В приморских богатых городах завелся протестантизм, и города не желали подчиняться католикам-гроссмейстерам, а еще меньше желали платить денежки кому бы то ни было.
   А денежки у них были, и немалые.
   Разгромив Новгород и Псков, уничтожив Немецкий двор в Новгороде, царь Иван невероятно обогатил прибалтийские города — Ригу и Ревель. Ведь теперь вся торговля с Московией шла через них. Города принимали самые лихорадочные меры, чтобы золотая жила не иссякла и потоки денег не прошли мимо карманов горожан.
   В Риге и Нарве иностранцам запрещалось заключать с русскими сделки, открывать русским кредит и даже учить русский язык. Зачем — понятно: чтобы самим иметь монополию.
   А одновременно протестанты-фанатики закрывали русские церкви. Дошло дело до русского погрома.
   Ливонские же рыцари совершенно выродились. Их состояние было несравненно хуже, чем во времена Грюнвальда. Легко счесть, что это поляки или западные русские злорадно описывают педерастию, пьянство, патологические пороки своих злейших врагов. Но в том-то и дело, что вовсе не славяне описывали упадок ордена. И в немецкой литературе, и в немецкой народной поэзии XVI века московское нашествие изображалось, как наказание, посланное Богом за грехи. Грехи были.
   Себастьян Мюнстер в своей «Космографии» 1550 года очень мрачно описал состояние дел в Ливонии, Разнузданные пиры, окруженные нищими и калеками замки, полные роскошных вещей и хорошей еды.
   Тильман Анверский описал нравы высшего орденского духовенства, окруженного наложницами и незаконными детьми.
   Раздираемая протестантизмом Риги, Ревеля, Мемеля… всех крупных торговых городов, Ливония судорожно ищет, куда бы ей прислониться. А союзников — нет, и неудивительно. И Польша, и Великое княжество Литовское, и Новгород, и Московия только ждут, когда можно будет поживиться за счет издыхающей Ливонии.
   Сначала чаша весов склоняется к Польше. Потом пересиливает страх перед Польшей, потому что она пытается заключить договор с Литвой, а значит растет и усиливается, грозит проглотить бедную Ливонию.
   С Московией заключается договор 1551 года, которым Ливония фактически ставит себя в положение вассала.
   Но в 1557 году Сигизмунд-Август II, король Польши и великий князь литовский, вмешался в борьбу между Ливонским орденом и архиепископом Рижским и заставил заключить в Посволе военный союз между Литвой и Ливонией.
   Разумеется, этот договор категорически противоречил договору с Московией 1551 года.
   И тогда по приказу Ивана IV Адашев попросту отыскал предлог. На основании договора 1551 года Московия потребовала от Дерптского епископства уплаты дани. Когда-то ливонские землевладельцы спорных областей между Ливонией и Псковом должны были вносить 10 фунтов меда с каждого владельца. Потом, с исчезновением лесов, должны были платить деньгами.
   Долг был давно забыт. Долг был не Москве, а Пскову.
   Но какое это имело значение? Царь Иван хотел воевать, и плевать он хотел на законность. Годилось все, годились любые предлоги, лишь бы воевать. Московия вспомнила об этой дани, начислила большую пеню за все годы. Епископ Дерпта затягивал переговоры, как только мог, надеясь на помощь от германских князей.
   — Если вы не хотите дать денег царю, царь сам придет за ними, — по легенде, так сказал посол Ивана IV, боярин Терпигорев.
   В конце 1558 года войска Московии вошли в Ливонию.
   Во главе армии стоял казанский хан Шах-Али, и в основном армия состояла из казанских татар и черемис. Воеводами были еще Михаил Васильевич Глинский и Даниил Романович, брат царицы Анастасии, но не они правили бал.
   Армия вторглась на 200 верст в глубь страны, практически не встречая сопротивления, и собрала огромные материальные ценности. 11 мая штурмом взята Нарва, 19 июля — Тарту.
   Ливонские немцы деморализованы, не готовы к войне, боятся и не хотят воевать. Фюрстенберг собрал всего 8000 человек и поручил командование своему помощнику Кеттлеру (вспомним фамилию одного из героев Сенкевича).
   Но войска отступают, крепости сдаются очень легко.
   «Везде царило малодушие и предательство», — по словам летописца.
   Орден обращается к Дании и Швеции за помощью.
   Но Швеция вышла из тяжелой войны с Московией 1554—1557 годов, а во время этой войны Ливония ее фактически предала — вышла из войны, заключив мир с Московией через голову союзника. А Московия даже отказалась вести переговоры «на высшем уровне», вела их через новгородских воевод, нанеся Швеции тяжелое оскорбление.
   Дания претендовала в основном на острова и побережья и логично полагала, что при развале ордена и так все получит, без военных действий с Московией.
   После Шах-Али в Ливонию вторгается армия Петра Ивановича Шуйского. Этот меньше режет, порой прекращает уж совсем страшные зверства, но проводит политику планомерного, регулярного ограбления. В Дерпте у одного только купца Тизенгаузена «обнаружили» 80 000 марок золотой монетой. Общие же суммы «обнаруженного» в Ливонии считать надо на миллионы. Шуйский по-своему прав: население уже и так напугано, а грабить надо планомерно, аккуратно, а не как эти дикие, не знающие цивилизации татары. Шах-Али и он — это как два сменяющих друг друга следователя, злой и добрый.
   В мае 1559 года, под угрозой крымских татар, Иван пошел на перемирие, но уже 2 августа 1559 года князь Андрей Курбский разбил одним ударом всю ливонскую знать под Феллином и захватил всю верхушку ордена в городе, вместе с Фюрстенбергом. Всех их отправили в Москву.
   По одним данным, пленных водили по Москве, избивая железными палками, подвергли страшным пыткам, убили и бросили на съедение зверям и птицам.
   По другим данным, Фюрстенберг был пощажен и ему дали землю в Ярославской области. В 1575 году он в письме к брату сообщал, что у него нет оснований жаловаться на свою судьбу.
   При первом же ударе Ливония, этот пережиток средневековья, разлетелась вдребезги, и, казалось бы, самое время ее попросту оккупировать. Но, во-первых, Ливония вовсе не хочет под руку московского царя. Как ни трудно рыцарям униженно просить о помощи поляков, а приходится. Богатые же приморские города, принявшие протестантизм, не хотят ни московитов, ни поляков, а хотят под власть шведского короля.
   Во-вторых, сами великие державы Европы приходят в движение, стремясь поделить лакомые куски.
   В 1558 году король Дании Христиан отправил посольство в Москву и потребовал «возвращения» Эстонии (у ордена, замечу, Дания не требовала «исторической справедливости»). «Мы имеем больше прав на Эстонию. Ярослав Мудрый завоевал ее пятьсот лет назад и всю покрыл православными монастырями», — ответил Иван IV. После чего продолжал покрывать Эстонию развалинами, не позволяя всем другим делать так же.
   Сигизмунд Август действует, не посылая посольства.
   В 1560 году виленский воевода Николай Радзивилл Черный во главе своей армии появился у Риги и объявил о принадлежности всей территории Ливонии Великому княжеству Литовскому. За спиной Литвы стоит Польша, готовая помогать всей силой своего шляхетства.
   Последний гроссмейстер и военачальник ордена Кеттлер прослыл у немцев предателем, но, простите, что было ему делать? Из двух зол он выбирал самое меньшее, какое было в его силах.
   21 ноября 1561 года он как глава Ливонского ордена признал соединение Ливонии и Литвы. Став герцогом Курляндским, Кеттлер 5 марта 1562 года отдал Радзивиллу свою крепость, крест гроссмейстера, ключи от рижского замка и мантию.
   Тогда же происходит на первый взгляд малозначительный эпизод. В 1561 году в Ревель поляки ввели свой гарнизон. А шведы вооружили местных немцев и вместе с немецким городским ополчением разбили и выгнали польский гарнизон прочь. Тем самым 4 июня 1561 года были заложены основы польско-шведских войн, продолжавшихся всю первую половину XVII столетия.
   А заодно стало очевидно, что и Литве не позволят «так просто» прикарманить всю Ливонию. «Теперешняя Ливония как девица, вокруг которой все танцуют», — сказал кто-то из современников. Все верно, только вот слово «девица» предполагает и честь, и сохранение какого-то личного достоинства, и право соглашаться и отказывать. Тогда уж — публичная девка.
   Впрочем, с 1561 года Ливонии больше нет. И война, и сама история закончились для этого государства. Иван IV бросает свои войска уже против Великого княжества Литовского.
   В 1563 год удается взять Полоцк, но уже 26 января следует поражение на р. Улле, 2 июля 1564 года — поражение под Оршей.
   А 26 апреля 1564 бежит в Литву воевода из Дерпта, князь Андрей Михайлович Курбский. Тот самый, что пленил всю верхушку ордена и фактически кончил войну.
   Андрей Михайлович Курбский (1528—1583) происходил из смоленско-ярославской линии Рюриковичей и был когда-то «другом» царя и влиятельным членом «избранной рады».
   Когда боярин или князь отъезжал из Литвы в Московию — это целое государство уходило из состава Литвы в состав Московии. Потому что разрывались отношения вассалитета. Теперь у вассала появлялся другой сюзерен — и вся страна входила теперь в состав другого государства.
   Если бежит подданный, естественно, он уносит с собой только то, что может унести на себе. Князь Курбской не только не принес ничего с собой, но польский король и великий князь Литвы дали ему новые владения в компенсацию оставленного в Московии: Кревскую старостию, десять сел с 4000 десятин земли, город Ковель с замком и 28 сел на Волыни.
   Ничем особенным князь Андрей себя не прославил.
   Воевал на стороне Литвы и Речи Посполитой, в том числе и с Московией, но подвигов, подобных моментальному окончанию войны, больше никогда не повторял.
   Бегство Курбского — только первое из событий такого рода. До сих пор ручеек людей тек как раз в другую сторону: православные бежали в Московию. Теперь уже вместе с Курбским бегут по одним данным несколько сотен, по другим — несколько тысяч бояр и дворян со своими ратными людьми А поток только нарастает! В основном бежали люди как раз того слоя, на который опирался Иван IV (и его отец и дед), — служилая мелкота. Знатный человек был исключением в потоке беженцев. Знать надеялась «пересидеть», выжить, договориться, использовать свою родовитость. У дворянства таких шансов не было. Бежали горожане, зажиточное крестьянство. Бежали целыми семьями, целыми ватагами. Земля лежала разоренная, на сотни верст пустая. Между освоенными землями оставались огромные участки непроходимых лесов. Если попытки остановить беглецов и делались, особого смысла они изначально не имели.
   В конце 60-х годов XVI века наш главный герой Иван IV всерьез рискует остаться в положении Карабаса Барабаса, от которого убежали все куклы.
   Да еще приходит в действие другая сила. В 1569 году турки идут под Астрахань. В 1571 году крымский хан Девлет-Гирей нападает на Русь, захватывает Москву. Татары — это далеко не литвины и не поляки! Число убитых называют разное — от 50 тысяч до 500. Колоссальное различие в оценках доказывает одно: никто, как всегда, не считал.
   Москва выгорела полностью, и только одно обстоятельство позволяло ее быстро восстановить — обилие пока не вырубленных лесов в верховьях Москвы-реки. Материальный и моральный ущерб просто не поддается описанию.
   При подходе татар Иван IV бежал в Серпухов, потом в Александровскую слободу и, наконец, в Ростов.
   Хан писал Ивану: «Я разграбил твою землю и сжег столицу за Казань и Астрахань! Ты не пришел защищать ее, а еще хвалишься, что ты московский государь! Была бы в тебе храбрость и стыд, ты бы не прятался. Я не хочу твоих богатств, я хочу вернуть Казань и Астрахань. Я знаю дороги твоего государства…».
   Иван IV вступил в переговоры и слал письма, полные смирения, предлагал ежегодную дань. Предлагал посадить в Астрахани одного из сыновей Менглы-Гирея, но как вассала Москвы, под контролем боярина. Словом, вел себя психологически правильно, играл хорошо.
   В 1572 году Девлет-Гирей понял, что Иван тянет время, и опять двинулся через Оку, но уже в 50 верстах от Москвы, на берегу речки Лопасни, столкнулся с войском Михаила Ивановича Воротынского. Хан отступил, а Иван отказался ото всех уступок и уже не унижался перед ним, а слал издевательские письма.
   Михаил Иванович Воротынский тут же попал под «следствие»; из него выжималось «признание» в очередной «измене», и в 1573 он умер под пытками.
 

Историческая логика давильни, или Удавление Европы. Про опричнину

   Царь Иван хотел бы продолжать войну.
   А всякие, говоря современным языком, оппортунисты, не хотели. Или хотели вести военные действия не так энергично. Даже члены «избранной рады» — Адашев, Сильвестр, Курбский — не так уж рвались воевать. Может быть, именно потому, что знали, что такое война?
   Переход на сторону Литвы князя Курбского и множества последовавших за ним людей тоже наводил на размышления. Ливонский орден — это ладно… Ткнули его, и он рухнул. Но стоило вмешаться в дело Литве, и тысячи русских людей перешли на сторону неприятеля. Как их остановить? Что противопоставить соблазну шляхетской жизни в Литве?
   В начале 60-х годов XVI века царь-батюшка вступил в конфликт с боярами и изволил «опалиться» на многих князей и бояр. Опала означала прекращение отношений царя с подданным и могла повлечь самые разные последствия: от запрещения являться при дворе до суда, тюрьмы и смертной казни. Чаще всего опала была предупреждением, угрозой о возможных репрессиях.
   Тут опасность репрессий нависла над доброй половиной московитского общества.
   Назрел конфликт воли одного, возглавляющего покорную, нерассуждающую систему, подобную пирамиде. И общества, опиравшегося на не всегда четко осмысленный, но надежный коллективный опыт.
   Некоторые историки связывают начало опричнины со смертью двух людей: митрополита Макария, с которым Иван все-таки считался, и его первой жены Анастасии. От чего умерла Анастасия, до сих пор неизвестно. У молодой женщины внезапно хлынула горлом кровь, когда они с Иваном ехали в карете. Иван был до конца дней своих убежден в отравлении. Во всяком случае, Анастасия тоже умела останавливать вспышки ярости Ивана.
   Может быть, исчезновение этих двух людей и впрямь было камнем, увлекшим за собой лавину. Как знать?
   Опричнина началась в декабре 1564 года, когда царь-батюшка изволил уехать из Кремля в Александровскую слободу, а 3 января 1565 года заявил о своем отречении от царства из-за «гнева» на бояр, детей боярских, дворян, приказных людей, духовенство… одним словом, на все остальное население страны.
   Явившаяся к нему депутация вынуждена была принять идею опричнины… Да и куда бы они делись? Отказались бы, и их зарезали, а назавтра пригнали бы новых.
   Идея опричнины проста: вся территория Московии разделялась на земщину, где действовали обычные, прежние органы власти. И на опричнину, на все, что «оприч»; на области, где правит только лично царь.
   При этом к опричнине отошли почему-то как раз те области, где находились вотчины бояр и князей (Можайск, Вязьма, Ростов, Козельск, Перемышль, Медынь, Белев).
   Боярская знать переселялась оттуда в другие места, в земщину. Мало того, что «три переезда равны одному пожару», так еще рвались старые, традиционные связи князей и земель. Земли утрачивали самобытность, историю, специфику. Все, что служило хранилищем исторической памяти, превращалось просто в фонд земель, служащих для извлечения доходов и прокормления служилых неслужилыми.
   Князья становились тоже просто так, одним из лиц в толпе слуг государевых, уравнивались в бесправии с самыми захудалыми холопами. Да и зачем им что-то иное, если личность ничто, а «коллектив» — страна, народ, государство — это все? Пустой соблазн только, не более того.
   Земли в опричнину выделены очень не случайно. Это земли, имеющие с Литвой, с остальной Европой, во-первых, устойчивые экономические и культурные связи. Во-вторых, в которых медленно, но шел процесс складывания элементов общества, во многом подобных европейским.
   Теперь европейские элементы были поставлены под контроль государства и лично царя или подлежали уничтожению.
   Разгрому подвергались и независимые от государства собственники: что бояре, что свободные крестьяне-общинники, которых опричники силой делали своими крепостными, «вывозили» в свои поместья.
   Опричный террор был направлен против трех категорий населения:
   1. Против «старого» боярства, которое блюло традиции времен Киева и Новгорода и выступало за автономию земель от верховной власти;
   2. Против тех служилых людей и бояр, которые хотели в Московии западного, шляхетского устройства.
   3. Против всех элементов общества, которые существовали независимо от власти — как хотя бы лично свободные крестьяне. А непосредственные слуги государевы, как называет их почтенный справочник, «прогрессивное войско опричников» [88], сложилось из двух групп населения: из дворян и из уголовников. Из дворян — понятно почему… но и про уголовных — понятно. Потому что даже из дворян и бюрократов и дворян, верной опоры Ивана, далеко не всякий стал бы по доброй воле надевать рясу с капюшоном, прицеплять к луке седла метлу и отрубленную собачью голову (ну и воняло же от них!): знак собачьей преданности царю и готовности выметать вон крамолу. В народе опричники быстро получили определенное название «кромешники», то есть как бы существа, вырвавшиеся из кромешной тьмы преисподней.
   Среди кромешников оказались и люди из верхушки дворянства, согласные на все карьеры ради. Все тот же Григорий Скуратов-Бельский (Малюта), князь А. И. Вяземский, боярин А. Д. Басманов. А были и совершенно фантастические, невесть откуда взявшиеся личности, вплоть до типов откровенно уголовных и до приблудившегося немца Генриха Штадена.
   Цель опричнины была проста — выжигать крамолу. Для того с земщины взят был разовый налог в 100 тысяч рублей.
   Для того опричников щедро жаловали землей, казной и людишками. И для того земщина была отдана в полнейшую власть опричнины. Называя вещи своими именами, речь шла об экономическом и физическом уничтожении всех, кто не нравился царю (а ему почти никто не нравился).
   Общее число истребленных в опричнину вряд ли будет названо когда-нибудь — разве что на Страшном суде. Историки называют цифры от 70 до 200 тысяч человек. Это — непосредственно тех, кого пытали и убивали. Для поддержания опричнины и ведения Ливонской войны вводились непосильные налоги, выжимавшиеся пытками и казнями.
   Повинности крестьян возросли, опричники вывозили их из земель опальных бояр «насильством и не до сроку». Люди болели, голодали, разбегались. Не менее миллиона людей умерли с голоду и от мора, столько же бежали на окраины страны или в Литву.
   Трудно сказать, достиг ли Иван Грозный своей цели, уничтожив более 3 тысяч князей и бояр — большинство вместе с семьями. Осталось-то ведь не меньше, и «окончательное решение боярского вопроса» не состоялось.
   С другой стороны, несколько покушений на Ивана были предотвращены… Хотя, справедливости ради, все известные покушения — чистейшей воды акты отчаяния, когда после истязаний, гибели близких обезумевшие люди бросались на Людоеда Бесноватого.
   До сих пор как-то неясно, существовал ли в 1569 году заговор с целью выдать Ивана Грозного польскому королю. Грандиозный боярский заговор во главе с двоюродным братом царя князем В. А. Старицким или это все же выдумка опричников, доказывавших свою нужность. На этом «деле» выдвинулся Григорий Скуратов (Малюта), а это само по себе очень и очень подозрительно.
   Вполне определенно, что не было никакого заговора князя Воротынского и что только один человек был виноват, что войска Девлет-Гирея ворвались в Москву, — московский царь и великий князь Иван IV. Все остальные — невиновны.
   Так же ясно, что не было никакой крамолы и измены в Новгороде, а были там разве что богатства, которые хотели захватить опричники.
   Известно, что не был ни заговорщиком, ни колдуном боярин И. П. Федоров, по делу которого казнено более 400 человек, в том числе его крестьян. Знали-де, что колдун, а молчали!
   Многие вещи вообще невозможно понять никакими государственными интересами.
   На Земском соборе 1566 года группа дворян подала челобитную с просьбой об отмене опричнины. Все они были казнены страшными казнями.
   Недовольство опричниной выразил митрополит Афанасий. Ему повезло — он покинул престол 19 мая 1566 года.
   Новый митрополит пытался утихомирить Ивана и был задушен лично Малютой Скуратовым.
   Многие вещи вообще выходят за пределы понимания психически нормального человека. И случайность выбора жертв казней, под конец жизни Ивана IV доходящая до откровенного безразличия, кого пытать и за что. Для Ивана IV, начинавшего с собак и кошек, все в большей степени важен был процесс сам по себе.
   Психически нормальному человеку трудно понять, как можно плясать под крики людей, пожираемых в яме специально прикормленным человечиной медведем-людоедом.
   Трудно понять садистскую игру с женами и дочерьми казненных, которых то пугали, то давали тень надежды, постепенно доводя до безумия. Огромный «репертуар» пыток и казней, гурманский перебор вариантов: что попробуем на этот раз?!
   И не только об одном царе речь. Если людей жарили живьем на сковородках, то ведь кто-то же делал эти сковородки и прекрасно знал, зачем он их делает? То же касается и металлических крючьев для подвешивания, и металлических решеток, устанавливаемых над кострами, и специальных копий с крючьями, чтобы вырывать внутренности, и много другого в том же духе.
   И существовало множество людей, десятки тысяч, которые производили все эти снаряды, необходимые для развлечения царя, использовали их и даже похвалялись друг перед другом, что хорошо умеют.
   Число кромешников возросло с 1000 до 5—6 тысяч людей и готово было еще расти, когда царь отменил опричнину. Но ведь эти люди никуда не исчезли! Они продолжали жить и «трудиться» на московской Руси, занимали в обществе высокое положение и несли свои представления в более широкие слои.
   Существовало, действовало, разрасталось огромное общество, в котором садизм был попросту бытовой нормой.
   Жизнь в таком обществе с самого начала требовала отбора патологических типов. А если даже вполне нормальный человек и попадал в него, он тоже хоть немного, но должен был повернуться рассудком, чтобы оставаться в рядах кромешников.
   Шел широкомасштабный, охватывающий десятки, если не сотни тысяч людей противоестественный отбор.
   А о воздействии на общественные нравы, на представления о приличиях и т.д. я просто вообще умолчу.
   Мне легко могут возразить, что чудовищная жестокость суда и казней характерна не только для Московии и что горожан, «наслаждающихся» зрелищем казни, можно было найти и в Париже, и в Риме. Несомненно! Разница, во-первых, в масштабах. Все-таки не везде изготавливались огромные сковородки и десятки крючьев для людей. Во-вторых, в Московии каждый или почти каждый и в любой момент мог оказаться в роли жертвы. А это очень изменяет нравы.
   Нет, я нисколько не сомневаюсь, что царь Иван IV Грозный не был вполне вменяемым человеком. Тяжело искалеченный с детства, к зрелым годам он впал в тяжелую душевную болезнь и был попросту опасен для окружающих. Но тут возникает два очень важных вопроса, и я намерен последовательно задать их:
   1. Как же получилось, что больной человек занял такое место в обществе? Как допустили его до власти?
   Почему не отстранили сразу же, как только стали очевидны его патологические наклонности? Как только он стал опасен для окружающих?
   Ответ на это может быть только один: потому же, почему Салтычиха была остановлена только после смерти ста пятидесяти человек. Почему Шеншин вообще не был остановлен? Ведь разницы, по существу, нет: вопрос только в масштабе явления.
   В истории уже не Московии, уже Российской империи был период, когда дворянство было свободно, уже не в рабстве, а крестьянство и все простонародье оставалось в потемках крепостничества. С эпохи Екатерины по 1861 год продолжалось это, и русские писатели XIX века прокляли крепостничество. Тогда родились и «Записки охотника», и знаменитая формула про «все рабы». Но эти писатели принадлежали даже не к третьему непоротому поколению дворян, а к четвертому и к пятому. Если об Иване Тургеневе этого, увы, никак нельзя сказать, так ведь свою «поротость» он и переживал так трагически, потому что уже был исключением. А для окружающих его изуродованная душа была и предметом самого горячего сочувствия, и прекрасной иллюстрацией, как ужасно истязание людей и вообще крепостничество.
   Было ли в Московии XV, в XVI веке свободнее, лучше, благороднее? Конечно, нет. Было еще более глухо, страшно, отвратительно — хотя бы уже потому, что рабство существовало не только для мужиков. Оно поднималось в самые верхи общества, вплоть до царского дворца.
   Это рабство было естественнее, органичнее, потому что никто не сомневался в его разумности и справедливости.
   Никто не бегал, хватаясь за голову. Никто не стонал:
   «Господи, а что же делается? Что же за страна у нас такая?! Сверху донизу… Сверху донизу все рабы!». Более того, для московита все было не только естественно, но и неким проявлением Божественного устройства. Безобразие не только не замечалось, не только клеймилось, как безобразие. Оно было символом избранничества, превосходства.
   Чтобы человеку «открылось, может быть, самое страшное в крепостном праве — проникновение его в самую плоть и кровь людей, примирение с ним, которое заставляет — особенно при отсутствии кровавых истязаний или обмена людей на породистых гончих — смотреть на крепостничество, как на обыкновенное житейское дело» [89]. Чтобы думать «об этом рабстве, тихо, невидно, но насмерть калечащем человеческие судьбы», нужно самому находиться вне этого самого крепостного права.