Дьяк Данило Полянский шел сзади, на полшага, держал свечу, чтобы государю не удариться головой о притолоку. В переходе было смрадно, вонюче, стрелец у дверей в пыточную засуетился, открывал, пятился, и оттого государю было еще тошней. Полянский сказывал, что старец Сергий молчит. Худо. А если людишки, верные вроде, твердят, что Сергий - не Сергий вовсе, не старец, а казачий полковник.
   Ступеньки в подвал склизкие, грязные, могли бы и помыть, все-таки государь ходит, да не стал государь говорить Полянскому, твердил слова вопросов, и слова улетали, запутывались в разных тревожных мыслях, и горело внутри, пекло - видно, напустили порчу немчины, лекари. Горько было царю на людскую неблагодарность, на вражду, местничество, злобу, наветы.
   – Лестницы бы вымыли, - сказал вдруг государь Полянскому, хотя говорить уже раздумал.
   Мимо камор шли в пыточную. За решетками шевелились тени, бледные руки лезли из тряпья, и цепи звенели, будто отбивали зубную дробь.
   Старец Сергий висел на дыбе безжизненно. Седые волосы, в грязи и крови, колтуном торчали вбок, будто боярский сын набекрень надел шапку. Подьячий, что вел допрос, вскочил из-за стола, но царь в его сторону не посмотрел. Подошел к Сергию, заглянул в лицо. Палач, чтобы удобнее государю было, шустро отбежал, отпустил веревку, и Сергий ногами стал на пол, только ноги пошли в сторону - не держали.
   – Что сказал? - спросил царь, глядя на старца, столь нужного для спокойствия и торжества власти.
   – Молчит, - сказал подьячий тихо. Боялся царского гнева.
   Язык, распухший, черный, вылезал изо рта, не помещался. Глаза закатились - не закрывались.
   – Мне он живой нужен, - сказал вдруг царь обыкновенно, будто без гнева, а с тоской.
   И даже Полянский дрожь почувствовал. Тишайший государь был весьма озабочен, и это многим могло стоить жизни.
   – Пусть поутру его дохтур осмотрит, зелье даст. И не пытать, пока сам не кончу.
   Алмаза окатили водой, втащили бесчувственного в камору, кинули на пол. До утра дохтура звать не стали. Старик крепкий.
   Алмазу казалось, что он в пустыне. Жарко и больно ногам, ободранным о камни. И озера лишь манят, а оказываются вихрями, бьющими по обожженной коже. Потом ласковая прохлада коснулась лба. Вода холодная - зубы ломило - сама влилась в рот. Стало легко и блаженно.
   – Вам лучше? - спросил тихий нежный голос, будто прохлада в пустыне.
   – Да, - сказал Алмаз. Открыл глаза. В теле была боль, ломота, но была она не так важна, и голова стала ясной. Голос звучал где-то внутри, будто кто-то пальчиком гладил по темени. Рядом, на куче прелой соломы, лежал маленький человек ниц распростершись и касался исхудалыми руками Алмаза: во тьме зрачки светились по-кошачьи.
   – Нечистая сила, - сказал Алмаз. - Изыди...
   – Тише, - произнес голос в голове у Алмаза. И рот у маленького человека не открывался, сжат был, губы в струночку. Только глаза зеленью светятся. - Тише, - голос покоил, нежил, - услышат - придут. Снова казнить примутся. Я добра желаю. Немощен я, измучен, ноги переломаны.
   Темь в каморе стояла, но Алмаз увидал: ноги соседа на соломе распластались, неживы. Кровь изо рта запеклась на щеке. У Алмаза страх миновал. Язык тяжел, но ворочается.
   – Пей, - беззвучно сказал сосед, протянул ладошку, а в ней вода, как на листе роса. Не было зла и порчи в малом человеке.
   Алмаз наклонил голову, слизал росу.
   – На дыбе был? - спросил сосед.
   – Не жить мне, - сказал Алмаз. - Сам государь поутру примется.
   – Бунтовщик ты? - спросил сосед. - Со Стенькой разбойничал?
   – Не важно, - сказал Алмаз. Было в нем подозрение, не дьяками ли тайными человек подставлен.
   – Не опасайся, - сказал человек. - Я твои мысли знаю. Считай, что дохтур я. Из фрязинской земли. В колдовстве меня обвинили. Огнем пытали, ноги ломали. Я секрет знаю, как уйти отсюда, да ног нет.
   Алмаз долгую жизнь прожил, многого нагляделся. Дохтур так дохтур. На фрязинских землях, на немецких чудес много. И сам Алмаз до Индии ходил, Турцию видел, но в чудеса само собой верил.
   – Ты мне о себе расскажи, - молил сосед. - Хоть не словами. Думай - я пойму.
   Зеленоватые глаза заглядывали в душу, высматривали, что скрыл; а скрыл Алмаз в рассказе немногое - лишь то, что касалось патриарха Никона. Это пускай сосед читает сам - нечистой ли силой, просто колдовством.
   Порой сосед просил повторить, подробности выспрашивал, интересовался, будто не обречен, как и Алмаз, на неминуемую смерть. Доволен оказался. Говорил, что надежда в нем появилась, повезло ему, что сосед - Алмаз. Не надеялся уже, веру потерял. Смерть близка.
   Бежать из Тайного приказа некуда, это Алмаз понимал. Никто отсюда не скрылся еще. Может, малый человек ума лишился? А может, слово знает?
   – Нет, - сказал сосед. - Слова не знаю. Но вижу сквозь стены. Как ни пытай, не отвечу, не понять тебе.
   Алмаз не спорил. Секретные и странные вещи признавал, но сам колдунов и тайных людей бежал. Может, и сквозь стены зрит человек. Дано ему.
   – Здесь стена в одном месте тонка, - сказал человек. - В один кирпич. Дверь заложена. В старые времена ход был в другое подземелье, но, видно, после пожара забыли, замуровали. Под Кремлем в разных местах ходы и подвалы вырыты, многие и не найдешь. Давно здесь государи живут, а государям надо тайны иметь, тайники и пыточные места.
   За решеткой прошел стрелец. Заглянул в темноту, ничего не увидел. Окликнул:
   – Старец Сергий, а старец Сергий, живой ты?
   Алмаз промычал нераздельно, простонал.
   – Живой, - сказал стрелец. - С утра дохтура приведут. Равно как к боярину. - Стрелец рассмеялся. - Как к боярину, - повторил. Пошел дальше.
   – Как же мы кирпичи разберем? - спросил Алмаз.
   – Тише, не говори языком, - сказал как бы внутри головы сосед. - Ты думай, я все угадаю.
   – Тяжко, привычки нет.
   – Я кирпичи еще со вчера расшатал. Ты меня вытащишь, понесешь. Кирпичи на место положишь. Может, не сразу спохватятся.
   – Согласен я, - сказал Алмаз, потому что был человеком трезвым и понимал: не убежишь ночью - новые пытки, а там и смерть, покажется она благостной, долгожданной, как невеста.
   – Жди - услышал он голос внутри.
   Человек, опираясь на локти, поволочил безжизненное тело к дальней стене, и от боли его, что передавалась нечаянно Алмазу, мутило, ибо ложилась она на боль Алмаза.
   – Сюда ползи, только не шуми, - был приказ оттуда.
   И Алмаз подобрался, рукой ощупал тело рядом. Тот подхватил руку, поднес к стене. Один кирпич уже вынут был. Второй шатался.
   – Ты сильнее, - слышал Алмаз мысли. - Вынимай их. Раствор старый, крошится. Я перекладывать буду.
   Снова прошел стрелец, топотал сапогами: озяб в подвале.
   – Караула ждет, - сказал ему сосед. - Думает о том, как бы согреться. Думает, что ты за ночь отойдешь, дохтура не надо будет. И тебе легче. Добрый человек.
   Алмаз кивнул, согласился.
   Алмаз кирпичи вынимал из стены, сосед перекладывал их в сторону. Ощупал дыру - узка, но пробраться можно. Сосед подтолкнул в спину: «Давай, мол», - угадал, о чем Алмаз подумал. Алмаз прополз в дыру. Оттуда шел холод и мрак, пыточные камеры Тайного приказа рядом с ним теплым раем казались. Руки уперлись в ледяную жижу. Плечи схватило болью, сил не было тело протащить. Человек сзади подталкивал, да был немощен, без пользы помогал. Свое дыхание Алмаз слышал, - как отдается хрипом по длинному невидимому ходу, шумит, словно домовой в печи.
   – Давай, давай еще, поднатужься, немного осталось. Там воля!..
   Слова человека, уговоры в голосе стучали, как кровь, и Алмаз елозил руками по жиже, тянул непослушное тело свое, и оно перевесило, голова упала в вонь и лед, и от того прибавилось силы - от отвращения и жути. Отдохнул самую малость, выпростал из дыры ноги и приподнялся, чтобы лицо отвратить от жижи.
   – Меня возьми, не забудь... - умолял человек.
   Но Алмаз и не помышлял оставить в беде товарища, тот ему дорогу к воле показал, а Алмаз никогда людей не предавал. И видно, человек угадал его мысли, затих и ждал покорно, пока Алмаз, отдохнувши, протянет к нему в дыру руки и вытянет, немощного, бессильного, невесомого, в черный ход.
   Алмаз поднялся во весь рост, морщился от боли и злобы на свои непослушные члены. Свод был низок, пришлось пригнуться, и холодные капли падали ожогами на израненную спину. Человека Алмаз взял на руки, словно младенца; на закорках нести не мог, хоть и сподручней - поротая спина саднила. Через несколько шагов переложил под мышку, чтобы рукой одной впереди шарить. Да это и не нужно было - человек подсказывал, куда идти, где поворачивать, словно кошка во тьме дорогу различал, и Алмаз уже не удивлялся - сил не было на думы: слушался, шел, спотыкался, скользил по грязи.
   Прошли подземную палату, потолок вверх ушел, распрямиться можно. Рукой сбоку ощупал - ящики, ларцы, сундуки. Видно, богатства затерянные.
   – Нет, - сказал человек, - это книги, столбцы, грамоты. Старые. От царя Ивана Васильича остались.
   – Не слыхал, чтобы царь книгами баловался, - сказал Алмаз.
   – Интересовался, - сказал человек. - Тут большие богатства спрятаны. Государственные тайны. Их многие уже ищут, да не найти. Ходы с земли не видны.
   Далеко сзади, усиленный ходами, будто боевыми трубами, пришел шум, сбивался в кучу, разделялся на голоса.
   – Нас хватились, - сказал человек. - Теперь не найдут. Пока решатся в ходы сунуться да пока по ним проплутают, мы далеко будем.
   ... Вышли они полузаваленным мусором, населенным летучими мышами и крысами подземным ходом, что кончался на том берегу Москвы-реки, у Кадашевской слободы. Куча бревен да камни - все, что осталось от часовенки, - скрывали древний ход. Рассветало. Мальчишка гнал из ночного коней, а навстречу, чуть видная в тумане, шла баба с ведрами к озерку у Болота. Слева были сады, и там перекликались сторожа - берегли царское добро. Из тумана вылезали, словно копья, колокольни кадашевских церквей. Было мирно, и даже собаки не лаяли, не беспокоили людей в такую обычную ночь.
   – Пойдем берегом, - сказал человек. - Знаю, где лодка.
   Тут только Алмаз увидел толком спутника. Боль в нем, избитом и истерзанном, была великая. Сквозь рубища смотрели кровоподтеки и синяки, руки были исцарапаны, словно кто-то с них кожу сдергивал, да и на лике целы были одни глаза. Глаза под утренней синевой потеряли кошачий блеск и нутряной свет - были синими, словно воздух, и бездонными, и была в них мысль и мука.
   – Ты уж потерпи, - сказал человек. - Донеси меня.
   – Неужто, - сказал Алмаз и даже улыбнулся: подумал, что и сам, видно, страшен и непотребен.
   – Что правда, то правда, - сказал человек.
   Алмаз уже привычно взял его под мышку, - перебитые ноги болтались почти до земли, рассекали высокую прибрежную траву.
   Лодка была в положенном месте. Человек снова прав. И весла, забытые либо нарочно оставленные, лежали в уключинах.
   Через час добрались до леса, а там пролежали весь день, упрятав в камышах лодку.
   Алмаз набрал ягод, сыроежек - поел; спутник от всего отказался, только пил воду, но не из реки, как Алмаз, а из своих ладоней, как в Тайном приказе, когда поил этой водой-росой своего соседа.
   Потом снова они шли, обходили деревни, шли и ночью и лишь ко второму утру, чуть живые, добрались до яра, в котором стояло, прикрытое пожелтевшими ветками, нечто невиданное, схожее со стругом либо ковчегом, и Алмаз тогда оробел и лишился чувств от бессилия и конца пути.
   Очнулся Алмаз внутри ковчега, на мягкой постели, при солнечном свете, хоть и был ковчег без окон. Был Алмаз гол и намазан снадобьями и зельями. Спутник его, в иное переодетый, ковылял вокруг на самодельных костылях, посмеивался тонкими губами, бормотал по-своему, был рад, уговаривал Алмаза, что он - не нечистая сила, а странник. Но Алмаз слушал плохо, тяжко - его тело отказывалось жить и переносить такие муки, била его горячка, и разум мутился.
   – Что ж, - услыхал он в последний раз, - придется прибегнуть к особым мерам.
   Может, и так сказал странник, - снова было забытье, словно глубокий сон, и во сне надо было удержаться за борт ладьи, а не удержишься - унесет волжская волна, ударит о крутой утес. Но Алмаз удержался, и когда очнулся вновь, все в том же ковчеге, человек сказал ему:
   – Опасался я, что сердце твое не выдержит. Но ты - сильный человек, выдержало сердце.
   Был человек уже без костылей, бегал резво. Видно, немало времени прошло.
   – Нет, - сказал он, опять мысль Алмаза угадал, - один день всего прошел. Погляди на себя.
   Человек протянул Алмазу круглое зеркало, и на Алмаза глянуло молодое лицо, чем-то знакомое, чем-то чужое, и подумал сначала Алмаз, что это портрет, писаный лик, но человек все смеялся и велел в зеркало смотреть.
   И тогда Алмаз понял, что стал молодым...
   – ... Ну вот и все, - сказал старик и снова потянулся к пачке за папиросой. - Он улетел к своим. Я тогда понятия не имел, кто он такой, что такое, откуда. Объяснение воспринял для себя самое простое - дух, вернее всего, божий посланник. Оставил он мне все снадобья, которыми мне молодость вернул, взял с меня клятву, что тайну сохраню, ибо рано еще людям о таком знать. И улетел. Еще велел пользоваться зельем, ждать его, обещал через сто лет вернуться и меня обязательно найти. Я больше ста лет ждал. Не вернулся он. Может, что случилось. Может, прилетит еще. Один раз я нарушил его завет. Был в Симбирске, разыскал подругу свою Милицу и вернул ей молодость. А с тех пор как себя молодил, так и к ней приезжал, где бы она ни была. И все. Хотите - казните меня за скрытность, хотите - хвалите. Но скоро триста лет будет, а ведь даже Милица по сей день не знала, почему с ней волшебство происходит. Думала, моя заслуга. А уж какая там...
   Старик замолчал. Устал. Возвращались в двадцатый век слушатели, переглядывались, качали головами, и не было недоверия. Уж очень странная история. Да и зачем старику ночью рассказывать сказки людям, которые в сказки давно не верят.
   Милица все дремала на кресле, кошка - на коленях. Голова склонилась к морщинистым рукам.
   – Если так, то пришельцы - не миф, - сказал Стендаль.
   Он первый нарушил тишину, что наступает после окончания длинного доклада, прежде чем слушатели соберутся с мыслями, начнут посылать на трибуну записки с вопросами.
   – Ну что же теперь? Дадите мне выпить мою долю? - спросил старик. - Я все как на духу рассказал. Мне молодость не для шуток, для дела нужна. И за Милицу прошу. Она мне верит.
   – Я и не спала, - сказала вдруг Милица Федоровна. - И все, что Любезный друг здесь говорил, могу клятвенно подтвердить. Мы с Любезным другом монополию на напиток не желаем. Правда?
   Старик кивнул головой.
   – Может, кто-нибудь из присутствующих здесь дам и кавалеров захочет присоединиться к нам?

12

   Человеку свойственно совершать ошибки.
   И раскаиваться в них.
   И чем дольше он живет, тем больше накапливается этих ошибок и тем горше сознание того, что далеко не все из них можно исправить.
   Как только человек осознает, что есть связь между причиной и следствием, он догадывается, что не надо было пожирать разом коробку шоколадных конфет, растянул бы удовольствие на два дня и живот бы не болел. Это ошибка еще дошкольная. А помните, как вы засиделись у телевизора, глядя уже известный мультфильм, не выучили стихотворение Некрасова, получили двойку и лишились похода в зоопарк. Казалось бы, пустяк, а помнишь об этом всю жизнь.
   Дальше - хуже. Накапливается неисправимость глупых слов, легкомысленных поступков, упущенных возможностей и несостоявшихся свиданий. И в какой-то момент все эти ошибки складываются в жизнь, которая пошла по неверному пути.
   А где тот перекресток, где тот поворот на жизненной дороге, после которого неправильное течение жизни стало необратимым? Где тот проклятый момент, после которого уже ничего нельзя исправить?
   Некоторые даже и не догадываются, что совершили роковую ошибку, другие - догадываются, но смиряются и стараются отыскать утешение в том, что еще осталось. Но есть люди, которые всю жизнь маются, вновь и вновь возвращаясь к роковому моменту и втуне изыскивая возможность исправить неисправимое. Нелюбимая жена уже родила тебе троих сорванцов, а любимая, но покинутая Таня живет с ненавистным ей Васей, и вы лишь раскланиваетесь на улице, так и не простив друг друга. Друг Иванов, решившийся плюнуть на теплое и спокойное место и шагнувший в новое, ненадежное дело, уже стал министром или академиком, а ты так и сидишь на этом теплом месте. По радио рассказывают о боксере Н., который только что с триумфом вернулся из дальней зарубежной поездки, ввергнув там в нокаут известного всем Билли Джонса, а ты вспоминаешь, как бросил боксерскую секцию, где подавал куда больше надежд, чем Н., потому что поленился ездить через весь город на двух трамваях.
   И вот из всех жизненных разочарований и ошибок вырастает великое и пустое слово: «Если бы».
   Вот если бы я женился на любимой, но не имевшей жилплощади Тане!
   Вот если бы я вместе с другом Ивановым пожертвовал зарплатой и премиальными ради интересной работы!
   Вот если бы я не бросил секцию бокса!
   Вот если бы...
   Миллион лет назад первый питекантроп превратился в человека. Прожил свою относительно короткую жизнь и перед смертью сказал:
   – Вот если бы начать жизнь сначала...
   С этого и пошло.
   Короли и рыцари, епископы и землепашцы, писатели и художники - неустанно и безрезультатно твердили волшебные слова: «Если бы...»
   По мере роста культурного уровня человечества оно изобрело буквы и начало писать книги. И если приглядеться к истории мировой литературы, окажется, что значительная ее часть посвящена той же проклятой проблеме: «Если бы...»
   Некий доктор Фауст даже продал свою бессмертную душу ради молодости. А Дориан Грей возложил старение на собственный портрет. Если заглянуть поглубже, то окажется, что даже древний мифологический персонаж Гильгамеш занимался поисками эликсира молодости. И лишь чешский писатель Чапек эту проблему разрешил положительно, описав биографию дамы, которая, пользуясь средством Макрополуса, прожила не старея лет шестьсот. Но ведь это все художественная литература, фантастика, вымысел. А вот если бы... И представьте себе ситуацию. В небольшом городке, поздним вечером нескольким самым обыкновенным людям, прожившим большую часть жизни и не удовлетворенным тем, как они ее прожили, предлагают воспользоваться случаем и начать все сначала.
   Разумеется, никто, кроме наивного Грубина, всерьез слова старика не принял. Не было в этом никаких оснований. И отвергнув нелепую возможность, улыбнувшись и глубоко вздохнув, наши герои готовы были уже разойтись по домам. Но никто не разошелся.
   Это чепуха, подумал каждый. Это совершенно невероятная чепуха.
   И именно крайняя нелепость чепухи сводила с ума.
   Если бы старик предложил, допустим, разгладить морщины на челе или излечить от гастрита, все бы поняли - простой знахарь, мошенник. Но ни один знахарь не посмеет предложить молодость. Даром. За компанию с ним. Никакого псевдонаучного объяснения, кроме дикой истории о космическом пришельце и царе Алексее Михайловиче, старик не предложил. И ни на чем не настаивал. Сам спешил принять.
   И пока тикали минуты, пока люди старались переварить и как-то увязать со своим жизненным опытом происходящие события, в каждом просыпался и начинал стучаться, просясь на волю, проклятый вопрос: «А что если бы...»
   И была долгая пауза.
   Ее прервал старик Алмаз. Неожиданно и даже громко он сказал:
   – Итак, средство состоит из трех частей. Порошок у меня в кармане. Растворитель в бутылках, что я взял в музее. Добавки составляются из разных снадобий, и рецепт на это заключен в тетради.
   Старик Алмаз взял тетрадь со стола и помахал ею как веером: становилось душно от многолюдного взволнованного дыхания.
   Елена Сергеевна постукивала по столу ногтями, старалась разогнать внутреннее смятение, звон в ушах. Сквозь тугой, вязкий воздух пробился к ней внимательный взгляд. Подняла голову, встретилась глазами с Савичем и поняла, что он ее не видит, а видит сейчас Леночку Кастельскую, которую любил так неудачно. И Елена Сергеевна поняла, что Савич скажет «да». В нем это «если бы» ворошилось долгие годы, спать не давало.
   Елена Сергеевна чуть перевела взгляд, посмотрела на Ванду Казимировну. Но странно, та смотрела не на мужа, а в синь за окном. Улыбалась своим потаенным мыслям. И Елена Сергеевна вспомнила, какой яркой, крепкой была Ванда, пока не расползлась от малоподвижной жизни и обильной пищи.
   – Формально вы не имеете права на пользование находкой. Она - собственность музея, - сказал Миша Стендаль. - Тем более, что вы совершили кражу. У государства.
   – И это карается, - вмешался Удалов.
   – Уже говорили, - сказала старуха Бакшт. - Не ведите себя, как российские либералы. Они всегда много говорили в земстве и в дворянском собрании. Ничего из этого не получилось.
   Елена Сергеевна пыталась угадать в старухе черты прекрасной персиянки, но, конечно, не угадала - старческая маска была надежна, крепка и непрозрачна.
   – Нет, так не пойдет, - сказал Стендаль. - Необходимо подключить власти и общественные организации.
   – Правильно, - согласился Удалов, недовольный тем, что его сравнили с царским либералом. - Что скажут в райкоме? В Академии наук? Потом уж в централизованном порядке будет распределение...
   – Сколько времени это займет? - невежливо перебил его старик.
   – Сколько надо.
   – Год?
   – Может, и год. Может, и два.
   – Нельзя. У меня дела. Милице тоже ждать негоже. Помрет.
   Милица прискорбно склонила голову, кивнула согласно.
   – Чепуху говорите, товарищ Удалов, - вмешался Савич, которому хотелось верить в эликсир. - Вы что думаете, придете в райком или даже в Академию наук и скажете: в этой банке лежит эликсир молодости, полученный одним вашим знакомым в семнадцатом веке от марсианского путешественника. А знаете, что вам скажут?
   – Температуру, скажут, измерить! - хихикнула Шурочка Родионова. Вообще-то она молчала, робела, но тут представила себе Удалова с градусником и осмелилась.
   – Если бы ко мне пришел такой человек, - сказал Савич, - я бы его постарался немедленно изолировать.
   Удалов услышал слово «изолировать» и замолчал. Лучше промолчать. В любом случае он свое возражение высказал. Надо будет - вспомнят.
   Грубин не удержался, вскочил, принялся шагать по комнате, перешагивая через ноги и стулья.
   – Русские врачи, - сказал он, - прививали себе чуму. Умирали. В плохих условиях. Нам же никто умирать не предлагает. Зато перед наукой и человечеством можем оказаться героями.
   Голос Грубина возвысился и оборвался. Он пальцами, рыжими от частого курения, старался застегнуть верхнюю пуговицу пиджака, скрыть голубую майку - ощущал разнобой между высокими словами и своим обликом.
   – Это не смешно, - сказал Савич хмыкнувшему Удалову.
   – К научным организациям мы обратиться не можем, - продолжал, собравшись с духом, Грубин. - Над нами начнут смеяться, если не хуже. Отказаться от опыта мы не имеем права. По крайней мере, я не имею права. Откажемся - бутылки либо затеряются в музее, либо товарищ Алмаз Битый поставит опыт сам по себе, и мы ничего не узнаем.
   – Если получится, - сказал Савич, которому хотелось верить, - то мы придем к ученым не с пустыми руками.
   – С метриками и паспортами, - сказал Грубин, - в которых наш возраст не соответствует действительному.
   – Кошмар какой-то! - сказала Ванда Казимировна. - А если это яд?
   – Первым буду я, - ответил старик Алмаз.
   – И я, - сказала Милица Федоровна. - Для меня это не первый раз.
   – Мы никого не заставляем, - сказал Грубин. - Только желающие. Остальные будут контрольными.
   – Разрешите мне, - поднял руку Миша Стендаль. - А что будет, если я буду участвовать?
   – Младенцем станешь, - сказала Шурочка Родионова. - И я тоже. Увезут нас в колясках.
   – А действует сразу? - спросил Удалов. Он не хотел выделяться, но думал о возвращении домой, к супруге.
   – Нет, действует не сразу, - сказал Алмаз. - Действует по-разному, но пока организмом не впитается, несколько часов пройдет. К утру ясно станет. Каждый вернется к расцвету физической сущности. Потому молодым пользы нет. Только добро переводить.
   Алмаз почувствовал, что общее мнение склоняется в его пользу. Человеческое любопытство, страсть к новому, проклятое «если бы», нежелание оказаться трусливее других - все эти причины способствовали стариковским идеям. И он поспешил поставить на середину стола бутыль и велел Елене принести стаканы, другую посуду и ложку столовую и еще спросил соли, обычной, мелкого помола, и мелу или извести, а сам листал тетрадь, вспоминал - спешил, пока кто-нибудь из людей не спохватился, не высказал насмешки, так как насмешка в таких случаях страшнее хулы и сомнения. Стоит кому-то решить, что сказочность затеи никак не вяжется с тихой комнатой и временем, в котором живут эти люди, и тогда отберут бутыли, отнесут их в музей, положат в сейф. А если так, погибнет дело, ради которого проделал Любезный друг столь долгий путь, да и жизнь его, от которой мало осталось, вскоре завершится. Этого допускать было нельзя, потому что старик, проживя на свете свои первые триста лет, только-только начал входить во вкус человеческого существования.
   Пока шли приготовления, и были они обыденны, как приготовления к чаю, начались тихие разговоры - по двое, по трое.