Урка, которого Мойка назвал Ухо, тут же вновь наклонился над страдальцем:
   – А ну, давай сымай колеса, живенько! Слыхал, что бугор приказал?
   Седой сидел, вообще не реагируя на происходящее; тогда Ухо попытался стянуть с него сапог – и тут же отскочил в сторону, получив сильный тычок в колено и шипя от боли.
   – Ах ты ж сука! Ладно, сам напросился...
   В его руке тускло блеснула заточенная ложка. Ухо приблизил сверкнувшую металлическую полоску к глазам бедолаги и, брызгая слюной, прошипел:
   – А ну скидывай сапоги, сучий потрох, шнифты вырежу!
   Сверху спрыгнул еще один уголовник...
   Где-то Спартак уже слышал этот тарабарский язык, на котором говорил бедолага. Что-то очень знакомое. Давно забытое и тем не менее знакомое. В Лондоне? Да ну, ничуть на английский не похоже. Не немецкий и не польский...
   Тем временем таинственный старик, не отрывая глаз от заточки, принялся стаскивать сапог, бормоча свое «саттана перкеле», стянул, швырнул Уху, взялся за второй. Ухо подобрал обувку и передал наверх. Приказал, подкрепляя свои слова жестами:
   – Клифт тоже сымай.
   На этот раз ему не пришлось дважды повторять – человек быстро стянул куртку и, сказавши отчетливо: «Меннэ пойс!» – бросил на пол. Ухо, гадко улыбаясь, попытался надеть ее, но мешала зажатая в кулаке заточка.
   – Да она тебе на одно плечо налезет, – ухмыльнулся второй урка и, выхватив у него куртку, напялил на себя. – Во, глянь, как на меня шита! А тебе штаны в самую пору будут.
   В этот момент в голове Спартака что-то щелкнуло. Черт побери, «саттана перкеле» – это ж по-фински как раз и есть «черт побери»! Ну точно! А ну-ка, напряги память, Спартак, как там по-ихнему...
   – Терве [25], – тщательно выговаривая забытое слово, произнес он, наклонившись к гостю.
   Тот резко вскинул голову.
   – Микя он сукунименне? Олеттеко суомалайнен? [26] – с трудом подбирая слова, продолжил Спартак. Перед отправкой на «зимнюю войну» их заставляли учить кое-какие фразы из русско-финского разговорника – и надо же, пригодилось, смотри-ка...
   Все недоуменно таращились на Спартака, Ухо так и застыл с разинутой пастью.
   – Олен суомалайнен, – ответил дед. – Нимени он Хямме Муллоннен. Пухуттеко суомеа [27]?
   Между тем Ухо, опомнившись, вновь вознамерился во что бы то ни стало завладеть еще какой-нибудь обновой.
   – Так, а ну стоп, мародер! – чувствуя холодок в груди, рявкнул Спартак. – Отставить!
   – Ты это кому? – малость опешил Ухо. – Ты это мне? Ты че вагранку крутишь, сука? Ты у меня щас будешь гарнир хавать, босявка, а верзать квасом будешь!
   Перехватив заточку, он круговым движением замахнулся на Спартака. Спартак ушел от удара и в свою очередь впечатал кулак в бок зека. Уловил движение за спиной, попытался уклониться, но недостаточно быстро и, получив в ухо, свалился на колени сидящих на полке. Бил второй уголовник, про которого Спартак в суматохе забыл. «Ну вот и кранты, сейчас прирежут, как барана...» Однако, подняв взгляд, он увидел, что Ухо держат вцепившиеся в него Василий и Хямме, а второй уголовник лежит в проходе и над ним, потирая правый кулак, стоит угрюмый Федор. Похоже, поживем еще...
   Блатные на полках подняли вой, но вниз спускаться не торопились.
   Раздался спокойный голос Мойки, и остальные тотчас замолкли:
   – Почто фордыбачишь, пилот? Что ты шорох навел? Этот, – кивок в сторону финна, – тебе кто: сват, брат, кореш? Ты его первый раз видишь. Чего за него мазу держишь, думаешь, ты тут центровой?
   После чего Мойка выдал потрясающий монолог – ни одногослова Спартак не понял, однако смысл уловил предельно точно. А смысл был таков:
   – Ты, может, думаешь, что конвой будет за тебя заступаться? Здесь, на этапе, возможно! Им в пути мертвые не нужны, это да. Ну, проедешь ты до конца этапа отдельно, может, в карцер тебя упрячут, от греха подальше, а потом-то что? В лагере другой закон – воровской, и по этому закону ты уже приговорен к высшей мере.
   – Да? – поднял на Мойку взгляд Спартак. – А что, по закону без предъявления можно человека резать? Ты спросил у него, кто он, откуда? Сам-то кто таков, ты объявился перед людьми?
   Мойка удивленно смотрел на Спартака.
   – Это что ж за птица с нами в клетку залетела, а? – наконец поинтересовался он. – Давай-ка присядем в сторонке, – и кивнул своим шестеркам. Те быстро освободили уголок на втором, воровском ярусе. – Давай-давай, пообщаемся.
   Спартак, оглянувшись на Федора и чуть пожав плечами, полез вслед за Мойкой. Устроившись, Мойка помолчал, глядя на Спартака, у которого возникло ощущение, что тот видит его насквозь, и сказал:
   – Ну что ж, похоже, надобно тебе растолковать кое-что... Я на этом этапе смотрящий, ясно? И как смотрящий, людьми поставленный, большую власть тут имею. Люди меня многие знают, а вот ты кто, никому не известно. Так что мои решения, – тут Мойка улыбнулся, – ты можешь обжаловать, как на место прибудем. Там авторитетные люди есть – Крест, Туз, Марсель. Посмотрим, что они решат. Только я тебе заранее скажу: покойничек ты, хоть и дышишь пока... Вот такие у тебя першпективы, фраерок.
   Опаньки! Марсель! Неужто старый знакомец? Да нет, не бывает таких совпадений. А вдруг?! Терять Спартаку, судя по всему, нечего, тут Мойка прав, не в поезде, так в лагере точно порежут...
   – Марсель, говоришь, решать будет? – небрежно, вроде как даже лениво, проговорил Спартак. – Это какой же Марсель – питерский? Не с Васьки [28]случаем?
   Мойка недоуменно поднял брови; заметно было, что вор не ожидал такого поворота в беседе.
   – Которого во Львове на сходняке едва мусора не замели, но он слинял успешно? – продолжал Спартак, видя уже, что попал он, в точку попал, наш это Марсель, старая сволочь!
   – Ну допустим, – нехотя проговорил Мойка, – а ты-то тут с какого боку шьешься?
   – А ты поинтересуйся, с кем Марсель с того сходняка ноги уносил. А потом мы с тобой, ежели желание не пропадет, еще побалакаем, – закрепляя успех и внутренне ликуя, проговорил Спартак.
   – Так ты Марселя кореш будешь? – в глазах Мойки мелькнул огонек недоверия.
   – Можно и так сказать, – уклончиво ответил Спартак.
   Пусть «уголки» пока в непонятках побудут, а там и Марсель, глядишь, сам объявится...
   – Ладно, пошел я к себе, не хворайте тут! И финну вещи верните. За него я ответ держать буду, ежели что.
   Спартак спрыгнул вниз и скромно сел на свое место.
   Ухо, бросив на Спартака злобный взгляд, и второй уголовник полезли наверх. Сверху тут же послышалось бурное обсуждение, но разговор шел с таким большим количеством жаргонных выражений, что Спартак вообще ничего не понимал. Несколько раз прозвучало имя Марселя. А спустя некоторое время на пол шлепнулись сапоги и куртка.
   Пока Спартак вел переговоры с Мойкой, Федор усадил финна на полку и кое-как перевязал ему голову нашедшейся в его мешке тряпицей.
   Подобрав с пола куртку и сапоги, Спартак протянул их Хямме. Помялся и, запинаясь, выдал:
   – Пидяа киинни, уюстяа вяа, кукан ей тяассяа еняа лоуккаа синуа [29].
   – Вилпиттоомат киитоксени, – с чувством ответил ему Хямме, протягивая руку, – эн унохда ситяа! [30]
   Спартак ни хрена не понял, устало присел к стенке и прикрыл глаза. Подумал: «Да, чего у меня никак не отнять, так это умения влипать в различные истории. Теперь еще и Марселя приплел... Эх, ладно, доберемся до места – там видно будет, как из всего этого выпутываться».
   Увлекательное путешествие по просторам Родины продолжалось. Спартак беседовал с Хямме, вспоминая все больше финских слов из разговорника и попутно заучивая новые. Более несочетаемых понятий, нежели «Хямме Муллоннен» и «тюрьма», представить себе было трудно. Городской или сельский житель, будь он человеком достаточно сильным, что называется – со стержнем внутри, при определенной сноровке сумеет выжить на зоне, вписатьсяв тамошнее общество и занять место не на самой низшей ступеньке лагерной иерархической лестницы. Разумеется, будет трудно, разумеется, будет больно. Но это возможно.
   Только не для Хямме! Поскольку старый финн не был ни городским, ни крестьянином. Он был охотником-одиночкой. Последние лет тридцать, после смерти жены, обитал в собственноручно построенной избушке в лесу, жил охотой и рыбалкой, а в городе появлялся только для того, чтобы продать излишек рыбы и мяса и купить крупу, спички, кое-что из одежды, еще какие-то бытовые мелочи... За более чем четверть века Хямме отвык и от людей, и от отношений с людьми, вот в чем дело. «Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества», – это все, конечно, правильно, но Хямме-то в обществе не жил! И уж тем более не сможет выжить там, где словосочетание «нельзя быть свободным» приобретало самый что ни на есть буквальный и зловещий смысл...
   Простейший пример. Однажды Хямме простодушно поинтересовался, где тут туалет. Спартак не удержался и перевел вопрос финна всем сокамерникам. Никто даже не хихикнул – напротив, мгновенно в «купе» повисла такая тишина, как будто Котляревский сообщил, что знает, как сбежать из вагона и никто беглецов искать не станет. Бедняга Хямме настороженного молчания не заметил. Горя неподдельным желанием помочь страждующему сокамернику, Ухо замолотил по решетке. На шум появился конвойный, и блатарь, изо всех сил сохраняя каменное лицо, попросил его отвести Хямме в туалет. Возвращение бедолаги было апофеозом бесплатного концерта! Такой растерянности пополам с ужасом на лице, таких широко распахнутых, по-детски удивленных глаз Спартаку у людей встречать еще не доводилось. Естественно, все лежали вповалку, в результате чего чуть не схлопотали прикладом от разъяренного конвоира.
   Признаться, от хохота не удержался и Спартак... А с другой стороны – что тут такого? Ну, пошутили, ну, посмеялись. В конце концов, у зеков не так уж много поводов развлечься, верно? А будет еще меньше...
   Несколько раз Спартак беседовал с Мойкой – его опять же «приглашали» на среднюю полку. Вообще, с того памятного дня у Спартака с блатными установились странные отношения. В разговорах Мойка потихоньку, как-то окольными путями старался выяснить, откуда все же Спартак знает Марселя. Не раз в вопросах Спартак улавливал двойное дно – благо был постоянно настороже. Он пытался отделываться общими фразами, а когда не удавалось, вспоминал блатных корешей Марселя по Питеру, короче, изо всех сил «гнал пургу», так что временами у него самого создавалось впечатление, будто Марсель ему чуть ли не родственник и вся его прошлая жизнь прошла по хазам и малинам среди отпетых уголовников отнюдь не мелкого калибра. Судя по всему, это ему удавалось неплохо – по крайней мере он почувствовал, как изменилось отношение к нему со стороны блатных. Мойка, однако, ни малейшего дружелюбия не выказывал, и несколько раз Спартак перехватывал его мимолетный, словно оценивающий взгляд. И хотя лицо смотрящего было профессионально бесстрастным, всякий раз у Спартака мурашки по спине пробегали.

Глава четвертая
Добро пожаловать в ад

   На исходе пятого дня этап прибыл на очередной полустанок. Был май, но здесь еще лежал снег, из строений наблюдалась лишь одинокая будка смотрителя, возле которой безостановочно крутилась поземка, а вокруг был лес, лес, лес. Каковой, судя по всему, и придется валить Спартаку в течение пятнадцати лет...
   Конвой завозился, началась беготня, отовсюду доносился яростный стук прикладов по решеткам камер.
   – Ну что, бродяги, вот и конечная станция, дальше пешедралом, – озвучил общую мысль Мойка.
   Конвой выстроился полукругом у вагонных ступенек, и едва Спартак скатился с них, как услышал дружный оглушающий вопль конвоя: «Садись!» Сия команда уже действовала на всех безотказно – даже бывалые фронтовики, как под разрывами снарядов, невольно пригибались, садились на корточки, вжимая голову в плечи. Ветер пробирал до костей.
   «Хитро придумано», – сжал зубы Спартак. Если сидишь на корточках, то центр тяжести смещается, подняться трудно, а вскочить так и вовсе невозможно. Всех сажают тесно, вплотную, плечом к плечу, чтоб мешали друг другу даже пошевелиться. Так что ни о каком массовом броске на конвой и речи быть не могло.
   Вдоль поезда горели, громко потрескивая, костры, и при их свете происходила выгрузка на снег, счет, построение, опять счет. Снег набился в легкую обувку и не таял.
   Прозвучала команда: «Становись! разберись!.. шаг вправо... шаг влево... без предупреждения... Марш!» В ответ на команду собаки на цепях опять принялись драть глотки. И все двинулись по заснеженной дороге куда-то в сумерки, в сопровождении конвоиров – уже не этапных, одетых в шинели, а лагерных, в полушубках. Впереди ни огонька. Овчарок вели вплотную к арьергарду, дабы колонна не растягивалась, и песики то и дело, ласково так, толкали зеков последнего ряда лапами в спину.
   Пронизывающий ветер, сволочь, не стихал ни на секунду, и очень быстро Спартак перестал чувствовать ступни. Двигался он на автомате, не глядя по сторонам, пряча нос в куцый воротник. Сколько они прошли по пустынной дороге, было совершенно непонятно – километров шесть, не меньше. Окрик «Остановиться! Построиться!» он услышал, однако смысл приказа дошел до него, только когда он ткнулся лбом в спину впередиидущего. И поднял голову. Дошли наконец. Лагерный забор – из толстенных бревен, метра три в высоту, с пущенной поверх колючей проволокой, возвышался над ними, как крепостная стена, окруженная, правда, не рвом, а песчаной контрольной полосой и вторым забором – колючкой, наверченной в несколько рядов. На крепостных башнях вышек горели прожектора, и площадка перед входом в шлюз была залита белым светом. Перед воротами их в очередной раз пересчитали. Спартак тряхнул головой и поспешно обратился к начальнику конвоя, рассудив, что только тот может, пока не поздно, разобраться в ситуации с беднягой Хямме. Точнее, попытался обратиться, но получил прикладом ППШ промеж лопаток от ближайшего конвоира и заткнулся на полуслове. А оказавшийся рядом Мойка одними губами сказал:
   – В строю гавкать разрешено только овчаркам. Не знал? – и опять бросил на него колючий взгляд...
   Наконец и этот пересчет закончился, колонна прошла в промежуток между внешними и внутренними воротами... И тут неожиданно – Спартак аж вздрогнул – врубилась музыка. Из невидимых, но мощных репродукторов жахнуло со всей дури:
   Утомленное солнце нежно с морем прощалось,
   В этот час ты призналась, что нет любви...
   Спартаку показалось, что он сходит с ума, настолько жутко было слышать этот романс в этихобстоятельствах, он судорожно огляделся – и увидел ошарашенные, испуганные лица. Кто-то в толпе не то заплакал, не то завыл [31]...
   – Вот мы и дома, – громко сказал Ухо.
   Затем была баня – причем раздевалку, как в глупом детском анекдоте, от самой бани отделяло метров двадцать, которые приходилось преодолевать бегом, в костюме Адама.
   Затем была стрижка – практически наголо. Затем выдача воняющей хлоркой одежды, матрасов, подушек и прочего нехитрого лагерного скарба. Зачитывание правил внутреннего распорядка...
   К концу всех мытарств Спартак так устал, что готов был лечь прямо на мерзлую землю и закрыть глаза. И пусть его расстреливают на хрен. Хоть за неповиновение, хоть за попытку к бегству.
   Единственное, на что он нашел силы, это, приостановившись неподалеку от дежурного оперативника в административном здании и ни к кому конкретно не обращаясь, глядя в пространство, быстро сообщить:
   – Этапный конвой посадил в наш вагон случайного человека. Поймал на каком-то полустанке и...
   – Разговоры! – опер угрожающе сделал шаг вперед.
   – Виноваты они, а отвечать вам, – еще быстрее, пока не прервали, сказал Спартак. – Когда выяснится, что здесь находится человек, которого без постановления суда и...
   Тут-то оперативник его и прервал – коротким тычком в зубы...
   Барак, похожий не то на сарай, не то на амбар, сырой и холодный. Крошечные окна под самым потолком, похожие на амбразуры. Ряды шконок. Параша неподалеку от выхода – простой жестяной бак, накрытый крышкой.
   В полубессознательном состоянии Спартак раскинул матрас на первой попавшейся свободной «кровати», рухнул на него прямо в одежде и отключился.
   Так и начался новый виток в жизни Спартака Котляревского.
   Следующий день начался с утренней поверки, однако после завтрака вновь прибывших на работы не погнали – было объявлено, что руководство пошло навстречу пожеланиям, на работы завтра, пока определимся, кто на что годен, так что устраивайтесь, выберите старост, актив, дежурных и прочая, прочая, прочая...
   Все, кто ехал в вагоне, оказались в одном бараке, причем воры немедля отделились и отгородились. Вообще, состав лагеря, как очень скоро выяснилось, был весьма пестрым: среди политических были и чечены, и прибалты, и бандеровцы, и поляки; среди блатных встречались и «махновцы», и польские воры, в общем – вся радуга...
* * *
   ...– Ну и, короче, выяснилось, что ошибочка вышла. Так что этого финна сегодня отправят обратно, – закончил сержант Степанов, переминаясь с ноги на ногу. – Завтра с утра в поселок машина пойдет, подвезет его... а оттуда до станции сам уж как-нибудь, это, дошлепает. Не боярин поди.
   И он потупился виновато, примолк, хотя, ежели откровенно, его вины в происшедшем не было ни грамма.
   Молчал и Кум, сиречь начальник оперчасти лагеря, – он в этот момент был занят архиважным делом: аккуратно наливал в металлическую кружку кипяток из мятого чайника, немного, на треть примерно. Сержант исподлобья наблюдал за этим процессом.
   Каждое утро Кум начинал с этого, с позволения сказать, ритуала – с кипящего чайника и кружки... Нет-нет, ничего необычного и уж тем более подозрительного. Любой из подчиненных Кума, сиречь из сотрудников оперчасти (или, как говорит контингент, абверовских кумовьев), утречком заглянув к своему начальнику и застав его за этим занятием, ничуть увиденному не удивится. Ну разве что решит: «А чего ж в кабинете-то? Проспал Кум, что ли?..»
   И будет категорически не прав. Потому что вот уже долгое время в кабинете начальника оперативной части каждое – каждое!– утро начиналось именно с этого.
   С ритуала. А иногда – вот как, например, сейчас – ритуал совмещался с работой.
   – Ну-ну, продолжай, – бесстрастно подбодрил он сержанта. Отошел от зеркала и достал из ящика стола нож. – Что замолк, а? Я слушаю предельно внимательно.
   – Так, собственно, это вроде как и все... – буркнул Степанов.
   Кум хмыкнул, вернулся к зеркалу и принялся неторопливо строгать в кружку ломтики хозяйственного мыла. Потом вытер нож, положил обратно в стол, взял кисточку с полки под зеркалом и взбил мыльный раствор в пену. Сказал лениво:
   – Все-то оно все... А вот скажи-ка мне, товарищ сержант, как так получилось, что совершенно случайного человека хватают за жабры на каком-то занюханном полустанке, пихают в поезд – заметь, кстати: в спецпоезд – и ни с того ни с сего привозят в лагерь, за порядок в котором отвечаю и я в том числе? Без суда? Без сопроводительных документов?!
   Еще чуть-чуть – и голос его сорвался бы на крик.
   – Так я ж и говорю: ошибка вышла... – хмуро буркнул сержант.
   Кум шумно выдохнул воздух, постоял несколько секунд с закрытыми глазами, потом невозмутимо обмакнул помазок в пену, встряхнул и стал намыливать щеки, глядя в зеркало.
   Нет, ребята, что ни говори, а альтернативный путь – только водка. Много водки. Ну, или спирт на крайняк. Но все равно – много спирта... Однако ж, видите ли, спиваться, подобно Хозяину Климову, у Кума душа напрочь не лежала.
   – Миленькая ошибочка, – сказал он, не прекращая ритуала бритья. – То есть кто-то из наших будущих постояльцев по дороге ушел в рывок, конвой его профукал и, чтобы не нарушать отчетность, замел ни в чем не повинного финского жителя. Выдал его за беглого, да?
   – Выдать-то выдал... – помялся Степанов. – Вот только в рывок никто не уходил. Этот чухон лишним оказался...
   Кум бросил помазок в кружку, раскрыл бритву, пару раз провел по ремню, направляя, и приступил к основной части ритуала – собственно к бритью. Спросил:
   – Это в каком это смысле – лишним?
   – Ну, то есть, там такая ерунда получилась... – путаясь в словах, принялся объяснять сержант, отчего-то глядя на портрет Дзержинского над начальничьим столом. – В общем, в Ленинграде к паровозу прицепили вагон. Лейтенант, который из конвоиров, ведомость переписал, ну, то есть добавил к прежнему списку новые фамилии... Вот, а в том вагоне зек один к нам ехал, тоже чухон, между прочим, а фамилия у него, извиняюсь, Хей-кинн-хейм-ме, – заковыристое слово Степанов произнес медленно и по слогам, однако ж без запинки. – И фамилия эта в строчку, вишь ты, не влезла! И лейтенант перенес ее на следующую строчку. И машинально на той, второй, строчке номер поставил... Вот и получилось, что полфамилии – это один человек, а пол – другой.
   – Ага.
   Неведомо откуда и неведомо почему в памяти вдруг всплыли звание и фамилия: «поручик Киже», – но кто таков сей поручик и с какого перепуга он вдруг вспомнился, начальник оперчасти не знал.
   – И что же, – сказал он и надул щеку для пущей чистоты бритья, – этот, Хренайнен который, доехал до нас?
   – Да в лучшем виде!
   – А тот... второй финн?
   – Дык сегодня обратно отправим... со всеми положенными извинениями...
   – А отчетность?
   – Товарищ начальник, дык все же сошлось: сколько фамилий – столько людей...
   – Но в ведомости-то на одного больше числится!
   Товарищ начальник отвернулся от зеркала и пристально посмотрел на Степанова.
   – Смир-рна, – сказал он.
   Сержант мигом вытянулся во фрунт.
   – Голубь мы мой, – сказал Кум проникновенно, – ты сам-то понимаешь, что несешь? В ведомости после фамилии любогозаключенного ставятся его имя, отчество, дата рождения, статья, срок... И что было написано рядом с фамилией несуществующего финна? Что-то же должно быть написано! Кто-то же должен был вписать в ведомость его данные?!
   – Не могу знать, – вздохнул Степанов.
   – Ну ладно, – не слушая, продолжал начальник, – кто-то то ли по дурости, то ли по пьяни ошибся. Но там, насколько я знаю, там было двое: капитан и лейтенант. Не считая прочей шушеры при погонах. И никто из них даже не заметил, даже, черт возьми, не заподозрил, что происходит какая-то хрень?!
   Сержант молчал, глядя в пол.
   – Конечно, не заподозрил! Зачем? Ведомость не сходится – подумаешь! Куда как проще схватить первого попавшегося человечка и вместо мифического зека отправить в лагерь!
   – Товарищ начальник, но ведь выяснилось все, ведомость исправим, подчистим... – позволил себе реплику Степанов. Кажется, он искренне не понимал, почему бесится его командир.
   «Меня окружают идиоты», – вспомнилась Куму неведомо чья цитата. Хотя, по большому счету, сержант ни в чем не был виноват.
   Кум стер пену с бритвы, провел рукой по щеке и результатом остался доволен. Потом еще раз поправил лезвие на ремне и приступил к бритью другой щеки.
   Ну да, альтернатива – только водка.
   ...Паршивее всего ему было по утрам. Начальник оперчасти просыпался и долго лежал на спине с закрытыми глазами, всякий раз по новой привыкая к теперешней реальности, до тошноты постылой, прислушиваясь к лаю собак в питомнике и воплям похмельных сержантов, проводящих перекличку... Утром руки дрожали, как с перепоя, из зеркала таращилась мятая, тупая рожа вертухая. Не хотелось ничего. Хотелось сдохнуть к чертям собачьим... Малодушие, наверное, но – ежели честно, вот ежели положа руку на сердце – у многих ли достанет сил примириться с тем, что весьма успешная карьера чекиста в одночасье вдруг рушится, что самый дорогой на свете человек собственноручно им убит, а сам он, вместо повышения, вместо ответственного участка работы отправляется в глухомань, в какую-то занюханную Карелию – на должность начальника абверабогом забытой зоны? И впереди – ни перспектив, ни будущего, ни возможности что-либо изменить в дальнейшей судьбе... Жизнь, считай, закончилась, так толком и не начавшись.
   Ежели честно, то мало у кого хватит сил не спиваться, как, например, начальник лагеря Климов, Хозяин, не свихнуться или... или не застрелиться. (Признаться, мысль о пуле в висок посещала Кума примерно раз в два дня.)
   Однако начальник оперчасти не мог, не хотел и не собирался позволять себе опуститься, а тем более демонстрировать собственный депрессняк подчиненным. Вот оттого он и начинал рабочий день с ритуала бритья – неторопливого, тщательнейшего и вдумчивого. Черт подери, как ни банально и как ни высокопарно это звучит, но скрупулезное соблюдение неких бытовых правил, начиная с чистки зубов и заканчивая мытьем посуды, аккуратность во всем – только это позволяло ему держаться на плаву и сохранять человеческий облик. Робинзон ведь выжил? Хотя, говорят, его реальный прототип разучился говорить, держать ложку с вилкой, да и вообще в животное превратился... но мы не на необитаемом острове, нам, товарищи, в зверушек превращаться никак не можно, мы людьми были, людьми и помрем...
   – Ладно, – задумчиво пробормотал он, приступая к подбородку. – А и в самом-то деле, все выяснилось, отчетность не нарушена, бедный финн свободен... Вольно, сержант, вольно. Молись богу, которого нет, что у нас не возникло проблем. Ты в бога веришь?
   – Никак нет! – возмутился Степанов, однако на миг Куму показалось, что возмущение его было малость неискренним.