У нас, водоплавающих, нет иного выбора, кроме как воспользоваться способом воздухоплавателей. Значит, необходимо избавиться от воды, проникшей внутрь лодки. Выгнать ее. Любой ценой.
   А потом вверх! Вверх и за борт, и вплавь к берегу.
   Я смогу повесить свои фотопленки на шею. Я упаковал их в один водонепроницаемый сверток. Такой упаковке даже шторм не страшен. Надо спасти хотя бы их. Таких фотографий никогда раньше не было.
   Будь проклято течение в проливе — если бы не оно…
   Лопата песка нам под киль — и в самую последнюю минуту. Это просто чудо.
   Старик кусает нижнюю губу. Сейчас думает и управляет шеф. Все зависит только от его решений. Выдержит ли он? Ведь он еще не расслабился ни на минуту.
   Кажется, все течи устранены, лишь иногда то тут, то там слышатся странные капающие звуки — это несколько незатянувшихся ран в нашей стальной шкуре. А что с той водой, что уже внутри лодки? Я понятия не имею, сколько ее. Каждый литр воды — это лишний килограмм, вес которого я ощущаю всеми нервами своего тела. Мы грузные, тяжелые — чудовищно тяжелые. Мы приросли ко дну, словно пустили в него корни.
   — Здесь воняет дерьмом! — это Вилли Оловянные Уши.
   — Так распахни окна! — ржет Френссен.
   На корме раздается хлопок, а за ним — шипение, словно выпускают пар из котла. Этот звук пронзает меня насквозь. Ради бога, что случилось на этот раз? Затем свист переходит в звук ацетиленовой горелки, режущей сталь. Нет сил пойти назад, чтобы посмотреть, что же это на самом деле.
   Что сейчас творится в голове у Старика? О чем он думает, сидя, запрокинув голову, и уставившись в воздух, которым трудно дышать? Попробуем всплыть, направить лодку к африканскому побережью, чтобы посадить на мель поближе к берегу? Это кажется наиболее вероятным, ибо он хочет всплыть до наступления рассвета. С другой стороны, если бы он собирался всего лишь всплыть и десантировать нас за борт, его бы не волновало, наведет команда машинного отделения порядок в кормовом отсеке или нет до наступления утра. Но это именно то, что он продолжает постоянно требовать.
   Спасаться вплавь в темноте — довольно рискованная затея. Течение растащит нас в разные стороны в считанные секунды. Смогут ли Томми вообще заметить нас в темноте? На наших спасательных жилетах нет мигающих маячков. Нет даже красных сигнальных ракет. Мы абсолютно неподготовлены к аварийной эвакуации.
   Старик молчит, словно воды в рот набрал. Я не решаюсь задать ему вопрос. Сначала, очевидно, надо попытаться оторвать лодку с грунта, избавившись от водного балласта. А потом, если нам это удастся, что потом?
   В этот момент он является в кают-компанию собственной персоной.
   — Ему гарантирована медаль, — слышу я его слова. — Эдакая звонкая побрякушка — Крест Виктории или что-то в этом роде.
   Я, ошеломленный, уставился на него.
   — Он честно заслужил ее. Чистая работа. Не его вина, что мы все еще лежим здесь вместо того, чтобы быть разорванными в клочья!
   Теперь я представляю, о чем идет речь. Приземистые казармы на Гибралтаре. Толпа летчиков в своих комбинезонах, бокалы шампанского в их руках, собрались отпраздновать потопление немецкой подлодки — точное попадание, заверенное воздушной разведкой, да вдобавок подтвержденное военно-морским флотом.
   — Страх в его первозданном виде, — шепчет командир, указывая на спину нового вахтенного на посту управления. Его сарказм подобен возложению исцеляющих рук: Придите ко мне, все трудящиеся и отягощенные, и я дам вам отдых.
   В проходе возникает штурман и докладывает:
   — Верх перископа треснул, — это звучит так, словно он обнаружил дырку в своем ботинке. — Перископ воздушного наблюдения тоже вышел из строя.
   — Ладно, — вот и все, что произносит Старик. Он выглядит усталым и сдавшимся, словно более или менее небольшое повреждение уже не имеет никакого значения.
   На корме дела обстоят намного хуже. Мне неясно, как бомба смогла причинить такие разрушения на корме. Можно понять происхождение повреждений на посту управления и в аккумуляторах, но откуда столько разрушений на корме — совершенная тайна. Может, было две бомбы? Судя по звуку, взрыв был двойной. Я не могу спросить Старика.
   С кормы является шеф, чтобы отрапортовать Старику. Из его доклада я узнаю, что почти все наружные клапаны дали течь. Вся электросистема вышла из строя. Как следствие, стало невозможно управлять орудийным огнем. Подшипники винтовых вал тоже могут быть неисправны. Как бы то ни было, можно ожидать, что они будут греться, если бы валы были в состоянии вращаться.
   Его рапорт представляет собой полный список повреждений. Не только основная, но и все прочие трюмные помпы вышли из строя. То же самое относится и к помпе системы охлаждения. Носовая дифферентная емкость утратила герметичность. Болты, на которых крепится станина левого дизеля, каким-то чудом выдержали. Но у правого дизеля их срезало начисто. Компрессоры сорвало с их оснований. Носовые горизонтальные рули едва можно пошевелить. Вероятно, они разбились, когда лодка врезалась в скалы на дне. Система компасов уничтожена — магнитный, гирокомпас, вспомогательный — все до единого. Автоматический лаг [105] и акустическое оборудование сорваны со своих опор и, скорее всего, неработоспособны. Радио серьезно пострадало. Даже телеграф в машинном отсеке не работает.
   — Вавилон еще не пал, — произносит Старик.
   Шеф хлопает глазами, похоже, не узнавая его. А как в точности звучит эта цитата? Я напрягаю память. Вавилон пал? Не то.
   Внезапно я слышу новый звук. Никакого сомнения, он раздается за бортом: ритмичная мелодия на высокой ноте с вплетенными в нее басами ударных. Опять они! Старик уловил ее в тот же момент, что и я. Он слушает ее, ощерив рот, со злобным лицом. Вибрация и завывание нарастают. Турбины! Следом наверняка будет Асдик. Все до единого замерли на месте — сидя, стоя, на коленях. Среди темных фигур вокруг меня я с трудом различаю, кто есть кто. Слева от перископа, должно быть, штурман. Его легко узнать, как обычно, по левому плечу, которое слегка выше правого. Фигура, согнувшаяся за столом операторов рулей глубины — это шеф. Слева от него, судя по всему — второй вахтенный офицер. Прямо под люком боевой рубки — помощник по посту управления.
   Снова тиски сжимают мою грудь, горло пересохло.
   Мой пульс бьется так же громко, словно молот о наковальню. Его, верно, могут расслышать все в отсеке.
   Мой слух улавливает все еле слышимые звуки, которые не замечал раньше: например, поскрипывание кожаных курток, или напоминающий мышиный писк звук, издаваемый трущимися о железные пайолы подошвами сапог.
   Тральщик с сетью? Асдик? Может, корабль, который был так увлечен описыванием победных кругов, не имел на борту глубинных бомб, а теперь пришла его замена. Я напряг каждый мускул, все мое тело окаменело. Нельзя выдавать свои эмоции.
   Что происходит? Шум винтов чуть-чуть ослабел — или я просто сам себя обманываю?
   Мои легкие болят. Осторожно, аккуратно, я позволяю своей грудной клетке расшириться. Делаю порывистый вдох, потом опять впускаю воздух в легкие. Так и есть — шум слабеет.
   — Уходит, — тихо говорит Старик, и я тут же обмякаю.
   — Эсминец, — безучастно продолжает он. — Присоединился к прочим кораблям, которые здесь. Они собрали все, что может держаться на воде!
   Он хочет сказать этим, что корабль прошел над нами по чистой случайности. Камень падает с моего сердца.
   Новые звуки бьют меня по нервам — на этот раз я подскакиваю от звона и стука инструментов. Очевидно, работа на корме опять закипела. Только теперь до моего сознания доходит, что на посту управления больше людей, чем должно было бы находиться. Эта попытка занять место под боевой рубкой, когда враг оказывается рядом — совершеннейший пережиток. Можно подумать, что «хозяева» не представляют, на какой глубине мы находимся. Здесь, глубоко на дне, у матросов нет преимущества перед командой техников в машинном отсеке. От спасательного снаряжения пользы — никакой. За исключением разве что индивидуальных кислородных картриджей, которые продлят нам жизнь на полчаса после того, как иссякнут запасы в основных баллонах.
   Мысль, что Томми уже давно списали нас со счетов и уже много часов, как отрапортовали в британское адмиралтейство о нашем предполагаемом потоплении, вызывает у меня чувство, нечто среднее между презрением и ужасом. Еще нет, вы, сволочи!
   Пока я остаюсь на борту, эта лодка погибнуть не может. Линии на моей ладони говорят, что я проживу долгую жизнь. Значит, мы обязаны прорваться. Главное, никто не должен узнать, что я неуязвимый, а иначе я, напротив, принесу одно несчастье. Они не смогли погубить нас, даже попав по нам! Мы еще дышим — правда, задыхаясь под толщей воды, но мы все еще живы.
   Если бы только мы могли отправить сообщение! Но даже если бы наше радио не отказало к чертям собачьим, мы не смогли бы выйти в радиоэфир с глубины. И никто дома не узнает, как мы встретили свой конец. «С честью отдал жизнь, служа своей стране», — так обычно пишет главнокомандующий следующему поколению. Наша гибель останется тайной. Разве что британское адмиралтейство поведает по радио Кале, как они нас подловили.
   Они возвели некрологи в ранг настоящего искусства: с точными подробностями, чтобы наши дома поверили им: имена, даты рождений, размер командирской фуражки. А что наше командование? Они выждут время, прежде чем послать трехзвездочный рапорт, как они обычно поступают в отношении Добровольческого корпуса Деница. Кроме того, у нас ведь могут быть веские причины не передавать радиосигналы. Наверняка нам вскоре прикажут доложить о себе. Один раз, другой — все та же старая история.
   Но, оценивая сложившуюся ситуацию, господа из штаба вскоре придут к заключению, — абсолютно верному — что мы не осуществили требуемый от нас прорыв. На самом деле, как хорошо знали в Керневеле, у нас было мало шансов достичь поставленной перед нами цели. Их полоумный рабовладелец спокойно примет известие, что у него стало одной подлодкой меньше, потопленной около Гибралтара — английского военно-морского порта — скалы, населенной обезьянами — в Средиземноморье — «волшебное место, где встречаются два восхитительных климата» — оно ведь так называется на самом деле! Боже! Не распускайся! Я уставился на свисающие с потолка акустической рубки бананы, которые потихоньку дозревают. Среди них есть два или три ананаса — изумительные экземпляры. Но от их зрелища мне становится только хуже: внизу — разбитые батареи, сверху — испанский сад!
   Снова возникает шеф, открывает шкафчик, в котором хранятся свернутые чертежи, перебирает их, достает один и разворачивает на столе. Я прихожу ему на помощь, прижав загибающиеся углы книгами. Это продольный разрез лодки с нанесенными на нем черными венами и красными артериями трубопроводов.
   Подлетает второй инженер, со спутанной гривой, запыхавшийся. Он склоняется над схемой вместе с шефом. От него тоже не слышно ни звука. Персонажи немого кино.
   Все зависит от правильности их суждений. Они заняты решением нашей участи. Я сижу тихо. Не надо им мешать. Шеф показывает острием карандаша точку на чертеже и кивает своему коллеге, который кивает в ответ: «Понятно». Оба одновременно выпрямляются. Кажется, будто теперь шеф знает, как выгнать воду из лодки. Но как он сможет преодолеть забортное давление?
   Мой взгляд падает на надкушенный кусок хлеба, лежащий на столе в офицерской кают-компании — мягкий белый хлеб с «Везера». Щедро намазанный маслом, с толстым куском колбасы сверху. Какая гадость! Мой желудок переворачивается. Кто-то ел как раз в тот момент, когда разорвалась бомба. Удивительно, что он не соскользнул со стола, пока лодка стояла на носу кормой вверх.
   С каждой минутой все труднее дышать. Почему шеф не выпустит из баллонов побольше кислорода? Обидно, что мы настолько зависимы от воздуха. Стоит мне задержать дыхание на короткое время, как молоточки начинают отстукивать секунды в моих ушах, а потом приходит ощущение, словно меня душат за горло. У нас есть свежий хлеб, лодка доверху набита провизией — нам не хватает лишь воздуха. Нам очень доходчиво напомнили, что человек не может обойтись без него. Разве я размышлял когда-нибудь прежде, что я не могу существовать без кислорода, что в моей грудной клетке непрестанно расширяются и сужаются две дряблых мешочка — легочные доли. Легкие — я лишь однажды видел их приготовленными. Вареные легкие — любимое собачье лакомство! Пельмени с легкими, угощение, доступное за шестьдесят пфеннигов в тренировочном лагере, где из деликатесов подается также едва теплый суп с клецками, разлитый то по кувшинам из-под мармелада, то в котлы, в которых тушилась капуста вперемежку с опилками с пола — точнее, подавались, пока санитарный контроль не прикрыл харчевню.
   Триста метров. Сколько весит столп воды, прижавший лодку к грунту? Я должен помнить: цифры отпечатались у меня в голове. Но теперь они померкли, мой мозг еле соображает. Я не в состоянии думать из-за тупой боли, постоянно давящей внутри черепной коробки.
   В левом кармане штанов я ощущаю свой талисман — продолговатый кусочек бирюзы. Я разжимаю левый кулак и, едва касаясь, провожу по камню кончиками пальцев — словно по гладкой, слегка выпуклой коже. Живот Симоны! И сразу же я слышу, как она шепчет мне на ухо: «Это мой маленький nombril — как это по вашему? Пуговка в животе? Пупок. Смешно — pour moi c'est ma boite a ordure — regarde — regarde! ». [106] Она выуживает немножко какого-то пуха из своего пупка и, хихикая, показывает его мне. Если бы она смогла увидеть меня сейчас, на глубине трехсот метров. Не где-то там, посреди Атлантики, но по вполне определенному адресу: Гибралтарский проезд, вход с африканской стороны. Вот здесь мы пока и квартируем в нашем крохотном домишке на пятьдесят одного жильца: круглая железяка, груженая плотью, костьми, кровью, спинным мозгом, качающими воздух легкими и бьющимся пульсом, моргающими веками — пятьдесят один мозг, в памяти каждого из которых хранится свой собственный мир.
   Я стараюсь представить ее волосы. Как она их зачесывала в конце, перед самым нашим расставанием? Я напрягаю свои извилины, но не могу вспомнить. Я пытаюсь приблизить ее образ, увидеть ее волосы, но ее облик по-прежнему видится смутно. Неважно. Он нежданно вернется ко мне. Не надо слишком стараться. Воспоминания возвращаются по своей воле.
   Я вижу ее вызывающе яркий джемпер. И желтую повязку на голове, и розовато-лиловую блузку с мелким узором, который, если приглядеться, складывается в повторяемое тысячу раз «Vive la France». [107] Золотисто-апельсиновый оттенок ее кожи. А теперь я вспомнил и ее безумную прическу. Пряди, всегда пересекавшие ее лоб — вот что всегда возбуждало меня. Для Симоны было важно выглядеть по-артистичному нарочито небрежно.
   Было совсем нехорошо с ее стороны стащить мой новый бинокль для своего папаши. Наверно, он захотел испытать его, чтобы выяснить, действительно ли, что новая конструкция намного лучше прежней. Должно быть, его заинтересовало появившееся голубоватое затенение, которое серьезно улучшает видимость наших линз в ночное время. А что Симона? Неужели она просто вздумала пошалить? Моник получила игрушечный гробик [108], Женевьева тоже, и Жермен — но не Симона.
   Старик с шефом снова совещаются. Они склонились над чертежом. До меня доносятся слова: «вручную в дифферентную цистерну». Ага, это, должно быть, о воде, которая набралась внутрь лодки! Вручную? Сработает ли? Как бы то ни было, они оба кивают головами.
   — Потом из дифферентной цистерны — за борт при помощи вспомогательных помп и сжатого воздуха…
   Голос шефа заметно дрожит. Удивительно, что он еще держится на ногах — он был измотан еще до того, как началась вся эта заваруха. Ресурс каждого, у кого за плечами остались две дюжины глубинных преследований, можно считать выработанным на все сто процентов. Вот почему его должны были списать на берег. Всего лишь еще один поход!
   А теперь вот это! На его лбу выступили крупные капли пота, но он так изрезан морщинами, что они не могут скатиться. Когда он поворачивает голову, становится видно его лицо, блестящее от пота.
   — …грохот… не миновать… невозможно… третья цистерна плавучести…
   Что он там говорит о третьей цистерне? Уж она-то, расположенная внутри корпуса высокого давления, никак не могла быть повреждена. Достаточно одной третьей цистерны, чтобы лодка сохраняла плавучесть — но учитывая такое большое количество воды на борту, совершенно ясно, что одна эта цистерна не создаст достаточной подъемной силы — никоим образом. Значит, все сводится к тому, что необходимо как можно быстрее избавиться от воды. Я понятия не имею, как он собирается перекачать воду с поста управления в дифферентные емкости, а затем из дифферентных емкостей — за борт. Но он знает, что делает. Он никогда не предложит ничего такого, в чем сам не уверен.
   Я понимаю, что он не хочет пробовать оторвать лодку ото дна, пока не будет выполнен весь необходимый ремонт. Похоже, второй попытки у нас уже не будет.
   — Лодка… сперва поставить ее… на ровный киль! — это Старик. Ну конечно, проклятый дифферент на корму! Но ведь и речи быть не может о том, чтобы перекачать воду на нос. И как быть?
   — …воду с кормы вручную на пост управления.
   «Вручную». Боже мой — вручную? Кастрюлями? Передавая их по цепочке из рук в руки? Я смотрю на Старика и жду, что он объяснит смысл своих слов, затем я слышу слова: «расчет с ведрами». Именно это он и подразумевает в буквальном смысле слова.
   Пожарный расчет выстраивается в унтер-офицерской каюте и камбузе, и я тоже присоединяюсь к нему. Мое место — возле люка. Хриплым шепотом отдаются команды, перемежаемые проклятиями. Ведро вроде того, которое стюард использует для мытья посуды, доходит до меня. Оно заполнено наполовину. Я тянусь за ним и, качнув словно гирю в форме буквы U, передаю его в проем люка помощнику по посту управления, который принимает его у меня. Я слышу, как он выливает его в трюм центрального поста рядом с перископом. Противно слышать резкий, неприятный звук выплеснутой воды.
   Все больше и больше пустых ведер возвращается в обратном направлении, на корму. Мгновенно возникает неразбериха. Свистящим шепотом отдавая указания, шеф разруливает пустые и полные ведра.
   Человек, передающий мне ведра — Зейтлер, одетый в вонючую рваную рубаху. Принимая от него ведро, каждый раз вижу его исполненное мрачной решимости лицо. Из-за его спины доносится хрипы и шепот: «Осторожно!» — приближается особенно увесистое ведро. Мне приходится схватить ручку обеими руками. И все равно оно плещется через край, намочив мои штаны и ботинки. Моя спина уже мокрая, но это от пота. Пару раз, передавая ведро, я замечаю, как Старик одобрительно улыбается мне. Это уже хоть что-то.
   Иногда цепочка останавливается из-за того, что где-то на корме происходит какая-то заминка. Несколько приглушенных ругательств, и конвейер запускается вновь.
   Помощнику по посту управления не обязательно осторожничать. Он стоит последним в цепи и может позволить воде проливаться на пайолы. Я вижу, что в каюте младших офицеров палуба тоже мокрая. Но под палубными плитами каюты находится вторая аккумуляторная батарея. Не повредится ли она? Я успокаиваю себя, что шеф рядом — он позаботится обо всем.
   Вода снова выплескивается — на этот раз прямо на мой живот. Черт!
   Глухой звон, проклятия, цепочка снова встает: на этот раз, по всей видимости, ведро стукнулось о край люка, ведущего на камбуз.
   Может, мне только кажется? Или лодка действительно наклонилась на несколько градусов ближе к горизонтальному положению?
   Теперь на посту управления воды по щиколотку.
   Который сейчас час? Наверно, уже больше четырех часов утра. Как плохо, что я лишился часов. Конечно, кожаный браслет жалеть не стоит — клееный, не прошитый. Современное дерьмо. Но сами часы были хорошие. Они отходили у меня десять лет без единой починки.
   — Осторожно! — рявкает Зейтлер. Проклятие, надо быть аккуратнее. Мне больше нет надобности сгибать руку. Если Зейтлер правильно подает ведро, я могу ощутимо сберечь свою силу. Правда, ему приходится нелегко: надо подавать ведро через люк, и ему приходится делать это обеими руками. Я же справляюсь одной правой. Я даже перестал замечать, как она сама протягивается и, ухватив ведро, позволяет ему пролететь подобно акробатической трапеции сквозь проем люка, чтобы его подхватили с другой стороны.
   — Когда начнет светать? — спрашивает Старик у штурмана. Крихбаум проводит большим пальцем по своим таблицам:
   — Светать начнет в 07.30.
   Значит, осталось очень мало времени!
   Уже может быть позже, чем четыре часа. Если мы вскоре не предпримем нашу попытку, ни о каком всплытии днем не может быть и речи — придется ждать до самого вечера. Это значит у противника наверху будет много прекрасных солнечных часов, которые он может провести, забавляясь с нами.
   — Стой, — шепотом передается по цепочке от одного к другому. — Перерыв — перерыв — перерыв.
   Если Старик собирается рвануть к берегу — при условии, что попытка всплыть будет удачной — то ему будет необходимо прикрытие темноты. Мы ведь даже не добрались до самого узкого места пролива. До берега нам отсюда неблизко, так что если у нас все получится, то времени у нас будет еще меньше. Хватит ли сохранившегося в уцелевших батареях заряда, чтобы вращать наши электромоторы? И что толку латать оба аккумулятора, если накрылись подшипники винтовых валов? Опасения шефа — не пустой звук.
   Боже, взгляни на этих людей! Позеленевшие лица, пожелтевшие лица, воспаленные, с красной окаемкой глаза в зеленовато-черных глазницах. Рты, распахнутые от нехватки воздуха, похожи на черные дыры.
   Шеф возвращается, чтобы доложить, что моторы целы. Тем не менее, он хочет, чтобы из главного машинного отсека вычерпали еще больше воды.
   — Хорошо, — отвечает командир как ни в чем не бывало. — Продолжайте!
   Стоит мне снова потянуться за ведром, как я понимаю, насколько устали мои мышцы. Я едва преодолеваю боль, чтобы возобновить правильные качающиеся движения.
   Тяжело дышащие легкие, раздувающиеся в надежде ухватить хоть сколько-нибудь воздуха. Его почти не осталось внутри лодки. Но в одном можно не сомневаться: мы определенно возвращаемся на ровный киль.
   Командир заглядывает в люк.
   — Все в порядке? — спрашивает он у кормового отсека.
   — Jawohl, господин каплей!
   Я готов свалиться на этом самом месте, прямо в грязную жижу, растекшуюся повсюду на пайолах — мне уже все равно. Я считаю ведра. Когда я досчитываю до пятидесяти, с кормы поступает команда: «Прекратить вычерпывание!»
   Слава богу! Я принимаю еще четыре или пять ведер от Зейтлера, но пустые больше не возвращаются от помощника по посту управления: они передаются вперед, к носу.
   Теперь надо снять с себя мокрую одежду. В унтер-офицерской каюте воцаряется хаос, потому что всем надо переодеться в сухое. Я хватаю свой свитер, мне даже удается найти на койке свои кожаные штаны. Невероятно! Сухие вещи! А теперь влезем в сапоги. Локоть Френссена врезается меж моих ребер, в то время, как Пилигрим прыгает на моей правой ступне, но в конце концов я исхитряюсь обуть их. Я шлепаю через центральный пост, проталкиваясь среди окружающих, словно уличный шпаненок через городскую толпу. Только в кают-компании я наконец-то могу протянуть ноги.
   Потом я слышу «кислород». Из уст в уста по лодке разносится команда:
   — Приготовить картриджи с углекислым калием! Всем свободным от вахты разобраться по койкам!
   Второй вахтенный офицер испуганно смотрит на меня.
   Еще одно сообщение передается от одного к другому:
   — Следите друг за другом. Смотрите, чтобы ни у кого во сне трубка не выпала изо рта.
   — Давненько не доводилось пользоваться этой штуковиной, — доносится бормотание боцмана из-за соседней переборки.
   Картриджи с поташем. Вот и ответ на вопрос — значит, мы тут застряли надолго. Этим утром нам не видать розовеющего восхода. Второй вахтенный не произносит ни слова. Он даже не моргнул глазом, хотя, как мне кажется, ему не очень-то нравятся полученные приказания. По его часам я вижу, что уже наступило пять.
   Я плетусь обратно на корму, хлюпая по воде на палубе центрального поста, замечая по пути окаменевшие лица команды. Использование поташевых картриджей означает, что мы можем не рассчитывать подняться на поверхность в течение нескольких следующих часов. Что также равнозначно приказу: «Ждем темноты!». Еще целый день проторчать на дне. Боже всемогущий! У мотористов будет полно времени, чтобы восстановить свое хозяйство. Теперь можно не спешить.
   Трясущимися руками я шарю в изголовье своей кровати, пока не нащупываю свой картридж с углекислым калием, прямоугольную металлическую коробку в два раза больше, чем ящик с сигарами.
   Прочие обитатели унтер-офицерской каюты уже заняты делом, навинчивая мундштуки на трубки и сжимая зубами резиновый наконечник — шноркель. Единственный, кто не преуспел в этом занятии — Зейтлер. Он ругается на чем свет стоит: