Страница:
Такие корзины имеются здесь у всех — в них кладут добычу, домашний скарб, запас продовольствия.
Корзина у девушки казалась тяжелой, но мулатка была истинной дочерью своего народа — местные женщины выносливы и если уж падают, то только мертвыми.
С огромной нежностью, смешанной с состраданием, она смотрела на своего спутника, приволакивавшего ногу и буквально истекавшего потом.
Это был европеец, стройный, с правильными чертами лица, но бледность и впалые щеки указывали на то, что он отдал положенную дань адскому экваториальному климату.
На спине мужчина нес два свернутых в трубку брезентовых гамака, привязанных за почерневшие лямки, в правой руке держал саблю, в левой — ствол пальмы кому, тонкий, но прочный, на который опирался, как на посох.
Женщина была одета кокетливо и опрятно. Оранжевый шелковый мадрас гармонировал со смуглым цветом лица. На бронзовой шее вилось двадцать пять рядов бус. Цветная рубашка вздымалась на круглой и крепкой, как у античных статуй, груди. И наконец, бело-голубая камиса в косую полоску и что-то наподобие юбочки, откровенно подчеркивали совершенную пластику ее точеных бедер. С массивным серебряным браслетом на левом запястье и ярким цветком в смоляных кудрях, она воплощала неодолимо влекущую к себе красоту.
Молодой человек, совершенно выдохшись, присел, вернее рухнул, выронив саблю и посох, у подножия гигантской симарубы, чью крону украшали разноцветные, похожие на огромные орхидеи цветы, а на стволе белел фарфоровый изолятор телеграфных проводов.
С веселым щебетанием проносились стайки тропических птиц, а с ветки на ветку перескакивали, корча уморительные рожи, уистити[109].
Все представители фауны и флоры чувствовали себя в этом маленьком мирке вольготно, не боясь ни солнечных лучей, ни тлетворных испарений, ни малярии… Мулатка также держалась свободно и раскованно в этой раскаленной добела атмосфере. И лишь один европеец, насильственно перемещенный в этот край, час от часу слабел, и в полузабытьи ему казалось, что это вовсе не пот течет у него со лба, а струи дождя омывают лицо.
Красавица креолка, встав перед ним на колени, бережно отерла платком мокрое лицо юноши.
— Мы оставайся мало ходить. Я вылечай твой лихорадок.
— Спасибо, голубка, — ответил путник, и ласка засветилась в его глазах. — Но я полагаю, лучшим лекарством от моей болезни будет отдых.
— Мы отдыхай здесь?
— Согласен, с удовольствием.
— Я сам-сам привязай гамаки.
— Да, если хочешь… Господи Боже мой! Ну не стыд ли — я разлегся, а ты одна трудишься, как пчелка, дитя мое…
Наклонясь к нему, мулатка запечатлела на его губах пламенный поцелуй.
— Раз я обожаю тебя и сейчас сильнее тебя, то разве не правильно, что я должна выполнять самую тяжелую работу? — спросила девушка на своем по-детски трогательном креольском наречии.
— Я тоже тебя обожаю, дорогая Фиделия, — расчувствовался молодой человек. — Вот поэтому мне и хотелось бы щадить тебя. Всем она хороша, твоя страна, только жарковато бывает. Я вот про снег мечтаю, про льдинки в графине с водой.
Красавица креолка сделала вид, что поняла его, и залилась вдруг заливистым и звонким смехом, органично слившимся с птичьим хором.
— Да, дорогая, бывают такие льдинки… Ты ведь этого не знаешь, нет?
— Не знаю…
— Понимаешь, девочка, это когда вода из жидкой становится твердой, как камешек. Да еще и холодной.
— Холодной? А что это такое?
И вправду, как же ей рассказать о холоде, когда в этой раскаленной топке, где ни днем, ни ночью даже прохладой не повеет, где и зимой и летом все кипит, клокочет, испаряется?..
Молодой человек поднес руку к горячему лбу:
— Вот сюда бы мне немного льда… Холодный бы компресс положить. Вмиг бы полегчало, унялась бы боль, от которой прямо череп раскалывается…
— Поджидай маленький минутку, — прервала его девушка. — Я выну из твой голова удар солнца.
Фиделия вынула из своей пагары флакон белого стекла. На две трети флакон был полон прозрачной жидкостью, по всей видимости водой. Крышкой служил кусочек тряпки, обмотанной по горлышку веревкой. На донышке лежало несколько кукурузных зернышек и кольцо белого металла, очевидно, серебряное.
Девушка перевернула флакон и провела намокшей тряпочкой по лбу юноши, стараясь, чтобы пропитанная влагой ткань соприкоснулась с самыми острыми болевыми точками.
— Здесь тебе всего больнее, правда, любовь моя? — спрашивала она.
— Здесь, здесь. Да только не принесет мне твоя штуковина большой пользы… Вода-то при этой жаре — хоть белье в ней вываривай…
Мулатка одарила его высокомерной улыбкой.
— Белые всегда высмеивают то, чего не понимают. Ты немного подождать.
Пять минут терпеливого ожидания истекли.
И тут вдруг и впрямь произошел странный феномен — внутри флакона стало твориться нечто невиданное. Вода забурлила, да так, как будто она и в самом деле закипала, хотя температура самого флакона нисколько не повысилась. Появились пузырьки, водовороты, зернышки кукурузы завертелись, повинуясь взвихрению струй, как движутся брошенные в кипящий котел овощи.
Веки юноши медленно опустились, он полузакрыл глаза, его только что еще сведенное гримасой боли лицо разгладилось, и по нему разлилось бесконечное блаженство. Боль мало-помалу отступала.
Такую методику креолы применяют для исцеления самых разнообразных болезней, в частности солнечного удара. Вот это-то они и называют «вынуть из человека солнце».
— Боже, как замечательно, — пробормотал больной. — Я такого и представить себе не мог… Мне кажется, я совсем выздоровел!.. Это потрясающе! Как ты добра, моя маленькая кудесница! До чего я тебе благодарен, и до чего же я тебя люблю!
Девушка сияла и улыбалась. Она обнимала юношу нежно, но с какой-то нервозной страстностью.
— О да, этот предмет — замечательная вещь!
— Я чувствую себя прекрасно и даже не прочь чего-нибудь перекусить. Мне, кажется, вполне по силам заняться стряпней.
— Нет, лежи спокойно, не шевелись. Стряпня — это мое дело.
И, как всегда живая и проворная, невзирая ни на какой зной, она извлекла из пагары (где, казалось, хранятся вещи на все случаи жизни) две миски, сделанные из бутылочных тыкв, немного муки из маниоки крупного помола, цветом напоминающую сахар-сырец, кусок сушеной трески, завернутый в лист папайи, затем полбутылки топленого свиного сала, приобретшего под влиянием жары консистенцию растительного масла, и, наконец, маленькую медную сковородочку на деревянной ручке.
Мулаточка сложила из веток маленький костерок, огородив его камнями, высекла с помощью кремня и огнива огонь, и вот уже на сковородке весело зашипело топленое свиное сало, а в нем, нарезанная тончайшими ломтиками, жарилась соленая треска.
И пока под бдительным надзором мужчины происходила эта важнейшая операция, она вприпрыжку побежала к протекающему рядом ручью, наполнила водой одну из мисок и, понемногу добавляя в нее маниоку, замесила тесто, вид которого вряд ли возбудил бы аппетит у кого-либо из европейцев.
Но мужчина наблюдал за ней любовно и бормотал:
— Ну что за дивное создание!.. А добрая, а самоотверженная, а красивая, ну просто не то слово!.. Что бы со мной без нее было! Да давным-давно вся эта хищная живность, которой кишит сия любезная страна, уже б и косточки мои сглодала!..
Вот и обед готов.
Мулаточка вылепила из теста шарики величиной с орех, разделила треску на две равные части, добавила немного красного перца и, с присущей ей детской веселостью, сообщила:
— А вот уже кушать будем!
— Да, милая моя Лия, мы сейчас засядем за трапезу, которую ты так проворно и ловко состряпала, пока я дрых как последняя скотина.
Она расхохоталась, хотя и не поняла всей тонкости сказанного, и поднесла своему спутнику на красивом пальмовом листе шарики, съеденные им с удовольствием один за другим.
Перекусив таким образом, они запили трапезу водой, и, пока креолочка мыла посуду и укладывала свои причиндалы в безразмерную пагару, молодой человек потягивал сигарету из настоящего табака — истинная роскошь в здешних местах.
Было около пяти часов. Солнце все еще свирепствовало, хотя спустилось значительно ниже к горизонту. Через час оно внезапно исчезнет, будто его разом поглотит океан. Это моментальное исчезновение всегда удивляет и поражает не привыкших к таким резким перепадам европейцев.
Как всегда неутомимая, Фиделия развернула гамаки, повесила их рядом, так что образовалось некое подобие двуспальной кровати, и приготовилась ко сну.
Уже начали кричать ночные птицы, выпорхнув из своих таинственных укрытий, поднялись в воздух бабочки-пяденицы, а где-то вдали подняли гвалт обезьяны. Даже пахнуло с моря ветерком, принеся хоть немного прохлады. Раздались первые трели гвианского соловья-апады, и вот внезапно солнце, как раскаленный болид[110], упало в океан.
Юная креолка и ее спутник улеглись по своим гамакам и, держась за руки, сблизив головы, обменялись на сон грядущий несколькими словами любви.
Сон сморил юношу посреди поцелуя.
Испытывая к нему чувства и любовницы и матери, девушка поправила гамак, укрыла ему голову куском марли, чтобы не кусали комары, и долго еще бодрствовала, охраняя его сон. Неутомимой ручкой она покачивала гамак возлюбленного и всматривалась в ночную тьму, следя, чтобы на них не напала летучая мышь-вампир, чей укус бывает смертелен для ослабленных и малокровных европейцев[111], затем наконец и сама забылась сном.
…Ее пробудил жалобный крик какой-то птицы, похожий на крик горлицы. Это кричал токо[112], возвещая рассвет.
Когда проснулся и юноша, они улыбнулись друг другу, обнялись и долго целовались.
— Вставай, друг мой, надо идти, пора. Еще пока свежо, а Кайенна неблизко. Пора отправляться в путь.
— Знаю, милая, надо идти. Но я чувствую такую слабость, и, потом, нам так хорошо здесь…
Отчаявшись убедить юношу своими доводами, мулаточка нежно обвила его руками и приподняла.
— Вставай, любимый! Твой друг ждет тебя, а мы тут нежимся.
— Черт подери, ты права, Лия. Ты напомнила мне о моем долге. Друг мой Леон, Леон Ришар, безвинно осужденный, нуждается в моей помощи, и мы обязаны дойти, чего бы это ни стоило.
Как справедливо только что заметила Фиделия, путь из Сен-Лорана до Кайенны был неблизкий и нелегкий. Оттого что дорога считалась «колониальной», она не становилась лучше. Несмотря на обилие даровой рабочей силы в виде каторжников, состояние дороги было довольно плачевно.
А ведь она являлась единственной сухопутной артерией, связывающей большой исправительный лагерь Сен-Лоран со столицей колонии и проходящей через Синнамару, Иракубо, Куру и Макурию.
Но никого это не заботило — мало кто пользовался колониальной дорогой — чиновники предпочитали плыть морем, на сторожевом корабле, а золотодобытчиков перевозили на своих шхунах местные рыбаки.
Дорога была перегорожена упавшими деревьями, не пригодна ни для каких видов колесного транспорта, что, собственно, не меняло дела — никакого транспорта у местных жителей не было, ни лошадей, ни мулов.
Бедняки, бывшие не в состоянии заплатить за проезд даже владельцам местных лодчонок, или люди, имевшие свои причины избрать сухопутный способ передвижения, должны были приготовиться к тому, что им понадобится недельки две на то, чтобы преодолеть это расстояние.
Как бы быстро ни шел человек, трудность состояла в том, что на дороге попадалось множество речушек, зачастую весьма широких и довольно глубоких, а в Мальманури так и вовсе не было переправы.
Иногда на реках встречались туземные пироги, но чаще всего их доводилось переходить вброд, иногда — переплывать, если не было возможности дождаться отлива.
Подобные препятствия особенно тяжелы для европейцев, ведь почти все они здесь страдают малярией, и путешествие оборачивается для них сущей пыткой.
А юноша и его спутница не смахивали на простых путников, скорее на беглецов. На нем была одежда ссыльного, состоявшая из соломенной шляпы, синих робы и штанов, грубой полотняной рубахи и солдатских башмаков на шнуровке, то есть от одежды каторжника она отличалась разве что цветом.
Собственно, разница между ссыльным и каторжником куда меньшая, чем принято считать.
Ссыльные тоже живут в лагерных бараках, работают на лесоповале под бдительным надзором военных охранников. У них такой же распорядок, такой же рацион питания, такой же трибунал, что и на каторге. Из метрополии их привезли в таких же железных клетках по пятьдесят человек в каждой, что и приговоренных к каторге.
Понятно, что немногие ссыльные могут претендовать на похвальную грамоту за примерное поведение.
Однако правда и то, что ссылаемые на поселение очутились здесь за обычные подсудные правонарушения, подлежащие юрисдикции полиции нравов, в то время как каторжникам вынес приговор суд присяжных.
А получается, что наказания за правонарушение и преступление приблизительно одинаковы, разве что в итоге одних одевают в серое платье, других — в синее.
Видимо, такова воля органов правосудия.
Оговорим, правда, что эти бедолаги, совершившие правонарушение, а не преступление, подразделяются на две категории: коллективные и индивидуальные ссыльные.
Первые — точное подобие каторжан. Вторые имеют право жить вне лагеря и даже уклоняться от строгого выполнения принудительных работ, но при условии, что будут содержать себя сами из собственных средств.
Последняя категория крайне малочисленна— из 1152 ссыльных не наберется и сотни привилегированных.
Вот почему юноша в одежде ссыльного и его подруга, казалось, прятались или, во всяком случае, избегали населенных пунктов. По той же причине они обошли стороной Синнамару, поселок, в котором была жандармерия. Затем переплыли широкую реку, толкая перед собой плотики с пожитками.
Так они шли день за днем, ночуя под открытым небом, по-нищенски питаясь из своих скудных запасов.
Юношу все время трепала малярия, он страдал от все усиливающегося малокровия, слабея иногда до того, что чуть с ног не валился, но, невзирая ни на что, сохраняя свою истинно парижскую веселость и склонность к зубоскальству. Девушка, заботливая и мужественная, черпала силы в безграничной любви и жертвенной преданности ему. Когда ее спутник совсем выдыхался и, шатаясь, чуть не падал, она подставляла ему плечо, он на него опирался, и, несмотря на изрядную ношу на голове, юная креолка подбадривала возлюбленного то словом, то лаской, то поцелуем. И постоянно напоминала о том, кого они идут спасать.
— Леон!.. Леон Ришар!.. Ему не на кого надеяться, кроме нас!
И юноша, чувствуя новый прилив сил, ступал тверже и бормотал с нежностью в голосе:
— Бедняга Леон!.. Бедняжка Мими!.. Как жестоко с вами расправились…
Пока они не встретили никого подозрительного.
В окрестностях Куру путешественники спрятались, выжидая, и им посчастливилось пересечь реку в пироге одного негра, родственника Фиделии. Этот славный парень пополнил их уже почти исчерпавшиеся запасы провианта, приютил на ночь и проводил до речки Макурия.
В случайно встреченной лодке они переехали и эту реку, за которой начинался для них последний этап пути. Наши путники прошагали километров пятнадцать — шестнадцать и оказались в городке того же названия.
Они знали: Кайенна, цель такого трудного и мучительного путешествия, где-то близко, совсем рядом.
Юноша чувствовал в сердце необыкновенную отвагу, как будто ноги его не были сбиты в кровь, лицо и руки — искусаны москитами и распухли, как будто у него не звенело в ушах от приступов малярии, а голова не болела так, что, казалось, лопнет.
Наконец путешественники дошли до самого конца дороги, и тут отчаянный крик удивления вырвался у юноши — перед ними был морской залив шириною не менее одного лье.
— Вон Кайенна, — безмятежно пояснила его спутница, указывая на другой берег.
— Громы небесные! Так Кайенна — остров?! А я об этом и не знал… Тогда, Боско, бедолага, все пропало, каюк… Сроду тебе не пересечь эту растреклятую полоску воды!..
ГЛАВА 9
Корзина у девушки казалась тяжелой, но мулатка была истинной дочерью своего народа — местные женщины выносливы и если уж падают, то только мертвыми.
С огромной нежностью, смешанной с состраданием, она смотрела на своего спутника, приволакивавшего ногу и буквально истекавшего потом.
Это был европеец, стройный, с правильными чертами лица, но бледность и впалые щеки указывали на то, что он отдал положенную дань адскому экваториальному климату.
На спине мужчина нес два свернутых в трубку брезентовых гамака, привязанных за почерневшие лямки, в правой руке держал саблю, в левой — ствол пальмы кому, тонкий, но прочный, на который опирался, как на посох.
Женщина была одета кокетливо и опрятно. Оранжевый шелковый мадрас гармонировал со смуглым цветом лица. На бронзовой шее вилось двадцать пять рядов бус. Цветная рубашка вздымалась на круглой и крепкой, как у античных статуй, груди. И наконец, бело-голубая камиса в косую полоску и что-то наподобие юбочки, откровенно подчеркивали совершенную пластику ее точеных бедер. С массивным серебряным браслетом на левом запястье и ярким цветком в смоляных кудрях, она воплощала неодолимо влекущую к себе красоту.
Молодой человек, совершенно выдохшись, присел, вернее рухнул, выронив саблю и посох, у подножия гигантской симарубы, чью крону украшали разноцветные, похожие на огромные орхидеи цветы, а на стволе белел фарфоровый изолятор телеграфных проводов.
С веселым щебетанием проносились стайки тропических птиц, а с ветки на ветку перескакивали, корча уморительные рожи, уистити[109].
Все представители фауны и флоры чувствовали себя в этом маленьком мирке вольготно, не боясь ни солнечных лучей, ни тлетворных испарений, ни малярии… Мулатка также держалась свободно и раскованно в этой раскаленной добела атмосфере. И лишь один европеец, насильственно перемещенный в этот край, час от часу слабел, и в полузабытьи ему казалось, что это вовсе не пот течет у него со лба, а струи дождя омывают лицо.
Красавица креолка, встав перед ним на колени, бережно отерла платком мокрое лицо юноши.
— Мы оставайся мало ходить. Я вылечай твой лихорадок.
— Спасибо, голубка, — ответил путник, и ласка засветилась в его глазах. — Но я полагаю, лучшим лекарством от моей болезни будет отдых.
— Мы отдыхай здесь?
— Согласен, с удовольствием.
— Я сам-сам привязай гамаки.
— Да, если хочешь… Господи Боже мой! Ну не стыд ли — я разлегся, а ты одна трудишься, как пчелка, дитя мое…
Наклонясь к нему, мулатка запечатлела на его губах пламенный поцелуй.
— Раз я обожаю тебя и сейчас сильнее тебя, то разве не правильно, что я должна выполнять самую тяжелую работу? — спросила девушка на своем по-детски трогательном креольском наречии.
— Я тоже тебя обожаю, дорогая Фиделия, — расчувствовался молодой человек. — Вот поэтому мне и хотелось бы щадить тебя. Всем она хороша, твоя страна, только жарковато бывает. Я вот про снег мечтаю, про льдинки в графине с водой.
Красавица креолка сделала вид, что поняла его, и залилась вдруг заливистым и звонким смехом, органично слившимся с птичьим хором.
— Да, дорогая, бывают такие льдинки… Ты ведь этого не знаешь, нет?
— Не знаю…
— Понимаешь, девочка, это когда вода из жидкой становится твердой, как камешек. Да еще и холодной.
— Холодной? А что это такое?
И вправду, как же ей рассказать о холоде, когда в этой раскаленной топке, где ни днем, ни ночью даже прохладой не повеет, где и зимой и летом все кипит, клокочет, испаряется?..
Молодой человек поднес руку к горячему лбу:
— Вот сюда бы мне немного льда… Холодный бы компресс положить. Вмиг бы полегчало, унялась бы боль, от которой прямо череп раскалывается…
— Поджидай маленький минутку, — прервала его девушка. — Я выну из твой голова удар солнца.
Фиделия вынула из своей пагары флакон белого стекла. На две трети флакон был полон прозрачной жидкостью, по всей видимости водой. Крышкой служил кусочек тряпки, обмотанной по горлышку веревкой. На донышке лежало несколько кукурузных зернышек и кольцо белого металла, очевидно, серебряное.
Девушка перевернула флакон и провела намокшей тряпочкой по лбу юноши, стараясь, чтобы пропитанная влагой ткань соприкоснулась с самыми острыми болевыми точками.
— Здесь тебе всего больнее, правда, любовь моя? — спрашивала она.
— Здесь, здесь. Да только не принесет мне твоя штуковина большой пользы… Вода-то при этой жаре — хоть белье в ней вываривай…
Мулатка одарила его высокомерной улыбкой.
— Белые всегда высмеивают то, чего не понимают. Ты немного подождать.
Пять минут терпеливого ожидания истекли.
И тут вдруг и впрямь произошел странный феномен — внутри флакона стало твориться нечто невиданное. Вода забурлила, да так, как будто она и в самом деле закипала, хотя температура самого флакона нисколько не повысилась. Появились пузырьки, водовороты, зернышки кукурузы завертелись, повинуясь взвихрению струй, как движутся брошенные в кипящий котел овощи.
Веки юноши медленно опустились, он полузакрыл глаза, его только что еще сведенное гримасой боли лицо разгладилось, и по нему разлилось бесконечное блаженство. Боль мало-помалу отступала.
Такую методику креолы применяют для исцеления самых разнообразных болезней, в частности солнечного удара. Вот это-то они и называют «вынуть из человека солнце».
— Боже, как замечательно, — пробормотал больной. — Я такого и представить себе не мог… Мне кажется, я совсем выздоровел!.. Это потрясающе! Как ты добра, моя маленькая кудесница! До чего я тебе благодарен, и до чего же я тебя люблю!
Девушка сияла и улыбалась. Она обнимала юношу нежно, но с какой-то нервозной страстностью.
— О да, этот предмет — замечательная вещь!
— Я чувствую себя прекрасно и даже не прочь чего-нибудь перекусить. Мне, кажется, вполне по силам заняться стряпней.
— Нет, лежи спокойно, не шевелись. Стряпня — это мое дело.
И, как всегда живая и проворная, невзирая ни на какой зной, она извлекла из пагары (где, казалось, хранятся вещи на все случаи жизни) две миски, сделанные из бутылочных тыкв, немного муки из маниоки крупного помола, цветом напоминающую сахар-сырец, кусок сушеной трески, завернутый в лист папайи, затем полбутылки топленого свиного сала, приобретшего под влиянием жары консистенцию растительного масла, и, наконец, маленькую медную сковородочку на деревянной ручке.
Мулаточка сложила из веток маленький костерок, огородив его камнями, высекла с помощью кремня и огнива огонь, и вот уже на сковородке весело зашипело топленое свиное сало, а в нем, нарезанная тончайшими ломтиками, жарилась соленая треска.
И пока под бдительным надзором мужчины происходила эта важнейшая операция, она вприпрыжку побежала к протекающему рядом ручью, наполнила водой одну из мисок и, понемногу добавляя в нее маниоку, замесила тесто, вид которого вряд ли возбудил бы аппетит у кого-либо из европейцев.
Но мужчина наблюдал за ней любовно и бормотал:
— Ну что за дивное создание!.. А добрая, а самоотверженная, а красивая, ну просто не то слово!.. Что бы со мной без нее было! Да давным-давно вся эта хищная живность, которой кишит сия любезная страна, уже б и косточки мои сглодала!..
Вот и обед готов.
Мулаточка вылепила из теста шарики величиной с орех, разделила треску на две равные части, добавила немного красного перца и, с присущей ей детской веселостью, сообщила:
— А вот уже кушать будем!
— Да, милая моя Лия, мы сейчас засядем за трапезу, которую ты так проворно и ловко состряпала, пока я дрых как последняя скотина.
Она расхохоталась, хотя и не поняла всей тонкости сказанного, и поднесла своему спутнику на красивом пальмовом листе шарики, съеденные им с удовольствием один за другим.
Перекусив таким образом, они запили трапезу водой, и, пока креолочка мыла посуду и укладывала свои причиндалы в безразмерную пагару, молодой человек потягивал сигарету из настоящего табака — истинная роскошь в здешних местах.
Было около пяти часов. Солнце все еще свирепствовало, хотя спустилось значительно ниже к горизонту. Через час оно внезапно исчезнет, будто его разом поглотит океан. Это моментальное исчезновение всегда удивляет и поражает не привыкших к таким резким перепадам европейцев.
Как всегда неутомимая, Фиделия развернула гамаки, повесила их рядом, так что образовалось некое подобие двуспальной кровати, и приготовилась ко сну.
Уже начали кричать ночные птицы, выпорхнув из своих таинственных укрытий, поднялись в воздух бабочки-пяденицы, а где-то вдали подняли гвалт обезьяны. Даже пахнуло с моря ветерком, принеся хоть немного прохлады. Раздались первые трели гвианского соловья-апады, и вот внезапно солнце, как раскаленный болид[110], упало в океан.
Юная креолка и ее спутник улеглись по своим гамакам и, держась за руки, сблизив головы, обменялись на сон грядущий несколькими словами любви.
Сон сморил юношу посреди поцелуя.
Испытывая к нему чувства и любовницы и матери, девушка поправила гамак, укрыла ему голову куском марли, чтобы не кусали комары, и долго еще бодрствовала, охраняя его сон. Неутомимой ручкой она покачивала гамак возлюбленного и всматривалась в ночную тьму, следя, чтобы на них не напала летучая мышь-вампир, чей укус бывает смертелен для ослабленных и малокровных европейцев[111], затем наконец и сама забылась сном.
…Ее пробудил жалобный крик какой-то птицы, похожий на крик горлицы. Это кричал токо[112], возвещая рассвет.
Когда проснулся и юноша, они улыбнулись друг другу, обнялись и долго целовались.
— Вставай, друг мой, надо идти, пора. Еще пока свежо, а Кайенна неблизко. Пора отправляться в путь.
— Знаю, милая, надо идти. Но я чувствую такую слабость, и, потом, нам так хорошо здесь…
Отчаявшись убедить юношу своими доводами, мулаточка нежно обвила его руками и приподняла.
— Вставай, любимый! Твой друг ждет тебя, а мы тут нежимся.
— Черт подери, ты права, Лия. Ты напомнила мне о моем долге. Друг мой Леон, Леон Ришар, безвинно осужденный, нуждается в моей помощи, и мы обязаны дойти, чего бы это ни стоило.
Как справедливо только что заметила Фиделия, путь из Сен-Лорана до Кайенны был неблизкий и нелегкий. Оттого что дорога считалась «колониальной», она не становилась лучше. Несмотря на обилие даровой рабочей силы в виде каторжников, состояние дороги было довольно плачевно.
А ведь она являлась единственной сухопутной артерией, связывающей большой исправительный лагерь Сен-Лоран со столицей колонии и проходящей через Синнамару, Иракубо, Куру и Макурию.
Но никого это не заботило — мало кто пользовался колониальной дорогой — чиновники предпочитали плыть морем, на сторожевом корабле, а золотодобытчиков перевозили на своих шхунах местные рыбаки.
Дорога была перегорожена упавшими деревьями, не пригодна ни для каких видов колесного транспорта, что, собственно, не меняло дела — никакого транспорта у местных жителей не было, ни лошадей, ни мулов.
Бедняки, бывшие не в состоянии заплатить за проезд даже владельцам местных лодчонок, или люди, имевшие свои причины избрать сухопутный способ передвижения, должны были приготовиться к тому, что им понадобится недельки две на то, чтобы преодолеть это расстояние.
Как бы быстро ни шел человек, трудность состояла в том, что на дороге попадалось множество речушек, зачастую весьма широких и довольно глубоких, а в Мальманури так и вовсе не было переправы.
Иногда на реках встречались туземные пироги, но чаще всего их доводилось переходить вброд, иногда — переплывать, если не было возможности дождаться отлива.
Подобные препятствия особенно тяжелы для европейцев, ведь почти все они здесь страдают малярией, и путешествие оборачивается для них сущей пыткой.
А юноша и его спутница не смахивали на простых путников, скорее на беглецов. На нем была одежда ссыльного, состоявшая из соломенной шляпы, синих робы и штанов, грубой полотняной рубахи и солдатских башмаков на шнуровке, то есть от одежды каторжника она отличалась разве что цветом.
Собственно, разница между ссыльным и каторжником куда меньшая, чем принято считать.
Ссыльные тоже живут в лагерных бараках, работают на лесоповале под бдительным надзором военных охранников. У них такой же распорядок, такой же рацион питания, такой же трибунал, что и на каторге. Из метрополии их привезли в таких же железных клетках по пятьдесят человек в каждой, что и приговоренных к каторге.
Понятно, что немногие ссыльные могут претендовать на похвальную грамоту за примерное поведение.
Однако правда и то, что ссылаемые на поселение очутились здесь за обычные подсудные правонарушения, подлежащие юрисдикции полиции нравов, в то время как каторжникам вынес приговор суд присяжных.
А получается, что наказания за правонарушение и преступление приблизительно одинаковы, разве что в итоге одних одевают в серое платье, других — в синее.
Видимо, такова воля органов правосудия.
Оговорим, правда, что эти бедолаги, совершившие правонарушение, а не преступление, подразделяются на две категории: коллективные и индивидуальные ссыльные.
Первые — точное подобие каторжан. Вторые имеют право жить вне лагеря и даже уклоняться от строгого выполнения принудительных работ, но при условии, что будут содержать себя сами из собственных средств.
Последняя категория крайне малочисленна— из 1152 ссыльных не наберется и сотни привилегированных.
Вот почему юноша в одежде ссыльного и его подруга, казалось, прятались или, во всяком случае, избегали населенных пунктов. По той же причине они обошли стороной Синнамару, поселок, в котором была жандармерия. Затем переплыли широкую реку, толкая перед собой плотики с пожитками.
Так они шли день за днем, ночуя под открытым небом, по-нищенски питаясь из своих скудных запасов.
Юношу все время трепала малярия, он страдал от все усиливающегося малокровия, слабея иногда до того, что чуть с ног не валился, но, невзирая ни на что, сохраняя свою истинно парижскую веселость и склонность к зубоскальству. Девушка, заботливая и мужественная, черпала силы в безграничной любви и жертвенной преданности ему. Когда ее спутник совсем выдыхался и, шатаясь, чуть не падал, она подставляла ему плечо, он на него опирался, и, несмотря на изрядную ношу на голове, юная креолка подбадривала возлюбленного то словом, то лаской, то поцелуем. И постоянно напоминала о том, кого они идут спасать.
— Леон!.. Леон Ришар!.. Ему не на кого надеяться, кроме нас!
И юноша, чувствуя новый прилив сил, ступал тверже и бормотал с нежностью в голосе:
— Бедняга Леон!.. Бедняжка Мими!.. Как жестоко с вами расправились…
Пока они не встретили никого подозрительного.
В окрестностях Куру путешественники спрятались, выжидая, и им посчастливилось пересечь реку в пироге одного негра, родственника Фиделии. Этот славный парень пополнил их уже почти исчерпавшиеся запасы провианта, приютил на ночь и проводил до речки Макурия.
В случайно встреченной лодке они переехали и эту реку, за которой начинался для них последний этап пути. Наши путники прошагали километров пятнадцать — шестнадцать и оказались в городке того же названия.
Они знали: Кайенна, цель такого трудного и мучительного путешествия, где-то близко, совсем рядом.
Юноша чувствовал в сердце необыкновенную отвагу, как будто ноги его не были сбиты в кровь, лицо и руки — искусаны москитами и распухли, как будто у него не звенело в ушах от приступов малярии, а голова не болела так, что, казалось, лопнет.
Наконец путешественники дошли до самого конца дороги, и тут отчаянный крик удивления вырвался у юноши — перед ними был морской залив шириною не менее одного лье.
— Вон Кайенна, — безмятежно пояснила его спутница, указывая на другой берег.
— Громы небесные! Так Кайенна — остров?! А я об этом и не знал… Тогда, Боско, бедолага, все пропало, каюк… Сроду тебе не пересечь эту растреклятую полоску воды!..
ГЛАВА 9
Действительно, Кайенна является островом, с одной стороны омываемым океаном, а с другой — отделенным от материка рекой.
В том месте, куда вышел и невезучий Боско, и его прелестная подруга, перебраться на остров было особенно трудно и далеко не безопасно. Именно здесь река Кайенна, представляющая собой настоящий морской пролив, имела в ширину от пятнадцати до восемнадцати сотен метров. Вряд ли возможно было вплавь преодолеть такую водную преграду, учитывая, в каком состоянии находились путники, особенно мужчина, без риска погибнуть.
На маленьком пляже, где была расположена верфь, совсем крошечная и примитивная, для мелкого ремонта кораблей, появляться они опасались.
У них были весьма веские основания держаться в каком-нибудь укрытии — подозрительную парочку мог заметить смотритель маяка или семафорщики.
Когда миновали первые приступы ярости и отчаяния, Боско начал размышлять и строить планы.
И тут он заметил, что высокая трава прибрежной равнины заволновалась, что-то сухо завибрировало, звук был подобен тому, как если бы кто-то раздавил в кулаке сырое яйцо.
— Это еще что такое? — спросил он, скорее удивленный, чем испуганный.
— Это гремучая змея, — преспокойно ответила Фиделия. — В этой части равнины их уйма.
— Только этого еще не хватало! — воскликнул Боско. — А я-то расселся, даже не проверил где. Если у этой твари такой сварливый характер, а я отдавил бы задом пару ее гремушек, она вполне могла бы в два счета послать меня туда, где одуванчики едят, начиная с корней.
Тут Фиделия объяснила, что укус этой ядовитой змеи всегда смертелен, а здесь они кишмя кишат.
Дневные часы, разморенные жарой, змеи проводят сплетясь друг с другом на мягких травах. Поэтому прежде чем сесть или пойти, надо побить траву веткой дерева.
Подкрепляя теорию практикой, Фиделия, взяв палку, которую Боско использовал в качестве посоха, стала стегать траву вокруг себя. Зыбь прошла по стеблям, раздался треск — гремучие змеи, чью сиесту[113] нарушили, медленно расползались прочь…
Эти пресмыкающие выходят на охоту только ночью, пользуясь относительной прохладой, разоряя устроенные на земле птичьи гнезда и жаля птенцов, еще не умеющих летать. Сами они не нападают на человека или на крупных млекопитающих, но, если наступишь на змею, берегись! Когда им кажется, что угрожает опасность, они защищаются с остервенением, жалят все, что их заденет или к ним прикоснется.
— Ну и ну! — воскликнул Боско. — Ты хочешь сказать, что если мы сегодня заночуем здесь, в траве, то нас очень даже просто может укусить за щиколотку какая-нибудь тварь?
Так они и провели дневные часы, раздумывая, что же делать дальше, колеблясь, не зная, на что решиться, боясь сделать какой-нибудь опрометчивый шаг, могущий привести к катастрофическим последствиям.
Однако они прекрасно понимали, что ни в коем случае нельзя долго рассиживаться в этом Богом забытом месте—у них вскоре закончатся последние запасы провизии или они могут стать жертвой опасных животных, которых полно в здешней местности.
Прячась за огромными прибрежными деревьями, Боско пристально осматривал окрестности. Увидел вдали, на пляжике, брошенные на песок корпуса шхун, заметил нескольких негров, рабочих с верфи, менявших доски обшивки и конопативших щели.
Фиделия заявила, что спать они будут либо в какой-нибудь лодке, либо возле кокосовых пальм, где виднелся навес для лодок.
А Боско раздумывал, нельзя ли снять шлюпку с одного из судов, находящихся в ремонте, но отказался от этой мысли — все лодки были сняты и отнесены на песок, спустить их на воду вдвоем с Фиделией они не смогли бы.
С другой стороны, если бы их заметили за этим занятием, то, решив, что это кража, арестовали бы и строго наказали. Уж кто-кто, а Боско прекрасно знал, что представляет собой правосудие на континенте, и не питал никаких иллюзий насчет того, что в колонии оно хоть сколько-нибудь лучше. Убеждаться же в этом на собственной шкуре ему никак не хотелось.
Надвигалась ночь, а тоска и безысходность только увеличивались. Положение их казалось безвыходным, как у потерпевших кораблекрушение.
От пролива послышался шум прибоя, начинался прилив.
Уже так стемнело, что с уверенностью можно было сказать: еще пять минут, и противоположный берег станет полностью невидим.
Боско, внимательно оглядывавший побережье, вдруг испустил радостный возглас: он увидел, что волны прилива медленно несут какой-то обломок. Он указал на него Фиделии, которая здраво рассудила, что этот кусок дерева унесло, должно быть, с какой-нибудь судостроительной верфи.
Вот он подплывает… ближе… ближе… морская волна подгоняет его… Вот он уже на расстоянии не больше десяти саженей![114]
Боско, отличный пловец, бросился в воду и быстро поплыл брассом, настиг обломок и толкнул его к берегу.
Это оказался гик[115], рей с концом в форме ухвата, крепившемся к нижней части бизань-мачты[116]. Длинный, толстый, массивный, он мог бы прекраснейшим образом послужить опорой двум путникам и их скромному багажу.
Пригнав бревно и вытащив его на берег, Боско, с помощью своей подруги, привязал лямками гамака к рее пагару. Фиделия, чтобы одежда не сковывала движений, разоблачилась и осталась обнаженной в полном великолепии своей скульптурной красоты.
Боско, вечный зубоскал, засмеялся и заявил:
— Мое тело далеко не так совершенно, как твое. Поэтому его демонстрацию мы отложим на потом.
Прикрепив одежду Фиделии вторым гамаком, они совместными усилиями столкнули рей в воду.
Волны тотчас же подхватили их и понесли к противоположному берегу, в то время как они, ухватившись за рей, энергично работали ногами.
Фиделия плавала как дорада[117] и ни в чем не уступала Боско, чувствовавшему себя в соленой воде подобно морской свинье[118].
Все было бы прекрасно, если бы не одна вещь, предвидеть которую они никак не могли.
Все события происходили на экваторе, а тут случаются внезапные и яростные приливы, обладающие неслыханной разрушительной силой[119]. Налетая на Южноамериканский континент, они отрывают огромные куски берега, намывают песок на судовые фарватеры, выдирают с корнем деревья, все крушат и перемешивают.
Громадная, мчащаяся со скоростью курьерского поезда волна обрушилась на Боско и его подругу.
Они выдержали натиск, плотно прильнув к бревну, ходившему ходуном: оно ныряло, выныривало, крутилось на месте.
— Вот уж волна так волна, недурна! — насмешливо заявил парижанин, когда душ окончился. — Ты в порядке, Лия?
— Да, дорогой.
— Держись, девочка, держись!
Но из морских глубин примчался другой сине-зеленый, с пенным гребнем вал.
Напружинив спину и крепко обняв бревно руками, Боско ожидал, пока через него не перекатится водяная гора.
И этот удар путешественники перенесли довольно сносно — бревно вынырнуло и обоих пассажиров не смыло с него.
«Все идет хорошо», — думал Боско, глядя на приближающиеся с противоположного берега огромные деревья, забрызганные водяной пылью и пеной.
Громыхая как раскаты грома, подмывая и вырывая висящие в воздухе корни прибрежных деревьев-исполинов, изогнув страшный гребень, на пловцов обрушился третий вал.
— Крепче, держись крепче, детка! — вопил Боско, но голос его потонул в ревущей стихии.
Когда волна наконец с грохотом разбилась, рей могучим напором вышвырнуло из воды далеко на берег, где перемешались деревья, щепки, лианы и трава.
Он упал на землю, покрытую тиной, и глубоко ушел в нее. На одном из его концов красовалась притороченная лямками гамака невредимая пагара. На месте был и второй гамак. Но ни Боско, ни девушки на бревне не было.
В том месте, куда вышел и невезучий Боско, и его прелестная подруга, перебраться на остров было особенно трудно и далеко не безопасно. Именно здесь река Кайенна, представляющая собой настоящий морской пролив, имела в ширину от пятнадцати до восемнадцати сотен метров. Вряд ли возможно было вплавь преодолеть такую водную преграду, учитывая, в каком состоянии находились путники, особенно мужчина, без риска погибнуть.
На маленьком пляже, где была расположена верфь, совсем крошечная и примитивная, для мелкого ремонта кораблей, появляться они опасались.
У них были весьма веские основания держаться в каком-нибудь укрытии — подозрительную парочку мог заметить смотритель маяка или семафорщики.
Когда миновали первые приступы ярости и отчаяния, Боско начал размышлять и строить планы.
И тут он заметил, что высокая трава прибрежной равнины заволновалась, что-то сухо завибрировало, звук был подобен тому, как если бы кто-то раздавил в кулаке сырое яйцо.
— Это еще что такое? — спросил он, скорее удивленный, чем испуганный.
— Это гремучая змея, — преспокойно ответила Фиделия. — В этой части равнины их уйма.
— Только этого еще не хватало! — воскликнул Боско. — А я-то расселся, даже не проверил где. Если у этой твари такой сварливый характер, а я отдавил бы задом пару ее гремушек, она вполне могла бы в два счета послать меня туда, где одуванчики едят, начиная с корней.
Тут Фиделия объяснила, что укус этой ядовитой змеи всегда смертелен, а здесь они кишмя кишат.
Дневные часы, разморенные жарой, змеи проводят сплетясь друг с другом на мягких травах. Поэтому прежде чем сесть или пойти, надо побить траву веткой дерева.
Подкрепляя теорию практикой, Фиделия, взяв палку, которую Боско использовал в качестве посоха, стала стегать траву вокруг себя. Зыбь прошла по стеблям, раздался треск — гремучие змеи, чью сиесту[113] нарушили, медленно расползались прочь…
Эти пресмыкающие выходят на охоту только ночью, пользуясь относительной прохладой, разоряя устроенные на земле птичьи гнезда и жаля птенцов, еще не умеющих летать. Сами они не нападают на человека или на крупных млекопитающих, но, если наступишь на змею, берегись! Когда им кажется, что угрожает опасность, они защищаются с остервенением, жалят все, что их заденет или к ним прикоснется.
— Ну и ну! — воскликнул Боско. — Ты хочешь сказать, что если мы сегодня заночуем здесь, в траве, то нас очень даже просто может укусить за щиколотку какая-нибудь тварь?
Так они и провели дневные часы, раздумывая, что же делать дальше, колеблясь, не зная, на что решиться, боясь сделать какой-нибудь опрометчивый шаг, могущий привести к катастрофическим последствиям.
Однако они прекрасно понимали, что ни в коем случае нельзя долго рассиживаться в этом Богом забытом месте—у них вскоре закончатся последние запасы провизии или они могут стать жертвой опасных животных, которых полно в здешней местности.
Прячась за огромными прибрежными деревьями, Боско пристально осматривал окрестности. Увидел вдали, на пляжике, брошенные на песок корпуса шхун, заметил нескольких негров, рабочих с верфи, менявших доски обшивки и конопативших щели.
Фиделия заявила, что спать они будут либо в какой-нибудь лодке, либо возле кокосовых пальм, где виднелся навес для лодок.
А Боско раздумывал, нельзя ли снять шлюпку с одного из судов, находящихся в ремонте, но отказался от этой мысли — все лодки были сняты и отнесены на песок, спустить их на воду вдвоем с Фиделией они не смогли бы.
С другой стороны, если бы их заметили за этим занятием, то, решив, что это кража, арестовали бы и строго наказали. Уж кто-кто, а Боско прекрасно знал, что представляет собой правосудие на континенте, и не питал никаких иллюзий насчет того, что в колонии оно хоть сколько-нибудь лучше. Убеждаться же в этом на собственной шкуре ему никак не хотелось.
Надвигалась ночь, а тоска и безысходность только увеличивались. Положение их казалось безвыходным, как у потерпевших кораблекрушение.
От пролива послышался шум прибоя, начинался прилив.
Уже так стемнело, что с уверенностью можно было сказать: еще пять минут, и противоположный берег станет полностью невидим.
Боско, внимательно оглядывавший побережье, вдруг испустил радостный возглас: он увидел, что волны прилива медленно несут какой-то обломок. Он указал на него Фиделии, которая здраво рассудила, что этот кусок дерева унесло, должно быть, с какой-нибудь судостроительной верфи.
Вот он подплывает… ближе… ближе… морская волна подгоняет его… Вот он уже на расстоянии не больше десяти саженей![114]
Боско, отличный пловец, бросился в воду и быстро поплыл брассом, настиг обломок и толкнул его к берегу.
Это оказался гик[115], рей с концом в форме ухвата, крепившемся к нижней части бизань-мачты[116]. Длинный, толстый, массивный, он мог бы прекраснейшим образом послужить опорой двум путникам и их скромному багажу.
Пригнав бревно и вытащив его на берег, Боско, с помощью своей подруги, привязал лямками гамака к рее пагару. Фиделия, чтобы одежда не сковывала движений, разоблачилась и осталась обнаженной в полном великолепии своей скульптурной красоты.
Боско, вечный зубоскал, засмеялся и заявил:
— Мое тело далеко не так совершенно, как твое. Поэтому его демонстрацию мы отложим на потом.
Прикрепив одежду Фиделии вторым гамаком, они совместными усилиями столкнули рей в воду.
Волны тотчас же подхватили их и понесли к противоположному берегу, в то время как они, ухватившись за рей, энергично работали ногами.
Фиделия плавала как дорада[117] и ни в чем не уступала Боско, чувствовавшему себя в соленой воде подобно морской свинье[118].
Все было бы прекрасно, если бы не одна вещь, предвидеть которую они никак не могли.
Все события происходили на экваторе, а тут случаются внезапные и яростные приливы, обладающие неслыханной разрушительной силой[119]. Налетая на Южноамериканский континент, они отрывают огромные куски берега, намывают песок на судовые фарватеры, выдирают с корнем деревья, все крушат и перемешивают.
Громадная, мчащаяся со скоростью курьерского поезда волна обрушилась на Боско и его подругу.
Они выдержали натиск, плотно прильнув к бревну, ходившему ходуном: оно ныряло, выныривало, крутилось на месте.
— Вот уж волна так волна, недурна! — насмешливо заявил парижанин, когда душ окончился. — Ты в порядке, Лия?
— Да, дорогой.
— Держись, девочка, держись!
Но из морских глубин примчался другой сине-зеленый, с пенным гребнем вал.
Напружинив спину и крепко обняв бревно руками, Боско ожидал, пока через него не перекатится водяная гора.
И этот удар путешественники перенесли довольно сносно — бревно вынырнуло и обоих пассажиров не смыло с него.
«Все идет хорошо», — думал Боско, глядя на приближающиеся с противоположного берега огромные деревья, забрызганные водяной пылью и пеной.
Громыхая как раскаты грома, подмывая и вырывая висящие в воздухе корни прибрежных деревьев-исполинов, изогнув страшный гребень, на пловцов обрушился третий вал.
— Крепче, держись крепче, детка! — вопил Боско, но голос его потонул в ревущей стихии.
Когда волна наконец с грохотом разбилась, рей могучим напором вышвырнуло из воды далеко на берег, где перемешались деревья, щепки, лианы и трава.
Он упал на землю, покрытую тиной, и глубоко ушел в нее. На одном из его концов красовалась притороченная лямками гамака невредимая пагара. На месте был и второй гамак. Но ни Боско, ни девушки на бревне не было.