Такое уже случалось с нами.
   Старик фыркает. Некоторое время стоит тишина. Затем он начинает размышлять вслух:
   — Похоже, это были испанцы!
   Будем надеяться, что так оно и было, думаю я про себя.
   — Ладно, как бы то ни было, мы не можем ничего предпринять!
   Показывается португальский берег. Я вижу белый домик на красноватых скалах. Очень похоже на Бретань, вроде Коте-Саваж в Ле-Круазик, где разбивающиеся о скалы штормовые волны взметаются ввысь, как взрывы крупнокалиберных снарядов. Сперва два гулких удара, вслед за которыми меж черных утесов немедленно вырастают фонтаны гейзеров. Во время отлива, когда море спокойное, вдоль скал протягиваются узенькие пляжи из желтого песка. В наполненных сыростью бухточках шелестит бледно-желтая осока. Когда норд-вест [89] яростно атакует побережье, колючий утесник украшается гирляндами и фестонами морской пены. Древние, глубоко утрамбованные временем дороги, скрытые пеной, кажутся засыпанными снегом. На песке виднеются бледно-серебристые звездочки чертополоха. Иногда, правда, встречается и потерянный каким-то минным тральщиком параван. [90] Фермеры собирают полусухие водоросли в огромные кучи на свои тележки о двух больших колесах. А на море смотрит маяк, выкрашенный в белый и красный цвет, вроде нашего прибора Папенберга.
   И вновь мои мысли возвращаются к коробку испанских спичек. На самом деле я всегда знал об этом, не желая признаться сам себе: точно такой же коробок с пылающим на нем солнцем — ярко-желтым на огненно-красном фоне — в дамской сумочке Симоны из крокодиловой кожи, которую она всегда носила с собой и которая вмещала «ma vie privee» [91], как она сама любила говорить. Как-то она рылась в ней в поисках фотографии, которую хотела показать мне, и оттуда выпал этот спичечный коробок. Она подхватила его слишком поспешно. Почему я не должен был его увидеть? Первый вахтенный офицер с лодки Франке, который часто заходил в кафе ее родителей, дал его ей — нет, позабыл там — или… нет, она сама попросила у него этот коробок… Сомнения вспыхивают с новой силой. Симона и маки? Была ли она предательницей — несмотря на все свои уверения? Эти ее постоянные расспросы: «Quand estceque vous partez? — vers quelle heure?» [92] — «Поинтересуйся у своих друзей. Они знают наше расписание лучше нас самих!» — А потом поток слез, жалобные рыдания, неожиданный всплеск ярости. «Злой, злой — tu es mechant — mechant — mechant!». Размазанная тушь, хлюпающий носик. Душераздирающая картина.
   И все же почему она не получила по почте такой же маленький, симпатичный игрушечный черный лакированный гробик, как все ее соседи по дому? Почему Симона — единственная, не получившая его? Неужели ее печальное лицо — одно лишь притворство? Никто не смог бы так замечательно разыграть спектакль! Или смогла бы?
   Перед моим взором возникает широкая низкая постель, покрывало с кричащим узором из роз, перепутанная бахрома, я вдыхаю сухой аромат кожи Симоны. Симона никогда не была потной. Она так любила свое нежное, упругое тело, так следила за каждым своим движением.
   Я сижу в середине кафе, не решаясь встретиться с ее взглядом. Но когда она скользит между столиками с грацией ласки, уделяя внимание посетителям, я не могу оторвать от нее глаз. Легкая и изящная, как матадор на арене. Расстановка стульев в зале определяет ее фигуры и па, предоставляя ей возможность бесконечно новых комбинаций. Она уворачивается от встречающихся на ее пути препятствий, как от бычьих рогов, то выгибая бедра в сторону, то слегка подтягивая живот. Белая салфетка в ее руках напоминает плащ матадора. Я заметил, что она никогда ни на что не натыкается, не касается даже углов или спинок стульев. А как она смеется! Словно рассыпалась пригоршня звонких монет. В мое поле зрения все снова и снова попадает ее фиолетовый свитер. Тщетно я пытаюсь читать свою газету. Кто подсказал ей это утонченное сочетание фиолетового свитера и серых свободных брюк — этот потрясающий фиолетовый цвет, ни красноватый, ни синеватый — прямо как на картинах Брака? И все это венчает бронзовый цвет ее лица и чернота волос.
   Сейчас в кафе полным-полно посетителей. Жаждущие, они заходят по дороге с пляжа. Официантка не справляется с их наплывом. Смешно наблюдать, как более проворная Симона настигает ее около стойки бара и начинает мягко корить за нерасторопность, словно молчаливо угрожающая кошка.
   Мне слышится ее голос. «Мы должны быть осторожны!» — «Ах уж эта постоянная осторожность!» — «Ты должна остерегаться — и я тоже!» — «Кто помешает нам?» — «Не глупи. Они и так могут сделать слишком много, вовсе „не мешая“ нам!» — «Ну и что?» — «Ничего, просто мы хотим уцелеть!» — «Да никто не уцелеет!» — «Мы — уцелеем!»
   Она встретила меня у поезда в Савене на черт знает откуда раздобытой машине, не дала мне произнести ни слова, потому что знала, что я сейчас же начну ругаться, гнала машину, как сумасшедшая, и только спрашивала:
   — Тебе страшно? Если покажется военная полиция, я лишь сильнее нажму на акселератор. Они никогда не могут попасть как следует!
   Я слышу ее голос утром того дня, когда мы вышли в море:
   — Si tu ne сейчас же не повернешься и не встанешь — je te pousse dehors avec mon cul — моей задницей, compris? [93]
   Зажженной сигаретой она подпаливает волосы на моей правой лодыжке:
   — Как славно пахнет, маленький cochon [94]!
   Она дотягивается до отделанного мехом ремешка, вздернув верхнюю губку, зажимает его концы у себя под носом, чтобы стало похоже на усы, смотрится в зеркало и разражается смехом. Потом она щиплет шерсть из постельного покрывала и запихивает ее себе в нос и уши. А теперь она пробует говорить по-немецки:
   — Я готова к обману — Я плохой — Je suis d'accord [95] — Я очень рада этому — с этим — этим — Как вы там говорите? Из меня вышел бы прекрасный маленький людоед — J'ai envie d'etre соблазнил. Et toi? [96] А теперь я спою тебе песенку:
 
   Monsieur de Chevreuse ayant declare que tous
   les cocus devraient etre noyes,
   Madame de Chevreuse lui a fait demander
   s'il etait bien sur de savoir nager!
 
   [97]
 
   Спектакль? Чистое притворство? Мата Хари из Ла-Бауля?
   И опять, в утро нашего выхода в море. Симона беззвучно съежилась за столом, плечи опущены, смотрит на меня: в глазах слезы, во рту — непрожеванный круассан с маслом и медом.
   — Ну же, давай, ешь!
   Она покорно начинает жевать. По ее щекам катятся слезинки. Одна повисла на носу. Она мутная. Это бросается мне в глаза. Наверное, соль. Соленые слезы.
   — Пожалуйста, поешь. Будь умницей!
   Я беру ее сзади за шею, как кролика, взъерошивая волосы тыльной стороной руки.
   — Ну, ешь же, ради бога. Прекрати беспокоиться!
   Тяжелый свитер — спасибо этому белому свитеру толстой вязки. Он дает мне возможность перевести разговор хоть на какую-то тему:
   — Хорошо, что ты успела довязать свитер. Он пригодится мне как нельзя более кстати. Сейчас уже действительно холодно на улице!
   Она всхлипывает:
   — Просто чудо — шерсть — хватило как раз. Осталось совсем немного.
   Она показывает, сколько именно, разведя большой и указательный пальцы:
   — И четырех рядов не связать! Как на вашем флоте говорят о свитерах? Что-то вроде «счастлив»? Или «верен»? Ты будешь счастлив своим свитером? Будешь ты ему верен?
   Она снова всхлипывает, задерживает дыхание, смеется сквозь слезы. Отважная. Она отлично знает, что мы идем не на прогулку. Ей не удастся скормить геройские небылицы вроде тех, которые подходят для домохозяек. Она всегда знает, когда не возвращается лодка. Но как? Случайно? Догадывается? В конце концов, существует сотня вполне «законных» способов узнать об этом. «Хозяева моря», которые когда-то были завсегдатаями, внезапно перестают заходить. И, конечно, француженки, убирающиеся в казармах, знают, когда команда ушла в море и когда она, по всем расчетам, должна вернуться. Везде слишком много болтают. И тем не менее…
   Старые бретонские часы показывают шесть тридцать. Но они спешат на десять минут. Отсрочка приговора. Через десять минут сюда прибудет шофер. Симона продолжает обследовать мой китель:
   — Ты тут посадил пятно, cochon!
   Она не может поверить, что я собираюсь подняться на борт в таком виде.
   — Ты что, думаешь — это прогулочная яхта?
   Я приготовил все слова, которые нужно:
   — Я провожу тебя до канала!
   — Нет, не нужно этого делать. К тому же он охраняется!
   — Я все равно проберусь. Я одолжу пропуск медсестры. Я хочу видеть, как ты будешь уходить!
   — Прошу тебя, не надо. Могут быть неприятности. Ты ведь знаешь, когда мы уходим. Ты увидишь нас с пляжа полчаса спустя.
   — Но тогда ты будешь уже не больше спичечной головки!
   Опять эти спички. Красно-желтый коробок. Я напрягаю память, пытаясь уцепиться за что-то: стол для игры в бридж с коричневыми дырами, прожженными окурками в шпоне сливового дерева. Легко вспоминается trompe-l'oeil узор на полу, который образует либо четко очерченные кубы, стоящие на своих вершинах, либо рельефные зубчатые выемки, смотря на какую плитку первую взглянешь: на белую или на черную… Серый пепел в камине… Снаружи раздается визг тормозов. Затем гудок. На шофере серая полевая форма — береговая артиллерия.
   Симона гладит ладонями новый свитер. Прижавшись ко мне, она кажется такой маленькой, ниже моего подбородка. Да к тому же на мне обуты огромные морские сапоги.
   — Почему у тебя такие большие сапоги?
   — У них пробковая подошва, они теплые и, кроме того… — я заколебался на мгновение, но ее смех и удивление придали мне уверенности, и я договариваю, — Кроме того, они должны быть достаточно большими, чтобы от них можно было легко избавиться в воде.
   Я быстро сжимаю ее голову, мои пальцы пробегают по ее волосам.
   — Ну же, не устраивай сцен!
   — Твоя сумка? Где твоя сумка? Ты видел все вещи, что я тебе собрала? Сверток не разворачивай, пока не выйдешь в море, ya [98]? Обещаешь?
   — Обещаю!
   — И ты будешь носить этот свитер, да?
   — Всякий раз, когда будем на открытом воздухе. А когда буду ложиться спать, я подниму воротник и представлю, что я дома!
   Хорошо, что мы говорим о таких простых, бытовых вещах.
   — Тебе нужны полотенца?
   — Нет, они есть на борту. И выгрузи половину всего этого мыла. У них на борту есть мыло для соленой воды.
   Я гляжу на часы. Машина ждет снаружи уже пять минут. Нам надо еще забрать шефа. Если бы только все это кончилось!.. Все проходит так быстро. Садовая калитка по пояс, смолистый запах сосен. Еще раз обернуться. Захлопнуть за собой калитку — fini. [99]
   Быстро опускается ночь. Последний небесный свет, мерцая, растворяется в нашем кильватере.
   — Ну, Крихбаум, что думаете обо всем этом? — командир задает вопрос штурману.
   — Отлично! — без колебаний отзывается тот. Но не кажется ли его голос не вполне искренним?
   Проходят еще полчаса — и командир отправляет меня и еще трех наблюдателей вниз. Он хочет, чтобы на мостике не было никого, кроме штурмана. Это должно означать, что мы уже вплотную подошли к тому месту, где, по его предположениям, начинается их линия обороны.
   Я слышу, как к передаточному механизму подсоединяют электромоторы. Перестук дизелей замер: теперь мы идем на поверхности на электрической тяге, чего мы никогда не делали прежде.
   — Корабельное время? — спрашивает командир сверху.
   — Двадцать часов тридцать минут, — отвечает рулевой.
   Я остаюсь на центральном посту. Истекают еще полчаса. Моторы работают так тихо, что, стоя под боевой рубкой, я могу слышать все, что говорит командир.
   — Боже правый — Томми стянули сюда половину своего флота! Не могли же они все завалиться в танжерские казино! Посмотрите туда, на тот корабль, Крихбаум. Будем надеяться, что мы ни в кого не врежемся.
   Рядом со мной возникает шеф, тоже смотрящий вверх.
   — Чертовски трудно! — говорит он.
   Имея перед собой лишь их ходовые огни, Старик должен определить курс и скорость вражеских кораблей, поворачиваться к их патрульным судам, одному за другим, узким силуэтом, и постараться протиснуться между ними, не потревожив никого. Ужасно трудно сразу понять, какой огонек принадлежит какому судну, остановилось ли оно или, наоборот, уходит от нас на сто десять градусов — или, напротив, приближается на семидесяти градусах.
   Рулевой тоже не может расслабиться ни на мгновение. Он тихо повторяет полученные команды. А вот голос Старика звучит спокойно. Узнаю его: он снова в своей стихии.
   — Какие замечательные люди: зажгли свои ходовые огни как следует — очень мило с их стороны! Крихбаум, а куда направляется наше суденышко? Сближается?
   Такое впечатление, что лодка ходит кругами. Мне следует внимательнее прислушаться к командам, отдаваемым рулевому.
   — Черт! Это вот прошло слишком близко!
   Командир молчит какое-то время. Нелегкая работа. Я чувствую пульс, бьющийся вверху моего горла.
   — Все правильно, мой мальчик, продолжай идти этим же курсом! — наконец слышу я. — Да их тут целая банда! Надо отдать им должное, они стараются изо всех сил! Оопс, а это что движется там? Девяносто градусов лево руля.
   Много бы я дал, чтобы оказаться сейчас на мостике.
   — Штурман, следите за этим судном, идущим нам наперерез — да, именно это! — сообщите, если оно сменит курс!
   Внезапно он приказывает стоп обе машины. Я напрягаю слух. Шеф фыркает. Что будет дальше?
   Кажется, что волны слишком громко бьются о цистерны плавучести. Похоже на хлопанье мокрого белья. Лодка покачивается взад-вперед. Мой вопрошающий взгляд, обращенный к шефу, остается без ответа. Все освещение на центральном посту сейчас прикрыто, и я различаю его лицо всего лишь бледным пятном.
   Я слышу, как он два раза возбужденно переминается с ноги на ногу.
   Тшшум — тшшум: волны плещутся о борт корабля.
   И вот приходит облегчение: Старик наконец запускает левый мотор. В течение десяти минут мы едва продвигаемся вперед; словно крадемся на цыпочках.
   — Едва не поцеловались вот с этой! — доносится сверху. Шеф, затаивший дыхание, делает глубокий выдох.
   Старик велит запустить и правый мотор. Мы уже проскользнули сквозь плотную внешнюю защиту? А что, если Томми создали несколько защитных систем, а не только одну?
   — Навряд ли они поставили боновые заграждения, — говорит Старик. — Слишком сильное течение.
   Где мы находимся? Взглянуть на карту? Нет, не сейчас. Еще не время.
   — Ну как, Крихбаум, возбуждающе, не правда ли?
   Старик громко разговаривает там, наверху, безо всякого опасения.
   — Мы неплохо движемся! Интересно, что делают те, кто должны нас перехватывать?
   К сожалению, я едва могу расслышать голос штурмана. От напряжения у него, должно быть, сперло дыхание; он отвечает шепотом.
   Старик снова меняет курс:
   — Немного ближе! Все идет просто замечательно. Похоже, они совсем не ожидают нашего появления! Следите, чтобы вон та посудина держалась от нас на приличной дистанции — понятно?
   В течение целых пяти минут сверху не доносится ничего, кроме двух команд рулевому.
   Затем раздается:
   — Через десять минут — погружаемся!
   — Я готов, — бормочет шеф.
   Несмотря на объявленное Стариком время погружения шеф остается наготове. Может, он хочет продемонстрировать, насколько он уверен в себе? В его готовности можно не сомневаться: лодка идеально удифферентована. Все системы, за которые он отвечает, были проверены самым тщательным образом за несколько последних часов. У помощника на посту управления и вовсе не было времени, чтобы расслабиться.
   — …Ну, кто говорил… вот так… все в порядке…
   Можно подумать, Старик уговаривает ребенка, который не желает доедать свою порцию.
   — Ладно, пойду, гляну еще разок! — бросает шеф напоследок и исчезает.
   Внезапно меня осеняет мысль: Быстро! Немедленно в гальюн! Такая возможность может еще не скоро представиться.
   Мне везет — кубрик общего пользования свободен.
   Когда находишься внутри, такое впечатление, будто сидишь на корточках внутри какой-то машины: здесь нет деревянной обшивки, чтобы скрыть умопомрачающее переплетение труб. Зажатый в узком пространстве меж двух стен, едва можешь пошевельнуться. А чтобы еще больше осложнить наше существование, боцман плотно напичкал все пространство, оставшееся между швабрами и ведрами, консервами с «Везера».
   Тужась, я вспоминаю историю моряка, запертого в отхожем месте корабля, терпящего бедствие в шторм, который должен был потихоньку выливать в море масло. Считалось, что это масло, вытекая через сливное отверстие, должно было успокоить поверхность разбушевавшейся воды. Судно сильно кренилось, и гальюн оказывался как раз на уровне моря. Стоило судну накрениться больше обычного, в помещение через сливное отверстие врывалась вода, которая постоянно прибывала. Дверь не открывалась, потому что засов с внешней стороны задвинулся, и моряк знал, что он утонет, если корабль накренится еще больше. Он не мог даже надеяться, что под потолком останется воздух, который не даст воде подняться, так как отхожие места обычно хорошо вентилируются — во всяком случае, на нормальном корабле, в отличие от подлодки.
   И он оставался там, словно мышь, пойманная в мышеловку, и он продолжал лить масло, как только сливное отверстие прекращало выплевывать соленую воду: одинокий человек на забытом посту, борющийся за живучесть своего корабля.
   Внезапно меня охватывает самый унизительный приступ клаустрофобии. При погружении может случиться авария. Аккумуляторные батареи могут взорваться, и эта проклятая металлическая ловушка, деформированная взрывом, никогда не откроется вновь. Я вижу себя со стороны, отчаянно бьющегося о дверь — а меня никто не слышит.
   В моем мозгу мелькают сцены из фильмов: автомобиль с пойманными в нем пассажирами падает в реку. Лица, искаженные муками агонии, за решетками тюрьмы, охваченной пожаром. Театральный проход, забитый толпой, охваченной паникой. У меня сводит кишки; я встаю враскоряку и стараюсь сконцентрировать внимание на каплях конденсата, повисших вдоль нижнего края отливающего серебром контейнера с углекислым калием, помещенного за унитазом.
   Я стараюсь сохранять спокойствие и нарочито медленно одеваю штаны. Но потом мои руки, которые качают сливную воду, очищающую унитаз, начинают действовать быстрее, чем мне хотелось бы. Скорее распахнуть дверь! Наружу! Дыши глубже! Боже мой!
   Был ли это приступ ужаса? Простой, заурядный страх или клаустрофобия? Когда же я испытывал настоящий ужас? В бомбоубежище? Вряд ли. В конце концов, тогда единственным опасением было, что из-под земли нас достанет случайное попадание. Лишь в Бресте, когда неожиданно появились бомбардировщики, я бежал, как заяц. Пожалуй, со стороны я представлял собой занятное зрелище.
   Или в Дьеппе, на минном тральщике? Эти невероятно быстрые приливы и отливы. Мы уже выудили одну мину; когда внезапно взвыла сирена, пирс возвышался над нами подобно стене четырехэтажного дома, а мы лежали на дне грязной лужи, оставшейся на месте портовой гавани, и вокруг начали сыпаться бомбы, и негде было укрыться.
   Но все это не идет ни в какое сравнение с тем ужасом, который я испытывал по воскресеньям в бесконечно длинных гулких коридорах школы-пансиона, когда большинство учеников разъезжалось по домам, и в здании почти никого не оставалось. За мной гнались преследователи с ножами в руках, их скрюченные пальцы тянулись сзади к моему шее, желая поймать меня. По пустым коридорам вслед за мной грохотали их шаги. За мной гнался ужас — непрестанная жуть. Школьный кошмар — посреди ночи я просыпаюсь, мои бедра слиплись от пота, кажется, будто истекаешь кровью. Света нет. И я лежу, оцепенев от ужаса, скованный страхом, что буду тотчас убит, стоит мне лишь пошевельнуться.

X. Гибралтар

   Смена вахты. Много толкотни и пихания, потому что люди из второй смены все еще стоят на посту управления, а начинают подходить уже из третьей. Берлинец никак не возьмет в толк, почему мы еще не нырнули:
   — Со Стариком так всегда: либо все, либо ничего. Никаких половинчатых мер!
   Напряженная обстановка развязала им языки. Трое или четверо говорят одновременно:
   — Парни, а ведь здорово придумано!
   — Действительно получилось!
   — Все точно, как в аптеке!
   — Мы прорвались.
   Зейтлер проводит своей расческой по волосам.
   — Правильно делаешь, что прихорашиваешься, — обращается к нему Берлинец. — Говорят, среди Томми полно извращенцев.
   Зейтлер не удостаивает его ответом.
   Турбо негромко напевает что-то себе под нос.
   Я стою под люком, зюйдвестка застегнута под самый подбородок, правую руку кладу на перекладину трапа, смотрю вверх:
   — Разрешите подняться на мостик?
   Внезапно командир кричит:
   — ТРЕВОГА!
   По трапу сверху соскальзывает штурман. Его флотские сапоги с грохотом впечатываются в палубу рядом со мной. Сверху доносится шум.
   Командир — куда подевался командир?
   Только я собрался открыть рот, как мои колени подгибаются от ужасающего взрыва. Боже, мои барабанные перепонки! Я спотыкаюсь о рундук с картами. Кто-то орет:
   — Командир! Командир!
   Чей-то еще голос:
   — В нас попали! Артиллерийский снаряд!
   На нас обрушивается тяжелый каскад воды. Гаснет свет. Уши заложены. Охватывает страх.
   Лодка уже начинает крениться. И тут промеж нас тяжелым мешком сваливается командир. Стеная от боли, он может вымолвить лишь:
   — Попадание, прямо рядом с боевой рубкой!
   В луче фонарика я вижу, как он выгибается назад, прижав руки к почкам.
   — Орудия нет! — Меня едва не снесло!
   В темноте той половины центрального поста, что ближе к корме, кто-то пронзительно, по-женски, визжит.
   — Это был самолет — целенаправленная атака, — выдыхает командир.
   Я чувствую, как лодка стремительно погружается. Самолет? Штурмовик? Посреди ночи? Не артиллерийский снаряд, а самолет — невероятно!
   Зажигается аварийное освещение.
   — Продуть цистерны! — орет командир. — Продуть все до единой!
   И затем добавляет резким, словно удар бича, голосом:
   — Немедленное всплытие! Приготовить спасательное снаряжение!
   У меня перехватывает дыхание. В полутемном проеме кормового люка виднеются два или три перепуганных лица. Все замирают на месте.
   Командир стонет, тяжело дыша.
   В тот же час появилась рука, и написала на стене царского дворца… [100] Самолет — не может этого быть!
   Нос лодки наклонился? Слишком наклонился? Орудия нет! Куда могло подеваться орудие?
   — Попадание рядом с рубкой, — как заклинание, повторяет Старик, а затем громче. — Какие повреждения? Боже всемогущий! Когда мне, наконец, доложат о повреждениях?
   В ответ с кормы раздается хор голосов:
   — Течь в дизельном отделении! — Течь в электромоторном отделении! …
   Жуткое слово «течь», наполовину заглушаемое свистом сжатого воздуха, устремившегося в цистерны, не то четыре, не то пять раз прорывается сквозь гвалт криков.
   Наконец стрелка глубиномера останавливается, сильно дрожит в напряжении и затем медленно начинает двигаться вспять. Мы поднимаемся.
   Теперь командир стоит под боевой рубкой:
   — Давайте, шеф! Немедленно всплываем! Без перископного обзора! Я поднимусь на мостик один. Держите все наготове!
   Меня до костей пробирает ледяной ужас. При мне нет моего аварийного комплекта. Я, пошатываясь, добираюсь до люка, ведущего на корму, протискиваюсь меж двух людей, которые и не думают посторониться, затем мои руки дотягиваются до изножья койки и хватают снаряжение.
   Сжатый воздух продолжает шипеть, и на посту управления царит дикое смятение. Чтобы не оказаться на чужом пути, я скрючиваюсь рядом с носовым люком.
   — Лодка выходит на поверхность — люк боевой рубки чист! — докладывает шеф, запрокинув голову, как если бы он был на обычных учениях. Старик уже внутри рубки. Он откидывает люк и начинает командовать:
   — Оба дизеля — самый полный вперед! Руль — право на борт! Курс — сто восемьдесят градусов!
   Его хриплый голос звучит резко.
   Прыгнуть за борт и плыть? Я пристегиваю баллон со сжатым воздухом, торопливо вожусь с застежками своего спасательного жилета. Как грохочут дизели! Сколько так может продолжаться? Я вполголоса считаю секунды посреди шума голосов, доносящихся из кормового люка.
   Что Старик задумал? Сто восемьдесят градусов — на зюйд [101]! Мы несемся прямиком на африканский берег.
   Кто-то орет: