У Манон довольно низкий и хриплый голос, но он очень женственный. Движется она мягко и слегка неуверенно, ходит-крадется, а когда сидит за столом, чашку кофе держит в ладонях, будто греет об нее руки.
   Типа возбуждает.
 
   В городе В. серо и жарко. Мы стоим посреди квадратного двора, у полуразрушенного фонтана. С трех сторон нас окружает шестиэтажный дом. Дом плывет, как Ноев ковчег. Рыси следят из углов. Пауки заткали балконы. Сова распростерла крылья над круглым чердачным окошком.
   Манон задумчиво говорит:
   – Я знаю: это, наверное, барокко.
   – Это модерн, – говорю я. – Но ты почти не ошиблась. Барокко легко перепутать с модерном.
   Бредем-пересекаем площадь. Вниз по ракушкам-завитушкам. В переулок и вверх по лесенке.
 
   Наступает вечер. Мы садимся в автобус и едем вверх, на гору, где лес посреди города. Но выходим слишком рано, и решаем спуститься в город пешком.
   Сегодня тут проходит встреча лидеров. Полно полиции. Полицаи не обращают внимания на нас с Манон. У них другие дела: антиглобалисты зарятся на витрины Маков. К ночи будет расколбас. Уже собираются кучками, группками. Сладкий дым плывет над улицей.
   Жарко. Начинается вечер. Мы идем сперва врозь, разболтанно. Потом поневоле зацепляемся, заплетаемся друг за друга: рука об руку, нога за ногу. Нам это досадно, но потом привыкаем. И вот уже Манон повисает у меня на локте. Каблуки гнутся. Коленки крутятся, как на шарнирах. Плечи опущены.
   Ветви над нами провисают. Провода провисают. Мы провисаем.
   И вдруг начинается.
   Я прислушиваюсь.
   Полицаи прислушиваются. Крутят головами.
   Прислушиваются вороны на ветках в парке.
   Сифонит из всех щелей; и людям сначала кажется, что это, может быть, у соседа зазвонил мобильник, или это откуда-то радио, или так, померещилось; но вот теперь уже и полицаям слышно: раз-два-три. Переговариваясь по рации, они стягиваются на площадь. Нет, теперь уж не заткнешь, теперь уже всем слышно. Толпа уже напирает на барьер, начинает ломать стойки; полиция берется за руки и замыкается в цепь.
   Вон парочка журналистов белеет рубахами на ветке дерева: достают фотоаппараты. Высокий холм вспыхивает фонариками. Город внизу разворачивается в линию. Разноцветными кругами сияет башня мусороперерабатывающего завода. А там, внизу, город спускается к реке, а на том берегу реки – поля без края, села разворачиваются в линию, цепь гор белеет вдали, а над нею – ультрамариновое, ослепительное небо, подсвеченное городом.
   Какой-то старик залихватски гикает и раскручивает над головой портфель: летят колбы с черной жидкостью, и экспертные алхимические заключения, и факсы лентами плывут над городом.
   – Давай танцевать! – говорит Манон.
   – А давай! – говорю я.
   Манон нервным движением сдергивает с волос заколку. Зрачки Манон расплющены и черны. Волосы распущены. Хватаю ее ладони.
   Манон – как струна.
   Делаю шаг вперед. Манон отступает.
   Кладу руку себе на голову. Хор ангелов, лучи света из-за туч, невиданные закаты, неслыханный небесный оркестр. Эта музыка, как расплавленный металл, заливает мозг. Вихрь: бусы, туфли, кружева! Панки слышат панк, рокеры – рок, хасиды слышат субботу, у кого голова болела – те тишину и покой, кому есть с кем – медляк, кто стоит – гимн, кто пляшет – балалайки, гудки и волынки.
   Музыка начинается незаметно, сифонит из какой-то щели, и каждому мерещится свое. В том-то вся и прелесть, что каждый слышит то, что хочет услышать.
   Раз-два-три:
   Вдруг остановимся: моют витрину.
   Черное озеро, пыльное-водное,
   с водоворотами или разводами,
   старый паук притаился в углу,
   от лучей золотом,
   пережидая потоп и пучину,
   жизнь оставляя себе на потом. Припорошены
   пылью дороги и рамы открытых окон,
   диагонально скошены встречные улицы
   и переулки свиваются в кокон
   Гнутся сутулятся рамы овалами
   здесь наподобие дома модерн
   паутины большие и малые
   горы, серпы и копыта
   скачущих серн
   развороты фигурные
   и продолжения
   и усиления
   бурные
   Но вот понемногу начинает стихать. Спадают волны. Медные клены застывают. Клерки хватаются за ствол дерева, удерживая равновесие. Ноги алхимика заплетаются, и ему приходится опереться на стойку. Парочки уходят пить кофе. Ведьмы-активистки возбужденно причесываются в сторонке.
   И только мы с Манон танцевать не перестаем; только мы, так, в парном танце (получается! получается!) докруживаемся вихрем до гостиницы, взлетаем на наш этаж, захлопываем за собой дверь, лихорадочно срываем друг с друга шмотки, обшариваем друг друга, как впервые, взглядами и ладонями, – застываем на миг, – и продолжаем танцевать, извиваясь, все глубже, все острее, все резче вбиваясь, вколачиваясь друг в друга, и мы тремся лицами и телами, и Манон пятью резкими выдохами запрокидывает голову: а-а, а-а-а, а-а-а-а, а-а-а-а-а, а-а-а-а-а-а…
   А потом мы укладываемся рядом, но недолго так-то рядом мы лежим, что же времечко терять-то, рядом, что же, ах-ах-ах, обдувать, вдыхать, касаться, – тлеет на ветру, – раздувать снова, и вот Манон, тихонько взгромоздясь, а я ущемляю щепотками ее соски, и она шепотом на выдохе а-а-а, а-а-а, а-а-а, и ее волосы падают мне на лоб, ненасытная, ненасытная Манон: о-о-о, о-о-о-о-о, о-о-о-о-о-о-о-о…
   Все это обрывается как-то разом: трррык.
   Лежу на спине. Потолок весь в глубоких синих тенях.
   Шумит душ. Манон в ванной.
   С улицы доносятся возмущенные выкрики и звон. Шлепая кедами, шныряют антиглобалисты. За ними, стуча сапогами, с воплями мчатся правые консерваторы. По стенам мелькают разноцветные тени: ведьмы-активистки проносятся на своих метлах над улицей. Шабаш – саббат – саммит.
   Пока я воображаю все это, Манон выходит из ванной.
   – Поехали, – говорит она решительно и начинает одеваться.
   – Как? Куда поехали?
   – Сейчас сюда нагрянут копы. Нам лучше уйти.
   – Послушай, – говорю я. – Снаружи копов намного больше, чем внутри.
   – Я знаю, что говорю, – быстро останавливает меня Манон. – У нас четыре минуты.
* * *
   Через три с половиной минуты мы уже едем прочь из этого города, объезжая битое стекло, цепи полицейских и толпы демонстрантов.
   Когда мы въезжаем на эстакаду, сзади раздувается бесшумная ярко-салатовая вспышка, – будто облако газа, – вздувается и опадает, в то время как мы, выехав из города, рвемся в ночь.
   Мы едем на юг.
* * *
   Темные поляны, так или иначе освещенные луной; застывшие серебристые рощицы и серебристые тучки, зависшие на небе в нескольких местах.
   На самом выезде из города в сторону гор мы замечаем его.
   Непропеченная тень на сухой и черной траве, прутик на двух кирпичах, а сам стоит понурив голову у костра, как будто его и нет, с отсутствующим видом, стоит не шелохнувшись и жжет деньги.
   Они даже не успевают упасть вниз, их посуху, с лету палит самый горячий и самый быстрый желтый огонь, который ветер вздувает на верхних этажах костра.
   Синий «сааб» припаркован чуть подальше по дороге.
   Не двигается, не смотрит на нас, потом с интересом смотрит искоса, потом наблюдает нас, но молчит.
   Манон переламывается пополам, еще раз пополам, садится на корточки, теребит свои бусы от смущения, запускает обе руки в прическу, потом заглядывает ему в глаза. Не отводит глаз. Манон дергает удочку. Поджигатель не выдерживает, срывается, смаргивает. Небрежно трет глаза (что-то попало). Коварная, бессердечная Манон продолжает его разглядывать: у него бутсы, гольфы, штаны до колен, расстегнутая рубаха, наглое узкое лицо, вечно прищуренные глаза, ему лет девятнадцать, вихор, плеер, синий «сааб».
   Он достает еще одну купюру и кладет ее на огонь.
   Будто жертвует, с царским спокойствием.
   Комично. Забавно.
   – А чего это ты деньги жжешь? – вдруг возмущается Манон. – Девать, что ли, некуда?
   – Представь себе, некуда, – усмехается прожигатель.
   – «Сааб», так думаешь, что круче всех? – не унимается Манон. – Ты что, нефтяной шейх, что ли?
   – Нет, не шейх, – свирепеет молодой человек.
   – А кто?
   Поджигатель испускает вздох. Терпение уже на исходе. Быстро обмелело.
   – Послушайте, – бесстрастно говорит он мне. – Я тогда просто уйду в другое место, ОК?
   Я пожимаю плечами. Поджигатель явно рассчитывал на мою поддержку. Думал, я уведу Манон.
   Поджигатель затаптывает костер и широкими шагами уходит к своему «саабу». Мы видим, как он разворачивается и едет обратно в сторону города.
   – Поехали за ним, – приказывает Манон.
   Вот за поворотом блеснуло что-то – да это же он, наш друг поджигатель, вон он, как хорошо его видно, стоит и льет на ветки бензин. Предусмотрительно оставляем машину за бугром и крадемся к костру. Мы подползаем к поджигателю сзади, мимо синего «са-аба», и, так как Манон взяла с собой покрывало, садимся на росистую выгоревшую траву (нежно-розовые эдельвейсы, яркие сиреневые серпы, желтые метелочки), тихо-медленно скрещиваем ноги и ждем.
   Костер не гаснет. Деньги не кончаются. Против костра фигура поджигателя кажется совершенно черной. В этих бутсах и гольфах, с вихром, он просто вылитый футболист.
   – Бэкхем, – произношу я одними губами.
   Манон – ужасно смешливая девица; ей стоит большого труда не расхохотаться, она держит себя обеими руками за рот, а тут еще я принимаюсь пальцами изображать футболиста, – Манон, чтоб не видеть, как я дразнюсь, наклоняется вперед, ложится ничком, ее блестящие волосы растекаются по траве. Я глажу их.
   Но тут поджигатель наконец чувствует что-то у себя за спиной, оборачивается и замечает нас.
   – Черт! – срывается он. – Какого хрена так поступать? Я вас что, чем-нибудь обидел, эй? В чем дело?
   – Если ты делаешь что-то нестандартное, значит, и мы можем делать что-то нестандартное, – говорит ему Манон, лежа на животе среди эдельвейсов. – Если ты можешь плевать на остальных людей, значит, и мы можем в какой-то момент перестать считаться с тобой. Так?
   – Я не говорил, что мне плевать на остальных людей. Мне не плевать на того, кому не плевать на самого себя.
   – Дурак ты, больше никто! – говорит Манон.
   – Я прошу вас, пожалуйста, объясните Манон, почему вы жжете деньги, – вмешиваюсь я. – Для нее это все равно, что спросить дорогу.
   – Я жгу деньги, потому что это концептуально!
   – И что же за концепция?
   – Я решил сжечь свою первую зарплату, – говорит поджигатель, не веря, что мы его понимаем, – потому что деньги – это ложь. Вы даже не представляете себе, сколько кругом лжи. Я иногда иду по городу, а вокруг, как в компьютерной игрушке, множатся баннеры-стрелочки: «Это ложь».
   – Желто-зеленые такие, – вдруг говорит Манон. – Утопленными буквами.
   Поджигатель вздрагивает и таращит на нее глаза.
   – Ты тоже это видишь!
   – А думаешь, ты один?
   – Черт, – поджигатель мотает головой. – Я тебе не верю.
   – На мне что, есть баннер «Это ложь»? – Манон легко встает и указывает руками себе на грудь. Она начинает жестикулировать. – На меня ничего не навешено, уж я-то знаю!
   – Тебе только кажется. На самом деле в тебе наверняка полно дырок…
   Я слушаю этот разговор, как глухой. Возможно, у меня и рот открыт.
   – Что вы имеете в виду под дырками? – спрашиваю я.
   – Это такая болезнь, – говорит Манон. – Когда с человеком происходит несчастье, в душе у него образуется дырочка. Она может зарастать со временем, а может и расти. Иногда весь человек становится дырой, а потом дыра вырастает больше него и затягивает тех, кто стоит рядом. Человек при этом вроде бы жив и на вид ничего, а на самом деле… А ты будешь жечь все свои зарплаты или только эту, первую?
   Поджигатель тяжело вздыхает.
   – Надо сделать хотя бы одно прижигание, – бормочет он. – Мой отец – большой человек. Если что, он меня обеспечит. А мать – депутат парламента, – говорит поджигатель и выворачивает карманы. – Все, – он облегченно переводит дух. – Пусто. Мои родители – чересчур шумные и шикарные люди. Они слишком поздно меня родили. Когда я был маленький, мне казалось, что до моего рождения в этом городе в этих интерьерах снимали фильм. Особенно в цветочных магазинах со скульптурами в стиле арт-деко. Букеты в желто-серой ароматной бумаге с блестками. Букеты, перевязанные шелковыми ленточками. Что надо чувствовать, чтоб выразить свои чувства таким букетом?
   – Ну, уж я-то знаю! – говорит Манон.
   Поджигатель смотрит на нее и качает головой:
   – Да ничего ты не знаешь. Ты не жила тогда. Это был совершенно другой мир. Этот мир теперь можно увидеть только в черно-белых фильмах. Там все было серьезно. Все было по-другому. По-настоящему. Если бы вы знали, как я тоскую по той Европе. Там (тогда) – я вынимал бы эти деньги из карманов как сокровище, потому что в то время я мог бы купить за них настоящую любовь, подлинное приключение, яркую и полную событий жизнь…
   Манон понимающе хохочет.
   – Когда?! – говорит она. – Когда?! Да какая разница?! Да окажись ты в двадцатых годах или в восемнадцатом веке, как мы с де Грие, – Манон отмахивается от искр, – ты бы так же стоял у костра и жег деньги!
   – Мой отец, у него много денег, – говорит поджигатель. – И нельзя сказать, что эти деньги достались ему по праву. Там и права-то никакого не было, понимаете? Но теперь… Теперь он очень респектабельный человек, и его очень мучает совесть. Я не хочу, чтобы меня мучила совесть. Поэтому я лучше сожгу свои деньги. И не говорите мне ни слова о благотворительности. Это мое дело – как распорядиться лишними средствами.
   – Разумеется, – говорит Манон. – Разумеется, твое. А только ты дурак.
   – Дурак – это сколько угодно. Но я не хочу быть жертвой, – говорит поджигатель. – Не хочу ни к чему привязываться. Если бы можно было полюбить абсолютно всех, всех одинаково, – я бы, пожалуй, попробовал…
   Хм-хм. Манон собирает губки в трубочку. Я знаю, ей ужасно хочется сказать, что она как раз любит всех одинаково. Или, по крайней мере, учится этому. В частности, сегодня нами был сделан большой прорыв, – так, по крайней мере, кажется Манон.
   Но Манон ничего такого не говорит. Наоборот. Она выворачивает все это наизнанку:
   – А зачем вообще кого-нибудь любить? – притворно изумляется она. – Разве это так уж нужно?
   Мне становится смешно. Я вспоминаю, как учился торговать. На каком-то этапе, месяцев через пять, я сделался жутко скрытным. Даже присобачил к экрану компьютера зеркальце заднего вида. Потом это прошло. Забавно, как тщательно многие ученики скрывают интерес к своему искусству.
   – Эх, сестренка, – говорит поджигатель. – Да тебе эта любовь и впрямь совсем ни к чему. Ты и так красивая.
   Поджигатель прикрывает лоб дырявой ладонью, а я смотрю на него, а потом на Ма-нон, и замечаю, что они действительно похожи, как брат и сестра.

Райнер

   Давид Блумберг, начальник Управления по надзору за законностью Европейской финансовой комиссии, сидит посередине своего кабинета на стуле, а вокруг него расположились шесть человек. Блумберг дает им последние указания:
   – Они сейчас должны находиться в Австрии либо на севере Италии. Все блокпосты проинструктированы, номер машины известен, их вот-вот задержат. Звонить сразу мне и Райнеру, при оказании сопротивления ни в коем случае не стрелять, ни о чем не спрашивать.
   – Мне почему-то не нравится эта идея, – говорит Райнер. – Все это опасно и затягивает. Я подождал бы, когда они вернутся. Никуда бы не ехал. Написал бы для начала докладную записку.
   Но Блумберг отвечает, что презирает опасность; а что до затягивания, то такой зануда как Райнер не может быть азартным человеком. Так считают все. Райнер не склонен идти против общественного мнения, а также мнения своего начальника. Уж кто-кто, а Райнер…
   – Шум и переполох, – говорит Блумберг Райнеру на прощанье. – Хартконнер не отвечает на звонки, заперся в кабинете со своим юристом, по громкой связи велел работникам не реагировать на повестки. Дилинговый центр принес присягу на верность.
   – Безумие, – говорит Райнер. – Сколь веревочке не виться.
   – Ты найдешь его первым, – говорит Блумберг. – Сразу, в первые же минуты, попытайся добиться чего-нибудь от де Грие. Он не будет говорить без адвоката, но я хочу, чтобы ты правильно его настроил. Ты это умеешь.
   Так Давид Блумберг ступил на совершенно иную землю и послал свои войска догонять Манон и де Грие.
* * *
   Референт Давида Блумберга, Райнер, молодой человек с черными глазами и выцветшей шевелюрой, едет на своей машине на юг.
   Солнце печет. Райнер смотрит на часы. Включает радио.
   «Макиавелли однажды написал своему приятелю Боккаччо о таком смешном случае, – говорит диджей радиостанции «Университетские симфонии». – К нему в темноте однажды привязалась проститутка, и он, не включая света, чтобы не видеть, какая она страшная, привел ее домой, сделал с ней все, что захотел, а потом оказалось, что это старый дед. Пришлось платить…»
   Вздуло жарким ветром. Райнер едет все дальше и дальше. Горы встают вдали.
   На бензоколонке пустынно, жарко. Белые пластиковые столики плавятся на солнце. Райнер берет жареной картошки и бутылочку минеральной воды.
   Картошка съедается довольно быстро. Райнер берет вторую порцию, и еще кофе. Ему уже не хочется есть, но он ловит себя на мысли, что ехать на юг ему не хочется еще больше.
   Поля стрекочут. За десять минут мимо не проехало ни одной машины. Райнер сидит в тени, но и в тени асфальт так горяч, что подошвы Райнеровых сандалий прилипают. Солнце неяркое, размытое, разлитое на все белое, ослепительное небо. Свет всюду, тени вялые, полудохлые, как укроп на краю пластиковой тарелки.
   Райнер вздрагивает и вдруг видит, что напротив него за столиком расположилась плотненькая девчонка с рюкзачком.
   – Привет, – говорит она. – Тебя как зовут?
   – Вернер, – придумывает Райнер нехотя.
   – А меня Роза, – говорит девчонка с симпатией. – Слушай, я просто очень застенчивая и стесняюсь знакомиться с молодыми людьми. А у тебя так бывает? В смысле девчонок?
   – Бывает, – говорит Райнер.
   – А в какую сторону ты едешь?
   Райнер хочет сказать, что едет не в ту сторону и, наверное, не сможет ей ничем помочь, не сможет подвезти ее. Повисает пауза. Девчонка обаятельно улыбается. У нее рыжие хвостики, а все лицо закапано веснушками, и плечи тоже, как апельсины, а еще на ней тесная маечка, видимо, купленная в отделе детской одежды, и шортики до колен, и розовые шлепанцы, а за спиной маленький джинсовый рюкзачок.
   – Ты стесняешься, – говорит Роза. – Знаешь, почему я это знаю? Потому что ты… – девчонка показывает, как Райнер скрестил руки, охватив ими плечи. – Это признак смущения.
   Роза заглядывает под столик сбоку.
   – Вот и ноги у тебя тоже смущенные! – объявляет она. – Я просто учусь на психолога, так что… А сейчас у меня практика. Я просто езжу по всей Европе и болтаю с людьми, общаюсь как можно больше. Так я пытаюсь побороть свою природную застенчивость.
   – Тебе это удается, – говорит Райнер. – Я ни за что не сказал бы, что ты застенчивая. Скорее наоборот.
   Ему удается ее смутить: Роза мгновенно краснеет, щеки и уши так и вспыхивают. Выглядит это смешно. Райнер, не выдержав, слегка улыбается.
   – Ну что, поедем? – говорит Роза и порывисто встает.
   – Я еду в Италию, – предупреждает Райнер. – Через Вену.
   – Прекрасно. Вена – столица психоанализа.
* * *
   – Вообще, у нас в Европе, конечно, больше загадок, чем мы думаем, – говорит Роза. – В каждом из нас скрыто столько всего… Мы как римляне эпохи упадка, ты понимаешь, о чем я говорю?
   Райнер отмалчивается и смотрит на дорогу.
   – Может быть, ты расскажешь что-нибудь о себе?
   – Наверное, не буду, – говорит Райнер.
   – Почему? – искренне огорчается Роза. – Я не нашла к тебе подхода?
   – Послушай, – говорит Райнер, – таким способом ты вряд ли очень легко найдешь подход ко всем людям. Ведь смотря что считать подходом, верно? Ты смогла заговорить со мной и сесть ко мне в машину, но залезть ко мне в душу, действуя таким образом, у тебя, скорее всего, не получится. Извини, конечно, но ты действуешь немного прямолинейно; впрочем, это мое личное мнение.
   – Ну, тут ты не прав! – безапелляционно заявляет Роза. – Еще как залезу! Ты споришь со мной? Это значит, что ты уже идешь на контакт! Более того, ты хочешь мне что-то внушить, а это значит, что тебе опять-таки не все равно!
   Райнер начинает закипать. Роза воодушевленно продолжает:
   – Понимаешь, это ведь и есть самое важное! Нам тут в Европе – все равно! Люди разучились испытывать простые человеческие чувства: любить, страдать, мечтать… ведь для всего этого нужен труд, все это дается только со временем, а мы хотим получить все и сразу! Остались только похоть и научный интерес ко всему!
   – Черт! – вопит Райнер внезапно. – Какого черта! Я идиот! Ты меня заболтала, и я забыл свернуть. Мы едем не по той дороге. Мы едем не в Вену.
   Роза замолкает.
   – Достань-ка карту из бардачка, – мотнув головой, командует Райнер. – Да побыстрее, если можно. Впереди какие-то указатели. Зальцбург… Черт.
   Роза склоняется над картой.
   – У меня близорукость, – объясняет она, – а линзы нельзя носить все время, вот я их и сняла.
   Райнер издает невнятный стон и бормочет ругательства. Они на полном ходу промахивают поворот на Зальцбург и забирают еще западнее.
   – Бллин, мы сейчас во Францию уедем, – говорит Райнер.
   – Погоди, погоди, – Роза пытается что-то разобрать. – Вот блин, ничего не видно. Ох, давай остановимся.
   – Здесь нельзя останавливаться, это автострада.
   – Слушай, а тебе принципиально, в Вену или нет? Что, у тебя там важная встреча какая-нибудь?
   Райнер тормозит и открывает дверь.
   – Выйди, пожалуйста, – командует он Розе.
   Роза медлит. Она слегка растеряна.
   – Вылезай, вылезай, – подбадривает Райнер. – Я знаю, что это очень жестоко с моей стороны. Но ты ведешь себя слишком агрессивно. Начинаешь указывать, куда мне ехать. Лезешь в мою личную жизнь. Хреновый ты после этого психолог, Роза.
   – Дай мне еще один шанс.
   – Один, – говорит Райнер и смотрит на часы.
   – Ты читал такую книжку, – говорит Роза, – называется «Манон Леско»?
   Пауза.
   Райнер всматривается в Розу.
   – Манон? – спрашивает он.
   – Ну да, Манон, – говорит Роза.
   Райнер захлопывает дверь.
   – Так, – говорит он. – И почему Манон?
   – Меня так зовут, – объясняет Роза. – Раньше звали. Есть такой старинный роман, про девушку, которая была «прелестна, как сама любовь». Она…
   – Я в курсе, – говорит Райнер.
   – Ну вот. Мне… ну, в общем, нравился этот образ, и я в пятнадцать лет поменяла свое имя на Манон. Но недавно я отдала свои документы одной девочке, они ей были нужнее, чем мне. А сама восстановила свое прежнее имя.
   – А ты знаешь, что такие фокусы запрещены законом? – серьезно говорит Райнер.
   Роза легкомысленно пожимает плечами.
   – Есть вещи и повыше закона, – говорит она довольно-таки высокопарно. – Ту девочку… она была, вроде бы, из… откуда-то из Восточной Европы, в общем, ее обманом заманили в Европу, в какой-то подпольный бордель, и ей чудом удалось убежать. Я была так рада, что смогла ей помочь!
   – Когда это было? – задает еще один вопрос Райнер.
   – Примерно месяц назад. Как раз когда я окончила учебу и приехала на каникулы в Амстердам. Это было в Амстердаме, – уточняет Роза. – Я еще подумала, знаете? Ведь я училась в бизнес-школе, в Англии. Отец заставил меня туда поступить очень-очень рано, я была еще маленькая и не знала, чем я хочу заниматься. Но постепенно мне стало ясно, что я не смогу работать финансистом в большой корпорации, мне хотелось быть самой собой, – Роза наивно улыбается. – И я стала думать о том, как мне… Как бы мне сбежать из того мира, в который меня насильно запихнули, не спрашивая моего разрешения? Узнать людей, – Роза волнуется, – заниматься творчеством, подрабатывать, смотреть на мир другими глазами… Вы меня понимаете?
   – Гм, – говорит Райнер.
   – Я приехала на каникулы к родителям и просто поменялась документами с одной девочкой, она была немного похожа на меня с виду, – говорит Роза. – Ведь, согласитесь, это глупо – разъезжать по Европе, имея при себе все документы… и папин банковский счет. Так невозможно почувствовать то, что чувствуют, например, нелегальные иммигранты и всякие такие люди. А ей и деньги, и документы были нужнее.
   Пауза.
   – Значит, ты отдала свою кредитную карточку совершенно незнакомому человеку и спокойно позволила ей удалиться.
   – Вот именно, – говорит Роза наставительно.
   – И ты не знаешь, где сейчас эта девушка?
   – Не-а, – легко отвечает Роза.
   Пауза все еще продолжается. Несмотря на то, что Райнер и Роза обменялись несколькими словами, внутри они по-прежнему молчат и в немом изумлении смотрят друг на друга.
   – Знаешь, меня ведь тоже на самом деле зовут не Вернер, – вдруг признается Райнер.
   – Какая разница, – говорит Роза. – Поехали?
   Кажется, еще Талейран говорил: «Не слишком много усердия, господа». После шести лет усердной работы на благо общества Райнер наконец чувствует в себе решимость последовать совету великого дипломата. Он выключает мобильник, заводит машину, и они отправляются в Вену.
* * *
   – Блин, – говорит Блумберг в этот самый момент, отнимая трубку от уха. – Райнер куда-то пропал. Никак не могу дозвониться.
* * *
   Роза и Райнер сидят в пиццерии.
   – На самом-то деле по образованию я химик-технолог, – говорит Райнер, набивая рот пиццей.