Короче, представление завершилось, а граф так публике и не явился. Да и как ему было явиться, когда он был уже более, нежели мертвым. Возмущенная публика чуть не разнесла и не подпалила здание цирка. «Обманщики! Что они себе позволяют! Примите обратно билеты!» — вопила и визжала она и, потрясая кулаками, грозила расправой.
V
VI
VII
V
Старший следователь Шамугиа уже месяц ломает голову, но разобраться ни в чем не может. «Не вяжется, и что тут поделаешь? Ну, не вяжется». Между тем факты буквально ошеломляют: мертвый фокусник, исчезнувший медведь, откушенная рука… Когда Орлова обнаружили уткнувшимся в пудреницу, Шамугиа (да и не только он) второпях решил было, что старик окочурился от большой дозы кокаина. Но экспертиза признала смерть естественной, а «кокаин» оказался просто-напросто пудрой. Зато исчезновение медведя было приписано неким грабителям, причем «одному или двум его было не связать». Возможность ухода зверя по его собственной воле никем даже не рассматривалась. «В самом деле, где это видано, чтоб медведи свободно разгуливали по городу», — думал Шамугиа. Неправильно думал, но в одном нам придется-таки с ним согласиться: если бы медведи и впрямь разгуливали по улицам, бог знает что могло приключиться. (Впрочем, Шамугиа забывает некоторую деталь: мишка — помощник фокусника, да и сам фокусник не из худших.) Велосипед его валяется у самого выхода. «Почему? Естественно, чтоб замести следы». То, что велосипед и впрямь его, мишкин, подтвердило большинство опрошенных. Опросили же всех, причастных к цирку, вплоть до говорящего камня. Так что ни малейших сомнений не могло оставаться. У выхода найдена еще и метла, стало быть, «следы заметались достаточно хорошо организованной группой». Но у выхода покоится и нечто другое: кисть человеческой руки. «Чья она? Одного из грабителей? И неужто откушена уже связанным зверем? Что если грабители сами ее подбросили? Но для чего? Чтоб замести следы? Кисть вываляна в медвежьей слюне. Это непререкаемо подтверждено экспертизой. Но принадлежит ли слюна исчезнувшему зверю? Может, это слюна совсем другого медведя? Здорово, должно быть, организованная группа».
Одну минуточку, прервет нас проницательный читатель, но куда делся уборщик? Гадать читателю, что ли? Тем более, что тут фантазия может разыграться без всякого удержу. Мог он, допустим, улизнуть и больше не появляться? И кто его знает, что у него было на уме и в кармане? Многое, очень многое допустимо! Мы ведь оставили бедолагу лежащим ничком близ двери и вгрызающимся в плиты пола? Возможно, догрызши, он поднялся и был таков. Тем более, что не имеется ни малейшего намека на его гибель. Может быть… может быть… ей-богу, все может быть! Сколько бы мы ни гадали, факт решительно неопровержим: один из второстепенных персонажей исчез из текста без всяких следов. Поверните колесо истории вспять, и вы убедитесь, что из поля зрения общества исчезали такие знаменитые, выдающиеся мужи, что упоминать рядом с ними уборщика цирка было бы просто кощунством. Оставим, пожалуй, в покое проконосца Аристея и астипалейца Клеомеда, здесь достаточно упомянуть одного только Ромула или Алкмену. Разве последний не исчез, не испарился среди бела дня на глазах своих сограждан? И стоит ли называть пару-другую лиц, когда случилось, что в один из прекрасных дней разом бесследно исчезли целых две тысячи илотов? Впрочем, порой происходят чудеса куда более поразительные, настолько поразительные, что для описания их недостанет пера даже величайшего, искуснейшего писателя, исчезновение же одного уборщика, к тому же не из сухой, прямолинейной хроники, а из текста художественного, не заслуживает и кратенькой констатации. В подтверждение этого напомню вам случай с албанским царем Тархетием, кровожадным деспотом, во дворце которого в одно недоброе утро из середины очага поднялся фаллос и оставался в нем несколько дней. Ну, не чудо ли чудное? И особая привлекательность этого факта заключается в том, что он взят из педантичной хроники, а не из художественного текста.
(А вообще-то, абстрагируясь от уборщика, задались ли вы, господа почтенные, хоть раз вопросом, куда, скажем, исчезли минеральные воды, например «Зваре», или «Дзау», или «Уцера»?)
Ну, так не лучше ли, нежели предаваться бесконечным догадкам, вообще оставить в покое уборщика, тем паче, что роль свою он уже выполнил, так сказать, исчерпал себя, а стало быть, останется ли он в тексте или окажется за его пределами, особого значения для нас с вами не имеет. Самый важный для нашего повествования поступок он уже совершил — подкинул откушенную зверем руку, и без ошеломительной сей закавыки впредь нам не обойтись в отличие от старшего следователя Шамугиа, внимание которого она не привлекла и показалась ненужной, избыточной головоломкой. Последний, к нашей досаде, и не подозревает, кому этот вещдок еще недавно принадлежал. И, как мы уже имели случай отметить, сейчас он, прежде нежели совершенно отбросить назойливой фактор, напряженно размышляет над тем, не чужую, не постороннюю ли подбросили руку, чтобы сбить следствие со следа, и не откусил ли ее связанный медведь у кого-нибудь из похитителей.
Хоть сослуживцы и величают Шамугиа не чем иным, как ума палатой, но, придется признать, в данный момент это обстоятельство единственное, что сейчас связывает его с умом и здравым смыслом. Вернее, в голове Шамугиа сейчас одна палата и осталась, а ум весь испарился. Короче, в мозгу у бедняги сейчас полная неразбериха. К тому же, чем больше он думает, тем более удаляется от реальности, и метла и медведь, велосипед и рука, мертвый фокусник и однорукий похититель, пудра и камень-оратор путаются и перемешиваются в горячечной голове. Между тем последний, то есть речистый камень уже с месяц как задержан и лежит сейчас у него на рабочем столе. Лежать лежит, это да, но кому он нужен молчащий? А ведь каким был краснобаем! Это больше всего и бесит Шамугиа. Он подверг камень задержанию (куда уж там — задержание, унес в авоське к себе в кабинет) в тот самый вечер, когда исчез, читай: был похищен, медведь. «Подозрительно, негодник, ведет себя. Подозрительно! Отлынивает от ответов. Заметает следы. И черт его знает, какой располагает информацией! Может быть, даже сам причастен к совершенному преступлению? Иначе чего молчит? Что там ни говори, а бесспорно, что многого камешек навидался, очень, должно быть, многого».
В соответствии с лучшими традициями детективного жанра старший следователь Шамугиа допоздна засиживается в своем кабинете. Случается, что проводит в нем бессонные ночи. На рабочем столе его горит электрическая лампа, под нею разложены вещдоки (если по ходу дела случаются), в пепельнице дотлевает окурок (окурок дотлевает в любом случае!), сам же он мысленно витает один бог знает где. Ни малейшего отступления от традиции. Итак, следователь Шамугиа опирается локтями о стол, челюсть его покоится на сцепленных пальцах, взгляд направлен на примолкший камень-оратор, нижняя губа время от времени непроизвольно вздрагивает, будто бы с горечью признается камню, что ничего еще не выяснено. Да и как тут что-нибудь выяснишь, когда мозг кипит так, что, если чем-нибудь не удержать его, наверняка сдвинется и поплывет.
Не лишним было бы, если следователь носил бы в кармане фляжку с коньяком и время от времени потягивал из нее. Лучшие умы современности бьются над тем, как наделить своих персонажей свойствами, отличающими их от сонма литгероев-предшественников. Речь идет, господа, не о чем ином, как о фирменном знаке. Без него нынче сколько-нибудь стоящего следователя и представить себе невозможно. Однако же кольт 45-го калибра, трубка, виски с содовой, «выстрел, на долю секунды опередивший других», — знаки, давно отработанные. И то Шамугиа никак не вписывается в текст с трубкой и кольтом. Так что же нам выбрать его фирменным знаком? Не предпочтительней ли всего, чтоб персонаж наш был несколько кривоват, как Коломбо? Впрочем, напряженнейшие раздумья о происшедшем так измотали и опустошили беднягу, что мы можем вливать в него, как в полый сосуд, любые черты и свойства. При этом, однако же, надлежит проявить чрезвычайную, неописуемую осторожность и предусмотрительность, поскольку удельный вес Шамугиа в тексте до конца еще не определился. Малейшая неточность, и он может вырваться в главные герои. Собственно говоря, почему бы и нет? В конце концов, он ведь следователь, более того, старший следователь. Между тем закавыка заключается в том, что быть следователем вовсе не означает стать главным героем. Разве меньшая нагрузка ложится, скажем, на того же медведя, или на Евгению Очигава, или даже на камень-оратор? Нет, конечно же. Нет! Стало быть, все наши персонажи пока еще второстепенные, и пара-другая штрихов, фирменных знаков многое бы определила для дальнейшего текста.
Хотя уж не запутались ли вы, мои господа, в этакой пропасти второстепенных персонажей повествования? Читаем, читаем, а все еще ни к чему не пришли. Не так ли? Между тем один, наиболее ярко вылепленный персонаж, краеугольный камень произведения, главный герой, объект, если угодно, сочувствия и идентификации необходим позарез. Вы, должно быть, согласитесь с нами, что главный герой сочинения не роскошь, а всего лишь потребность. Так что выпятить кого-нибудь неизбежно, и чем скорее мы это сделаем, тем лучше для повествования. Итак, сейчас у нас действуют семь (медведь, Пантелеймон, Женя и Пето Очигава, тетка Натэлы Маланиа, сама Натэла и говорящий камень) одинаково второстепенных персонажей, из коих нам предстоит выбрать того, одного, протагониста. Как мы уже успели отметить, один из них, а именно следователь Шамугиа, на главного героя не тянет. Точней тянут все, но как-то особо — никто. Впрочем, так кажется с первого взгляда, поскольку второй (взгляд) обнаруживает и проявляет противоположное. Так кто же примет на свои плечи ответственное звание героя? Не кто иной, признаться, как Пето Очигава. Да, но почему Пето? Почему именно он? Потому что самое существенное, знаковое свойство присуще ему, а не кому другому, и потому, что в нем закодировано самое ценное и человечное: в душе его всегда звучит джаз. А джаз, как вам, чуткие мои господа, по всей видимости, известно, — важнейший из постулатов свободы. В самом деле, можно ли испытать чувство возвышеннее, нежели любовь и причастность к свободе? В простоте душевной я полагаю, что главным героем должен стать Пето Очигава. Героических деяний он, правда, не совершал, но ведь главное еще впереди. Нам надобен был герой, и вот он явился. Но… там, где на горизонте брезжит герой, должен возникнуть и антигерой. Стало быть, героем пусть пребывает Пето, а антигероем, если на то последует и ваше согласие, назначим старшего следователя Шамугиа. Вот она, предусмотрительность! Досадно, однако, что не доведется смешать в этом порожнем сосуде всевозможные черты и свойства по простой причине того, что герою придется обернуться антигероем, после чего им выпадет вновь поменяться местами, отчего различия между ними начнут терять выпуклость и понемногу сотрутся. И процесс сей приведет к тому, что между Пето и Шамугиа сходства окажется куда больше, чем различия. И не внешнего и формального, а, так сказать, «глубинного».
Нам не хотелось бы представить сложившуюся ситуацию таким образом, будто бы для Шамугиа «это дело последнее, после коего он выйдет на пенсию». При подобном раскладе может всплыть банальное и бессмысленное суждение о том, будто все наше утонченное повествование посвящено борьбе поколений, что нам совсем не с руки. Ну, вот, вообразите себе на мгновение рядом юнца Пето и старого хрыча Шамугиа… Тьфу! Потому предпочтительнее подогнать их друг к другу по возрасту и сделать ровесниками. И поскольку сплеча состарить Пето не удастся (при таком варианте и Пантелеймон, и Натэла, не говоря уж о Жене, уже давно должны быть покойниками), придется подвергнуть омоложению следователя Шамугиа. А это, согласитесь, ведет к тому, что его придется понизить в звании. Назначить юнца старшим следователем не решится ни один здравомыслящий писака, разве что только сказочник. Сказочнику море по колено, наворотит бог знает что, более, нежели фантастическое, и при этом и глазом не моргнет. Выдаст, например, что-нибудь этакое: «Принц поцеловал лягушку, и она превратилась в красавицу». Между тем опыт человечества подсказывает противоположное: целуешь вроде красавицу, а она вдруг оборачивается жабой. Короче, я непререкаемо убежден, что Пето и Шамугиа должны оказаться сверстниками, а поскольку ничто не может быть свежее и притягательней юности, то мы с уверенностью можем настаивать на том, что для Шамугиа это «первое самостоятельное дело» и его будущее всецело зависит от того, как он его поведет. Приходится, однако, признать, что пока еще он его никак не ведет. Да и что удивительного при том, что неопытному юнцу, неоперившейся птахе подбрасывают разом и мертвого фокусника, и пропавшего без вести медведя, и откушенную руку, и примолкший камень-оратор, присовокупив при этом, что действовать следует самостоятельно. Легче прогнать верблюда сквозь игольное ушко, горько усмехается следователь. Усмешка, впрочем, продвижению дела никак не способствует. Больше того, как бы не вышло, что он только знай себе усмехается и ничего больше не делает. Было бы так, он стал бы блаженным, а не следователем, и, стало быть, ему не на что оказалось бы жаловаться. Между тем жаловаться ему есть на что. Ни минуты покоя, дела из рук вон, хуже некуда, и все складывается, как перед неизбежным концом. Шамугиа, однако, так легко и просто не сдастся. Мы и сами не допустим, не доведем его до этого. Он потребен нам твердым, прозорливым и предусмотрительным, а не рохлей и мямлей.
Одну минуточку, прервет нас проницательный читатель, но куда делся уборщик? Гадать читателю, что ли? Тем более, что тут фантазия может разыграться без всякого удержу. Мог он, допустим, улизнуть и больше не появляться? И кто его знает, что у него было на уме и в кармане? Многое, очень многое допустимо! Мы ведь оставили бедолагу лежащим ничком близ двери и вгрызающимся в плиты пола? Возможно, догрызши, он поднялся и был таков. Тем более, что не имеется ни малейшего намека на его гибель. Может быть… может быть… ей-богу, все может быть! Сколько бы мы ни гадали, факт решительно неопровержим: один из второстепенных персонажей исчез из текста без всяких следов. Поверните колесо истории вспять, и вы убедитесь, что из поля зрения общества исчезали такие знаменитые, выдающиеся мужи, что упоминать рядом с ними уборщика цирка было бы просто кощунством. Оставим, пожалуй, в покое проконосца Аристея и астипалейца Клеомеда, здесь достаточно упомянуть одного только Ромула или Алкмену. Разве последний не исчез, не испарился среди бела дня на глазах своих сограждан? И стоит ли называть пару-другую лиц, когда случилось, что в один из прекрасных дней разом бесследно исчезли целых две тысячи илотов? Впрочем, порой происходят чудеса куда более поразительные, настолько поразительные, что для описания их недостанет пера даже величайшего, искуснейшего писателя, исчезновение же одного уборщика, к тому же не из сухой, прямолинейной хроники, а из текста художественного, не заслуживает и кратенькой констатации. В подтверждение этого напомню вам случай с албанским царем Тархетием, кровожадным деспотом, во дворце которого в одно недоброе утро из середины очага поднялся фаллос и оставался в нем несколько дней. Ну, не чудо ли чудное? И особая привлекательность этого факта заключается в том, что он взят из педантичной хроники, а не из художественного текста.
(А вообще-то, абстрагируясь от уборщика, задались ли вы, господа почтенные, хоть раз вопросом, куда, скажем, исчезли минеральные воды, например «Зваре», или «Дзау», или «Уцера»?)
Ну, так не лучше ли, нежели предаваться бесконечным догадкам, вообще оставить в покое уборщика, тем паче, что роль свою он уже выполнил, так сказать, исчерпал себя, а стало быть, останется ли он в тексте или окажется за его пределами, особого значения для нас с вами не имеет. Самый важный для нашего повествования поступок он уже совершил — подкинул откушенную зверем руку, и без ошеломительной сей закавыки впредь нам не обойтись в отличие от старшего следователя Шамугиа, внимание которого она не привлекла и показалась ненужной, избыточной головоломкой. Последний, к нашей досаде, и не подозревает, кому этот вещдок еще недавно принадлежал. И, как мы уже имели случай отметить, сейчас он, прежде нежели совершенно отбросить назойливой фактор, напряженно размышляет над тем, не чужую, не постороннюю ли подбросили руку, чтобы сбить следствие со следа, и не откусил ли ее связанный медведь у кого-нибудь из похитителей.
Хоть сослуживцы и величают Шамугиа не чем иным, как ума палатой, но, придется признать, в данный момент это обстоятельство единственное, что сейчас связывает его с умом и здравым смыслом. Вернее, в голове Шамугиа сейчас одна палата и осталась, а ум весь испарился. Короче, в мозгу у бедняги сейчас полная неразбериха. К тому же, чем больше он думает, тем более удаляется от реальности, и метла и медведь, велосипед и рука, мертвый фокусник и однорукий похититель, пудра и камень-оратор путаются и перемешиваются в горячечной голове. Между тем последний, то есть речистый камень уже с месяц как задержан и лежит сейчас у него на рабочем столе. Лежать лежит, это да, но кому он нужен молчащий? А ведь каким был краснобаем! Это больше всего и бесит Шамугиа. Он подверг камень задержанию (куда уж там — задержание, унес в авоське к себе в кабинет) в тот самый вечер, когда исчез, читай: был похищен, медведь. «Подозрительно, негодник, ведет себя. Подозрительно! Отлынивает от ответов. Заметает следы. И черт его знает, какой располагает информацией! Может быть, даже сам причастен к совершенному преступлению? Иначе чего молчит? Что там ни говори, а бесспорно, что многого камешек навидался, очень, должно быть, многого».
В соответствии с лучшими традициями детективного жанра старший следователь Шамугиа допоздна засиживается в своем кабинете. Случается, что проводит в нем бессонные ночи. На рабочем столе его горит электрическая лампа, под нею разложены вещдоки (если по ходу дела случаются), в пепельнице дотлевает окурок (окурок дотлевает в любом случае!), сам же он мысленно витает один бог знает где. Ни малейшего отступления от традиции. Итак, следователь Шамугиа опирается локтями о стол, челюсть его покоится на сцепленных пальцах, взгляд направлен на примолкший камень-оратор, нижняя губа время от времени непроизвольно вздрагивает, будто бы с горечью признается камню, что ничего еще не выяснено. Да и как тут что-нибудь выяснишь, когда мозг кипит так, что, если чем-нибудь не удержать его, наверняка сдвинется и поплывет.
Не лишним было бы, если следователь носил бы в кармане фляжку с коньяком и время от времени потягивал из нее. Лучшие умы современности бьются над тем, как наделить своих персонажей свойствами, отличающими их от сонма литгероев-предшественников. Речь идет, господа, не о чем ином, как о фирменном знаке. Без него нынче сколько-нибудь стоящего следователя и представить себе невозможно. Однако же кольт 45-го калибра, трубка, виски с содовой, «выстрел, на долю секунды опередивший других», — знаки, давно отработанные. И то Шамугиа никак не вписывается в текст с трубкой и кольтом. Так что же нам выбрать его фирменным знаком? Не предпочтительней ли всего, чтоб персонаж наш был несколько кривоват, как Коломбо? Впрочем, напряженнейшие раздумья о происшедшем так измотали и опустошили беднягу, что мы можем вливать в него, как в полый сосуд, любые черты и свойства. При этом, однако же, надлежит проявить чрезвычайную, неописуемую осторожность и предусмотрительность, поскольку удельный вес Шамугиа в тексте до конца еще не определился. Малейшая неточность, и он может вырваться в главные герои. Собственно говоря, почему бы и нет? В конце концов, он ведь следователь, более того, старший следователь. Между тем закавыка заключается в том, что быть следователем вовсе не означает стать главным героем. Разве меньшая нагрузка ложится, скажем, на того же медведя, или на Евгению Очигава, или даже на камень-оратор? Нет, конечно же. Нет! Стало быть, все наши персонажи пока еще второстепенные, и пара-другая штрихов, фирменных знаков многое бы определила для дальнейшего текста.
Хотя уж не запутались ли вы, мои господа, в этакой пропасти второстепенных персонажей повествования? Читаем, читаем, а все еще ни к чему не пришли. Не так ли? Между тем один, наиболее ярко вылепленный персонаж, краеугольный камень произведения, главный герой, объект, если угодно, сочувствия и идентификации необходим позарез. Вы, должно быть, согласитесь с нами, что главный герой сочинения не роскошь, а всего лишь потребность. Так что выпятить кого-нибудь неизбежно, и чем скорее мы это сделаем, тем лучше для повествования. Итак, сейчас у нас действуют семь (медведь, Пантелеймон, Женя и Пето Очигава, тетка Натэлы Маланиа, сама Натэла и говорящий камень) одинаково второстепенных персонажей, из коих нам предстоит выбрать того, одного, протагониста. Как мы уже успели отметить, один из них, а именно следователь Шамугиа, на главного героя не тянет. Точней тянут все, но как-то особо — никто. Впрочем, так кажется с первого взгляда, поскольку второй (взгляд) обнаруживает и проявляет противоположное. Так кто же примет на свои плечи ответственное звание героя? Не кто иной, признаться, как Пето Очигава. Да, но почему Пето? Почему именно он? Потому что самое существенное, знаковое свойство присуще ему, а не кому другому, и потому, что в нем закодировано самое ценное и человечное: в душе его всегда звучит джаз. А джаз, как вам, чуткие мои господа, по всей видимости, известно, — важнейший из постулатов свободы. В самом деле, можно ли испытать чувство возвышеннее, нежели любовь и причастность к свободе? В простоте душевной я полагаю, что главным героем должен стать Пето Очигава. Героических деяний он, правда, не совершал, но ведь главное еще впереди. Нам надобен был герой, и вот он явился. Но… там, где на горизонте брезжит герой, должен возникнуть и антигерой. Стало быть, героем пусть пребывает Пето, а антигероем, если на то последует и ваше согласие, назначим старшего следователя Шамугиа. Вот она, предусмотрительность! Досадно, однако, что не доведется смешать в этом порожнем сосуде всевозможные черты и свойства по простой причине того, что герою придется обернуться антигероем, после чего им выпадет вновь поменяться местами, отчего различия между ними начнут терять выпуклость и понемногу сотрутся. И процесс сей приведет к тому, что между Пето и Шамугиа сходства окажется куда больше, чем различия. И не внешнего и формального, а, так сказать, «глубинного».
Нам не хотелось бы представить сложившуюся ситуацию таким образом, будто бы для Шамугиа «это дело последнее, после коего он выйдет на пенсию». При подобном раскладе может всплыть банальное и бессмысленное суждение о том, будто все наше утонченное повествование посвящено борьбе поколений, что нам совсем не с руки. Ну, вот, вообразите себе на мгновение рядом юнца Пето и старого хрыча Шамугиа… Тьфу! Потому предпочтительнее подогнать их друг к другу по возрасту и сделать ровесниками. И поскольку сплеча состарить Пето не удастся (при таком варианте и Пантелеймон, и Натэла, не говоря уж о Жене, уже давно должны быть покойниками), придется подвергнуть омоложению следователя Шамугиа. А это, согласитесь, ведет к тому, что его придется понизить в звании. Назначить юнца старшим следователем не решится ни один здравомыслящий писака, разве что только сказочник. Сказочнику море по колено, наворотит бог знает что, более, нежели фантастическое, и при этом и глазом не моргнет. Выдаст, например, что-нибудь этакое: «Принц поцеловал лягушку, и она превратилась в красавицу». Между тем опыт человечества подсказывает противоположное: целуешь вроде красавицу, а она вдруг оборачивается жабой. Короче, я непререкаемо убежден, что Пето и Шамугиа должны оказаться сверстниками, а поскольку ничто не может быть свежее и притягательней юности, то мы с уверенностью можем настаивать на том, что для Шамугиа это «первое самостоятельное дело» и его будущее всецело зависит от того, как он его поведет. Приходится, однако, признать, что пока еще он его никак не ведет. Да и что удивительного при том, что неопытному юнцу, неоперившейся птахе подбрасывают разом и мертвого фокусника, и пропавшего без вести медведя, и откушенную руку, и примолкший камень-оратор, присовокупив при этом, что действовать следует самостоятельно. Легче прогнать верблюда сквозь игольное ушко, горько усмехается следователь. Усмешка, впрочем, продвижению дела никак не способствует. Больше того, как бы не вышло, что он только знай себе усмехается и ничего больше не делает. Было бы так, он стал бы блаженным, а не следователем, и, стало быть, ему не на что оказалось бы жаловаться. Между тем жаловаться ему есть на что. Ни минуты покоя, дела из рук вон, хуже некуда, и все складывается, как перед неизбежным концом. Шамугиа, однако, так легко и просто не сдастся. Мы и сами не допустим, не доведем его до этого. Он потребен нам твердым, прозорливым и предусмотрительным, а не рохлей и мямлей.
VI
Джаз был некогда музыкой социальной. Его слушали все. В нем отражалось и расовое несходство, и неурядицы быта. Говоря образно, джаз был огромным медовым ульем, питавшим всех без разбору — и почтенных матрон, и простых поселянок — и при этом равно их довольствовавшим. Словом, улей кормил пчелу, пчела же наполняла улей. Между тем без вливания свежей крови все в мире неотвратимо дряхлеет и, увы, умирает. Послушна сему процессу и музыка. И когда джаз обнаружил некие признаки старения, уйма всякого рода мошенников и пройдох (всех в один котел, естественно, не свалить. Кроме перечисленных разновидностей, встречались и те, сомнение в искренности коих означало бы крайнюю неблагодарность и ограниченность взглядов. Немало нашлось таких, что изо всех сил рвались помочь по возможности делу, однако попытки их оборачивались паллиативом, а не панацеей, что отчетливо сказалось на результате. К тому же, при взгляде из современности, внимание привлекают не столько чистота чьих-то там помыслов и их старание, сколько итог, сумма событий, разворачивавшихся вокруг собственно джаза. Обратите внимание, сумма, а не последовательность событий, как многие ошибочно полагают при исследовании вопроса), так вот, эта уйма мошенников и пройдох прибегла к разным уловкам — фольклорным кадрилям, элементам популярной музыки, этническим мотивам, а то и к классике, дабы, сочетаясь с ним, с джазом, объединить и удержать его. Все, кому было не лень, сбросили семя в это нежное притягательное тело. На манер того, как если бы ваш родитель страдал неизлечимой болезнью, а вы прибегали к советам всех лекарей-врачевателей разом и в надежде на спасение и излечение давали подряд и яд, и противоядие, меж тем как затянувшееся лечение вело бы-таки к логическому итогу, приближало неизбежный конец. Короче, дело довели до того, что вместо джаза явился безликий коктейль, без всякой, даже косвенной, связи со своим далеким истоком. Между тем поначалу все обстояло совсем по-иному, а именно: «Вначале был джаз, и джаз был от Бога, и джаз был Бог». И все же, увы, искусственное переливание крови не спасло и не удержало его. Он просто-напросто не выдержал конкуренции таких титанов, как Джон Колтрейн или Телониус Монк (мы морщимся, да, но как ни уклоняйся от упоминания громких имен, все наши увиливания и уловки окажутся ненужной напраслиной). Что ж, прежде мы говорили «Ленин», но подразумевали «партия». Нынче же наоборот, если ты достойная личность, а не сукин сын, называй вещи своими именами, не колеблясь. И что тебе воспрепятствует поступить именно так? И тех популярная музыка поглотила, как мошек. Как некогда правоверные христиане изничтожили богомилов и альбигойцев, так и поп вытеснил джаз. Вообще говоря, если быть последовательными, то картина несколько видоизменится и мы получим нечто вроде игривой народной песенки: «Пойдем к лозе! Но где лоза?» Впрочем, сейчас это несущественно. Поскольку, повторяю, главное — результат, а не последовательность событий. Спросишь сегодня сотню людей, кто таковы Эрик Долфи или Орнетт Колмэн, все сто признаются, что понятия не имеют. А между тем та же сотня назубок знает, кто такой Снуп и что такое «Будда-бар». Одним словом, пристрастие к джазу нынче такой же заскок, как интерес и любовь к теням далекого прошлого. Хотя, если придерживаться реальности и справедливости, джаз «жив» и поныне, но можно ли сомневаться, что это одно только притянутое из далеких времен название, имя. Чучело, набитое ветхой трухой. Полированный гроб без покойника. Короче, был джаз, а стал «джаз» не более чем индустрия. Это так, для справки.
Читателю, должно быть, любопытно узнать, когда и за что полюбил джаз Пето, хоть строить догадки было бы необоснованно и бесполезно, вроде как морочить себе голову тем, что чему предшествовало — курица ли яйцу, яйцо ли курице. Сочтем отправною точкой то обстоятельство, что трясина джаза уже втянула, всосала в себя Пето Очигава, и теперь нам предстоит следовать по…
Но прежде чем встать на избранный путь, разберемтесь в одном чрезвычайно важном вопросе. В каком? Почему Натэла Маланиа всегда напевает не что иное, как джазовое попурри? Помните, даб-дуб-диб-доб-деб? Ответ проще пареной репы: поколение ее и Пантелеймона выросло на «советском джазе» Утесова (с первого взгляда казавшегося самобытным феноменом, а со второго — а ля Байдербек). К тому же Натэла относится к числу тех, кто живет, мягко говоря, прошлым, минувшим. Мозг этих людей устроен таким манером, что стоит в нем скопиться горстке знаний и опыта, как копилка мигом захлопывается. А уж когда захлопнется, хоть Иоанн Златоуст проповедуй самые что ни на есть ясные идеи, ни одна не пробьется и ничего не достигнет. Все новое для них — китайская грамота или что-то пуще того. В старые мехи, как вам должно быть известно, молодого вина не вливают. Оттого-то мотивы бог знает какой давности помнятся Натэле живее, нежели то, что она подавала вчера на десерт членам собственной семьи. Нельзя, кстати, забывать и того, что тогда на эстраде не было ничего, кроме балагана Утесова, совсем ничего.
Читателю, должно быть, любопытно узнать, когда и за что полюбил джаз Пето, хоть строить догадки было бы необоснованно и бесполезно, вроде как морочить себе голову тем, что чему предшествовало — курица ли яйцу, яйцо ли курице. Сочтем отправною точкой то обстоятельство, что трясина джаза уже втянула, всосала в себя Пето Очигава, и теперь нам предстоит следовать по…
Но прежде чем встать на избранный путь, разберемтесь в одном чрезвычайно важном вопросе. В каком? Почему Натэла Маланиа всегда напевает не что иное, как джазовое попурри? Помните, даб-дуб-диб-доб-деб? Ответ проще пареной репы: поколение ее и Пантелеймона выросло на «советском джазе» Утесова (с первого взгляда казавшегося самобытным феноменом, а со второго — а ля Байдербек). К тому же Натэла относится к числу тех, кто живет, мягко говоря, прошлым, минувшим. Мозг этих людей устроен таким манером, что стоит в нем скопиться горстке знаний и опыта, как копилка мигом захлопывается. А уж когда захлопнется, хоть Иоанн Златоуст проповедуй самые что ни на есть ясные идеи, ни одна не пробьется и ничего не достигнет. Все новое для них — китайская грамота или что-то пуще того. В старые мехи, как вам должно быть известно, молодого вина не вливают. Оттого-то мотивы бог знает какой давности помнятся Натэле живее, нежели то, что она подавала вчера на десерт членам собственной семьи. Нельзя, кстати, забывать и того, что тогда на эстраде не было ничего, кроме балагана Утесова, совсем ничего.
VII
Хоть я и чрезвычайно проникнут к вам, милейшие, уважением, но должен откровенно признаться, что впредь Натэле Маланиа напевать на наших страницах джазовое попурри уже не придется. Поверьте мне на слово, что мы допустим роковую ошибку, если причтем ее к разряду певуний. Но почему? Да потому что всякая женщина — из живой ли плоти или литературной — проявляет неустранимое свойство: если однажды чем-то обзавелась или что-то усвоила, — кончено, не уступит и не отдаст даже под дулом пистолета (я уж не говорю о грозных пере и бумаге). Что нам, собственно, от того, если Натэла пополнит собою сонмище поющих и напевающих? Ровным счетом ничего. Ответьте мне, положа руку на сердце, почтенные господа, на простейший вопрос: на что пригодна женщина, которая поет? И еще, между нами говоря, что общего между Натэлой и джазом? Где Натэла, а где джаз? Высосанный из пальца эпитет, и ничего больше. Но при чем тут эпитет? Это вовсе и не эпитет, и не гипербола, и не литота. Это просто ничто, ничто по сути, по существу. Так что, пока мы не увязли в назревающем болоте сложностей и противоречий, надобно успеть снять с Натэлы свалившийся на нее тяжкий груз. И не отягчить к тому же наш текст поборматываемыми ею джазовыми мелодиями. Тоже мне, Элла Фицджеральд! В конце концов, у нас в тексте уже давно есть одержимый джазом. И этого вполне, по горло достаточно.
Так что же — выходит, мы напрасно подняли всю эту кутерьму с Байдербеком-Утесовым? Да, придется признаться, что так и выходит. И не только выходит, но и выйдет, как мы пожелаем. Ну, выведем именно так, что нам мешает?
Не знаю, как вы, а мне уже мерещится лик некой набожной женщины, слегка свихнувшейся на почве религиозности, со впалыми щеками, лихорадочно горящим взглядом, бледной, как полотно, ужасающейся гнева всего, на чем стоит хоть малейшая печать святости и чистоты. Да, любезные господа, поверьте на слово автору этой живой книги, что Натэле Маланиа будет куда полезней, если она окажется с младых ногтей истово верующей, богобоязненной дамой, а не певуньей (тем более что, сами вы знаете, без Бога не до порога). А если к тому же мы наградим ее, кроме набожности, еще и другими привлекательными чертами и свойствами, то обзаведемся чрезвычайно оригинальным и заманчивым персонажем. Наверняка, непременно получим такой персонаж, если, конечно, удастся ей подобрать в придачу к набожности и еще одно изысканное, утонченное свойство. В противном же случае возникнет банальное говнецо. Так что горячку пороть в этом вопросе совершенно недопустимо.
Не поделитесь ли вы со мной, милостивые государи, пока я продумываю его (этот вопрос), какими-либо своими соображениями? Что вы сказали? Одержима видениями? Я не ослышался? Нет? Вы и впрямь сказали: видения?
О-о, это очень деликатный, несколько даже опасный вопрос, господа. Дайте подумать. Много ли отыщется таких, кому бывают видения? Если напрячь память и еще раз повернуть колесо истории вспять, мы увидим, что видения бывали юношам-бенедиктинцам, еще блаженному Августину, кажется, лысому диктатору, вроде бы Иоанну Крестителю и даже нашему воронцовскому Кике… Свят, свят, тьфу! Причем тут мужчины, мы ведь ведем речь о женщинах. Так вот, видения бывали св. Иунонии, св. Бригитте, св. Анжеле, св. Екатерине, св. Урсуле… Впрочем, зачем заходить так далеко? Видения — да какие! — бывали Жанне д\'Арк. Что вы? Очень хорошо, говорите? Полагаете, и впрямь стоит наделить Натэлу видениями? Ну, что ж, воля ваша.
Так что же, стало быть, мы получили? Одну из тех, кто куска не проглотят без того, чтоб не перекреститься, правда, они и табак курят, и кофеем балуются, но, как видно, небесное правосудие закрывает глаза на подобные мелкие грешки, ибо не сыщется на свете жены благоверной, которая не любила бы натощак кофе с сигаретой, как ослы обожают капустный лист да свекольную ботву. Зато уж эти дамы не пройдут мимо столпа в Мцхетском женском монастыре, не преклонив перед ним колена. Особу с утолщениями на коленях от битья поклонов на каждой заутрене и время от времени также и с видениями? О-о, этим «также и», господа, я никак не могу поступиться, ибо неотвязные видения бывали некогда только инокам ассирийским. Точней они проводили время в такой роскоши и удовольствиях, что их жизнь оборачивалась не чем иным, как сплошными видениями. Натэла, однако, не ассирийский инок, и видения ее не столь продолжительны, так что нам удастся, должно быть, обойтись без этого «также и». Это да, но внешность Натэлы придется-таки подкорректировать и уточнить. Поначалу — возможно, вы помните, — мы обрисовали ее как плотную, порядком низкорослую даму, с серебрящимися вьющимися волосами, белолицую и голубоглазую. Все вроде неплохо, кроме слова «плотная». Оно как-то не вяжется с типом набожной женщины. Когда бы Натэла была набожной в меру (или, допустим, оказалась попадьей где-нибудь в глухой деревушке), тогда еще куда ни шло, даже понятно, текст как-нибудь выдержал бы такой напор и нагрузку. Но у нас сейчас она не набожная, то есть не просто набожная, а глубоко религиозная, и куда от этого денешься? О нет, почтенные, вы, должно быть, меня не поняли, я утверждаю вовсе не то, что верующий человек неизбежно должен смахивать на драную кошку и являть высочайшую степень изможденности, что называется кожа да кости. Нет, что вы, конечно, нет! Просто тип плотной женщины непроизвольно приводит многих к неоднозначным ассоциациям. Для того чтоб увериться в сем, господа, вы можете пройтись взглядом по полотнам эпохи Возрождения (я уж ничего не говорю о Средних веках). Хоть лопните, любезные мои, а тощей особи вам на них не найти. По большей части господствует тип пухленькой, розовощекой, широкобедрой и полногрудой (ни дать, ни взять, доярки-колхозницы из советских кинофильмов). Разве что по прикиду и кое-каким деталям на полотне и усечешь, что видишь перед собою святую, а не чревоблагодатную, аппетитную бабенку. Где, ну эта, сухонькая, с чуть не прозрачным носиком, сутулая скромница, и где возбуждающая плоть, пламенеющая и воспламеняющая матрона, у которой даже сквозь плотно застегнутую кофточку ясно прочитываются круглые, как спелые дыньки, груди и пара складочек на животе?!
Так что же — выходит, мы напрасно подняли всю эту кутерьму с Байдербеком-Утесовым? Да, придется признаться, что так и выходит. И не только выходит, но и выйдет, как мы пожелаем. Ну, выведем именно так, что нам мешает?
Не знаю, как вы, а мне уже мерещится лик некой набожной женщины, слегка свихнувшейся на почве религиозности, со впалыми щеками, лихорадочно горящим взглядом, бледной, как полотно, ужасающейся гнева всего, на чем стоит хоть малейшая печать святости и чистоты. Да, любезные господа, поверьте на слово автору этой живой книги, что Натэле Маланиа будет куда полезней, если она окажется с младых ногтей истово верующей, богобоязненной дамой, а не певуньей (тем более что, сами вы знаете, без Бога не до порога). А если к тому же мы наградим ее, кроме набожности, еще и другими привлекательными чертами и свойствами, то обзаведемся чрезвычайно оригинальным и заманчивым персонажем. Наверняка, непременно получим такой персонаж, если, конечно, удастся ей подобрать в придачу к набожности и еще одно изысканное, утонченное свойство. В противном же случае возникнет банальное говнецо. Так что горячку пороть в этом вопросе совершенно недопустимо.
Не поделитесь ли вы со мной, милостивые государи, пока я продумываю его (этот вопрос), какими-либо своими соображениями? Что вы сказали? Одержима видениями? Я не ослышался? Нет? Вы и впрямь сказали: видения?
О-о, это очень деликатный, несколько даже опасный вопрос, господа. Дайте подумать. Много ли отыщется таких, кому бывают видения? Если напрячь память и еще раз повернуть колесо истории вспять, мы увидим, что видения бывали юношам-бенедиктинцам, еще блаженному Августину, кажется, лысому диктатору, вроде бы Иоанну Крестителю и даже нашему воронцовскому Кике… Свят, свят, тьфу! Причем тут мужчины, мы ведь ведем речь о женщинах. Так вот, видения бывали св. Иунонии, св. Бригитте, св. Анжеле, св. Екатерине, св. Урсуле… Впрочем, зачем заходить так далеко? Видения — да какие! — бывали Жанне д\'Арк. Что вы? Очень хорошо, говорите? Полагаете, и впрямь стоит наделить Натэлу видениями? Ну, что ж, воля ваша.
Так что же, стало быть, мы получили? Одну из тех, кто куска не проглотят без того, чтоб не перекреститься, правда, они и табак курят, и кофеем балуются, но, как видно, небесное правосудие закрывает глаза на подобные мелкие грешки, ибо не сыщется на свете жены благоверной, которая не любила бы натощак кофе с сигаретой, как ослы обожают капустный лист да свекольную ботву. Зато уж эти дамы не пройдут мимо столпа в Мцхетском женском монастыре, не преклонив перед ним колена. Особу с утолщениями на коленях от битья поклонов на каждой заутрене и время от времени также и с видениями? О-о, этим «также и», господа, я никак не могу поступиться, ибо неотвязные видения бывали некогда только инокам ассирийским. Точней они проводили время в такой роскоши и удовольствиях, что их жизнь оборачивалась не чем иным, как сплошными видениями. Натэла, однако, не ассирийский инок, и видения ее не столь продолжительны, так что нам удастся, должно быть, обойтись без этого «также и». Это да, но внешность Натэлы придется-таки подкорректировать и уточнить. Поначалу — возможно, вы помните, — мы обрисовали ее как плотную, порядком низкорослую даму, с серебрящимися вьющимися волосами, белолицую и голубоглазую. Все вроде неплохо, кроме слова «плотная». Оно как-то не вяжется с типом набожной женщины. Когда бы Натэла была набожной в меру (или, допустим, оказалась попадьей где-нибудь в глухой деревушке), тогда еще куда ни шло, даже понятно, текст как-нибудь выдержал бы такой напор и нагрузку. Но у нас сейчас она не набожная, то есть не просто набожная, а глубоко религиозная, и куда от этого денешься? О нет, почтенные, вы, должно быть, меня не поняли, я утверждаю вовсе не то, что верующий человек неизбежно должен смахивать на драную кошку и являть высочайшую степень изможденности, что называется кожа да кости. Нет, что вы, конечно, нет! Просто тип плотной женщины непроизвольно приводит многих к неоднозначным ассоциациям. Для того чтоб увериться в сем, господа, вы можете пройтись взглядом по полотнам эпохи Возрождения (я уж ничего не говорю о Средних веках). Хоть лопните, любезные мои, а тощей особи вам на них не найти. По большей части господствует тип пухленькой, розовощекой, широкобедрой и полногрудой (ни дать, ни взять, доярки-колхозницы из советских кинофильмов). Разве что по прикиду и кое-каким деталям на полотне и усечешь, что видишь перед собою святую, а не чревоблагодатную, аппетитную бабенку. Где, ну эта, сухонькая, с чуть не прозрачным носиком, сутулая скромница, и где возбуждающая плоть, пламенеющая и воспламеняющая матрона, у которой даже сквозь плотно застегнутую кофточку ясно прочитываются круглые, как спелые дыньки, груди и пара складочек на животе?!