– Я бы так и сделал, – кивнул Спартак.
   – Ты сперва раздобудь эту бульбу, а уж потом решай, куда ее девать, – сказал Марсель без тени издевки. – А даже раздобудешь... Ты что, сможешь, как Христос, пятью картохами досыта накормить всю ораву? Значит, пользы от этого никому не будет. Выживать должны сильнейшие – это закон природы, изначальное право рода человеческого. И здесь у каждого есть право доказать, что он сильнее, допустим, меня. Многие им пользуются? Вот то-то. Слабы людишки и пусть за свою слабость винят только самих себя. Правда, суки попытались вырвать у нас кусок... И еще раз попытаются. Ну, они борзы стаей, поодиночке они хлипкие...
   Спартак мог бы возразить, однако почел за лучшее промолчать. Наедине с Марселем он бы, наверное, все же поспорил, но они были не одни.
   – Про людоеда нашего ты уже, конечно, наслышан, не за столом будет помянут, – сказал Марсель. – И что скажешь? Колхозник, мол, гнида и абас, а съеденный Скула – безвинная жертва? Ага, так я и думал. А вот скажи ты, Гога. У тебя хоть кто-нибудь из них вызывает жалость? Ну смешно спрашивать, понимаю! А кто из них, по-твоему, заслуживает большего презрения?
   – Скула, понятно. Дал себя сожрать, как пирожок.
   – Немножко грубовато сказано, но по сути верно. А людоедами нас не удивишь, верно? А в побегах разве людей не жрали? Бегунки всегда с собой берут «корову» на забой. А в блокаду в нашем с тобой городе на Неве тоже люди людей не жрали? Жрали, Спартакушка, еще как жрали!.. Короче, раз Скула ходил тут, раззявив рот, как баба по базару, то сам и виноват. Он чего, не видел, что творится вокруг, что от такой жизни можно ждать любой подляны в любой момент!
   – Я уже заметил, нервы тут у всех на взводе, как курки, – хмуро сказал Спартак.
   – Это верно, у всех тут нервы на пределе. Даже у легавых. Даже у Кума сдают, чего уж про нас, сирот казанских, говорить.
   – У Кума? – переспросил Спартак.
   – У него, – кивнул Марсель. – Лично стал людишек на тот свет спроваживать. Ну, про людоеда доподлинно неизвестно. То ли Кум самотужки все сполнил, то ли поручил кому – это есть тайна, покрытая мраком. Одними слухами пробавляемся. Однако... тот факт, что эти слухи появились, тоже о многом говорит, согласись. Зато с дровосеком все предельно ясно – Кум его лично... подытожил.
   – Что за дровосек? – спросил Спартак.
   – Да колол тут один мужик дрова для столовой. По крайней тупости определить его на какую-нибудь другую работу было затруднительно. Какая у него погремуха была? – Марсель повернулся к Гоге.
   – Да кто его знает... Может, и не было никакой, – сказал Гога.
   – Ну неважно. Космач полный. Не человек, а клоп в человечьем обличье. Где лево, где право не мог запомнить, чего уж говорить о другом. И вот он как-то коряво складывал наколотые дрова, они проходу мешали. А Кум частенько шлялся тем путем по служебным своим легавым надобностям. И каждый раз натыкался на дровницу, орал на тупого и втолковывал ему, как надо правильно складировать. И все без толку. Однажды Кум особенно больно долбанулся богонами о поленья. Это, кстати, все видел и потом расписывал Голуб. Он клянется, что Кум в тот день был заметно датый. Может, потому и не стал тратиться на бесполезную говорильню, а просто без лишних слов заехал тупому дровосеку по рылу. Тот постоял, постоял, покачался, лыбясь, потом свалился на снег, и юшка из уха заструилась... Случай не бог весть какой выдающийся, тем более космач со снега поднялся, вновь за дрова принялся и ну складывать их опять на проходе. Да только с тех пор хиреть стал дровосек, доходить прямо на глазах и сгорел буквально в несколько дней. Перекинулся. Вечером приволок копыта со своей дровокольни, а утром его нашли на нарах холодненьким... В больничке его, может быть, и откачали бы, ляг он туда вовремя, да только у него то ли ума, то ли смелости не хватило проситься в больничку. Так что замочил его Кум, форменным образом замочил...
   – Помнится, Профессор наш рассказывал, что у японских мокрушников, которые жили в незапамятные времена при тамошнем царе Горохе, был такой способ хитрой мокрухи, – вставил Гога. – Назывался удар отсроченной смерти. Тюкнут человечка вроде бы несильно, извинятся, мол, миль пардон, случайно вышло, и отчалят восвояси. А штымп почешет ушибленное место, пожмет плечами и похиляет дальше по своим делам. А через день-другой подыхает, и никто не может понять, отчего да почему. А потому что мокрушники знали, в какую точку надо тюкнуть и с какой именно силой. Чуть послабже тюкнешь – не подействует, чуть посильнее – скопытится прямо на месте и сам рогомет засыплется. Профессор прогонял, что секрет этого удара навсегда утрачен... Может, Кум где надыбал этот секрет и теперь тренирует ударчик на нашем брате?
   – Смешную байку Гога двинул, правда? Только куда лучше япошек умеют бить наши легавые. Про то, кстати, Кум и беседовал потом с Голубом. Верняк, Кум вызвал к себе чекиста Голуба и калякал с ним за тот случай с дровосеком. Он же видел, что Голуб его срисовал. Кум все допытывался, бил ли чекист людишек на допросах. И Голуб признался, что бил. Только не по ушам. Потому как в Ен-Ка-Ве-Де его сразу просветили: по бейцам можешь лупасить сколько влезет, а вот по ушам не трожь, убьешь как нечего делать и показания некому будет подписывать.
   Пауза.
   – А потом разговор Кума с Голубом повернул и вовсе в интересную сторону. Кум вдруг стал допытываться, что стало с чекистами, которые работали при наркоме Ягоде. «Да перебили почти всех, – отвечает Голуб. – А кого не перебили, тех пересажали». «А с вашим братом, с ежовцами?», – спрашивает Кум. «Та же история», – говорит Голуб. И тут Кум вдруг выдает: дескать, вскоре и нас поведут по Владимирскому тракту... Это-де в лучшем случае. А скорее всего, добавляет, забьют насмерть или к стенке поставят. Кум, конечно, сильно под этим делом был, – Марсель щелкнул себя по горлу, – но все равно... л-любопытные разговорчики вел гражданин начальник.
   Марсель испытующе посмотрел на Спартака.
   – Как думаешь, что у Кума на уме? Уж не маслинку ли в чердак себе заслать надумал? Голуб трекает, что видел в кумовских глазах отрешенность... ну или что-то такое. Верный признак, божился, что на тусторону человек смотрит. «У кого я видел такие глаза, – говорит, – те потом вешались в хатах».
   – Боишься, новогопришлют? – спросил Спартак.
   – Ну да, боюсь, – легко признал Марсель. – Потому как слишком серьезный кипеж заворачивается, чтобы не бояться удара в спину... Вот представь себе, что ты возвращаешься со своего летчицкого задания. Удачно отбомбился, ушел от зениток и прочих истребителей. Подлетаешь к аэродрому на последнем керосине, выпускаешь шасси, и тут тебя встречают не орденами и объятиями, а лупят изо всех стволов и орудий. Такая же примерно ситуация может сложиться, получи мы нежданно-негаданно нового Кума.
   – Хозяин у зоны гнилой, тут Кум всем заправляет, – сказал Гога. – И по крайней мере нынешний Кум сучий порядок здесь не строит. А если придет новый Кум и поддержит сторону сук, нам крышка. Точняк.
   Марсель взял из котелка новую картофелину.
   – Пока ты в больничке чалился, у нас здесь вышел с суками серьезный базар. Они завалили Ромика, причем в прямом смысле завалили – скатили на него баланы, когда он проходил мимо штабелей. Пришлось созывать толковище. Собрались в угольном сарае. Суки на толковище стали открещиваться, мол, Ромик – не наша работа. А чья еще, когда Ромик грозился выпустить кишки Лопарю и Дылде за то, что они ласты переломали Пожару, кенту Ромика. В общем, закончилось толковище резней. Двух наших положили, мы завалили троих сук, многих порезали и побили. Не до смерти. Но кончиться могло еще хуже, кабы Горький не остановил своих и не увел с толковища...
   – Чего ж я на бойне у лепил никого не видел? – спросил Спартак.
   – Толковище было уж после того, как прошла буза...
   – Была и буза? – удивился Спартак.
   – Была, – с явной неохотой произнес Марсель. – Только беспонтовая. Когда стало совсем туго с хавчиком, мы ушли в полный отказ, на работы вообще никто не выходил, даже суки к нам примкнули. Ну, тут легавые псы с цепи сорвались, карцерами задавили, перекрыли воздух по всем каналам. Объявили, что с колото-резаными и с побоями отныне будут отправлять не в больничку, а в карцер, и пусть они там лечатся... Так что подрезанных теперь отхаживаем сами.
   – Сурово.
   – Кабы еще суровее не стало, – буркнул Гога.
   – Станет, – сказал Марсель, бросая в котелок недочищенную картофелину. – Сейчас у нас с суками, можно сказать, временное перемирие, они вроде как признали нашу власть, соблюдают порядок. Но, падлой буду, эти гниды дожидаются следующего сучьего этапа. Вот тогда они и устроят нам битву под Москвой. – Марсель со злостью стукнул кулаком по столу. – Знаешь, какой беспредел сейчас по кичам и пересылкам! Настоящая война. Зазу Кутаисского, с которым я вместе чалился по первой ходке, привязали к стволу дерева и двуручкой располовинили. Костю-Карлика бросили на раскаленный лист железа. Шмеля, представь себе, подорвали прямо в лагере какой-то самодельной миной, ноги оторвало. Жгут в кочегарках, топят, с крыш сбрасывают, в бараках душат, забивают. Повсюду резня идет страшная. Это мы еще, считай, мирно живем. И то, полагаю, последние денечки.
   – А ведь их много, не выдержать вам, – медленно проговорил Спартак. – Массой задавят. Ведь это только первые. Вскоре повалит этап за этапом.
   – Значит, погибну вором, а не ссученным, – сказал Марсель, закуривая самокрутку со спартаковской махрой. – Смерти я не боюсь...

Глава тринадцатая
Смерть и немного заговора

   Всего три дня пробыл Спартак в лагере, и вот его уже везут назад в больницу. Тот же грузовик, тот же конвой, тот же лейтенант Чарный. Дежа вю, словом...
   В первый же день, даже в первые часы своего послебольничного пребывания в лагере Спартак написал записку, предназначавшуюся Комсомольцу. Потому что кто его знает, когда удалось бы переговорить с Кумом с глазу на глаз, а на то, чтобы сунуть маляву, много времени не требуется. Нужен лишь удобный случай.
   Случай представился в тот же, первый день. Поздно вечером Кум сам неожиданно заглянул на прожарку, когда там помимо Спартака находилось еще трое зеков. Хоть люди были сплошь свои, из ближнего круга, однако Спартаку хватило благоразумия не затевать при них разговора и не передавать у них на глазах послание. Никто в точности не знает, что у кого на уме, кто чего себе вообразит и что предпримет. Поэтому следовало остерегаться всех. Как любят повторять воры, «никому не верь». Распространять это правило на всю человеческую жизнь, как это делал тот же Марсель, было бы чрезмерным упрощением, но в лагерной жизни его следовало придерживаться, тут оно работало на все сто.
   А Комсомолец за последнее время и в самом деле здорово изменился внешне. Осунулся, четче обозначились круги под глазами, даже походка стала другой, более нервной. И действительно, появилось нечто такое во взгляде... отрешенность не отрешенность... Нечто новое появилось, одним словом. Вдобавок от Кума явственно припахивало водочным выхлопом, чего прежде за ним не замечалось.
   В том, что Кум заглянул в прожарку, не было ничего странного – по роду службы он нередко обходил хозяйство. Как в сопровождении оперов, так и без. (Кстати, вот еще о чем успели сообщить Спартаку его лагерные приятели: Кум чаще стал бродить по жилой зоне в одиночку, даже в вечернее время, хоть это и было, мягко говоря, опасно. Складывалось такое впечатление, что он сознательно испытывает судьбу.)
   Кум расхаживал по помещению, задавал какие-то дурацкие вопросы, похоже, не очень-то вслушивался в ответы, а Спартак лихорадочно размышлял, как бы незаметно сунуть записку. Наконец, когда Кум оказался рядом с ним, Спартак, словно бы поспешно и неловко отступив, со страшным грохотом уронил на пол пустой таз. Как всегда в подобных случаях бывает, на мгновениевзгляды всех рефлекторно сфокусировались в одной точке – на упавшем предмете. Этого мгновения Спартаку хватило, чтобы незаметно пихнуть записку Комсомольцу в карман шинели...
   Собственно, ничего крамольного с точки зрения собратьев по баракам записка не содержала. Крамольны были лишь сами отношения между зеком и Кумом, которые лагерными людьми не могли быть растолкованы иначе, как стукачество. В записке же Спартак всего лишь сообщал то, что узнал от доктора Рыжкова про мать, и просил Комсомольца, если есть возможность, разузнать подробнее...
   Прошло три дня. И сегодня утром распахнулась дверь прожарки, порог переступил Кум и завелся с полоборота.
   – Ну чего, Котляревский, опять у тебя не слава богу! – раздраженно процедил он. – Опять здоровье хромает? Или ты симулянт? – Он помолчал, к чему-то прислушиваясь, подмигнул и сказал более спокойно: – Н-да, вижу, что плох... Ну, чек, собирайся. Поверю и на этот раз. Но если выяснится, что ты симулируешь, сгною в карцере. Вперед на выход, Котляревский!
   Все эти дни Спартак не был уверен, что Комсомолец уловил, как ему сунули записку. Мог ведь и не заметить, мог выкинуть никчемный бумажный комок... Но, судя по всему, малява дошла до адресата и была им прочитана. Только зачем ехать в больницу, что задумал Кум? И ведь не спросишь даже шепотом... Но и не подчиняться не было ровным счетом никакого смысла.
   До больнички на сей раз доехали без внеплановых остановок. Равно как и без задушевных бесед с конвоирами. Словом, отбуксировали зека Котляревского самым что ни на есть рядовым образом. И это Спартака вполне устроило.
   В больничке его препроводили в кабинет доктора Рожкова, конвой остался за дверью.
   Доктор сидел за столом, писал что-то быстро в гроссбух. Потом поднял голову, показал Спартаку на стул. Спартак сел... И все. Доктор голову вновь опустил, продолжил писать, так и не обронив ни слова. Ситуация складывалась абсурдная. Однако Спартак решил ни о чем не спрашивать и уж тем паче ничего не предпринимать. Все когда-нибудь разъяснится, а спешить ему некуда. Ему еще много-много лет некуда спешить.
   Прошло полчаса, не меньше.
   И в кабинет вошел Комсомолец. Не сказать, что Спартак сильно удивился. Чего-то подобного он и ожидал.
   – Конвой я отправил на кухню подхарчиться, – Кум остался возле двери. – Сказал, что пришлю за ними, когда понадобится. Пошли, Спартак.
   – Куда?
   – Вы не рассказали? – вопрос Кума был адресован Рожкову.
   – Знаете, я подумал, что мое участие и так слишком велико, поэтому...
   – Я понял, – перебил его Комсомолец. – Тогда показывайте, куда идти.
   Втроем они вышли на улицу. Пересекли двор. Рожков отпер калитку в заборе, и они оказались во дворе соседнем. Спартак уже понял, куда они идут. В женский корпус. И уже не сомневался, что все это значит. Вряд ли могли быть еще какие-то варианты.
   Комсомолец вдруг резко остановился. Повернулся к Спартаку, взял за рукав и отвел к толстенной вековой сосне, в которую был вбит огромный плотницкий гвоздь, а к гвоздю привязана бельевая веревка. Комсомолец прислонился к дереву, достал папиросы, протянул пачку Спартаку. Рожков же остался перетаптываться в сторонке.
   – На следующий день после того, как получил твою маляву, я поехал в женскую колонию в Топольцах, – Комсомолец дал прикурить Спартаку. – Узнал все о маме. Потом договорился о переводе ее в больницу. Довольно легко договорился, – он невесело усмехнулся. – Замотивировал все оперативной необходимостью. Дескать, за свидание с матерью ее сын готов выложить мне все до донышка о готовящемся побеге. И по-другому-де его не расколоть. Побег уже на мази, вот-вот зеки сорвутся в рывок, добавил я, поэтому действовать надо быстро. Вот так... Мама сейчас здесь...
   Комсомолец кивнул в сторону больничного корпуса.
   – Мать знает, что я приеду? – хрипло произнес Спартак.
   Комсомолец помотал головой:
   – Не стоило ей говорить. Тогда она все эти дни не сомкнула бы глаз.
   Спартак кивнул, соглашаясь с ним.
   – Послушай... – Кум посмотрел куда-то вверх, потом неизвестно зачем подергал бельевую веревку. – Может такое случиться... Может быть, она даже не узнает тебя...
   Спартак ощутил ледяной комок, вставший поперек горла.
   – Так плохо?
   – Так плохо.
   – Ты здорово рискуешь? – спросил Спартак, глядя Комсомольцу прямо в глаза.
   – Если что, отбрехаюсь, не впервой, – деланно-бодрым тоном произнес Комсомолец. Выкинул измятую в пальцах, но так и не зажженную папиросу. – Ладно, пойдем...
   Мать лежала в отдельной палате. Видимо, Комсомолец круто надавил на больничный персонал «оперативной необходимостью». Входя в палату, Спартак краем уха слышал, как встретившая их женщина-врач спрашивает у Комсомольца, где конвой. Ответа он не услышал. Потому что все звуки для него враз померкли...
   Это была его мать. Он узнал ее, он не мог ее не узнать... Хотя узнать было непросто. Мать ничуть не напоминала ту женщину, которую он видел в последний раз четыре года назад. Блокада, лагеря и болезнь молодого и здорового изменят до неузнаваемости, а что уж говорить о пожилой женщине... Мать была полной улыбчивой женщиной. А теперь... Дистрофическая худоба... Ввалившиеся щеки... Глубоко запавшие глаза... Почти нет зубов... Желтая дряблая кожа...
   Мать глаз не открыла. Или крепко спала, или была без сознания. Но была жива – в тишине одиночной палаты Спартак слышал ее дыхание. Скорее всего, без сознания. Может быть, ей вкололи морфий. Во всяком случае Спартак надеялся, что вкололи.
   Спартак опустился перед койкой на колени, уткнулся головой в одеяло.
   Чувство вины захлестнуло с головой. Разумом он понимал, что не виноват... но что такое разум? Ведь как ни крути, а именно из-за него мать угодила в лагеря, которые забрали у нее жизнь.
   Спартак взял мать за руку. Рука была холодная.
   Он понимал, что видит мать последний раз в жизни и ничего изменить нельзя, а поверить не мог. Время остановилось, потому что его движение ничего не могло вернуть, ничего не способно исправить.
   И он не знал, хочет ли, чтобы она очнулась, увидела его рядом с собой. Быть может, она спросит его о Владе... Сможет ли он соврать, глядя ей в глаза? Он не был в этом уверен. Если мать не знает, что с ее дочерью, если верит, что она жива, то лучше бы ей не знать правды. Но с другой стороны, если мать не откроет глаза и не увидит его сейчас, она не увидит его никогда.
   Путаница в мыслях полнейшая.
   – Прощай, мама,– сказал Спартак мертвым голосом. – Прости...
   Он поцеловал мать в щеку.
   Отошел от кровати, присел на колченогий стул, опустил голову, уронил руки. Вокруг и внутри была звенящая совершеннейшая пустота.
   Он не сразу сообразил, что плачет, дергая головой, без слез, беззвучно, плачет...
   Прошло какое-то время, и он, двигаясь, как автомат, открыл дверь, вышел в коридор. Кто-то о чем-то спросил, кто-то что-то произнес приказным тоном, кто-то дернул за рукав. Его куда-то повели.
   Все вокруг неожиданно оказалось за мутным стеклом. Он чувствовал себя погруженным в аквариум, чувствовал себя безмозглой рыбой, которая не понимает, что там за размытые силуэты маячат за перегородкой, что за тени проплывают мимо, что за контуры обрисовываются...
   Его вели, и он шел, не замечая дороги. Кажется, рядом проплывали деревья, заборы, воткнутая в сугроб деревянная лопата, поленница, собачья конура...
   Он даже не попытался осмыслить тот факт, что его сажают не в грузовик, а в легковушку «зис». Откуда-то, словно бы из дальнего далека, донеслись слова Комсомольца: «Разумеется, под мою ответственность!»
   Он оказался в припахивающем бензином тепле, на мягком заднем сиденье. Ехали молча. За окном нескончаемо тянулись заваленные снегом леса, заваленные снегом поляны, под колеса уходила снежная дорога. Никого не попадалось навстречу, никакого жилья вдоль дороги, никакие охотники и лыжники не выходили из леса. «Белое безмолвие», – вдруг пришло Спартаку на ум название рассказа любимого в детстве писателя Джека Лондона. И на тысячи километров вокруг огромные пустынные пространства, где ни души, только снег да зверье. Зато собрано много душ на крохотном пятачке земли, обнесенном колючкой. Душно от душ, набитых в бараки. Иногда в прямом смысле душно – в летнюю жару. Зимой же просто теснотища, человек на человеке. А кругом свободное пространство, которое так и дышат волей, по которому хочется просто идти, неважно куда, важно идти самому, чтоб не подталкивали в спину автоматом...
   Прав был финн, ох прав – вокруг такие просторы, а люди предпочитают жить в тесноте.
   Это была первая мысль Спартака после ухода из больницы. Вторая была не легче: «Безумие. Мы живем в каком-то кошмарном сне, который снится горячечному больному, и этот больной все никак не может проснуться...»
   – Остановись здесь, Егорыч, – вдруг громко произнес Комсомолец.
   Комсомолец вышел из машины, взяв какой-то сверток. Стоя у открытой дверцы, сделал Спартаку знак, чтобы тоже выходил. Спартак на ватных ногах выбрался наружу. Они двинулись по снегу, утопая в сугробах иногда и по колено. Комсомолец шел впереди.
   Третья по счету мысль, посетившая Спартака, была не менее бредовая, чем предыдущие: «Если Кум собрался меня шлепнуть, сопротивляться не буду».
   Они обогнули огромный валун, какими засыпал всю Карелию в незапамятные времена прогулявшийся по северным землям ледник, и вышли на берег небольшого озера. Одно из карельских озер, которых в этих краях не перечесть. Небольшое такое озерцо, похожее на блюдце. Летом – родниковой прозрачности, зимой – промерзающее почти до дна. Рыбное, как водится.
   (Когда только начался голод, Спартак недоумевал, почему не могут организовать лов рыбы силами зеков. Это отчасти решило бы вопрос нехватки еды. И сделать было несложно. Составить отряд из самых благонадежных заключенных, которым сидеть осталось немного и бежать просто невыгодно, как ни крути. Отрядить на них одного конвоира, и пусть бы они с утра до ночи пропадали на реке или на озерах, пробивали бы проруби, опускали в них сеть. Их лесозаготовочную норму распределили бы на других зеков, осилили бы как-нибудь. А сеть раздобыть уж вовсе не сложно. Но, поразмыслив, Спартак понял, что никому, кроме заключенных, это не надо. Лишние заботы, да вдобавок лишняя ответственность. Начальник лагеря ни за что не согласится на подобное нарушение инструкций содержания в лагере. А вдруг чего случится? Сам тогда пойдешь по этапу. Гораздо проще ужесточить меры, закрутить гайки, погасить бузу. А что десяток-другой, а то и сотня-другая загнутся с голодухи – так это ж зеки. Не жалко.)
   Зашуршала газетная бумага, полетела в снег.
   – Выпей, – Комсомолец протянул Спартаку бутылку водки.
   Спартак машинально приложился к горлышку. Сорокаградусная жидкость вливалась, как дистиллированная вода – ни вкуса, ни крепости не чувствовалось. Утерев губы рукавом, он отдал бутылку Комсомольцу. Так, передавая друг другу, молча допили до конца. Бутылка полетела в сугроб и навсегда исчезла в глубоком снегу.
   Оба стояли и смотрели на спящее подо льдом озеро.
   Комсомолец произнес, не поворачиваясь:
   – Своимобъяснишь так. Доктора накачали лекарствами и отправили восвояси. Сказали напоследок: «Нечего койки нам занимать, когда тяжелых некуда положить. Вот когда вновь помирать станешь, тогда вновь и возьмем тебя на лечение».
   Спартак присел, набрал в ладони снега, растер им лицо. Сплюнул.
   – Вот ответь мне. Когда еще выдастся спросить... – он говорил, глядя в никуда. – Ну ладно, у меня еще остался в жизни смысл. Найти жену. Быть с ней. Меня ломает, корежит, иногда невмоготу, иногда хочется со всем разом покончить... Но мысль о жене вытягивает меня из этих омутов на поверхность. А тебя? Чем ты держишься? Инстинктом самосохранения, о котором доктор Рожков говорил? И главное, ради чего, ради кого ты держишься?
   Как до этого Спартак долго не мог говорить, так не мог сейчас молчать.
   – Помнишь... дело было сразу после моего возвращения с Финской... ты расписывал Владе прекрасный дворец, который мы все строим, но пока-де леса еще не убраны, строительный хлам валяется повсюду и все в таком роде? Ты сейчас по-прежнему чувствуешь, что строишь какой-то там дворец? Вот среди всего этого? – Спартак обвел рукой безмолвные просторы. – Вместе с твоим осатаневшим от голода контингентом? Ну ладно... Пусть мы что-то строим и вносим лепту... А житьмы когда будем? Вот моя мать прожила жизнь... И что она увидела перед собой в последний миг? Уж никак не своды прекрасного дворца, а... потолок лагерной больнички... – Спартак сплюнул на снег. – Когда я буду жить с женой, когда мы детей рожать будем? Через пятнадцать лет? Когда я останусь без зубов, без легких и вообще без здоровья? Или когда мне намотают новый срок? И что тысобираешься делать дальше? Все то же самое? Жрать водку и ждать перевода в теплые края? Закручивая гайки, сажая в карцер, расстреливая...
   У Комсомольца вдруг вырвался нервный короткий смешок.
   – А вот тут ты напраслину возводишь. Неделю назад, прознав про бузу в лагере, приезжали... вышестоящие начальнички. Орали на нас с Хозяином, что мы миндальничаем с врагами, которые тут у нас совсем распоясались, чувствуют себя как на воровской малине. Грозились нас самих пустить по этапу, если не наведем порядок... любыми средствами.
   Они разговаривали, не поворачивая друг к другу голов.
   – Ты не ответил на вопрос, – сказал Спартак.
   – На какой? Ты закидал меня вопросами.
   – На главный. Как тысобираешься жить дальше?
   – Тебя отчего-то моя жизнь волнует больше своей.
   – Тебе не кажется, что не стоит разделять мою и твою жизнь? И сидим мы оба... Причем в одном лагере. Вот так вот взять и сбежать отсюда ты тоже не можешь. Да и некуда тебе бежать, не к кому. Я бесправный зек, а ты вроде человек при власти – но мы оба