– Любить – это не слова, это вот когда… – говорю.
– Мы оба с тобой на виду, как бы я могла… – говорю.
Вру безошибочно, и хотя глаза у меня прикрыты, я вижу, как меняется его лицо.
Что ты сегодня будешь делать вечером?
Ну-ка догадайся с трех раз.
летами, в ушах у меня шумит от выпитого, шумит в голове, я ничего не соображаю, я знала, что мне будет плохо, но не знала, насколько, теперь главное все забыть, все забыть, все забыть.
И я иду по торговому центру под музыку, ноги у меня не разъезжаются, размеренно и упруго, по этой улице, по крытой, мимо пальм, пахнет новыми вещами, мимо ценников иду и продаюсь, и все продается, и вся Европа когда-нибудь, когда-нибудь, когда-нибудь. Как бишь звали эту бабу, которая голая в перьях по всему городу, чтобы спасти мужа —
Толстый лысый и молодой сидят на мюнхенском вокзале, среди прилавков, засыпанных цукерками и книгами, цветами и душистым мылом, и смотрят новости на большом экране. Впрочем, никаких особенных новостей нет. В основном трактуют о вещах никому не интересных: незаметные, малозначительные изменения погоды, цен на акции, курсов валют. Что уж там, давайте начистоту: кого это интересует в наши дни? Если наступит конец света, мы узнаем об этом и так.
Поэтому толстый лысый и молодой сидят не шелохнувшись, пока к ним не подходит справедливый чиновник приятной наружности. Он садится перед ними в кресло, достает желтый блокнотик и пишет в нем несколько цифр, а потом демонстрирует эти цифры толстому лысому и молодому:
– Думаю, для урегулирования этого хватит?
– Я тоже так думаю, – кивает толстый лысый.
– Ваша структура претерпит изменения, вы должны быть к этому готовы.
Справедливый чиновник закрывает портфель, не спеша поднимается с места и дрейфует куда-то за киоск. Он не то чтобы теряется в толпе – да и толпы-то особенной нет, так, редкие кучки людей, и ровный гул под металлическими сводами, и орхидеи в огромных прозрачных бокалах с рыбками и пузырями, и легкие запахи. Справедливый чиновник стоит перед автоматом по продаже билетов. Роется в карманах – моргает и ежится – а монеты сонно звенят, справедливый чиновник переступает на другую ногу, а через полторы минуты его уже нет ни здесь ни там. И толстого лысого, и молодого – с кожаного дивана как ветром сдуло. А вообще-то людей становится все больше, особенно у киоска со сластями, так что женщина с кульком и блестящим совочком в руках уже даже не поспевает насыпать.
Джек и Мэк
– Мы оба с тобой на виду, как бы я могла… – говорю.
Вру безошибочно, и хотя глаза у меня прикрыты, я вижу, как меняется его лицо.
Что ты сегодня будешь делать вечером?
Ну-ка догадайся с трех раз.
* * *
я не люблю придурков безымянных, с помятой кожей в середине рта, на блин похожа видом, да не та, тех пыльных сладких с чердаков пространных
в зените солнце безотрадно млеет, на синих небесах горячим жиром пылает, истекает, каменеет, царит и расплавляется над миром
как будто небо – это только солнце!
рот раздирает круглое оконце в попытке проглотить вершины ели, как горный слой пирог рождественской недели
только кровь густеет в жилах и творит худое, а небо пахнет пылью и бедою
о мудрость аморальная, скажи: как в тень уйти, как от жары спасти то Божество, что не выносит лжи?
и как глядеть на солнце без боязни?
приступит осень, минет время казни, забудем, как под крышей мы вдыхали сухую пыль, как на крутом металле дугой клубилось солнце без границ, немой вопрос из-под сухих ресниц
а потолок такой, что только лежа, а снизу бесконечные дворы, и каменная тишь, и топоры
и зло – оно всегда одно и то же
* * *
Толкаю рукой дверь и выхожу из его комнаты, толкаю плечом и из его квартиры, я выхожу, размахивая руками, прохожу мимо консьержа, толкаю всем телом стеклянную дверь, схожу с крылечка, звякая семью брас-летами, в ушах у меня шумит от выпитого, шумит в голове, я ничего не соображаю, я знала, что мне будет плохо, но не знала, насколько, теперь главное все забыть, все забыть, все забыть.
И я иду по торговому центру под музыку, ноги у меня не разъезжаются, размеренно и упруго, по этой улице, по крытой, мимо пальм, пахнет новыми вещами, мимо ценников иду и продаюсь, и все продается, и вся Европа когда-нибудь, когда-нибудь, когда-нибудь. Как бишь звали эту бабу, которая голая в перьях по всему городу, чтобы спасти мужа —
Этот сговор – единственное мое правонарушение. Я – законопослушный бизнесмен.
* * *
«Во избежание сценария Америки восемьдесят девятого года… правительство… разумное рефинансирование долга в интересах налогоплательщиков, а также сбербанков и пенсионных фондов, многие из которых имеют в своем портфеле облигации этой компании… антимонопольное законодательство».Толстый лысый и молодой сидят на мюнхенском вокзале, среди прилавков, засыпанных цукерками и книгами, цветами и душистым мылом, и смотрят новости на большом экране. Впрочем, никаких особенных новостей нет. В основном трактуют о вещах никому не интересных: незаметные, малозначительные изменения погоды, цен на акции, курсов валют. Что уж там, давайте начистоту: кого это интересует в наши дни? Если наступит конец света, мы узнаем об этом и так.
Поэтому толстый лысый и молодой сидят не шелохнувшись, пока к ним не подходит справедливый чиновник приятной наружности. Он садится перед ними в кресло, достает желтый блокнотик и пишет в нем несколько цифр, а потом демонстрирует эти цифры толстому лысому и молодому:
– Думаю, для урегулирования этого хватит?
– Я тоже так думаю, – кивает толстый лысый.
– Ваша структура претерпит изменения, вы должны быть к этому готовы.
Справедливый чиновник закрывает портфель, не спеша поднимается с места и дрейфует куда-то за киоск. Он не то чтобы теряется в толпе – да и толпы-то особенной нет, так, редкие кучки людей, и ровный гул под металлическими сводами, и орхидеи в огромных прозрачных бокалах с рыбками и пузырями, и легкие запахи. Справедливый чиновник стоит перед автоматом по продаже билетов. Роется в карманах – моргает и ежится – а монеты сонно звенят, справедливый чиновник переступает на другую ногу, а через полторы минуты его уже нет ни здесь ни там. И толстого лысого, и молодого – с кожаного дивана как ветром сдуло. А вообще-то людей становится все больше, особенно у киоска со сластями, так что женщина с кульком и блестящим совочком в руках уже даже не поспевает насыпать.
Джек и Мэк
Восемь утра, а телефон разрывается, а на столе шесть разноцветных записочек.
– Вас тут разыскивала Европейская комиссия по ценным бумагам, – докладывает секретарша.
– Разыскивала?! Они что-нибудь слышали о часовых поясах?
– Не знаю.
– Можно, значит, не ложиться, не вставать, а прямо-таки круглые сутки меня… разыскивать? – я сажусь за компьютер.
Посмотрим, что у нас там…
Но тут как по команде: дверь круть, и входит никем не замеченный и никем не остановленный Мэк. Принц крови. Моя секретарша никогда никого не пропускает, только Мэка.
Как говорил в фильме «Уолл-стрит» Гордон Гекко Баду Фоксу: «Да вас, молодой человек, надо поместить в букварь. На букву Н: нахальство!»
– Джек, послушай, – говорит Мэк, – я хочу одну вещь сказать.
– Не сейчас, Мэк. По-моему, на той неделе в самолете мы достаточно пообщались. – (Ты задолбал меня до прекрасной крайности, Мэк.)
– У меня срочное, секретное дело.
Вот вундеркинды – они все такие.
– Валяй. Быстро. – (Ну, если ты не удивишь меня, Мэк, пеняй на себя).
– Слушайте, слушайте, Джек, – говорит Мэк, – я вам тогда не досказал, кто такая эта… девушка, эта женщина, которую звали Манон.
– Да на кой хрен мне знать, кто такая твоя Манон?! – взрываюсь я, потому что телефоны звонят уже на три голоса, а я сижу и слушаю этого олуха. – Пошел во-он!
– Это дочка Хартконнера, – говорит Мэк.
– Дочка Хартконнера, говоришь? – удивляюсь я. – Ты с ней видишься, что ли?
– Я с ней сплю в каждый свой приезд в Европу, – говорит Мэк, краснея и бледнея.
– С дочкой Эрика Харта? – уточняю я.
– Да, да. Я с ней учился, и она мне сейчас только позвонила, и поэтому я знаю все, что происходит с RHQ.
– Мэк, – говорю, – пойди попей водички.
– Джек! – Мэк мотает головой и упирается руками в стол. – Да ты что? Ты мне что, не веришь? Думаешь, я сумасшедший?
– А что я, по-твоему, должен думать? – говорю я и пытаюсь взять трубку, но Мэк не дает мне этого сделать.
– Джек, ты должен мне поверить, – приговаривает он.
– Хорошо, я тебе верю. Что с того?
– А то, что завтра Харт будет оправдан.
– Мэк, – говорю я, – ты меня в это дерьмо больше не втянешь. Я как бы совершенно не желаю рисковать.
– Джек, ты идиот, – шепотом кричит Мэк, жестикулируя. – Это абсолютно точно… ты просто не понимаешь… эта девица живет на один оборот Земли раньше, чем мы… ты должен, должен меня понять… Давай позвоним Джорджу!
– Ты думаешь, я буду по всякой ерунде звонить Джорджу? Ты думаешь, всякие идиоты будут приходить и впадать здесь в истерику, и я буду каждый раз звонить Джорджу? Ты думаешь, если бы я так себя вел по жизни, я бы стал Нидердорфером?
– Он не понимает, – с болью в голосе говорит Мэк портрету Алана Гринспена, который висит у меня на стенке. – Он старпер, Алан, понимаешь? Он ни хера не понимает в высоких технологиях… До него не доходит, что Эрик Харт спокон веков размещает облигации хай-тека… Он просто не желает мне верить… Ладно! – Мэк вскидывает руки. – Ладно! Ты не хочешь этого делать? Черт! Я найду другой рычаг! Ты увидишь!
– Стой, – говорю я. – Погоди. Не так скоро. Так что ты говорил про хай-тек и про дочку Хартконнера?
Мэк оборачивается и с надеждой смотрит на меня.
– Это все жена Харта, она же писательница. Вы же знаете, Джек, это в наше время сплошь и рядом.
– Да. Сплошь и рядом. Это из-за всеобщей грамотности, Мэк. Все мы жертвы начального образования, и я, и ты.
– Нет, нет, я не об этом. Сегодня вечером жена Харта пойдет к своему старому знакомому. Большая шишка в правящей партии. Коррумпирован насквозь. Деньги партии отмывает в банке-конкуренте RHQ. Который называется… RTBF. И сдаст им Хартконнера. Пообещает им долю рынка в обмен на свободу и полное прекращение дела.
– И он согласится? А комиссия по ценным бумагам, или как она у них там называется?
Мэк машет рукой.
Джордж выслушивает нас с мрачным видом.
– Вот дерьмо. Значит, эта его жена пишет свой сценарий и затаскивает туда нас?
– Вот именно, – кивает Мэк. – Рефлексивность, слышали?
– Не умничай, – говорит Джордж. – При мне и Нидердорфере рефлексивность прошу всуе не поминать. А вам не кажется, что у нее в запасе несколько вариантов развития событий, на случай если мы все узнаем и задергаемся?
– Их не несколько, – говорит Мэк. – Их бесконечность.
– Но, в таком случае, ее нельзя назвать автором в полном смысле этого слова, – говорю я. – Более того, если вариантов бесконечность, то, Мэк, почему ты так уверен, что Манон – это дочка Хартконнера?
Мэк и Джордж смотрят на меня с удивлением.
– Поймите, – продолжаю я, – мы никому не можем верить. И не потому, что все врут, а потому, что каждый из нас видит только свой кусок истории. И мы по-разному воспринимаем время и пространство.
– Ох уж эти европейцы, – вздыхает Джордж.
– Ведь и деньги клиентов Хартконнера так же пропали, – гну свое я. – Смотрите: Хартконнер или де Грие закрывает сделку с убытком, но тут одна шкала времени совмещается с другой шкалой, и получается, что по другой шкале он закрыл сделку с прибылью. И никакая Манон здесь ни при чем.
– Как это ни при чем? – возражает Мэк. – Просто она стерла тот кусок и переписала его заново, вот и все.
– Чудовищно, – говорит Джордж. – И в то же время просто превосходно. Потому что, каков бы ни был этот фильм, наша роль в нем заключается, похоже, в том, чтобы зарабатывать деньги.
– Ура-а! – кричит Мэк.
Джордж смотрит на него и беззвучно смеется.
Вот за это я и не люблю вундеркиндов. Понимаете? Когда находятся восторженные зрители, это значит, что фильм будет снят. Что уж там говорить.
– Мэк, – говорю я, когда мы оказываемся за порогом, – ты охрененно неправ.
– Почему?
– Потому что она больше не Манон.
– Почему ты думаешь, что она больше не Манон? Она специально взяла себе это имя.
– Да, но теперь она от него отказалась. Теперь ее, скорее всего, зовут как-нибудь иначе, – говорю я.
– Почему?
– Потому что ты смог разлюбить ее. Потому что ты в самолете говорил, что твоя мечта – женщина, которая была бы только твоей женщиной и больше ничем. Которая была бы ни при чем. Но ты не пожелал становиться только ее мужчиной и больше никем. Тебе не хватило любви. Ты продал свою Манон, а раз тебе удалось ее продать, это значит, что она никогда не была твоей.
Возможно, я выражаюсь чересчур мудрено для старика Джека Нидердорфера из Бруклина. Но Мэк меня понимает. Он задумывается.
Я возвращаюсь к Джорджу.
– Вот вы все знаете, Джордж, – говорю я. – Скажите мне, кто такая Манон?
– А кто такой Джон Галт? – беззвучно смеется Джордж. – Вишь чего захотел узнать! Не все йогурты одинаково полезны…
– Господа присяжные заседатели, – говорит адвокат Вике Рольф, – я мог бы многое еще сказать в оправдание своей подзащитной, но мне кажется, что и уже изложенных мною сухих фактов достаточно, чтобы смягчить наказание. Напоминаю, что моя подзащитная в данный момент находится на втором месяце беременности… – адвокат вздыхает и перелистывает страницу, – и… одним словом, я настаиваю на том, что следует смягчить наказание по первым пяти пунктам, я имею в виду пункты о лжесвидетельстве, а последние два пункта, которые касаются препятствования отправлению правосудия, их вообще следует, на мой взгляд, удалить из дела. Совсем, – адвокат Вике Рольф закрывает папку, поднимает брови и садится.
В зале начинается шум.
– Спасибо, – говорит судья отчетливо. – Суд удаляется на совещание.
Давид Блумберг уже собирается выпить и подносит ко рту шампанское, но вдруг видит, что стаканчик пуст.
– Мы слишком долго произносили тосты, – говорит Блумберг. – И все шампанское испарилось. Мы слишком долго плыли на большой глубине, – раздается его резкий голос в комнате, среди притихших нахохлившихся сотрудников. – И теперь, когда мы выныриваем на поверхность, когда мы уже не испытываем этого тяжелого давления, многим может показаться, что эта победа – пиррова победа, – говорит Блумберг вполголоса. – Я хотел уйти, уже написал заявление… но его не приняли. А потом я подумал, – голос Блумберга крепчает, – что это я буду уходить? Верно? Да, нас… предали, нам не дали довести дело до конца, но мы сделали все, что смогли. Все-таки это победа, и мы должны ее отпраздновать…
Да, в этом мире, среди асфальта, среди абстрактных скульптур, среди серого неба, пивоварен, синих с золотом этикеток, мокнущих в лужах, очень трудно разглядеть ту цель, которую все время видит перед собой впереди этот человек. – «Герр Блумберг, – хочется спросить у него, – а вы никогда не чувствовали себя немножко сумасшедшим?»
На Востоке подобные состояния называли «болезнь учеников» или «дзенская болезнь», потому что они поражали самых усердных и сосредоточенных учеников.
– Джентльменское соглашение… – говорит Блумберг. – RTBF, андеррайтер государственного долга и кредитор естественных монополий, получают долю рынка размещений корпоративного долга… Вот где сговор, вот где настоящий сговор! Они продали нас!…
А с другой стороны, ничего такого не произошло. Все ведь идет намеченным курсом. И даже погода не очень изменилась. Правда, жара спала, и дикторы говорят, что выше двадцати градусов температура уже не поднимется. Впереди – умеренно прохладный сентябрь. Уже и сейчас на деревьях кое-где появились желтые листья.
– Я хотел спросить вас: Манон действительно умерла?
– Это сложный вопрос. Полиция установила факт ее смерти, но… – адвокат пожимает плечами.
– Что вы имеете в виду?
– Вы точно знаете, что это была именно она? Что это была Манон Рико – та, которую нашли в сарае?
– Де Грие утверждал, что это она. Более того, он согласился рассказать следствию об ее последних часах и минутах. И все-таки я не стал бы безоговорочно утверждать что бы то ни было. Представьте на секундочку: то, что для нас еще будущее, для нее уже свершившийся факт. Если осмыслить события в этом свете, можно сделать неожиданные выводы. О, разумеется, все это мои домыслы, и я не утверждаю, что так и обстоит дело; я лишь призываю вас взглянуть на вещи более широко. Вы меня понимаете?
– Здравствуйте.
– Эрик, я хочу вас прежде всего поблагодарить за то, что вы, при вашей загруженности, согласились принять участие в нашей программе…
– Да ничего, ничего…
– …И, во-вторых, я бы хотел вас поздравить, сегодня, как наши зрители уже могли узнать из выпуска новостей, с вас, по всем пунктам… оправдали по итогам регуляторского расследования… сняли с вас все обвинения, и это очень приятная для меня новость, не скрою, я за вас болел.
– Спасибо за поддержку, хотя, в принципе, было и так ясно, что дело не дойдет до суда, что следствие просто развалится, это дело было сфабриковано и не основывалось ни на каких конкретных фактах.
– И все-таки, вот, Эрик, позвольте один, возможно, некорректный, острый вопрос. Хорошо, допустим, вы не монополист, и все такое, но ваша экспансия на европейский рынок, она ведь не вызывает сомнений. Как это согласуется с вашим новым курсом, который вы сегодня заявили, я имею в виду, признание своей социальной ответственности?
– Если я тот, кого вы ждали, то я сделаю то, чего вы хотите – вот это логика всякого, кто хочет иметь место. Экспансия – но не вверх, а вширь, так сказать. В таких случаях общество как бы неявно просит судебную власть: «Наройте на него хоть что-нибудь, а если нет ничего, выдумайте обвинение. Этот тип не должен гулять на свободе, он нас возмущает, он не помещается в наши рамки». Им не понять мою философию, и я сам в этом виноват. УТП должно быть простым. А вот у меня УТП непростое. Им легче думать, что я оправдываю жадность и стремлюсь к постоянному успеху, чем понять, как именно я мыслю на самом деле, что я хочу дать людям возможность прийти на этот рынок долга, чтобы каждый мог выпустить свои облигации… Люди этого не понимают. У них тенденция в мозгах. Сейчас уже давно нет тех противоречий, которые они для себя выдумали.
– О да, я тоже был автором некоторых собственных мифов. Но ведь большинству нравится иметь в мозгах тенденцию.
– Да, потому что очень трудно хорошенько продумать самого себя. Они передоверяют это дело профессионалам. Режиссерам, писателям, рекламщикам. Те придумывают образ и дают ему имя. А люди примеряют его на себя.
– Эрик, еще такой достаточно… философский вопрос, раз уж вы у нас сегодня в студии, раз нам удалось вас сюда заманить. Скажите, Эрик, что изменилось, что нового в нашем мире?
– Много. Два примера. Исчезает мотивация, воля к жизни. Все больше вещей происходит просто так. Проскальзывает. Секс просто так, смерть просто так. Новые мотивы преступления: просто взять и убить, без причины, даже не в состоянии агрессии, как школьники в Америке расстреливали своих одноклассников. И второе – то, что я называю «весна никогда не наступит» и «нет никакой ночи». Исчезает сельскохозяйственный круг, круг жизни, спираль «от отца к сыну». Это не плохо и не хорошо, но то, что еще лет тридцать назад хотя бы подразумевалось как основа жизни – род, годовой круг, смена дня и ночи, – сейчас больше никого не волнует.
– Какое же будущее ждет нас?
– О, если бы мы могли заглянуть в будущее хотя бы на пять минут вперед! Но пока мы не видим рисунок, мы видим пятна краски. И все от нас как будто в отдалении. И все, что мы видим – линии и цвета, а смысл ускользает от нас. Я глубоко сожалею о своих ошибках, которые, несомненно, имели место, и полагаю, что ныне существующая система должна быть реформирована так, чтобы подобные недоразумения не могли повториться. Ответственность за мои действия полностью лежит на мне, а не на моих партнерах по бизнесу. Все оказываются не теми, за кого себя выдают. Мне приходится не защищаться, а защищать – их.
– А что скажет фрау Хартконнер?
– На самом деле, это отчасти и мои мысли. Я только хотела бы добавить, что вся эта безумная прорва работы на самом деле нужна лишь для того, чтобы в конце этой работы мы увидели все в новом свете, приблизились, стали двигаться немножко быстрее улитки. Важно только – все время делать это, каждый день, непрерывно, только вперед.
Некоторое время де Грие и Стаут сидят рядом на соседних сиденьях, не глядя друг на друга, и смотрят за лобовым стеклом одно и то же кино без всякого сюжета. Налево уходит переулок, трамвайные рельсы.
Пусто кругом.
– Значит, валишь? – нарушает молчание Стаут. – Ну и правильно. Пошли они.
– Послезавтра самолет, – еле слышно отвечает де Грие.
Де Грие лезет в карман и достает оттуда клочок бумаги. Кладет его на стол и, прикрывая рукой, пододвигает клочок к Стауту, предлагая тому прочесть. Стаут, как ни в чем не бывало, закрывает своей пухлой ладонью листочек. Ни дать ни взять студент, списывающий со шпаргалки.
– М-м, – говорит Стаут и поводит бычьей шеей, как бы наслаждаясь сигаретой.
Быстро и коротко выпускает дым в сторону. – Как сложно, как все сложно, как ты усложнил мою жизнь, amigo, какую сложную задачу ты мне задал.
– Ты ничего не хочешь спросить? – интересуется де Грие.
– Ничего, – отвечает Стаут. – Я только хочу сказать, что тут ничего нового нет. Об этом все знают. Это просто дополнительное доказательство. Я только не знал, кто именно…
– Смотри, – опускает плечи де Грие. – Мне все равно, как ты это используешь.
– Извини, Рэн, – говорит Стаут, – но я ничего не буду делать. Кнабе не вернешь. Теперь я многодетный отец, – Стаут приглушенно смеется.
– Мелкие не достают?
– Да нет. Я их и не вижу почти. Правда, с Роми мы большие друзья. Зато девчонка меня терпеть не может. Бллин, я не знаю, кто ее этому научил, – Стаут возмущенно сопит. – Она говорит: «Теперь типа папина фирма поделится деньгами с той фирмой, где Стаут работает».
– И, что самое хреновое, она права.
– Девчонки всегда правы, – говорит Стаут. – Она недавно обрезала бахрому на занавесках. И знаешь, что я сказал по этому поводу Инге? «Такая маленькая, а так ровно отрезала!»
– А как там Лина поживает? – спрашивает де Грие.
– Лина, – говорит Стаут, – отлично. Она поживает отлично.
Девчонки всегда правы, и Стаут готов бесконечно мириться с несправедливостью. Все вокруг считают Стаута грубым мужиком, но на самом деле он – предпоследний романтик.
Последний, разумеется, де Грие.
– Стаут, мне хреново, – признается де Грие и поднимает на Стаута безумные глаза. – Еле держусь.
Стауту становится не по себе.
– Только время, – говорит он.
– Нет, нет, – мотает головой де Грие, и Стаут с изумлением видит, что он плачет, без слез и без звуков. – Не время. Я никогда не забуду Манон. Никогда.
Но проспект не пуст. Стаут замечает, что впереди идет девушка – невысокая, плотная, но стройная. Зеленое облегающее платье из чего-то вроде брезента. Волосы короткие, темные с рыжими проблесками. Босоножки без каблуков. Движения плавные, экономные. Необычная сумка из серой ткани с белыми кружевами.
Стаут слегка прибавляет шаг.
– Привет, – говорит он, поравнявшись с девицей. – Как тебя зовут?
– Ну, нормалек. А вот влазить страшно.
– Всем привет! Коммандос на старте!
– Вроде понеслась.
– Народ к пятничному расколбасу, вижу, готов!
– Ну вот, собственно, и начинаем наше ралли по бездорожью! Пошел отсчет!
– На юг???
– Скажи что-нибудь, де Грие!
Говорю:
– Данные меня вполне устраивают, смотрим, как отработают.
Снаружи становится совсем темно. Большое Яблоко погружается в дождевую взвесь. Капли ползут по оконному стеклу вверх.
Свет гаснет. Телевизор вырубается. Экраны терминалов, подключенных к пищащим УПЭЭС-кам, сияют. Хор – или, вернее, гул – неудовлетворенного улья-свинарника, дилингового центра.
– Что происходит-то?
– Я не успел!
– Закрываемся!
– Свет погас.
– Только у нас или где-то еще?
– Йо-у… да вы в окно посмотрите… что же это… он же всюду погас.
Прилипаем к окнам. Свет погас всюду. Только вдали, над морем, мигает сигнальный огонь на крыле у взлетающего самолета.
Большой блэк-аут.
– Похоже, свету пришел конец.
– Ты так не шути. А вдруг и вправду конец.
– Знаешь, я бы не хотел застать конец света. Боюсь, что это будет долго… и не эстетично.
– Правда, есть надежда, что мы умрем сразу и даже ничего не почувствуем.
– Хорошо бы.
– А начнется все именно так. Однажды погаснет электричество. И всем вдруг станет ясно, что его больше никто никогда не включит.
– Брр, ну ты блин даешь.
– Хватит пугать-то.
– А кто будет отвечать?
– Все будут отвечать. Страшный же суд, сам понимаешь.
– Не-ет, так не годится. Отвечать будет де Грие. Он же наш начальник. Эй, Рэн, как ты думаешь, это конец света? Страшный суд? Скажи что-нибудь, де Грие!
Я говорю:
– Спорим, что нет?
– Вас тут разыскивала Европейская комиссия по ценным бумагам, – докладывает секретарша.
– Разыскивала?! Они что-нибудь слышали о часовых поясах?
– Не знаю.
– Можно, значит, не ложиться, не вставать, а прямо-таки круглые сутки меня… разыскивать? – я сажусь за компьютер.
Посмотрим, что у нас там…
Но тут как по команде: дверь круть, и входит никем не замеченный и никем не остановленный Мэк. Принц крови. Моя секретарша никогда никого не пропускает, только Мэка.
Как говорил в фильме «Уолл-стрит» Гордон Гекко Баду Фоксу: «Да вас, молодой человек, надо поместить в букварь. На букву Н: нахальство!»
– Джек, послушай, – говорит Мэк, – я хочу одну вещь сказать.
– Не сейчас, Мэк. По-моему, на той неделе в самолете мы достаточно пообщались. – (Ты задолбал меня до прекрасной крайности, Мэк.)
– У меня срочное, секретное дело.
Вот вундеркинды – они все такие.
– Валяй. Быстро. – (Ну, если ты не удивишь меня, Мэк, пеняй на себя).
– Слушайте, слушайте, Джек, – говорит Мэк, – я вам тогда не досказал, кто такая эта… девушка, эта женщина, которую звали Манон.
– Да на кой хрен мне знать, кто такая твоя Манон?! – взрываюсь я, потому что телефоны звонят уже на три голоса, а я сижу и слушаю этого олуха. – Пошел во-он!
– Это дочка Хартконнера, – говорит Мэк.
– Дочка Хартконнера, говоришь? – удивляюсь я. – Ты с ней видишься, что ли?
– Я с ней сплю в каждый свой приезд в Европу, – говорит Мэк, краснея и бледнея.
– С дочкой Эрика Харта? – уточняю я.
– Да, да. Я с ней учился, и она мне сейчас только позвонила, и поэтому я знаю все, что происходит с RHQ.
– Мэк, – говорю, – пойди попей водички.
– Джек! – Мэк мотает головой и упирается руками в стол. – Да ты что? Ты мне что, не веришь? Думаешь, я сумасшедший?
– А что я, по-твоему, должен думать? – говорю я и пытаюсь взять трубку, но Мэк не дает мне этого сделать.
– Джек, ты должен мне поверить, – приговаривает он.
– Хорошо, я тебе верю. Что с того?
– А то, что завтра Харт будет оправдан.
– Мэк, – говорю я, – ты меня в это дерьмо больше не втянешь. Я как бы совершенно не желаю рисковать.
– Джек, ты идиот, – шепотом кричит Мэк, жестикулируя. – Это абсолютно точно… ты просто не понимаешь… эта девица живет на один оборот Земли раньше, чем мы… ты должен, должен меня понять… Давай позвоним Джорджу!
– Ты думаешь, я буду по всякой ерунде звонить Джорджу? Ты думаешь, всякие идиоты будут приходить и впадать здесь в истерику, и я буду каждый раз звонить Джорджу? Ты думаешь, если бы я так себя вел по жизни, я бы стал Нидердорфером?
– Он не понимает, – с болью в голосе говорит Мэк портрету Алана Гринспена, который висит у меня на стенке. – Он старпер, Алан, понимаешь? Он ни хера не понимает в высоких технологиях… До него не доходит, что Эрик Харт спокон веков размещает облигации хай-тека… Он просто не желает мне верить… Ладно! – Мэк вскидывает руки. – Ладно! Ты не хочешь этого делать? Черт! Я найду другой рычаг! Ты увидишь!
– Стой, – говорю я. – Погоди. Не так скоро. Так что ты говорил про хай-тек и про дочку Хартконнера?
Мэк оборачивается и с надеждой смотрит на меня.
– Это все жена Харта, она же писательница. Вы же знаете, Джек, это в наше время сплошь и рядом.
– Да. Сплошь и рядом. Это из-за всеобщей грамотности, Мэк. Все мы жертвы начального образования, и я, и ты.
– Нет, нет, я не об этом. Сегодня вечером жена Харта пойдет к своему старому знакомому. Большая шишка в правящей партии. Коррумпирован насквозь. Деньги партии отмывает в банке-конкуренте RHQ. Который называется… RTBF. И сдаст им Хартконнера. Пообещает им долю рынка в обмен на свободу и полное прекращение дела.
– И он согласится? А комиссия по ценным бумагам, или как она у них там называется?
Мэк машет рукой.
Джордж выслушивает нас с мрачным видом.
– Вот дерьмо. Значит, эта его жена пишет свой сценарий и затаскивает туда нас?
– Вот именно, – кивает Мэк. – Рефлексивность, слышали?
– Не умничай, – говорит Джордж. – При мне и Нидердорфере рефлексивность прошу всуе не поминать. А вам не кажется, что у нее в запасе несколько вариантов развития событий, на случай если мы все узнаем и задергаемся?
– Их не несколько, – говорит Мэк. – Их бесконечность.
– Но, в таком случае, ее нельзя назвать автором в полном смысле этого слова, – говорю я. – Более того, если вариантов бесконечность, то, Мэк, почему ты так уверен, что Манон – это дочка Хартконнера?
Мэк и Джордж смотрят на меня с удивлением.
– Поймите, – продолжаю я, – мы никому не можем верить. И не потому, что все врут, а потому, что каждый из нас видит только свой кусок истории. И мы по-разному воспринимаем время и пространство.
– Ох уж эти европейцы, – вздыхает Джордж.
– Ведь и деньги клиентов Хартконнера так же пропали, – гну свое я. – Смотрите: Хартконнер или де Грие закрывает сделку с убытком, но тут одна шкала времени совмещается с другой шкалой, и получается, что по другой шкале он закрыл сделку с прибылью. И никакая Манон здесь ни при чем.
– Как это ни при чем? – возражает Мэк. – Просто она стерла тот кусок и переписала его заново, вот и все.
– Чудовищно, – говорит Джордж. – И в то же время просто превосходно. Потому что, каков бы ни был этот фильм, наша роль в нем заключается, похоже, в том, чтобы зарабатывать деньги.
– Ура-а! – кричит Мэк.
Джордж смотрит на него и беззвучно смеется.
Вот за это я и не люблю вундеркиндов. Понимаете? Когда находятся восторженные зрители, это значит, что фильм будет снят. Что уж там говорить.
– Мэк, – говорю я, когда мы оказываемся за порогом, – ты охрененно неправ.
– Почему?
– Потому что она больше не Манон.
– Почему ты думаешь, что она больше не Манон? Она специально взяла себе это имя.
– Да, но теперь она от него отказалась. Теперь ее, скорее всего, зовут как-нибудь иначе, – говорю я.
– Почему?
– Потому что ты смог разлюбить ее. Потому что ты в самолете говорил, что твоя мечта – женщина, которая была бы только твоей женщиной и больше ничем. Которая была бы ни при чем. Но ты не пожелал становиться только ее мужчиной и больше никем. Тебе не хватило любви. Ты продал свою Манон, а раз тебе удалось ее продать, это значит, что она никогда не была твоей.
Возможно, я выражаюсь чересчур мудрено для старика Джека Нидердорфера из Бруклина. Но Мэк меня понимает. Он задумывается.
Я возвращаюсь к Джорджу.
– Вот вы все знаете, Джордж, – говорю я. – Скажите мне, кто такая Манон?
– А кто такой Джон Галт? – беззвучно смеется Джордж. – Вишь чего захотел узнать! Не все йогурты одинаково полезны…
– Господа присяжные заседатели, – говорит адвокат Вике Рольф, – я мог бы многое еще сказать в оправдание своей подзащитной, но мне кажется, что и уже изложенных мною сухих фактов достаточно, чтобы смягчить наказание. Напоминаю, что моя подзащитная в данный момент находится на втором месяце беременности… – адвокат вздыхает и перелистывает страницу, – и… одним словом, я настаиваю на том, что следует смягчить наказание по первым пяти пунктам, я имею в виду пункты о лжесвидетельстве, а последние два пункта, которые касаются препятствования отправлению правосудия, их вообще следует, на мой взгляд, удалить из дела. Совсем, – адвокат Вике Рольф закрывает папку, поднимает брови и садится.
В зале начинается шум.
– Спасибо, – говорит судья отчетливо. – Суд удаляется на совещание.
* * *
Стол в кабинете Блумберга накрыт неофициально; цветы и скатерть, шампанское пенится на дне пластиковых стаканчиков.Давид Блумберг уже собирается выпить и подносит ко рту шампанское, но вдруг видит, что стаканчик пуст.
– Мы слишком долго произносили тосты, – говорит Блумберг. – И все шампанское испарилось. Мы слишком долго плыли на большой глубине, – раздается его резкий голос в комнате, среди притихших нахохлившихся сотрудников. – И теперь, когда мы выныриваем на поверхность, когда мы уже не испытываем этого тяжелого давления, многим может показаться, что эта победа – пиррова победа, – говорит Блумберг вполголоса. – Я хотел уйти, уже написал заявление… но его не приняли. А потом я подумал, – голос Блумберга крепчает, – что это я буду уходить? Верно? Да, нас… предали, нам не дали довести дело до конца, но мы сделали все, что смогли. Все-таки это победа, и мы должны ее отпраздновать…
Да, в этом мире, среди асфальта, среди абстрактных скульптур, среди серого неба, пивоварен, синих с золотом этикеток, мокнущих в лужах, очень трудно разглядеть ту цель, которую все время видит перед собой впереди этот человек. – «Герр Блумберг, – хочется спросить у него, – а вы никогда не чувствовали себя немножко сумасшедшим?»
На Востоке подобные состояния называли «болезнь учеников» или «дзенская болезнь», потому что они поражали самых усердных и сосредоточенных учеников.
Первое слушание дела Хартконнера закончилось тем, что было принято решение считать все сговоры Хартконнера с другими банками джентльменскими соглашениями. Уголовному преследованию будут подвергнуты лишь два представителя RHQ: Вике Рольф и Эми Иллерталер – за лжесвидетельство. Обе женщины получат условные сроки. (Что это за цитата? Кем она озвучивается?)
– Джентльменское соглашение… – говорит Блумберг. – RTBF, андеррайтер государственного долга и кредитор естественных монополий, получают долю рынка размещений корпоративного долга… Вот где сговор, вот где настоящий сговор! Они продали нас!…
А с другой стороны, ничего такого не произошло. Все ведь идет намеченным курсом. И даже погода не очень изменилась. Правда, жара спала, и дикторы говорят, что выше двадцати градусов температура уже не поднимется. Впереди – умеренно прохладный сентябрь. Уже и сейчас на деревьях кое-где появились желтые листья.
* * *
Напоследок Блумберг спрашивает у адвоката де Грие:– Я хотел спросить вас: Манон действительно умерла?
– Это сложный вопрос. Полиция установила факт ее смерти, но… – адвокат пожимает плечами.
– Что вы имеете в виду?
– Вы точно знаете, что это была именно она? Что это была Манон Рико – та, которую нашли в сарае?
– Де Грие утверждал, что это она. Более того, он согласился рассказать следствию об ее последних часах и минутах. И все-таки я не стал бы безоговорочно утверждать что бы то ни было. Представьте на секундочку: то, что для нас еще будущее, для нее уже свершившийся факт. Если осмыслить события в этом свете, можно сделать неожиданные выводы. О, разумеется, все это мои домыслы, и я не утверждаю, что так и обстоит дело; я лишь призываю вас взглянуть на вещи более широко. Вы меня понимаете?
* * *
– Итак, с вами программа «Личный вклад», и я, ее ведущий, Рихард Бойл. Сегодня у нас в гостях один из несомненно интереснейших людей нашего времени… физик, финансист, изобретатель новых видов финансовых инструментов, и вы уже догадались, что я имею в виду Эрика Хартконнера, гениального… простите, генерального директора финансовой группы RHQ, а также его жена, фрау Хартконнер, известная писательница, автор шести романов, переведенных на все языки Европы, не считая колониальных. Здравствуйте!– Здравствуйте.
– Эрик, я хочу вас прежде всего поблагодарить за то, что вы, при вашей загруженности, согласились принять участие в нашей программе…
– Да ничего, ничего…
– …И, во-вторых, я бы хотел вас поздравить, сегодня, как наши зрители уже могли узнать из выпуска новостей, с вас, по всем пунктам… оправдали по итогам регуляторского расследования… сняли с вас все обвинения, и это очень приятная для меня новость, не скрою, я за вас болел.
– Спасибо за поддержку, хотя, в принципе, было и так ясно, что дело не дойдет до суда, что следствие просто развалится, это дело было сфабриковано и не основывалось ни на каких конкретных фактах.
– И все-таки, вот, Эрик, позвольте один, возможно, некорректный, острый вопрос. Хорошо, допустим, вы не монополист, и все такое, но ваша экспансия на европейский рынок, она ведь не вызывает сомнений. Как это согласуется с вашим новым курсом, который вы сегодня заявили, я имею в виду, признание своей социальной ответственности?
– Если я тот, кого вы ждали, то я сделаю то, чего вы хотите – вот это логика всякого, кто хочет иметь место. Экспансия – но не вверх, а вширь, так сказать. В таких случаях общество как бы неявно просит судебную власть: «Наройте на него хоть что-нибудь, а если нет ничего, выдумайте обвинение. Этот тип не должен гулять на свободе, он нас возмущает, он не помещается в наши рамки». Им не понять мою философию, и я сам в этом виноват. УТП должно быть простым. А вот у меня УТП непростое. Им легче думать, что я оправдываю жадность и стремлюсь к постоянному успеху, чем понять, как именно я мыслю на самом деле, что я хочу дать людям возможность прийти на этот рынок долга, чтобы каждый мог выпустить свои облигации… Люди этого не понимают. У них тенденция в мозгах. Сейчас уже давно нет тех противоречий, которые они для себя выдумали.
– О да, я тоже был автором некоторых собственных мифов. Но ведь большинству нравится иметь в мозгах тенденцию.
– Да, потому что очень трудно хорошенько продумать самого себя. Они передоверяют это дело профессионалам. Режиссерам, писателям, рекламщикам. Те придумывают образ и дают ему имя. А люди примеряют его на себя.
– Эрик, еще такой достаточно… философский вопрос, раз уж вы у нас сегодня в студии, раз нам удалось вас сюда заманить. Скажите, Эрик, что изменилось, что нового в нашем мире?
– Много. Два примера. Исчезает мотивация, воля к жизни. Все больше вещей происходит просто так. Проскальзывает. Секс просто так, смерть просто так. Новые мотивы преступления: просто взять и убить, без причины, даже не в состоянии агрессии, как школьники в Америке расстреливали своих одноклассников. И второе – то, что я называю «весна никогда не наступит» и «нет никакой ночи». Исчезает сельскохозяйственный круг, круг жизни, спираль «от отца к сыну». Это не плохо и не хорошо, но то, что еще лет тридцать назад хотя бы подразумевалось как основа жизни – род, годовой круг, смена дня и ночи, – сейчас больше никого не волнует.
– Какое же будущее ждет нас?
– О, если бы мы могли заглянуть в будущее хотя бы на пять минут вперед! Но пока мы не видим рисунок, мы видим пятна краски. И все от нас как будто в отдалении. И все, что мы видим – линии и цвета, а смысл ускользает от нас. Я глубоко сожалею о своих ошибках, которые, несомненно, имели место, и полагаю, что ныне существующая система должна быть реформирована так, чтобы подобные недоразумения не могли повториться. Ответственность за мои действия полностью лежит на мне, а не на моих партнерах по бизнесу. Все оказываются не теми, за кого себя выдают. Мне приходится не защищаться, а защищать – их.
– А что скажет фрау Хартконнер?
– На самом деле, это отчасти и мои мысли. Я только хотела бы добавить, что вся эта безумная прорва работы на самом деле нужна лишь для того, чтобы в конце этой работы мы увидели все в новом свете, приблизились, стали двигаться немножко быстрее улитки. Важно только – все время делать это, каждый день, непрерывно, только вперед.
* * *
Стаут делает всего несколько шагов вниз по набережной и видит черную машину, припаркованную на углу моста и набережной, под углом, под уклоном, стоящую на ручнике. Машину, припаркованную на повороте. Тогда Стаут делает и все остальные шаги навстречу этой машине. Что же до самой машины, то она не едет. Хозяин машины апатично сидит за рулем и играет в мобильную игрушку – «змейку» или что-то в этом духе. Он почти никак не реагирует на появление Стаута, только протягивает руку и, не глядя, открывает ему дверь. Стаут дергает за ручку и залезает в машину. Устраивается на переднем сиденье. Только тогда водитель откладывает мобильник в сторону и медленно смотрит на Стаута. Стаут видит его изможденное лицо, круги под глазами и огромные зрачки, заполоняющие весь глаз.Некоторое время де Грие и Стаут сидят рядом на соседних сиденьях, не глядя друг на друга, и смотрят за лобовым стеклом одно и то же кино без всякого сюжета. Налево уходит переулок, трамвайные рельсы.
Пусто кругом.
– Значит, валишь? – нарушает молчание Стаут. – Ну и правильно. Пошли они.
– Послезавтра самолет, – еле слышно отвечает де Грие.
Де Грие лезет в карман и достает оттуда клочок бумаги. Кладет его на стол и, прикрывая рукой, пододвигает клочок к Стауту, предлагая тому прочесть. Стаут, как ни в чем не бывало, закрывает своей пухлой ладонью листочек. Ни дать ни взять студент, списывающий со шпаргалки.
– М-м, – говорит Стаут и поводит бычьей шеей, как бы наслаждаясь сигаретой.
Быстро и коротко выпускает дым в сторону. – Как сложно, как все сложно, как ты усложнил мою жизнь, amigo, какую сложную задачу ты мне задал.
– Ты ничего не хочешь спросить? – интересуется де Грие.
– Ничего, – отвечает Стаут. – Я только хочу сказать, что тут ничего нового нет. Об этом все знают. Это просто дополнительное доказательство. Я только не знал, кто именно…
– Смотри, – опускает плечи де Грие. – Мне все равно, как ты это используешь.
– Извини, Рэн, – говорит Стаут, – но я ничего не буду делать. Кнабе не вернешь. Теперь я многодетный отец, – Стаут приглушенно смеется.
– Мелкие не достают?
– Да нет. Я их и не вижу почти. Правда, с Роми мы большие друзья. Зато девчонка меня терпеть не может. Бллин, я не знаю, кто ее этому научил, – Стаут возмущенно сопит. – Она говорит: «Теперь типа папина фирма поделится деньгами с той фирмой, где Стаут работает».
– И, что самое хреновое, она права.
– Девчонки всегда правы, – говорит Стаут. – Она недавно обрезала бахрому на занавесках. И знаешь, что я сказал по этому поводу Инге? «Такая маленькая, а так ровно отрезала!»
– А как там Лина поживает? – спрашивает де Грие.
– Лина, – говорит Стаут, – отлично. Она поживает отлично.
Девчонки всегда правы, и Стаут готов бесконечно мириться с несправедливостью. Все вокруг считают Стаута грубым мужиком, но на самом деле он – предпоследний романтик.
Последний, разумеется, де Грие.
– Стаут, мне хреново, – признается де Грие и поднимает на Стаута безумные глаза. – Еле держусь.
Стауту становится не по себе.
– Только время, – говорит он.
– Нет, нет, – мотает головой де Грие, и Стаут с изумлением видит, что он плачет, без слез и без звуков. – Не время. Я никогда не забуду Манон. Никогда.
* * *
На стоянке – одна-единственная машина. В доме напротив – человек курит за занавеской. Теплый вечер. Подсыхающий асфальт в темно-серых и светло-серых пятнах, серое творожное небо, подсвеченное с той стороны земли, медленная вода реки. Стаут задумчиво направляется в сторону центра. Руки в карманы. Он двигается не очень быстро.Но проспект не пуст. Стаут замечает, что впереди идет девушка – невысокая, плотная, но стройная. Зеленое облегающее платье из чего-то вроде брезента. Волосы короткие, темные с рыжими проблесками. Босоножки без каблуков. Движения плавные, экономные. Необычная сумка из серой ткани с белыми кружевами.
Стаут слегка прибавляет шаг.
– Привет, – говорит он, поравнявшись с девицей. – Как тебя зовут?
* * *
Фрау Хартконнер сидит в кресле, ждет возвращения мужа и разгадывает кроссворд. На ее смуглом лице – слой крема. Греческое вече из пяти букв на букву «а». Гражданин мира на букву «це», букв очень много. Голливудский актер на букву «п», четыре буквы. На ручке кресла лежит мобильник. Жена Хартконнера временами поглядывает на экран.* * *
Рафаэль Блумберг, сын прокурора Блумберга, спит тяжелым сном. Ему снятся мучительные абстрактные сны: четыре разнонаправленных вектора, транзитивность, – ему снятся прочерки, скобочки с минусами, ему снятся сущности, обладающие характеристиками, и во сне он не знает, как их назвать, не знает, что это – люди.* * *
8:30 США: уровень безработицы 4,7% против 4.9%;
8:30 США: количество новых рабочих мест в секторе услуг +135 000;
8:31 США: количество новых рабочих мест в производственном секторе +7,000 против +18 000;
8:31 США: количество новых рабочих мест пересмотрены до 140 000 против +108 000;
8:30 США: количество новых рабочих мест +193 000 против +108,000
– Ну, нормалек. А вот влазить страшно.
– Всем привет! Коммандос на старте!
– Вроде понеслась.
– Народ к пятничному расколбасу, вижу, готов!
– Ну вот, собственно, и начинаем наше ралли по бездорожью! Пошел отсчет!
– На юг???
– Скажи что-нибудь, де Грие!
Говорю:
– Данные меня вполне устраивают, смотрим, как отработают.
Снаружи становится совсем темно. Большое Яблоко погружается в дождевую взвесь. Капли ползут по оконному стеклу вверх.
nonam привет а вот и я идентифицируй меня рэнди
Grie кто??
nonam рэнди а то кто же тебя еще так называл?
Grie вы кто???? эй
nonam она самая букофки сложи
nonam рэнди не выкидывай меня я докажу. дерево расколотое молнией. помнишь дерево
nonam ну скажи что нибудь ты веришь что это я или еще нет?
Grie да
Grie дадададададада))))))))
Grie такизнал что ты
Grie жива. песец, просто песец.
nonam несердись
Grie))))))
nonam)))))))))))))
Grie ты где?
Grie ТЫ ГДЕ???
Grie ЭЙ!!!! АУ!!!!!????? Манон?!?!?!
Свет гаснет. Телевизор вырубается. Экраны терминалов, подключенных к пищащим УПЭЭС-кам, сияют. Хор – или, вернее, гул – неудовлетворенного улья-свинарника, дилингового центра.
– Что происходит-то?
– Я не успел!
– Закрываемся!
– Свет погас.
– Только у нас или где-то еще?
– Йо-у… да вы в окно посмотрите… что же это… он же всюду погас.
Прилипаем к окнам. Свет погас всюду. Только вдали, над морем, мигает сигнальный огонь на крыле у взлетающего самолета.
Большой блэк-аут.
– Похоже, свету пришел конец.
– Ты так не шути. А вдруг и вправду конец.
– Знаешь, я бы не хотел застать конец света. Боюсь, что это будет долго… и не эстетично.
– Правда, есть надежда, что мы умрем сразу и даже ничего не почувствуем.
– Хорошо бы.
– А начнется все именно так. Однажды погаснет электричество. И всем вдруг станет ясно, что его больше никто никогда не включит.
– Брр, ну ты блин даешь.
– Хватит пугать-то.
– А кто будет отвечать?
– Все будут отвечать. Страшный же суд, сам понимаешь.
– Не-ет, так не годится. Отвечать будет де Грие. Он же наш начальник. Эй, Рэн, как ты думаешь, это конец света? Страшный суд? Скажи что-нибудь, де Грие!
Я говорю:
– Спорим, что нет?