Ну, что ты, кладезь разума, Шамугиа, медлишь? Воображаешь, что всемогущие силы ринутся тебе на помощь? Ну, ты даешь! Да опомнись! При таком тяжком раскладе древние скифы, бывало, производили себе легонькое кровопускание из-за уха, дабы сбить давление и получить некоторое облегчение. Впрочем, что ты, мокрица, ссылаешься то на собственных предков, то на замшелых скифов?! Пошевелись, когда надобна помощь, сам! Чего остолбенел? Беги, говорю, ступай, уноси ноги! Не сам разве ты говорил, что все это дьявольские уловочки, чертовы штучки-дрючки?! А что сейчас задумал чертяка? Что собрался спроворить? И где, ты полагаешь, он сейчас обретается? Как где, голубчик? Если и была кто чертовкой и ведьмой, так та, что распростерлась без чувств у тебя под ногами, и ищи теперь черта, свищи где подальше! Слышал, небось, да и не раз: ищи и обрящешь! Слышал? Ну, так чего стоишь истукан истуканом? Чего ждешь, почитатель приснопамятных предков? Что тебя держит в этой неразберихе и хаосе? Беги, Форест, беги! Ей-Богу, не медли! Да переступи треклятыми голенями, конечностями, стопами… ногами, наконец! Чего доброго, и впрямь обрящешь искомое? Дуй отсюда, мотай, и поглядим, что ты за фрукт. Ну, давай, жми, приятель, чтоб вражья сила только тебя и видела! И ни за какие коврижки не сворачивай с колеи, а несись, куда гонит тебя не чья иная, а только твоя звезда, и пусть случится то, чему должно случиться! Ну, как? Всю вроде жизнь самой светлою твоей точкой была лампочка холодильника, что ж теперь ты замахнулся, возжаждал и возжелал звезд и небесных тел? Что за тела? Вот тебе крест, ничего подобного я и в уме не держал! Тем хуже для тебя, голубок. Все оттого, что ты только и знал, что гонялся всю жизнь за лампочками да мухами — вот в чем твой просчет и беда! — а звезды и ангелы так и остались за пограничной бороздою поля твоего зрения. Вот и ищешь теперь предводителя адского воинства. Ну, хоть в этом не смалодушествуй, не посрами чести мундира, отступись, увалень этакий! Соберись с силами, приободрись, ну, вот так! Вот-вот! Умница. Ну, а теперь признайся, где может обретаться мессия и логово нечистой силы из преисподней? Вот тебе на! Ну, что ты жмешься и мнешься? Да тьфу на тебя, когда так! Все эти интернет-кафе и суть пристанища и убежища нечисти. Это и есть, если угодно, правда, Плотин! Мускус и амбра на твои уста, сообразительный Шамугиа!
Вы не могли не заметить, что наш пень-колода принадлежит к числу лиц, кои уклоняются и избегают изъясняться прямым, удобопонятным текстом и норовят сматывать в общий клубок всякий вздор и городьбу Спиноз да Аристотелей, паче всего же тогда, когда высказаться, дать ответ и толкование легко так же, как, допустим, почесать себе темя, то есть, стало быть, ничего не стоит. Однако же тогда и вселяется в них ни к селу и ни к городу и втемяшивается в башку им нечистая сила, и выталкивает, зараза, из нее язык чуть не в аршин, да еще и в такое его приводит движение, что хоть святых выноси, никакого нет спасу! И, что самое главное, не унимает и не останавливает, пока не доймет и начисто не оболванит бедняг. Столь незадачливый проповедник, как, скажем, я, и тот в мгновение ока оборачивается в сущего прорицателя, а все равно, на сие невзирая, усекаете, куда мы забрели через все эти несоответствия, неурядицы и несуразицы? Ну, так будемте справедливыми, не след и не дело обвинять и указывать на него, и не забудем, а поставим ему в заслугу, что он вообще появился и оказался здесь. Сдается мне, что, скорей, у нас, в конце концов, следует полюбопытствовать, к чему прибегли бы мы на его месте, как бы выкрутились и вынырнули из этакой неурядицы? Сколько бы ни гадали, ни ворожили, а пришли бы, естественно, к чему-нибудь, сварганили бы что к своей пользе и выгоде. Вот вы ухмыляетесь, развеселые, а Шамугиа вывернулся, нашелся! Шутка? Чай, вы не впадаете, суматошные мои, в иллюзию, будто нынче формировать и формулировать новые доктрины и постулаты легко так же (раз плюнуть!), как выпечь сырный пирог. Знаю-знаю, осознаю, всякий, кто силится выпечь-выдать новое откровение, смахивает, скорей, на пустомелю, лодыря и бездельника, нежели на трезвомыслящего, почтенного и солидного мужа. При всем при том хочу призвать вас, мозговитые: егда Шамугиа представляется вам пустобрехом, увальнем и придурком, а не уравновешенным, толковым и целеустремленным работником, даже и при сем не порицайте его, не умалчивайте заслуг и достижений, ибо всякий, движимый любознательностью, куда достойней одобрения и восхваления, чем насмешек и унижения, паче же тот, кто не ставит ни во что, ну, ни в полушку, общепринятых, широко распространенных, давно известных мыслей и догм, отважно гнет свое, — не всегда, правда, стройно, случается, что как попало, — ничего из того, что пробегает по его горячечному мозгу, никогда не утаивает, брякает все, что взбредет ему в голову, упорно стоит на своем, самозабвенно уверяет в своей правоте и, что притом самое главное, выдает и выпаливает идеи одну занятней другой. А уж выдумщика ошеломительных вольных идей шустрей Шамугиа и не отыщешь, сколько ни копошись и ни шастай по книгам, ныне градом сыплющимся на головы наших соотечественников и соотечественниц. Впрочем, пора обратиться к новой главе, сулящей нам чуть не фаустовские истории посещенья Шамугиа интернет-кафе и других его достославных небезопасных посещений и приключений.
XXX
XXXI
Вы не могли не заметить, что наш пень-колода принадлежит к числу лиц, кои уклоняются и избегают изъясняться прямым, удобопонятным текстом и норовят сматывать в общий клубок всякий вздор и городьбу Спиноз да Аристотелей, паче всего же тогда, когда высказаться, дать ответ и толкование легко так же, как, допустим, почесать себе темя, то есть, стало быть, ничего не стоит. Однако же тогда и вселяется в них ни к селу и ни к городу и втемяшивается в башку им нечистая сила, и выталкивает, зараза, из нее язык чуть не в аршин, да еще и в такое его приводит движение, что хоть святых выноси, никакого нет спасу! И, что самое главное, не унимает и не останавливает, пока не доймет и начисто не оболванит бедняг. Столь незадачливый проповедник, как, скажем, я, и тот в мгновение ока оборачивается в сущего прорицателя, а все равно, на сие невзирая, усекаете, куда мы забрели через все эти несоответствия, неурядицы и несуразицы? Ну, так будемте справедливыми, не след и не дело обвинять и указывать на него, и не забудем, а поставим ему в заслугу, что он вообще появился и оказался здесь. Сдается мне, что, скорей, у нас, в конце концов, следует полюбопытствовать, к чему прибегли бы мы на его месте, как бы выкрутились и вынырнули из этакой неурядицы? Сколько бы ни гадали, ни ворожили, а пришли бы, естественно, к чему-нибудь, сварганили бы что к своей пользе и выгоде. Вот вы ухмыляетесь, развеселые, а Шамугиа вывернулся, нашелся! Шутка? Чай, вы не впадаете, суматошные мои, в иллюзию, будто нынче формировать и формулировать новые доктрины и постулаты легко так же (раз плюнуть!), как выпечь сырный пирог. Знаю-знаю, осознаю, всякий, кто силится выпечь-выдать новое откровение, смахивает, скорей, на пустомелю, лодыря и бездельника, нежели на трезвомыслящего, почтенного и солидного мужа. При всем при том хочу призвать вас, мозговитые: егда Шамугиа представляется вам пустобрехом, увальнем и придурком, а не уравновешенным, толковым и целеустремленным работником, даже и при сем не порицайте его, не умалчивайте заслуг и достижений, ибо всякий, движимый любознательностью, куда достойней одобрения и восхваления, чем насмешек и унижения, паче же тот, кто не ставит ни во что, ну, ни в полушку, общепринятых, широко распространенных, давно известных мыслей и догм, отважно гнет свое, — не всегда, правда, стройно, случается, что как попало, — ничего из того, что пробегает по его горячечному мозгу, никогда не утаивает, брякает все, что взбредет ему в голову, упорно стоит на своем, самозабвенно уверяет в своей правоте и, что притом самое главное, выдает и выпаливает идеи одну занятней другой. А уж выдумщика ошеломительных вольных идей шустрей Шамугиа и не отыщешь, сколько ни копошись и ни шастай по книгам, ныне градом сыплющимся на головы наших соотечественников и соотечественниц. Впрочем, пора обратиться к новой главе, сулящей нам чуть не фаустовские истории посещенья Шамугиа интернет-кафе и других его достославных небезопасных посещений и приключений.
XXX
Полагаю, вы согласитесь со мной, господа, что не стоит слишком уж распространяться, а лучше кратенько констатировать, что внявший собственному призыву Шамугиа с быстротой молнии ринулся улепетывать, ввалился в первое попавшееся кафе, подлетел к компьютеру и пустился по бурным интернет-волнам. Это так, и ничего тут не попишешь, однако же как не признать, мои скрупулезные, что при столь схематичном описании пробега улетучиваются соль и аромат изъяснения и нижеследующий отрывок может выпасть из общей ткани нашего отточенного повествования. Оттого, думается, предпочтительней не подвергать его усечению и не отбрасывать ничего из того, что требует быть отмеченным по ходу текущего действия. Тем паче, что все связанное с текстуальными завихрениями просто требует особого тщания и осторожности. Так вот, коснувшись сей деликатнейшей темы, попутно и установим, что нам ныне можно почесть за самое проворное, динамичное, быстроходное в мире. В старину, пожалуй, сказали бы, что праща, потом, должно быть, что ружейная пуля. Не преминули бы выдвинуть свои быстроходки и последующие поколения. Короче, много бы чего набралось, не исключено, что в ход пошла бы пустая болтушка. Возможно, докатилось бы до того, что какой-нибудь, а то и целая тьма стихотворцев самой быстрой в мире провозгласила бы мысль человека. Вообще говоря, сие соображенье в свое время представлялось весьма даже привлекательным. Сосредоточьтесь и сугубое обратите внимание — в свое время. В свое. Как в сию книгу загнана и вмурована точка опоры, в доисторический янтарь — насекомое, в Рим — Ватикан, в Ватикан — папа римский, так и вышезафиксированное соображенье внедрено, вбито, втиснуто в литературу минувших дней. Я же намерен запечатлеть мысль о том, что всему в мире назначено свое время, а посему (особо подчеркиваю для внимания Назики
[5]) я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен. Да что там должен быть, он разрушен, и баста! Оттого что повторишь нынче невзначай (в наш, не скажу бунтарский, а шебутной-таки век), что самое быстрое в мире это мысль человека, и светочи преисподней лопнут там со смеху. Заурядные, усмехнутся в усы, вздор и околесица! Не то ли и вам представляется, понятливые? И неужто в мире отыщется что-нибудь быстролетней, мгновенней сигнала в оптико-волокнистом кабеле? Впрочем, для нашего динамичного повествования сие куда менее значимо, нежели то, что стоило Шамугиа переступить порог интернет-кафе, как у него занялось дыхание. Да и могло ли быть иначе, когда в сем обиталище нечисти серой несет до того, что впору отсохнуть носу, а от жары не только скинуть одежду, но даже содрать кожу, когда бы было возможно. Компьютеры лепятся так близко друг к дружочку, что между ними и иголки не протащить, и оба их ряда теряются в такой дальней дали, что взгляд следователя не в силах достигнуть конца ее. В кафе полумрак, отчего светящиеся экраны глядятся созданиями ужаснейшими, нежели являются в самом деле. Брякнувшийся на скамью перед светлым оконцем Шамугиа обводит взглядом постукивающих и строчащих и во всех без изъятия видит апостолов зла, чертей, обитателей преисподней. Вот Скотто и Калиостро, вот Эскотильо и Пьер Луиджи Колина (не изумляйтесь, господа. Охваченный любопытством порой увидит такое, что от простого смертного скрыто чуть не за семью печатями. Может, уверяю вас, заметить в чужом глазу песчинку, при том, что в своем собственном не почувствовать и бревна). Эге-ге, сюда, как я погляжу, стеклась чуть не вся Прага. Вот и Рудольф II, мудрец и шут, сумасшедший поэт со вассалами и цехом алхимиков в полном составе. Глядите, глядите, Зосима с Парацельсом здесь, между нами!
Кто его знает, сколько времени мог бы следователь вполголоса городить эту свою ахинею, когда бы к нему не подкрались сзади и не обдали затылок холодным дыханием. Что с Шамугиа, господа? По его коже пробегает мороз, она морщится на глазах, идет пупырышками! Кто бы это мог быть в этакий жар, кроме разве саламандры, холоднокровной твари, судорожно предполагает, вычисляет он в уме, зажмуривается и оборачивается так резко, что чуть не попадает в объятия змия, однако же уворачивается и откидывается на полшага назад. Саламандра, обернувшаяся прелестною девушкой, любопытствует, не ищет ли он кого. Он слегка разжимает веки и, обнаружив вместо змия девчонку, слегка ошарашивается, чуть не давится, на кончике языка его повисает имя нечистого, вот-вот оно сорвется, но, вместо сей подстерегающей опасной осечки, на вопрос отвечает вопросом же:
– Местечко найдется?
Лукаво улыбающаяся девчонка согласно кивает, будто бы удивляется тому, надо ли спрашивать о само собой разумеющемся, поворачивается на каблуках и углубляется в жерло зала. Странно, очень странно, но вот вам крест, звука шагов совершенно не слышно. А ведь по всем расчетам и по всем без изъятья законам, учитывая все, что их окружает, не должно ли сейчас прокатываться эхо столь же оглушительное, как при марше по выложенному каменными плитами коридору целой рати солдат в сапогах с железными подковами? Но ничего похожего не происходит. Девчонке то ли жмет обувь, то ли черт знает что мешает, словом, непонятно, отчего она немножко прихрамывает, припадает на ножку. Опадает то на одну, то на другую сторону, при том, что с каждым ее шажком разворачиваются смешнейшие и забавнейшие картины: два донельзя выпачканных и непомерно плечистых карлика валят наземь лысого толстяка, силой разнимают ему челюсть и вырывают клещами язык. Точней один вырывает, а другой стегает толстяка по ягодицам веревочным кнутом с завязанными узлом концами, приговаривая при этом: вот тебе! Вот тебе! Толстяк визжит, как закалываемый поросенок, но адские факельщики и в ус на это не дуют. Откуда-то выныривает третий карлик с пускающим пузырящуюся слюну псом на поводке. Пес напрягается, натягивает поводок, чуть не тащит карлика за собой, душераздирающе поскуливает, мечет из наливающихся кровью глаз искры, в нетерпении ждет, когда ему воротят вырванный давеча язык. Карлики облачены в одни только пропитанные грязью и жиром нагольные тулупчики, из-за распахнутых пол коих видны их могучие причиндалы, протяженнейшие настолько, что могли бы соперничать с заткнутыми за пояс увесистыми дубинами. Сгущается смешанный дух паленого мяса и испражнений. Неудивительно: в двух шагах четыре рыжие, совершенно нагие ведьмы кружатся вкруг нагой же товарки с повязкою на глазах, распятой на столпе в собственный ее рост. Две из кружащихся, как пиявки, всасываются в ее грудь со столь неимоверной силищей, что, возникает уверенность, вот-вот вытянут ее всю, с костями и мышцами, со всем нутром, оставят одну только кожу. Распятая отверзает уста, откидывает голову, будто взывая к небу, но взмолиться ей не позволяют — третья ведьма заталкивает ей в рот и побуждает глотать змей, ящериц, жаб, пресмыкающуюся мелкоту и ползучих гадов. Распятая не в силах проронить и звука, отчего возникает ложное впечатление, будто бы она, если и не на седьмом небе от радости, то и не сильно терзается и страдает. Зато мученица так извивается, что до глубин души может потрясти самых жестоких и каменносердых. Почти непрерывно исторгает содержанье нутра, но ведьмы препятствуют ей и в этом. Четвертая обеими руками сгребает огромные кучи, сваливает в комья и заталкивает горстями обратно в кишечник. Рядом некое бесполое, безвозрастное, носатое существо в мрачной черной накидке потрошит привешенного на цепях к потолку за ноги юношу, рассекает его от пупа до самого горла. Из разреза вырываются газы, выскальзывают кишки, но не с бульканьем и струеньем, а с глухим гулом и последующим нестройным шумком, способствующим возникновению звукового сходства с падающей картонной бутафорией в магазинной витрине. От выволоченного из брюшной полости исходит не зловонье, а некий дух пыли и плесени, как из сырого подвала. Завершив потрошение, мерзкое существо тычется непомерным, чуть не с журавлиный, носом в пустоту брюшной полости убедиться, не осталось ли там чего, и удостоверившись, что не осталось ни крошки, раздвигает ее обеими ручищами и принимается по-одному выламывать ребра, отчего раздается глухое но различимое, методичное похрустывание. В мгновение ока опустошенная нутряная часть юноши обращается как бы в шкаф с двумя створками. На месте остается одно только часто-часто сокращающееся сердце. При виде его омерзительное обличье твари сбегается в морщины и складки, иззелено-иссиня-лиловые губищи скручиваются в зловещей ухмылке, на носу подпрыгивают, как у часовщика, откуда-то вдруг явившиеся окуляры. Чудовище вглядывается в трепещущее сердце юноши и медленно, с осторожностью ювелира стесывает с него тончайшие, прозрачнее крылышек мотылька лепестки, аккуратно раскладывает и расправляет их на ковре и растирает острым подкованным каблуком. На искаженном от боли лике юноши отверзаются уста, его исстрадавшаяся душа чуть медлит на дрогнувшей губе, как пыльца на лепестке, так, что кажется, пребывающее на устах взорвется и вспыхнет, а крик боли достигнет небес и сотрясет мирозданье. Между тем он только протяжно зевает. Проходя, Шамугиа встречается взглядом с подвешенным юношей, поддавшись искушенью, слегка задерживает свой шаг, подвешенный приходит на легкий шутливый лад, сперва зевает, потом мимикой и жестами любопытствует, который час.
Шамугиа с девушкой углубляются в помещение. Зловоние — неустранимое производное жизнедеятельности организмов — усиливается, комизм картин и жар становятся невыносимее. Странно осознавать, но на Шамугиа ничто из разворачивающегося почти не воздействует. А, нет, виноват, я хотел сказать не то, что наш в общем-то бедолага на ходу мужает и исполняется силы и решимости, он, естественно, все еще не львиное сердце и не силач-распрямитель подков, а каким ротозеем-разиней был, таким и остался в полной ненарушимости, просто-напросто он утомился, выдохся, подустал, только и думает, когда опустит голову на подушку, а там хоть трава не расти и все до фени. Тем временем почти на всяком шагу кого-то раздирают надвое, как спелый персик, а потом еще и кромсают на куски мясницкими тесаками, но и от этого, как мы уж заметили, Шамугиа хоть бы хны. Кому-то сносят голову затупившимся мечом, точней вроде снесут, и тут же приставят, и припаяют снова, потом бьют и бьют тупой железякой по расплющенной шее, дабы продлить мучения жертвы, вздевают на вертел, как поросенка, поджаривают, суют в рот редиску. Кому-то выдавливают глаза и кипящей смолой заливают глазницы, кому до корней срезают мошонки и жарят из них на закопченной сковородке яичницу. Кого обривают наголо с головы до ног и обмазывают все тело медом, отчего на него слетаются полчища насекомых так, что не различить, женщина под их жужжащим покровом или мужчина. Должно быть, при таких обстоятельствах и родилась пословица: был бы мед, а муха прилетит хоть из Багдада, заключает в уме Шамугиа. Это так, но компьютеров здесь собралось все же больше, чем мух. Им несть, как говорится, числа. Начиная с допотопных, с черепашьим темпом моделей и кончая ультрасовременными. И не допускайте к себе даже мысли, что какой-нибудь из них в простое. Да что вы! Все задействованы, все в употреблении, все стрекочут. Общий взвизг от сливающихся стрекотаний наводит на ассоциацию с джинном, рвущимся вон из заточенья в бутылке.
Он взглянул окрест себя, и душа его… Между тем им уже удается пробраться в конец длиннейшего зала, и… каких только чудес не случается, они набредают на незанятый аппарат. По сторонам от него, правда, рычат и вперяются огромными, налитыми кровью глазищами в доставшиеся им экраны овчарки, Шамугиа отнюдь не по вкусу помещаться меж ними, однако ж приходится, другого выхода нету.
Не доверяйся, предусмотрительный следователь, тому, что зришь собственными глазами и слышишь собственными ушами! Не верь, не верь, все это уловки и плутни! Все, что тут происходит, тебе просто мерещится. Подойди ближе, трусишка, и все у тебя на глазах распадется, рассыплется на составляющие стихию клочья и то ли поглотится семеобразным рассудком, дабы вновь прорасти и прозябнуть, то ли рассеется и бесследно исчезнет. Сядь за компьютер! Чего ты медлишь? Сейчас у тебя нет резона пускаться наутек, сломя голову! Не выйдет так не выйдет — ладно уж! — ты не тот человек, чтоб два раза обращаться к одному и тому же деянию! Ну, смотался. Допустим. Но куда? Ну, скажи. И что дальше? Плюнешь в колодец, и сам из него и напьешься? Ты же знал, на что метишь решиться, вот и надо было обдумать все загодя. А теперь поздно кусать локти да скрежетать зубами! Ни на что, совсем ни на что не реагируй. Зачем тебе! Кому-то вспарывают живот? Ну, и ладно! Загоняют в рот ядовитых змей? Тоже ладно! Сносят голову? Пусть! Пусть. Пусть… Тебе что до этого? До того, что кого-то вознамерились извести, а с кого-то снести башку. Твоя хата с краю. Разберутся и без тебя. Помещайся в собственной шкуре. В чужие дела не суйся…
Не проще ли нам, чем предаваться стольким терзаньям, спровадить девчонку назад, усадить Шамугиа за компьютер и пустить его по волнам, погрузить прямиком в пучину морей Интернета? Проще! Тем паче, что мы горазды и на многое иное, можем походя, ненароком подвести к тому, чтоб на мир спустилась ночь на 30 апреля, загнать в поднебесье летучих мышей, разогнать по полу жаб и красных мышей, понаставить рядами по полкам банки, заспиртовать в них гомункулов, на каменные плиты пола усадить Матерей, обычно живущих в своей глухой юдоли особняком, но не наедине, раскидать вокруг всякое-разное, как то: посох авгура, летательная метла, или услать Шамугиа за компьютер в подземелье, девятью этажами вниз, в глубину, мимо сцен, разыгрывающихся на всяком из межэтажных перекрытий, и так далее, и тому подобное. Что, однако, нам это даст? Ничего! Скорей всего именно ничего, разве что и без того затянувшееся наше повествование разоймется и растянется донельзя. Между тем единственное, что нам сейчас потребно, это поспособствовать следователю Шамугиа поскорей скользнуть в Интернет, дать ему побегать-пошуровать поначалу сверху вниз и снизу вверх, а потом, уже к концу пробега, подогнать, подтолкнуть его к вэбсайту черта. Что вы сказали, устойчивые? И слыхом не слыхивали о существовании подобной страницы? Вы шутите, господа? Ну, и тайна, ей-Богу! Помилосердствуйте, www.satan.com и есть официальнейший официального вэб-сайт искусителя. Да! Просто, как почти все гениальное. Путь к всевышнему это да, он тернист и тяжек, а что стоит угодить к сатане? Да ничего. Проще пареной репы! Впрочем, что мне за надобность рассыпаться в уверениях? Пожалуйте в Интернет, и увидите все воочию. Полагаете, я шучу, проявляю несерьезность и выплескиваю глупость за глупостью? Ну, я попрошу! Вы, я вижу, несколько… эдак… что до серьезности, так я… а вообще не все ли вам, солидным, равно, где столкнетесь и увидитесь с сатаною? И признайтесь, увертливые, известно ли вам, что черт это черт, и решительно все равно, в каком вы узрите его обличии — ухмыляющимся ли с экрана компьютера или поднатужившимся над выгребною ямой?
Кто его знает, сколько времени мог бы следователь вполголоса городить эту свою ахинею, когда бы к нему не подкрались сзади и не обдали затылок холодным дыханием. Что с Шамугиа, господа? По его коже пробегает мороз, она морщится на глазах, идет пупырышками! Кто бы это мог быть в этакий жар, кроме разве саламандры, холоднокровной твари, судорожно предполагает, вычисляет он в уме, зажмуривается и оборачивается так резко, что чуть не попадает в объятия змия, однако же уворачивается и откидывается на полшага назад. Саламандра, обернувшаяся прелестною девушкой, любопытствует, не ищет ли он кого. Он слегка разжимает веки и, обнаружив вместо змия девчонку, слегка ошарашивается, чуть не давится, на кончике языка его повисает имя нечистого, вот-вот оно сорвется, но, вместо сей подстерегающей опасной осечки, на вопрос отвечает вопросом же:
– Местечко найдется?
Лукаво улыбающаяся девчонка согласно кивает, будто бы удивляется тому, надо ли спрашивать о само собой разумеющемся, поворачивается на каблуках и углубляется в жерло зала. Странно, очень странно, но вот вам крест, звука шагов совершенно не слышно. А ведь по всем расчетам и по всем без изъятья законам, учитывая все, что их окружает, не должно ли сейчас прокатываться эхо столь же оглушительное, как при марше по выложенному каменными плитами коридору целой рати солдат в сапогах с железными подковами? Но ничего похожего не происходит. Девчонке то ли жмет обувь, то ли черт знает что мешает, словом, непонятно, отчего она немножко прихрамывает, припадает на ножку. Опадает то на одну, то на другую сторону, при том, что с каждым ее шажком разворачиваются смешнейшие и забавнейшие картины: два донельзя выпачканных и непомерно плечистых карлика валят наземь лысого толстяка, силой разнимают ему челюсть и вырывают клещами язык. Точней один вырывает, а другой стегает толстяка по ягодицам веревочным кнутом с завязанными узлом концами, приговаривая при этом: вот тебе! Вот тебе! Толстяк визжит, как закалываемый поросенок, но адские факельщики и в ус на это не дуют. Откуда-то выныривает третий карлик с пускающим пузырящуюся слюну псом на поводке. Пес напрягается, натягивает поводок, чуть не тащит карлика за собой, душераздирающе поскуливает, мечет из наливающихся кровью глаз искры, в нетерпении ждет, когда ему воротят вырванный давеча язык. Карлики облачены в одни только пропитанные грязью и жиром нагольные тулупчики, из-за распахнутых пол коих видны их могучие причиндалы, протяженнейшие настолько, что могли бы соперничать с заткнутыми за пояс увесистыми дубинами. Сгущается смешанный дух паленого мяса и испражнений. Неудивительно: в двух шагах четыре рыжие, совершенно нагие ведьмы кружатся вкруг нагой же товарки с повязкою на глазах, распятой на столпе в собственный ее рост. Две из кружащихся, как пиявки, всасываются в ее грудь со столь неимоверной силищей, что, возникает уверенность, вот-вот вытянут ее всю, с костями и мышцами, со всем нутром, оставят одну только кожу. Распятая отверзает уста, откидывает голову, будто взывая к небу, но взмолиться ей не позволяют — третья ведьма заталкивает ей в рот и побуждает глотать змей, ящериц, жаб, пресмыкающуюся мелкоту и ползучих гадов. Распятая не в силах проронить и звука, отчего возникает ложное впечатление, будто бы она, если и не на седьмом небе от радости, то и не сильно терзается и страдает. Зато мученица так извивается, что до глубин души может потрясти самых жестоких и каменносердых. Почти непрерывно исторгает содержанье нутра, но ведьмы препятствуют ей и в этом. Четвертая обеими руками сгребает огромные кучи, сваливает в комья и заталкивает горстями обратно в кишечник. Рядом некое бесполое, безвозрастное, носатое существо в мрачной черной накидке потрошит привешенного на цепях к потолку за ноги юношу, рассекает его от пупа до самого горла. Из разреза вырываются газы, выскальзывают кишки, но не с бульканьем и струеньем, а с глухим гулом и последующим нестройным шумком, способствующим возникновению звукового сходства с падающей картонной бутафорией в магазинной витрине. От выволоченного из брюшной полости исходит не зловонье, а некий дух пыли и плесени, как из сырого подвала. Завершив потрошение, мерзкое существо тычется непомерным, чуть не с журавлиный, носом в пустоту брюшной полости убедиться, не осталось ли там чего, и удостоверившись, что не осталось ни крошки, раздвигает ее обеими ручищами и принимается по-одному выламывать ребра, отчего раздается глухое но различимое, методичное похрустывание. В мгновение ока опустошенная нутряная часть юноши обращается как бы в шкаф с двумя створками. На месте остается одно только часто-часто сокращающееся сердце. При виде его омерзительное обличье твари сбегается в морщины и складки, иззелено-иссиня-лиловые губищи скручиваются в зловещей ухмылке, на носу подпрыгивают, как у часовщика, откуда-то вдруг явившиеся окуляры. Чудовище вглядывается в трепещущее сердце юноши и медленно, с осторожностью ювелира стесывает с него тончайшие, прозрачнее крылышек мотылька лепестки, аккуратно раскладывает и расправляет их на ковре и растирает острым подкованным каблуком. На искаженном от боли лике юноши отверзаются уста, его исстрадавшаяся душа чуть медлит на дрогнувшей губе, как пыльца на лепестке, так, что кажется, пребывающее на устах взорвется и вспыхнет, а крик боли достигнет небес и сотрясет мирозданье. Между тем он только протяжно зевает. Проходя, Шамугиа встречается взглядом с подвешенным юношей, поддавшись искушенью, слегка задерживает свой шаг, подвешенный приходит на легкий шутливый лад, сперва зевает, потом мимикой и жестами любопытствует, который час.
Шамугиа с девушкой углубляются в помещение. Зловоние — неустранимое производное жизнедеятельности организмов — усиливается, комизм картин и жар становятся невыносимее. Странно осознавать, но на Шамугиа ничто из разворачивающегося почти не воздействует. А, нет, виноват, я хотел сказать не то, что наш в общем-то бедолага на ходу мужает и исполняется силы и решимости, он, естественно, все еще не львиное сердце и не силач-распрямитель подков, а каким ротозеем-разиней был, таким и остался в полной ненарушимости, просто-напросто он утомился, выдохся, подустал, только и думает, когда опустит голову на подушку, а там хоть трава не расти и все до фени. Тем временем почти на всяком шагу кого-то раздирают надвое, как спелый персик, а потом еще и кромсают на куски мясницкими тесаками, но и от этого, как мы уж заметили, Шамугиа хоть бы хны. Кому-то сносят голову затупившимся мечом, точней вроде снесут, и тут же приставят, и припаяют снова, потом бьют и бьют тупой железякой по расплющенной шее, дабы продлить мучения жертвы, вздевают на вертел, как поросенка, поджаривают, суют в рот редиску. Кому-то выдавливают глаза и кипящей смолой заливают глазницы, кому до корней срезают мошонки и жарят из них на закопченной сковородке яичницу. Кого обривают наголо с головы до ног и обмазывают все тело медом, отчего на него слетаются полчища насекомых так, что не различить, женщина под их жужжащим покровом или мужчина. Должно быть, при таких обстоятельствах и родилась пословица: был бы мед, а муха прилетит хоть из Багдада, заключает в уме Шамугиа. Это так, но компьютеров здесь собралось все же больше, чем мух. Им несть, как говорится, числа. Начиная с допотопных, с черепашьим темпом моделей и кончая ультрасовременными. И не допускайте к себе даже мысли, что какой-нибудь из них в простое. Да что вы! Все задействованы, все в употреблении, все стрекочут. Общий взвизг от сливающихся стрекотаний наводит на ассоциацию с джинном, рвущимся вон из заточенья в бутылке.
Он взглянул окрест себя, и душа его… Между тем им уже удается пробраться в конец длиннейшего зала, и… каких только чудес не случается, они набредают на незанятый аппарат. По сторонам от него, правда, рычат и вперяются огромными, налитыми кровью глазищами в доставшиеся им экраны овчарки, Шамугиа отнюдь не по вкусу помещаться меж ними, однако ж приходится, другого выхода нету.
Не доверяйся, предусмотрительный следователь, тому, что зришь собственными глазами и слышишь собственными ушами! Не верь, не верь, все это уловки и плутни! Все, что тут происходит, тебе просто мерещится. Подойди ближе, трусишка, и все у тебя на глазах распадется, рассыплется на составляющие стихию клочья и то ли поглотится семеобразным рассудком, дабы вновь прорасти и прозябнуть, то ли рассеется и бесследно исчезнет. Сядь за компьютер! Чего ты медлишь? Сейчас у тебя нет резона пускаться наутек, сломя голову! Не выйдет так не выйдет — ладно уж! — ты не тот человек, чтоб два раза обращаться к одному и тому же деянию! Ну, смотался. Допустим. Но куда? Ну, скажи. И что дальше? Плюнешь в колодец, и сам из него и напьешься? Ты же знал, на что метишь решиться, вот и надо было обдумать все загодя. А теперь поздно кусать локти да скрежетать зубами! Ни на что, совсем ни на что не реагируй. Зачем тебе! Кому-то вспарывают живот? Ну, и ладно! Загоняют в рот ядовитых змей? Тоже ладно! Сносят голову? Пусть! Пусть. Пусть… Тебе что до этого? До того, что кого-то вознамерились извести, а с кого-то снести башку. Твоя хата с краю. Разберутся и без тебя. Помещайся в собственной шкуре. В чужие дела не суйся…
Не проще ли нам, чем предаваться стольким терзаньям, спровадить девчонку назад, усадить Шамугиа за компьютер и пустить его по волнам, погрузить прямиком в пучину морей Интернета? Проще! Тем паче, что мы горазды и на многое иное, можем походя, ненароком подвести к тому, чтоб на мир спустилась ночь на 30 апреля, загнать в поднебесье летучих мышей, разогнать по полу жаб и красных мышей, понаставить рядами по полкам банки, заспиртовать в них гомункулов, на каменные плиты пола усадить Матерей, обычно живущих в своей глухой юдоли особняком, но не наедине, раскидать вокруг всякое-разное, как то: посох авгура, летательная метла, или услать Шамугиа за компьютер в подземелье, девятью этажами вниз, в глубину, мимо сцен, разыгрывающихся на всяком из межэтажных перекрытий, и так далее, и тому подобное. Что, однако, нам это даст? Ничего! Скорей всего именно ничего, разве что и без того затянувшееся наше повествование разоймется и растянется донельзя. Между тем единственное, что нам сейчас потребно, это поспособствовать следователю Шамугиа поскорей скользнуть в Интернет, дать ему побегать-пошуровать поначалу сверху вниз и снизу вверх, а потом, уже к концу пробега, подогнать, подтолкнуть его к вэбсайту черта. Что вы сказали, устойчивые? И слыхом не слыхивали о существовании подобной страницы? Вы шутите, господа? Ну, и тайна, ей-Богу! Помилосердствуйте, www.satan.com и есть официальнейший официального вэб-сайт искусителя. Да! Просто, как почти все гениальное. Путь к всевышнему это да, он тернист и тяжек, а что стоит угодить к сатане? Да ничего. Проще пареной репы! Впрочем, что мне за надобность рассыпаться в уверениях? Пожалуйте в Интернет, и увидите все воочию. Полагаете, я шучу, проявляю несерьезность и выплескиваю глупость за глупостью? Ну, я попрошу! Вы, я вижу, несколько… эдак… что до серьезности, так я… а вообще не все ли вам, солидным, равно, где столкнетесь и увидитесь с сатаною? И признайтесь, увертливые, известно ли вам, что черт это черт, и решительно все равно, в каком вы узрите его обличии — ухмыляющимся ли с экрана компьютера или поднатужившимся над выгребною ямой?
XXXI
Подумать только, словцо за словцо, а пострел Шамугиа вот-вот продерется в главные герои всего нашего сооружения. Вы правомочны, мои силлогистики, именно за такого его и почесть, поставить меня в известность о том, что, если и можно о ком-то сказать, что он главный герой, так это о нем. О ком? О Шамугиа? Экхе-кхе, дудочки вам, остроумные! Чтоб я пропал, когда восставлю его в главные герои сего грандиозного творения. Пока его пишу я, сам же и составляю правила и законы, по коим его следует выстраивать, воспринимать и анализировать, и принужден сообщить вам, что в соответствии с сими неписаными законами не мог бы и на мгновенье вообразить чурбана Шамугиа на ответственнейшем посту, по традиции именуемом главным героем произведения. Со мною могут не согласиться и вступить в пререкания буквоеды и книжные черви, напоминая мне, больше того, долбя, что когда главным героем много выше была назначена и провозглашена Пепо, то отчего же доселе не определился, не усилился и не увеличился удельный вес ее участия в книге и почему доселе не выкристаллизовались ее нрав, наклонности и характер, отчего не достигнуто… Да думайте, господа, что вам хочется, что вам сподручнее, а я повторяю и настаиваю: доколе творенье сие выходит из моих рук и доколе во мне держится дух, дотоле моя Пепо неприкасаема, а уж, проистекая из этого, ее текстуальному благополучию ничего, совсем ничего, ни малейшая опасность не угрожает. Что ж, что эта проказница оказалась не в центре повествования, а вынуждена ютиться на задворках, в укромных углах, глухих закоулках, что не на всяком шагу попадается нам на глаза, а на манер второстепенного персонажа по большей части укрывается в густой тени. Что еще, господа, вы хотели бы знать о Пепо? Так и тянет опровергнуть, возразить тем, у коих возникает желание вступить со мной в перебранку и оспорить меня в части признанья главным героем — где, мол, видано, чтоб главный герой задвигался в недра творения, — но ведь и папа римский не попадается нам на пути что ни шаг, а все без изъятья согласны в том, что он бесспорно достойнейший и избраннейший из тьмы проводящих свои дни на Земле? Оттого я и в грош не ставлю все эскапады, выкрики, выпады горлопанов, по догмам и узаконениям коих авторам надлежит уделять главному своему герою как можно больше места и времени, не щадить сил при обрисовании их то ли психологических, то ли художественных, то ли Бог знает каких еще образов или портретов. Рекомендую сим крикунам не драть более горла, выкинуть из черепушек глубочайшее заблуждение насчет главных героев, откинуть прочь этот вздор, глупость и тупость, и усвоить, запомнить, выучить назубок: когда весь неисчислимый сонм книжных червей и моли разом лопнет от гнева и возмущения и отвратит от меня скованные яростью уста свои, все равно живейшая всех вас, любезные спутники мои на всех ухабах и кочках текста, была, есть и всегда будет главным героем нашего повествования…
Здесь рукопись обрывается.
Сочинитель помудрее меня наверняка порассуждал бы о причинах и поводах усекновения замысла, вник бы в гражданскую свою позицию, привел бы в оправданье, к примеру, войну в Ираке, насочинял такую тьму доводов и доказательств точности принятого решения, что застлал бы туманом уверений очеса самых отпетых из кляузников и твердейших из верхоглядов. Выдал бы, к примеру, из-под пера, что, вот, сейчас, когда он пишет эти строки, то полночь тает и горит, что муший, мушиный, сказочный упоительный град на глазах потрясенного человечества не в силах удержать своих стен и величественный осколок, рудимент древнейшей цивилизации, приникает к земле, чтобы слиться с ней и исчезнуть. И гаснет град, и гаснет муха, и гаснет наша пословица: «Был бы мед, а муха прилетит из Багдада». Да, все это угасает, меркнет, не может устоять под убийственной… Как, естественно, не учесть, что ради ублаженья, удовольствованья, снятия зыбкой дымки вроде бы где-то маячущей опасности для благоденствия остального человечества. Сверхдальновидно до чрезвычайности! А по мне так: ну его, это благоденствие, когда впредь — при нечастом, правда, появлении меда — нам не дождаться мухи из Багдада! И оттого твержу, долблю, повторяю: ты дало сбой, человечество, и жемчужина твоих градов и весей, упоительно-сладостный муший, мушиный Багдад не удержал своих стен, припал к земле и ушел от тебя… Быть может, мне, неучу, не по зубам разобраться во всех нынешних фиглях-миглях, усечь, скажем, побудители самодвиженья явлений, постичь суть несоразмерности диагонали квадрата, по причине неразумия, недалекости и пристрастья к житью по старинке, почитая двадцать нынешных тетри за прежний двугривенный, но я знаю, всей шкурою чую, осознаю, что во всем свете не найтись меду, что стоил бы искорененья мушки, а исходя из сего забвенья пословицы. Осознаю, отметил бы он, о собратья мои, что и танцующие над бездонною пропастью канатоходцы, и утопающие в глубоких кожаных креслах президенты и приходят, и уходят, а пословицы остаются. Точней сказать, оставались. Нынче же прямо утекают сквозь пальцы. И потому в знак протеста, несогласия, боли оставил книгу сию недописанной. Хоть во всем мире дражайшего, ниже сакральнейшего ее писанья у меня самого нет ничего, и прервать процесс ее созиданья — полная для меня катастрофа, сопоставимая с проблеском бритвы над горлом.
Здесь рукопись обрывается.
Сочинитель помудрее меня наверняка порассуждал бы о причинах и поводах усекновения замысла, вник бы в гражданскую свою позицию, привел бы в оправданье, к примеру, войну в Ираке, насочинял такую тьму доводов и доказательств точности принятого решения, что застлал бы туманом уверений очеса самых отпетых из кляузников и твердейших из верхоглядов. Выдал бы, к примеру, из-под пера, что, вот, сейчас, когда он пишет эти строки, то полночь тает и горит, что муший, мушиный, сказочный упоительный град на глазах потрясенного человечества не в силах удержать своих стен и величественный осколок, рудимент древнейшей цивилизации, приникает к земле, чтобы слиться с ней и исчезнуть. И гаснет град, и гаснет муха, и гаснет наша пословица: «Был бы мед, а муха прилетит из Багдада». Да, все это угасает, меркнет, не может устоять под убийственной… Как, естественно, не учесть, что ради ублаженья, удовольствованья, снятия зыбкой дымки вроде бы где-то маячущей опасности для благоденствия остального человечества. Сверхдальновидно до чрезвычайности! А по мне так: ну его, это благоденствие, когда впредь — при нечастом, правда, появлении меда — нам не дождаться мухи из Багдада! И оттого твержу, долблю, повторяю: ты дало сбой, человечество, и жемчужина твоих градов и весей, упоительно-сладостный муший, мушиный Багдад не удержал своих стен, припал к земле и ушел от тебя… Быть может, мне, неучу, не по зубам разобраться во всех нынешних фиглях-миглях, усечь, скажем, побудители самодвиженья явлений, постичь суть несоразмерности диагонали квадрата, по причине неразумия, недалекости и пристрастья к житью по старинке, почитая двадцать нынешных тетри за прежний двугривенный, но я знаю, всей шкурою чую, осознаю, что во всем свете не найтись меду, что стоил бы искорененья мушки, а исходя из сего забвенья пословицы. Осознаю, отметил бы он, о собратья мои, что и танцующие над бездонною пропастью канатоходцы, и утопающие в глубоких кожаных креслах президенты и приходят, и уходят, а пословицы остаются. Точней сказать, оставались. Нынче же прямо утекают сквозь пальцы. И потому в знак протеста, несогласия, боли оставил книгу сию недописанной. Хоть во всем мире дражайшего, ниже сакральнейшего ее писанья у меня самого нет ничего, и прервать процесс ее созиданья — полная для меня катастрофа, сопоставимая с проблеском бритвы над горлом.