уехала... Такая она умная, прямая, справедливая, столько читала, так много знает (вот только с немецкими ругательствами сплоховала!). Всем нам будет без нее "и ску... и гру... и некому ру...".
Варя и Маня тоже огорчены отъездом Лиды, а Катюшка, по своей ребячливой непосредственности, еле удерживается от слез. И жалобным голосом повторяет: "Вот свинство! Вот какое свинство!" А что свинство и кто именно свинья, сама не знает.
Зато Меля Норейко отнеслась к отъезду Лиды совсем прохладно.
- Тебе, что ж, не жаль, что Лида уехала? - спросила Варя.
- Немножко жялко... - сказала Меля. - Так шьто же, потвоему, мне плакать-рыдать? В голос, шьто ли, чтоб на улице слышьно было, да?
Меля вообще от нас очень отдалилась. На ней, как ни стран-но, стало сказываться влияние ее "тетечки". Меля очень огрубела - в разговоре у нее то и дело пробиваются "мотивчики" явно с тетечкиного голоса.
- Водиться, - говорит она теперь, - надо только с самыми выжшими (то есть высшими). От них и манер хороших наберешься, и всего. А с "нижших" что? Все одно, как с нищих!
- А вдруг, - поддразнивает ее Варя, - вдруг да не захотят "выжшие" с тобой водиться? Какой в тебе интерес? Ничего ты не знаешь, ничего не читаешь...
- А зато, - возражает Меля, - у моего папы денег - дай боже всякому! И ресторан папин - это тоже не жук начихал!
Однако Варины слова о том, что с нею неинтересно, что она мало читает, все-таки задели Мелю.
Недавно она с гордостью заявила нам:
- Ох, что я теперь читаю, какую книжку! Вы такое читали? "Павло Чернокрыл, или Как ревнивый муж жену убил"...
Не читали? Или еще есть у меня: "Тайна Варфоломеевской ночи"! Что ни страница, то кто-нибудь кого-нибудь убивает...
Прежде, в младших классах, Мелино обжорство нас только забавляло. Теперь стало раздражать.
- Ты не стильно ешь! - укоряла Мелю еще Лида Карцева. - На этот кусок курицы надо бы тебе еще поставить ногу - и рычать: "Р-р-р!"
В нашем классе - новенькая. Ее приняли на вакансию, освободившуюся после отъезда Лиды Карцевой.
Новенькой, как и нам, лет четырнадцать-пятнадцать. Про такие лица, как у нее, Лида всегда говорила: "Приятное". Мне нравится это выражение. Бывает ведь, что иная девочка не красавица, но есть в ее лице что-то милое, ласковое - одним словом, "приятное". У нашей новенькой лицо умное и веселое. Ямочки появляются у нее на щеках не только, когда она улыбается, а просто так, в разговоре, ни с того ни с сего. Еще нравится мне в новенькой прямой, доверчивый взгляд красивых глаз, темнокоричневых, как ореховый пряник. "Ведь вы свои, да? - говорит этот взгляд. - Вы меня не обидите, правда?"
Сегодня у меня весь день, с самого утра, вертится в уме стих.
Да что стих, если бы стих! А то бессмысленные слова из песенки Шарафута:
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
Нарочно хочу "перебить" это наваждение - мысленно начинаю читать хорошие стихи:
Мчатся тучи, вьются тучи
Невидимкою луна.
И вдруг - как взвизг гармошки - в пушкинскую стройнocть врывается дурацкое:
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
Хожу злая. И, чем больше злюсь, тем неотвязнее вертится в голове проклятое "тирли-тирли-али-брави"!
Во время первой перемены новенькая стоит в коридоре, в оконной нише, одна. Она спокойно-внимательно смотрит на волну мимо идущих девочек. Словно высматривает кого-то. Во время второй перемены то же самое. Но, когда начинается большая перемена, новенькая решительно преграждает дорогу нашей компании и говорит, глядя на нас своим открытым, доверчивым взглядом:
- Девочки, можно мне с вами ходить?
"Ходить с вами" - это выражение, принятое в гимназиях и институтах. "Она ходит с Поповой и Анощенко", "Мы с ней ходим". Это означает: ходить вместе на переменах, держась под руки. Это еще не значит дружить - нет, это ступенькой ниже.
Те, кто дружат, конечно, и ходят вместе на переменах. Но те, кто ходят вместе, еще не всегда дружат - они просто "приятельствуют". Наша новенькая во время первых двух перемен внимательно и пытливо смотрела, с кем ей хочется "ходить вместе", и выбрала нас. Чем-то мы ей, видно, понравились, и она подошла к нам открыто и доверчиво.
Мы радушно отвечаем ей:
- Конечно, можно! - и включаем ее в нашу шеренгу - между Варей Забелиной и мной.
Все вместе мы продолжаем наш путь к полутемному коридорчику около приготовительного класса; там стоит наша "столовая скамья"; на ней мы всегда завтракаем на большой перемене.
"Занимать скамью", чтобы на ней не уселись другие, это всегда делает Меля Норейко: она больше всех озабочена тем, чтобы "кушять спокойненько". Ведь на ходу, говорит она, "и собаки не едят"! Поэтому, едва прозвучит звонок на большую перемену, Меля опрометью мчится к нашей заветной "столовой скамье", занимает ее и ждет нас.
Вот и сейчас, когда мы подходим вместе с новенькой, Меля уже расположилась на скамье со всеми своими закусками и лакомствами.
Увидев новенькую, Меля недовольно хмыкает:
- Еще баба до воза!
Мы сообщаем Меле про новенькую все, что она успела рассказать нам по дороге к скамейке.
- Это Люся! - представляю я.
- Сущевская... - дополняет Варя.
- Она из Вологды приехала! - радуется Катюшка. - И папа мой тоже был вологжанин!
Но Меля смотрит на новенькую неласковыми глазами:
- Шестерым на скамье не усесться.
Новенькая смущается:
- А я постою. Рядом со скамейкой...
- Не надо! - говорю я резко, потому что меня уже давно бесят Мелины фокусы. - Всегда мы здесь вшестером сидели - с Лидой Карцевой.
- Даже всемером! - подхватывает Катюша. - С нами еще ведь и Тамара Хованская сидела.
Очень неохотно Меля вынуждена потесниться со своим хозяйством освобождается местечко для Люси Сущевской.
Смеясь, толкаясь - нам в самом деле тесновато, - усаживаемся мы все. Новенькую, Люсю Сущевскую, мы посадили посередине и, конечно, основательно стиснули ее.
- Жива? - приветливо гудит ей Варя.
- Дышу... - смеется Люся. - В тесноте, да не в обиде!
Покончив с завтраком, мы ходим по коридорам. Меля незаметно оттягивает мой локоть, чтобы поотстать со мной от остальных. Она, видно, хочет мне что-то сказать.
- Ну? - спрашиваю я очень неприветливо. - Что еще?
- Вы все, честное слово, какие-то дурноватые! Сзываете народ отовсюду. Можно подумать, вам сено косить надо. Ну, зачем вы эту подхватили? - Меля презрительно показывает подбородком в сторону Люси Сущевской, идущей впереди вместе с остальными девочками. - "Это Люся Сущевская! Из Вологды}" - очень зло передразнивает нас Меля. - Подумаешь - герцогиня из Парижа!
- Ну и что? - уже рычу я, еле сдерживаясь.
- А то! Завтрак ее видела ты? Нет, помилуйте, ты такими мелочами не интересуешься! - кривляется Меля. - На черном хлебе вареная говядина из супа! Вот она кто, ваша герцогиня!
На меня - чувствую - накатывает та волна вспыльчивой ярости, которой я всегда страшно стыжусь потом. Просто нет сил удержаться и не ударить Мелю по ее раскормленной физиономии! Но тут же это перекрывается озорной мыслью, веселой и злой и такой же бессмысленной, как вертящиеся в моей голове с утра "тирли-тирли-али-брави"!
- Меля! - говорю я тем замогильным шепотом, каким в наших домашних спектаклях мы изображаем таинственных злодеев. - Меля, ты можешь сохранить тайну?
- Вот крест святой... - И Меля начинает истово креститься.
- Нет! - продолжаю я так злодейски, что мне самой становится страшно. Нет, простой клятвы мало! Повторяй за мной: "Если я разболтаю эту тайну, пусть жабы и скорпионы жалят мою печень! Пусть шакалы и гиены терзают мой труп!.."
Повтори!
Меля усердно и старательно бормочет:
- Если я разболтаю... пусть жябы и шякалы скушяют мою печенку... И скорпиены тоже!
- Хорошо, - одобряю я. - Слушай: эта новенькая - никакая не Люся и никакая не Сущевская! Она... графиня!
- Что ты говоришь? - Меля поражена. - А как ее фамилия?
Этого вопроса я не предвидела. Ну да не отступать же!
- Она - графиня... графиня де Алибрави!
- Ох! - Меля уничтожена. - А почему она об этом молчит?
В самом деле, почему она молчит? Надо врать дальше!
- За ней следят враги. Одного зовут Резонанс, а другого - Майонез...
Ой, с Майонезом я дала маху! Меля не может не знать, что майонез - это соус, который подают посетителям в ресторане ее отца.
- Майонез? - переспрашивает она. - Ты что-то путаешь.
- Да, да, я спутала, его зовут как-то иначе... Ну, да не в этом дело! Важно то, что враги преследуют эту бедную девочку. Они хотят отнять у нее титул и богатство.
- Богатство?
- Да. У нее сто тысяч золотых функелыпперлингов! - продолжаю я врать так вдохновенно, что внутри у меня все хохочет. - Понимаешь?
Но Меля хочет знать все дотошно.
- А какие же это деньги - эти фун-кун... шпун...
- Мексиканские! Золотые функельшперлинги!
- Ох, а я с ней так невежливо... - раскаивается Меля. - Но я ведь не знала, что она из "выжших"... Да, - спохватывается она вдруг, - а почему же в таком случае у нее на завтрак вареная говядина из супа? И с черным хлебом.
- Это для отвода глаз. А дома они с матерью едят мексиканское национальное блюдо "тирли-тирли"... Из пупков птиц киви-киви...
- Какое, какое блюдо? Из чего?
- Тирли-тирли. Из протертых пупков птиц киви-киви!
- А ты у них была, что ли? И ела пупки эти самые?
- Была... Вчера... Целую тарелку схомячила...
Я говорю такими рублеными словами, потому что еще минута - и я не выдержу, расхохочусь-разгрохочусь, по маминому выражению, "как пожарный".
Но тут приходит неожиданное спасение: служитель Степа дает звонок. Конец большой перемене. Надо бежать в класс.
Но Меля так заинтересована, что не отпускает меня. Притянув к себе мою голову (за четыре года нашего совместного ученья я вымахала, долговязая, как Дон-Кихот, а Меля - кругленькая и приземистая, как Санчо Панса) и заглушая звонок, Меля трубит мне в самое ухо:
- А когда это будет? Когда она получит свои сто тысяч?
- Когда? - переспрашиваю я страшным голосом. - Ты хочешь знать когда?
. И тут со мной случается неприятность. Для того чтобы произвести на Мелю еще большее впечатление, я, продолжая сверлить ее глазами, отступаю на шаг назад, чувствую под своей ногой что-то твердое и слышу жалобный вскрик:
- Ох, какая неуклюжая!
Оборачиваюсь и с ужасом вижу, что я отдавила ногу нашей классной даме, Агриппине Петровне Курнатович.
- Простите! - лепечу я. - Я не видела...
- Надо видеть! - с гримасой боли выдавливает она из себя. - Надо видеть...
Ну, как я ей объясню, что не могу видеть... затылком?
Агриппина Петровна направляется в класс, прихрамывая и неодобрительно качая головой.
- Ты ей на мозоль наступила, - шепчет Меля. - Теперь она будет тебя ненавидеть!
С этого дня Агриппина Петровна в самом деле вроде как ненавидит меня. "Ненавидит", конечно, не то слово: просто я вызываю в ней неприятное воспоминание. Мне это очень досадно. Агриппина Петровна Курнатович чуть ли не первая за все годы синявка, к которой у нас, учениц, нет никакой вражды.
Больше того, мы все считаем, что она славная. Наказывает ока редко и неохотно. Не сует нос во все парты и сумки. Не вынюхивает, нет ли у кого-нибудь запрещенных вещей. Не пытается заводить с нами "келейные" разговоры, чтобы выспрашивать об остальных ученицах. Еще одно отличает Агриппину Петровну от других синявок: есть в ней какая-то ласковая сердечность.
Захворает кто-нибудь из учениц - Агриппина Петровна сама отведет ее в лазарет, постоит там, пока врач или сестра милосердия скажут, в чем дело. И, если заболевшей надо отправляться домой, Агриппина Петровна проводит ее вниз, в вестибюль, посмотрит, чтобы она теплее укутала горло, и еще помашет ей на прощание: "Счастливо! Поправляйтесь поскорее!" Может быть, это покажется странным, но, с тех пор как у нас в синявках Агриппина Петровна, я больше никогда не вру, будто у меня болит то или другое в дни, когда я не приготовила уроков.
И подруги мои тоже. Нам просто неприятно обманывать этого милого человека, который так сочувственно относится к нашим болезням.
Забыла еще сказать, что Агриппина Петровна очень беспокоится о тех, кто по болезни не приходит в институт: она справляется у подруг заболевшей девочки, передает ей приветы... Не знаю, почему и отчего Агриппина Петровна такая белая ворона среди черных галок - наших синявок. Не знаю, потому что она в нашем институте служит первый год, приехала из какого-то другого города. О ней ничего не знает даже Меля, а уж она знает всегда все и обо всех! Но, хотя нам ничего не известно о прошлом Агриппины Петровны, Меля с уверенностью пророчит ей печальное будущее: "Эта здесь не заживется, - каркает Меля. - Ее живо сожрут!"