Страница:
Парочка была отвратительная — озверевшие от злоупотребления спиртным пьяницы без устали дрались и влачили самую жалкую жизнь. Супруг носил характерное прозвище Лишамор, что на местном воровском жаргоне значило Лакай-В-У смерть, под этой кличкой его и знали в здешнем районе.
Это был упитанный шестидесятилетний старичок с хитрыми глазами ежа, поросший, как дикий кабан, коричневато-серой щетиной. Алкоголь законсервировал его, как консервируют некоторые фрукты. На его помидорно-красной роже, словно спелые дикие вишни, выступали фиолетовые жировики.
Жена походила на свиноматку, ее жировые отложения тряслись при каждом движении, как пакеты желатина. Пила она ничуть не меньше супруга и ежедневно заглатывала два литра «купороса».
Людьми они были мрачными и едва ли обменивались в день пятью десятками слов, как если бы боялись проговориться о совершенных ранее преступлениях. Однако иногда, когда старуха напивалась, в ней, как это водится у заправских пьяниц, пробуждалась некая лучезарная ясность ума. Тогда она беседовала с консьержкой, чересчур любопытной, но в целом превосходной женщиной.
Да, супруга Лакай-В-У смерть не всегда была такой, как сейчас.
Когда-то ее знавали как примерную жену и хозяйку пансиона. Затем они с мужем стали торговать вином. Но… хозяева слишком много пили. Торговля прогорела.
К счастью, их дочь была миллионершей и теперь оплачивала старикам крышу над головой и кусок хлеба. Разумеется, она могла бы вести себя и более благородно. Двести франков в месяц… Шесть франков и семьдесят сантимов в день… Не густо… Вот и приходилось экономить на квартплате, еде, одежде, экономить на всем, чтобы свести концы с концами.
Был еще племянник, можно сказать, приемный сын, он иногда подбрасывал франков двадцать. А не то пришлось бы затянуть пояс потуже и не было бы возможности пропустить стаканчик, когда мучает жажда.
Вот и все, что было известно о финансовых делах супругов.
Однако квартплату старики вносили исправно, охотно наливали рюмочку-другую, вот к ним и относились уважительно, как к рантье[27].
Итак, пока Леон Ришар мечтал о Ноэми Казен, красивой и грациозной Мими, чей образ уже преследовал его, супруги этажом ниже устроили потасовку. Напрасно юноша пытался сосредоточиться, воссоздать в памяти неожиданные события, связавшие между собой два столь несхожих существа. Стычка была такой громкой, что мечты его разлетелись от изрыгаемой пьяницами ругани и ударов, которыми те, не скупясь, награждали друг друга.
К шуму свалки примешивался еще и неумолчный плач ребенка. Он нервировал молодого человека:
— Ну вот, теперь у них еще и ребеночек объявился. Малыш орал, не замолкая, а художник недоумевал:
— Что за ненормальные родители могли доверить крошку подобным людям? Только б они его не обижали.
Крик не стихал, но уставший юноша все же заснул — ведь была уже полночь.
Однако сон его был тяжел. Хотя он и не слышал больше жуткого дуэта пьяниц, под двери ему просочился ужасный, неизвестно откуда взявшийся запах. От смрада, заполнившего комнату, он почти задыхался. Это была затхлая смесь прогорклого масла, спиртного, тошнотворный запах тлеющего грязного тряпья.
Прошло несколько часов, и юноша, преодолевая тошноту, очнулся.
Светало.
Припомнив все, что происходило накануне этажом ниже, он спустился, опасаясь, что случилось несчастье.
Так и есть! Всю лестничную площадку заволокло едким дымом.
Могучее плечо высадило дверь. Леон очутился в маленькой прихожей. Распахнув двери, ведущие в комнату, он застыл, охваченный ужасом и отвращением.
Единственное, что он смог, так это прошептать:
— О, как это ужасно!
И, отшатнувшись при виде кошмарного зрелища, открывшегося его глазам, помчался предупредить полицию.
ГЛАВА 5
ГЛАВА 6
ГЛАВА 7
Это был упитанный шестидесятилетний старичок с хитрыми глазами ежа, поросший, как дикий кабан, коричневато-серой щетиной. Алкоголь законсервировал его, как консервируют некоторые фрукты. На его помидорно-красной роже, словно спелые дикие вишни, выступали фиолетовые жировики.
Жена походила на свиноматку, ее жировые отложения тряслись при каждом движении, как пакеты желатина. Пила она ничуть не меньше супруга и ежедневно заглатывала два литра «купороса».
Людьми они были мрачными и едва ли обменивались в день пятью десятками слов, как если бы боялись проговориться о совершенных ранее преступлениях. Однако иногда, когда старуха напивалась, в ней, как это водится у заправских пьяниц, пробуждалась некая лучезарная ясность ума. Тогда она беседовала с консьержкой, чересчур любопытной, но в целом превосходной женщиной.
Да, супруга Лакай-В-У смерть не всегда была такой, как сейчас.
Когда-то ее знавали как примерную жену и хозяйку пансиона. Затем они с мужем стали торговать вином. Но… хозяева слишком много пили. Торговля прогорела.
К счастью, их дочь была миллионершей и теперь оплачивала старикам крышу над головой и кусок хлеба. Разумеется, она могла бы вести себя и более благородно. Двести франков в месяц… Шесть франков и семьдесят сантимов в день… Не густо… Вот и приходилось экономить на квартплате, еде, одежде, экономить на всем, чтобы свести концы с концами.
Был еще племянник, можно сказать, приемный сын, он иногда подбрасывал франков двадцать. А не то пришлось бы затянуть пояс потуже и не было бы возможности пропустить стаканчик, когда мучает жажда.
Вот и все, что было известно о финансовых делах супругов.
Однако квартплату старики вносили исправно, охотно наливали рюмочку-другую, вот к ним и относились уважительно, как к рантье[27].
Итак, пока Леон Ришар мечтал о Ноэми Казен, красивой и грациозной Мими, чей образ уже преследовал его, супруги этажом ниже устроили потасовку. Напрасно юноша пытался сосредоточиться, воссоздать в памяти неожиданные события, связавшие между собой два столь несхожих существа. Стычка была такой громкой, что мечты его разлетелись от изрыгаемой пьяницами ругани и ударов, которыми те, не скупясь, награждали друг друга.
К шуму свалки примешивался еще и неумолчный плач ребенка. Он нервировал молодого человека:
— Ну вот, теперь у них еще и ребеночек объявился. Малыш орал, не замолкая, а художник недоумевал:
— Что за ненормальные родители могли доверить крошку подобным людям? Только б они его не обижали.
Крик не стихал, но уставший юноша все же заснул — ведь была уже полночь.
Однако сон его был тяжел. Хотя он и не слышал больше жуткого дуэта пьяниц, под двери ему просочился ужасный, неизвестно откуда взявшийся запах. От смрада, заполнившего комнату, он почти задыхался. Это была затхлая смесь прогорклого масла, спиртного, тошнотворный запах тлеющего грязного тряпья.
Прошло несколько часов, и юноша, преодолевая тошноту, очнулся.
Светало.
Припомнив все, что происходило накануне этажом ниже, он спустился, опасаясь, что случилось несчастье.
Так и есть! Всю лестничную площадку заволокло едким дымом.
Могучее плечо высадило дверь. Леон очутился в маленькой прихожей. Распахнув двери, ведущие в комнату, он застыл, охваченный ужасом и отвращением.
Единственное, что он смог, так это прошептать:
— О, как это ужасно!
И, отшатнувшись при виде кошмарного зрелища, открывшегося его глазам, помчался предупредить полицию.
ГЛАВА 5
Как только карета, увозившая Бамбоша и едва не раздавившая Мими, была остановлена Леоном Ришаром, бандит открыл дверцу и бросил кучеру:
— Сматывайся. А клячу и колымагу оставь.
Сам же молодчик с плачущим младенцем на руках выскочил на мостовую, громогласно объявив, что везет малыша в больницу. Продираясь сквозь толпу, Бамбош узнал смельчака спасителя, которого неоднократно встречал раньше.
«Ты посмотри, — подумал бандит, — да это же мазила, живущий этажом выше стариков! Ну я его научу, как совать нос в наши дела! Возьмем его на заметку, и наши ребята с ним разберутся».
Бамбош в два счета доставил малыша к Лакай-В-Усмерть и без околичностей заявил старухе:
— Держи, мамаша Башю, этого толстомордика. Спрячь его и смотри в оба, чтобы с ним ничего не приключилось. Щенок принесет мне миллион с гаком.
— А нам он сколько принесет, сынок?
— Целое состояние. Будет на что выпить и тебе, и твоему Лакаю.
— Стало быть, малец — важная птица?
— Еще какая! Мамаша Башю, этот кусок мяса — настоящий принц. Ведь ублюдок — сын князя Березова.
— Так цыпленок — сын этой кривляки Жермены, в которую когда-то втюрился бедняга граф Мондье?
— Да, — уронил Бамбош, — бедный мой папочка, который, кстати, не был ни графом, ни Мондье. Настоящий злодей, и я правильно сделал, отправив его на тот свет.
— Кстати говоря, мне всегда было немного не по себе, что ты порешил своего родителя.
— Ты, старуха, дура набитая. Знала бы ты, что принес мне этот единственный удар ножом! Благодаря ему я стал главарем банды и у меня неплохая зацепка в самом высшем свете. Но вернемся к мальцу.
— А что с ним надо делать?
— Подержать у себя до завтрашнего утра. А я пока мигом обряжусь великосветским хлыщом и присоединюсь в театре «Водевиль» к Глазастой Моли, играющей роль моей мамаши. Завтра на рассвете она приедет за сопляком и сама определит ему постоянное местожительство. Понятно?
— Конечно же понятно, ты — лучший из всех бандитов. Эх-эх-хэ, а не подбросишь ли чего, чтобы смазать колеса бедной старухе, тебя взрастившей?
— Эге, значит, твоя дочка Андреа-Рыжуха перекрыла вам кислород?
— Нет, но ее муженек такой скряга, что тот жид. Бамбош порылся в кармане, извлек пару луидоров[28] и швырнул их на стол.
— Вот, возьми и хлебай вволю. Пойдем, уложишь щенка в кабинете. А мне подай рубаху, штаны, лакированные шкары[29], словом, вечерний костюм.
— Держи, драгоценный мой.
Через четверть часа мерзавец настолько преобразился, что и самый близкий друг не смог бы его узнать. Фальшивая черная борода, закрывавшая лицо, исчезла. Как и парик с бакенбардами, умело закрепленный на каскетке. Бамбош, избавившись от бандитских доспехов, превратился в очень элегантного светского молодого человека с узенькими пшеничными усиками и коротко стриженными белокурыми волосами. Фрак сидел на нем великолепно. Перевоплощение было не только мгновенным, но и поразительно полным.
Бандит закутался в длинное, до пят, зимнее пальто, надел мягкую шляпу, засунул под жилет сложенный шапокляк[30].
— Прощай, поганец ты мой любый, — сказала ему мамаша Башю с нежностью, подогретой спиртным. — Тысячу приветов Глазастой Моли, если она нас еще помнит.
— До скорого, старая греховодница, — откликнулся Бамбош. — Доброй ночи, Лакай, и не слишком усердствуй с самогоном. Ты же знаешь — «повадился кувшин по воду…
— По водку…
— … ходить и разбился»…
— Нет, напился по горло. — Старик зашелся смехом, похожим на кудахтанье.
Похохатывая, Бамбош вышел на проспект, где остановил экипаж.
Оставшись дома, супруги, уже находившиеся в крепком подпитии, не слишком долго раздумывали, куда бы истратить два луидора, великодушно оставленные Бамбошем. Несмотря на поздний час, было принято единодушное решение промочить глотку.
— До утра не дождаться. — Мамаша Башю была само нетерпение.
— И то, — поддержал ее Лишамор. — Я бы с удовольствием глотнул пунша…
— Да, пунш так и печет, так и печет, когда льется в брюхо…
— А в него бы долить шартрезу… абсенту… кирша… Словом, всех этих дорогущих, но пахучих штук…
— Именно, именно. Тут тебе и выпивка, тут и парфюмерия.
— А ко всему этому купить бы у аптекаря чистого спирту, да всю смесь и поджечь!..
— Возьму-ка я свою торбу да потопаю за всеми этими, вкусностями. А если мальчонка будет слишком уж хныкать, дай ему пососать большой палец.
Не прошло и двадцати минут, как старая карга вернулась, нагруженная, как ослица.
В здоровенный, литров на десять, котел старуха швырнула горсть рафинада, вылила все принесенные напитки, и Лишамор поднес к этой бурде спичку. Заплясавшее голубое пламя зловеще осветило мерзкие рожи супругов, в то время как в соседней комнате, брошенный на убогое ложе, несчастный ребенок заходился от крика.
Несмотря на то, что выпивки у Лишамора всегда было вдоволь, он не знал слова «достаточно» и останавливался лишь тогда, когда сон валил его замертво. Одеревеневший, с закатившимися глазами, в такие минуты он напоминал больного каталепсией[31]. Старик принадлежал к тем запойным алкоголикам, которые не могут спокойно видеть ни стакан, ни бутылку, ни бочонок без того, чтобы не попытаться все это моментально опорожнить. Казалось, удовольствие ему доставлял не столько сам процесс пития, сколько его последствия, не дегустация как таковая, а само состояние опьянения.
Итак, на столе пылал полный котел пунша.
Лишамор, очарованный запахом и дивным видом горящей, как расплавленный металл, жидкости, заявил:
— Я буду пить его горящим.
— Я тоже, — решила старуха. — А потом мы угостим княжьего выродка. Детишки под хмельком — такая забава!
Лишамор приложился к черпаку и стал пить большими глотками. Его почерневший рот, казалось, мог без вреда заглатывать и булавки, и осколки стекла, и купорос.
Старуха щедро плеснула себе в кружку, однако огонь погас, чем вызвал ее недовольное ворчание. Не отрываясь, она выдула больше литра, не замечая, как странно исказилось лицо ее супруга.
Лишамор вдруг подскочил на месте. Судорога прошла по всему его телу, с губ сорвался крик. Изо рта пьяницы, из самого горла, вырвался язык пламени. Перенасыщенный более чем за тридцать лет возлияний всевозможными горючими жидкостями, старый выпивоха вдруг загорелся. Весь спирт, пропитавший его тело: мышцы, кости, кориум[32], эпидермис[33], жировые отложения — воспламенился, и Лишамор запылал, как стоявший перед ним пунш.
Грудь его вздымалась от пароксизмов кашля, и, наконец, выдохнув огненную струю, он едва не опалил украшенное седой волосяной порослью лицо мамаши Башю, тупо наблюдавшей за происходящим.
Лишамор превратился в скрюченный труп, оставшийся в том же положении, в котором его настигло удушье, — животом на краю стола, а спиной прижатый к спинке стула, что не мешало ему пылать вовсю. Лицо было в огне, из глаз, носа и рта вырывалось пламя, вскоре охватившее и все тело. Кожа, пропитанная алкоголем, лопалась и шипела, словно жаркое. Шкворчало, вытекая, сало. Занявшаяся одежда поддерживала жар. Копоть поднималась к потолку и оставляла на нем жирный слой сажи. Воздух с летающими черными хлопьями становился все более удушливым и непригодным для дыхания. По всей квартире распространялся тошнотворный дух пригорелого сала.
Полузадохнувшийся ребенок метался на убогой постели, испуская пронзительные душераздирающие вопли.
Оглушенная выпитым пуншем, который она хлебала с жадностью всегда голодного животного, мамаша Башю наблюдала, как обугливается ее муж, и бормотала, икая:
— Ну ты погляди, что ж ты это выдумал, старый хрен?.. Чего это ты тут тлеешь? Это ты стал пуншем? Или пунш тобой? Не могу в толк взять… Вот потеха… А ты, сопляк, заткнись. Прекрати свою музыку, не то живо твою дудку изломаю… Недаром меня величают «Смерть-Младенцам». Уж и повозилась я с этими ангелочками… А-а, ты все еще хнычешь… Вот брошу тебя в этот котел, будешь знать… Черт побери, ну и жара!.. Лакай, старина, надо бы тебя затушить. А то уж больно ты котлетами смердишь. И еще селедочкой малость. Не могу больше… Я свою дозу приняла, теперь вздремнуть бы чуток… Пошли баиньки? Да только вот малец нам не даст покемарить. А вот я ему сейчас глотку перережу…
Шатаясь, она дошла до шкафа, выдвинула ящик и, вытащив кухонный нож, вся во власти своей пьяной фантазии, поплелась туда, откуда доносились все более пронзительные вопли.
Лишамор продолжал тлеть. Огонь уже охватил его с ног до головы и весело потрескивал. Без передышки шло разложение, происходил феномен, именуемый самовозгоранием. Плоть бывшего кабатчика оседала, распадалась, и вскоре обгорелая масса окончательно утратила очертания человеческого тела.
— Сматывайся. А клячу и колымагу оставь.
Сам же молодчик с плачущим младенцем на руках выскочил на мостовую, громогласно объявив, что везет малыша в больницу. Продираясь сквозь толпу, Бамбош узнал смельчака спасителя, которого неоднократно встречал раньше.
«Ты посмотри, — подумал бандит, — да это же мазила, живущий этажом выше стариков! Ну я его научу, как совать нос в наши дела! Возьмем его на заметку, и наши ребята с ним разберутся».
Бамбош в два счета доставил малыша к Лакай-В-Усмерть и без околичностей заявил старухе:
— Держи, мамаша Башю, этого толстомордика. Спрячь его и смотри в оба, чтобы с ним ничего не приключилось. Щенок принесет мне миллион с гаком.
— А нам он сколько принесет, сынок?
— Целое состояние. Будет на что выпить и тебе, и твоему Лакаю.
— Стало быть, малец — важная птица?
— Еще какая! Мамаша Башю, этот кусок мяса — настоящий принц. Ведь ублюдок — сын князя Березова.
— Так цыпленок — сын этой кривляки Жермены, в которую когда-то втюрился бедняга граф Мондье?
— Да, — уронил Бамбош, — бедный мой папочка, который, кстати, не был ни графом, ни Мондье. Настоящий злодей, и я правильно сделал, отправив его на тот свет.
— Кстати говоря, мне всегда было немного не по себе, что ты порешил своего родителя.
— Ты, старуха, дура набитая. Знала бы ты, что принес мне этот единственный удар ножом! Благодаря ему я стал главарем банды и у меня неплохая зацепка в самом высшем свете. Но вернемся к мальцу.
— А что с ним надо делать?
— Подержать у себя до завтрашнего утра. А я пока мигом обряжусь великосветским хлыщом и присоединюсь в театре «Водевиль» к Глазастой Моли, играющей роль моей мамаши. Завтра на рассвете она приедет за сопляком и сама определит ему постоянное местожительство. Понятно?
— Конечно же понятно, ты — лучший из всех бандитов. Эх-эх-хэ, а не подбросишь ли чего, чтобы смазать колеса бедной старухе, тебя взрастившей?
— Эге, значит, твоя дочка Андреа-Рыжуха перекрыла вам кислород?
— Нет, но ее муженек такой скряга, что тот жид. Бамбош порылся в кармане, извлек пару луидоров[28] и швырнул их на стол.
— Вот, возьми и хлебай вволю. Пойдем, уложишь щенка в кабинете. А мне подай рубаху, штаны, лакированные шкары[29], словом, вечерний костюм.
— Держи, драгоценный мой.
Через четверть часа мерзавец настолько преобразился, что и самый близкий друг не смог бы его узнать. Фальшивая черная борода, закрывавшая лицо, исчезла. Как и парик с бакенбардами, умело закрепленный на каскетке. Бамбош, избавившись от бандитских доспехов, превратился в очень элегантного светского молодого человека с узенькими пшеничными усиками и коротко стриженными белокурыми волосами. Фрак сидел на нем великолепно. Перевоплощение было не только мгновенным, но и поразительно полным.
Бандит закутался в длинное, до пят, зимнее пальто, надел мягкую шляпу, засунул под жилет сложенный шапокляк[30].
— Прощай, поганец ты мой любый, — сказала ему мамаша Башю с нежностью, подогретой спиртным. — Тысячу приветов Глазастой Моли, если она нас еще помнит.
— До скорого, старая греховодница, — откликнулся Бамбош. — Доброй ночи, Лакай, и не слишком усердствуй с самогоном. Ты же знаешь — «повадился кувшин по воду…
— По водку…
— … ходить и разбился»…
— Нет, напился по горло. — Старик зашелся смехом, похожим на кудахтанье.
Похохатывая, Бамбош вышел на проспект, где остановил экипаж.
Оставшись дома, супруги, уже находившиеся в крепком подпитии, не слишком долго раздумывали, куда бы истратить два луидора, великодушно оставленные Бамбошем. Несмотря на поздний час, было принято единодушное решение промочить глотку.
— До утра не дождаться. — Мамаша Башю была само нетерпение.
— И то, — поддержал ее Лишамор. — Я бы с удовольствием глотнул пунша…
— Да, пунш так и печет, так и печет, когда льется в брюхо…
— А в него бы долить шартрезу… абсенту… кирша… Словом, всех этих дорогущих, но пахучих штук…
— Именно, именно. Тут тебе и выпивка, тут и парфюмерия.
— А ко всему этому купить бы у аптекаря чистого спирту, да всю смесь и поджечь!..
— Возьму-ка я свою торбу да потопаю за всеми этими, вкусностями. А если мальчонка будет слишком уж хныкать, дай ему пососать большой палец.
Не прошло и двадцати минут, как старая карга вернулась, нагруженная, как ослица.
В здоровенный, литров на десять, котел старуха швырнула горсть рафинада, вылила все принесенные напитки, и Лишамор поднес к этой бурде спичку. Заплясавшее голубое пламя зловеще осветило мерзкие рожи супругов, в то время как в соседней комнате, брошенный на убогое ложе, несчастный ребенок заходился от крика.
Несмотря на то, что выпивки у Лишамора всегда было вдоволь, он не знал слова «достаточно» и останавливался лишь тогда, когда сон валил его замертво. Одеревеневший, с закатившимися глазами, в такие минуты он напоминал больного каталепсией[31]. Старик принадлежал к тем запойным алкоголикам, которые не могут спокойно видеть ни стакан, ни бутылку, ни бочонок без того, чтобы не попытаться все это моментально опорожнить. Казалось, удовольствие ему доставлял не столько сам процесс пития, сколько его последствия, не дегустация как таковая, а само состояние опьянения.
Итак, на столе пылал полный котел пунша.
Лишамор, очарованный запахом и дивным видом горящей, как расплавленный металл, жидкости, заявил:
— Я буду пить его горящим.
— Я тоже, — решила старуха. — А потом мы угостим княжьего выродка. Детишки под хмельком — такая забава!
Лишамор приложился к черпаку и стал пить большими глотками. Его почерневший рот, казалось, мог без вреда заглатывать и булавки, и осколки стекла, и купорос.
Старуха щедро плеснула себе в кружку, однако огонь погас, чем вызвал ее недовольное ворчание. Не отрываясь, она выдула больше литра, не замечая, как странно исказилось лицо ее супруга.
Лишамор вдруг подскочил на месте. Судорога прошла по всему его телу, с губ сорвался крик. Изо рта пьяницы, из самого горла, вырвался язык пламени. Перенасыщенный более чем за тридцать лет возлияний всевозможными горючими жидкостями, старый выпивоха вдруг загорелся. Весь спирт, пропитавший его тело: мышцы, кости, кориум[32], эпидермис[33], жировые отложения — воспламенился, и Лишамор запылал, как стоявший перед ним пунш.
Грудь его вздымалась от пароксизмов кашля, и, наконец, выдохнув огненную струю, он едва не опалил украшенное седой волосяной порослью лицо мамаши Башю, тупо наблюдавшей за происходящим.
Лишамор превратился в скрюченный труп, оставшийся в том же положении, в котором его настигло удушье, — животом на краю стола, а спиной прижатый к спинке стула, что не мешало ему пылать вовсю. Лицо было в огне, из глаз, носа и рта вырывалось пламя, вскоре охватившее и все тело. Кожа, пропитанная алкоголем, лопалась и шипела, словно жаркое. Шкворчало, вытекая, сало. Занявшаяся одежда поддерживала жар. Копоть поднималась к потолку и оставляла на нем жирный слой сажи. Воздух с летающими черными хлопьями становился все более удушливым и непригодным для дыхания. По всей квартире распространялся тошнотворный дух пригорелого сала.
Полузадохнувшийся ребенок метался на убогой постели, испуская пронзительные душераздирающие вопли.
Оглушенная выпитым пуншем, который она хлебала с жадностью всегда голодного животного, мамаша Башю наблюдала, как обугливается ее муж, и бормотала, икая:
— Ну ты погляди, что ж ты это выдумал, старый хрен?.. Чего это ты тут тлеешь? Это ты стал пуншем? Или пунш тобой? Не могу в толк взять… Вот потеха… А ты, сопляк, заткнись. Прекрати свою музыку, не то живо твою дудку изломаю… Недаром меня величают «Смерть-Младенцам». Уж и повозилась я с этими ангелочками… А-а, ты все еще хнычешь… Вот брошу тебя в этот котел, будешь знать… Черт побери, ну и жара!.. Лакай, старина, надо бы тебя затушить. А то уж больно ты котлетами смердишь. И еще селедочкой малость. Не могу больше… Я свою дозу приняла, теперь вздремнуть бы чуток… Пошли баиньки? Да только вот малец нам не даст покемарить. А вот я ему сейчас глотку перережу…
Шатаясь, она дошла до шкафа, выдвинула ящик и, вытащив кухонный нож, вся во власти своей пьяной фантазии, поплелась туда, откуда доносились все более пронзительные вопли.
Лишамор продолжал тлеть. Огонь уже охватил его с ног до головы и весело потрескивал. Без передышки шло разложение, происходил феномен, именуемый самовозгоранием. Плоть бывшего кабатчика оседала, распадалась, и вскоре обгорелая масса окончательно утратила очертания человеческого тела.
ГЛАВА 6
Войдя в комнату, где в агонии лежала Мария, студент окинул ее взглядом, полным не только сострадания, но и восхищения. Профессия, в изучение которой он ушел с головой, придала ему внешнюю бесстрастность, не уменьшив на самом деле способности сопереживать страждущим.
Неожиданно, с бешено заколотившимся сердцем, он осознал, что испытывает к девушке жгучий интерес.
— Ее ранили два часа назад, — объяснил ему профессор. — Я рассчитываю на вашу помощь при операции, которая одна только может ее спасти, а именно — при переливании крови.
— Хорошо, что вы за мной послали, дорогой мэтр, — только и ответил юноша.
— Кроме того, здесь необходим умный и преданный человек для неусыпного наблюдения за нашей больной. И в этом я тоже полагаюсь на вас. На дежурствах в клинике вас подменит один из моих экстернов. А вы обоснуетесь здесь и пробудете до тех пор, пока будет необходимо.
— Договорились. И спасибо, что вы вспомнили именно обо мне.
— Вы ведь мой любимый ученик, и я вам целиком и полностью доверяю. А теперь — за работу!
Не делая лишних движений, но на диво проворно юноша. соединил части специального инструмента, известного под названием аппарата Колена. Маленькая воронкообразная круглая кювета из эбонита, заканчивавшаяся снизу отверстием для трубки, называлась распределительной камерой. Емкость была рассчитана на триста граммов. Сбоку от распределительной камеры находился хрустальный насос мощностью десять граммов. Затем — присоединенная в нижней части резиновая трубка с наконечником в виде притуплённой полой иглы. Наконец, в распределительной камере, являющейся главной частью машины, помещался резиновый шарик, он был легче крови, проходившей через аппарат, и служил клапаном, препятствовавшим проникновению воздуха в трубку и вытеканию крови в кювету. Одним словом, насос, необычайной точности.
Глядя на одинокую и неподвижную фигуру Владислава, — что тебе тот пес, и суетливый, и услужливый, и неуклюжий, зато какой любящий и преданный! — доктор, много лет знавший старого дворецкого, спросил у него:
— Тебя не пугает вид крови?
— О нет, не пугает.
— Ну, тогда закатай рукав сорочки…
Но тут с необычайной живостью вмешался интерн:
— Если позволите, профессор, я сам буду донором.
— Но, друг мой, это истощит ваши силы.
— Отнюдь нет. Недавно я обнаружил, что избыточно полнокровен. Переливанием вы только услугу мне окажете.
Он даже не стал ждать согласия учителя и принялся закатывать левый рукав, обнажив сильную руку, опутанную, как веревками, сплетением превосходных вен.
Профессор чуть заметно улыбнулся и, лукаво заглянув в глаза залившемуся краской юноше, пробормотал:
— О, молодость, молодость… Все это прекрасно, но мне нужен помощник, а не пациент.
— Умоляю вас согласиться. Я буду и тем и другим в одном лице. Уверяю, больная не пострадает, и операция пройдет без затруднений.
— Будь по-вашему.
Не теряя больше ни минуты, доктор наложил жгуты на руки молодого человека и раненой девушки. Он подождал, пока вена на руке больной немного набухнет, и надрезал кожу, чтобы обнажить вену. Затем уколол вену тонким троакаром[34] и оставил его в ней, а Людовик удерживал троакар правой рукой.
— Держи вот это двумя руками и не двигайся, — сказал он стоявшему по струнке, но с разобиженным видом мужику, словно считавшему, что ему коварно помешали изъявить свою преданность.
Владислав так вцепился в эбонитовую кювету, будто та весила пятьдесят килограммов.
— Главное — не шевелись.
— О, не беспокойтесь, господин доктор.
— Теперь ваша очередь, — сказал профессор, разрезая вену юноше.
Кровь заструилась в кювету.
Доктор потянул на себя поршень, затем надавил, и на конце полой иглы появилась красная капелька. Аппарат был готов к работе. Оставалось лишь вынуть троакар из вены Марии и ввести вместо него иглу, служившую наконечником трубки, что и было сделано.
Наконец, со всевозможными предосторожностями приоткрыли клапан, и живительная влага заструилась, нагнетаемая насосом.
Поначалу казалось, что эти героические попытки не приносят никакого успеха. Героические? О да, потому что здоровое и мощное тело отдавало кровь умирающей, помогая удержать ускользающую от нее жизнь.
Уже немалое количество драгоценной жидкости поступило в систему кровообращения больной. Профессор хмурился, а интерн впадал во все большее отчаяние при мысли о том, что его преданность оказалась бесполезной, и это совершенное создание, вызывавшее в нем все более глубокий интерес, должно умереть или даже… уже мертво.
Но нет! Наука явила еще одно чудо, способное посрамить маловеров.
В тот миг, когда профессор Перрье решил, что будет продолжать свое дело лишь из любви к пациентке, из профессионального долга, но безо всякой надежды, мужик, чьи глаза были неотрывно прикованы к лицу больной, вздрогнул и зашептал:
— Она задышала… Она задышала…
— Ты не ошибся? — взволновался профессор.
— Я совершенно уверен! Какая радость для всех нас!
Людовик промолчал, но из его груди вырвался глубокий вздох, а сердце учащенно забилось. Ему и впрямь казалось, что эту прелестную девушку он знает долго-долго, месяцы и даже годы. И готов принести любую жертву, лишь бы она выжила.
На лице Марии появился румянец, а потухшие и остекленевшие глаза обрели осмысленное выражение. Веки то поднимались, то опускались, губы дрогнули.
Это было воскрешение из мертвых, при виде которого самые закоренелые скептики и хулители науки должны бы были воскликнуть: «Чудо!»
Мария узнала доктора и старого слугу.
— Доктор Перрье… Владислав… — прошептала она.
Мужик так расчувствовался, что заплакал и, сдерживая рыдания, воскликнул:
— Воскрес наш бедный ангелочек!
Мария посмотрела на интерна, его окровавленную руку… У нее у самой тоже побаливала рука… Тут она заметила аппарат. Кровь, опять кровь… Она вдруг почувствовала себя счастливой под ласковым и восторженным взглядом юноши. Но послеобморочное ощущение блаженства, увы, ненадежно. Вместе с жизнью и сознанием к девушке возвращалась память об ужасной драме, в которой она едва не погибла.
Ей почудилось, как внезапно, словно резким порывом ветра, распахивается окно. Является какой-то человек, бандит, выхватывает ребенка из колыбели… Она борется со злодеем… Затем удар в грудь — и бежняжка летит в бездну, откуда нет возврата…
И она закричала прерывающимся голосом:
— Жермена!.. Жан!..
Изо рта раненой хлынула кровь.
— Молчите! Ни слова, или вы убьете себя! — властно скомандовал доктор.
— Я ранена?
— Да.
— Опасно?
— Да. Но вы выживете, если будете меня слушаться.
— Я буду послушной. Я хочу жить, чтобы отыскать нашего дорогого малыша… А как Жермена?
— Теперь, когда вам стало лучше, я займусь ею. Оставляю около вас месье Людовика Монтиньи, доверьтесь ему, как доверились бы мне.
— Дорогой мэтр, — спросил интерн, — следует ли продолжать переливание?
— Нет, дружище. Наша больная заснет сразу же после того, как вы сделаете перевязку. Я на вас полагаюсь. Дайте я перебинтую вашу кровоточащую руку. Вот так.
Бледный, с искаженным лицом, с глазами, полными слез, нет-нет, да и орошавшими щеки, несмотря на неимоверные усилия их сдержать, князь Березов, по меньшей мере в десятый раз, приоткрыл дверь, заглядывая в комнату.
— Ну что, вы спасли ее? — спросил он, снедаемый беспокойством.
— Операция прошла успешно, и в любом случае сутки бедняжка проживет. Мой интерн не отойдет от нее ни на секунду. А как княгиня?
— Пойдемте к ней. Она меня пугает…
Профессор направился к Жермене, бившейся в тяжелейшем нервном припадке. Она призывала свое дитя таким душераздирающим голосом, что как ни закален был Перрье видом человеческого горя, но и его такой взрыв отчаяния заставил оторопеть.
Доктору припомнились времена, когда три года назад, спасенная из водной пучины тем, кто должен был стать ее супругом, княгиня заболела тяжелой формой менингита и чуть не умерла. И теперь профессор опасался рецидива ужасной болезни, который на этот раз мог унести жизнь несчастной княгини.
Она металась, проклинала себя, называла плохой матерью, заслуживающей смерти.
— Где была я? В театре… В театре… А они в это время похитили моего Жана, они убили мою сестру… Бедная Мария, ангелочек мой маленький, она до самой смерти защищала ребеночка… А я? Я была там… Я бы спасла его… Кто бы смог противостоять мне, его матери?! Жан! Верните мне Жана! Мишель, наше дитя… Мне нужен Жан… Ищите его… Найдите его… Или я умру…
— Жермена, любимая, ненаглядная!.. Нам вернут его… Я клянусь тебе… Но, умоляю тебя, крепись, мужайся… как тогда. Как всегда, в минуту опасности… Совладай со своим горем. У меня ведь тоже душа разрывается, но я мужаюсь, я борюсь…
— Я бы хотела… хотела… Но не могу. Какой ужас, какая мука, какой ад в груди… Это невыносимо… Мне хочется выть, рвать на себе волосы… Я желала бы умереть… О, как я теперь понимаю самоубийц! Да, есть вещи, которые перенести невозможно… Дитя мое, дитя… Оторвать ребенка от матери!.. Я же мать, поймите!..
Князь с сокрушенным сердцем пытался взять ее руки в свои, хоть как-то вразумить, заставить ее успокоиться хоть на минуту.
Напрасные усилия. Это хрупкое создание, доброе, как ангел, легкое, как птичка, проявляло прямо-таки мужскую силу и билось так, что могло переломать себе кости.
«Ей во что бы то ни стало надо заснуть, или все пропало», — подумал доктор.
Но так как не представлялось возможным сделать подкожную инъекцию, он распечатал флакон эфира, налил пригоршню и кое-как все же заставил ее вдыхать анестезирующее вещество.
Постепенно жесты княгини стали спокойнее, а горестный поток слов приостановился. Несколько раз она глубоко вздохнула и наконец впала в полудремотное состояние, обеспечивавшее ей хотя бы короткую передышку.
Князь, чье отчаяние все увеличивалось, бродил между женой и свояченицей и, всякий раз, проходя мимо пустой колыбели, не мог сдержать рыданий.
Доктор взял его за руку, энергично встряхнул и сказал:
— Мужайтесь. Вы найдете своего ребенка. Ни на минуту не отлучайтесь от княгини. И позаботьтесь о самом себе. Присмотритесь к людям, которые вас окружают. И будьте начеку. Злодей, похитивший Жана, имеет в доме сообщников. До завтра. Я приду к вам сразу же после визита в больницу.
Неожиданно, с бешено заколотившимся сердцем, он осознал, что испытывает к девушке жгучий интерес.
— Ее ранили два часа назад, — объяснил ему профессор. — Я рассчитываю на вашу помощь при операции, которая одна только может ее спасти, а именно — при переливании крови.
— Хорошо, что вы за мной послали, дорогой мэтр, — только и ответил юноша.
— Кроме того, здесь необходим умный и преданный человек для неусыпного наблюдения за нашей больной. И в этом я тоже полагаюсь на вас. На дежурствах в клинике вас подменит один из моих экстернов. А вы обоснуетесь здесь и пробудете до тех пор, пока будет необходимо.
— Договорились. И спасибо, что вы вспомнили именно обо мне.
— Вы ведь мой любимый ученик, и я вам целиком и полностью доверяю. А теперь — за работу!
Не делая лишних движений, но на диво проворно юноша. соединил части специального инструмента, известного под названием аппарата Колена. Маленькая воронкообразная круглая кювета из эбонита, заканчивавшаяся снизу отверстием для трубки, называлась распределительной камерой. Емкость была рассчитана на триста граммов. Сбоку от распределительной камеры находился хрустальный насос мощностью десять граммов. Затем — присоединенная в нижней части резиновая трубка с наконечником в виде притуплённой полой иглы. Наконец, в распределительной камере, являющейся главной частью машины, помещался резиновый шарик, он был легче крови, проходившей через аппарат, и служил клапаном, препятствовавшим проникновению воздуха в трубку и вытеканию крови в кювету. Одним словом, насос, необычайной точности.
Глядя на одинокую и неподвижную фигуру Владислава, — что тебе тот пес, и суетливый, и услужливый, и неуклюжий, зато какой любящий и преданный! — доктор, много лет знавший старого дворецкого, спросил у него:
— Тебя не пугает вид крови?
— О нет, не пугает.
— Ну, тогда закатай рукав сорочки…
Но тут с необычайной живостью вмешался интерн:
— Если позволите, профессор, я сам буду донором.
— Но, друг мой, это истощит ваши силы.
— Отнюдь нет. Недавно я обнаружил, что избыточно полнокровен. Переливанием вы только услугу мне окажете.
Он даже не стал ждать согласия учителя и принялся закатывать левый рукав, обнажив сильную руку, опутанную, как веревками, сплетением превосходных вен.
Профессор чуть заметно улыбнулся и, лукаво заглянув в глаза залившемуся краской юноше, пробормотал:
— О, молодость, молодость… Все это прекрасно, но мне нужен помощник, а не пациент.
— Умоляю вас согласиться. Я буду и тем и другим в одном лице. Уверяю, больная не пострадает, и операция пройдет без затруднений.
— Будь по-вашему.
Не теряя больше ни минуты, доктор наложил жгуты на руки молодого человека и раненой девушки. Он подождал, пока вена на руке больной немного набухнет, и надрезал кожу, чтобы обнажить вену. Затем уколол вену тонким троакаром[34] и оставил его в ней, а Людовик удерживал троакар правой рукой.
— Держи вот это двумя руками и не двигайся, — сказал он стоявшему по струнке, но с разобиженным видом мужику, словно считавшему, что ему коварно помешали изъявить свою преданность.
Владислав так вцепился в эбонитовую кювету, будто та весила пятьдесят килограммов.
— Главное — не шевелись.
— О, не беспокойтесь, господин доктор.
— Теперь ваша очередь, — сказал профессор, разрезая вену юноше.
Кровь заструилась в кювету.
Доктор потянул на себя поршень, затем надавил, и на конце полой иглы появилась красная капелька. Аппарат был готов к работе. Оставалось лишь вынуть троакар из вены Марии и ввести вместо него иглу, служившую наконечником трубки, что и было сделано.
Наконец, со всевозможными предосторожностями приоткрыли клапан, и живительная влага заструилась, нагнетаемая насосом.
Поначалу казалось, что эти героические попытки не приносят никакого успеха. Героические? О да, потому что здоровое и мощное тело отдавало кровь умирающей, помогая удержать ускользающую от нее жизнь.
Уже немалое количество драгоценной жидкости поступило в систему кровообращения больной. Профессор хмурился, а интерн впадал во все большее отчаяние при мысли о том, что его преданность оказалась бесполезной, и это совершенное создание, вызывавшее в нем все более глубокий интерес, должно умереть или даже… уже мертво.
Но нет! Наука явила еще одно чудо, способное посрамить маловеров.
В тот миг, когда профессор Перрье решил, что будет продолжать свое дело лишь из любви к пациентке, из профессионального долга, но безо всякой надежды, мужик, чьи глаза были неотрывно прикованы к лицу больной, вздрогнул и зашептал:
— Она задышала… Она задышала…
— Ты не ошибся? — взволновался профессор.
— Я совершенно уверен! Какая радость для всех нас!
Людовик промолчал, но из его груди вырвался глубокий вздох, а сердце учащенно забилось. Ему и впрямь казалось, что эту прелестную девушку он знает долго-долго, месяцы и даже годы. И готов принести любую жертву, лишь бы она выжила.
На лице Марии появился румянец, а потухшие и остекленевшие глаза обрели осмысленное выражение. Веки то поднимались, то опускались, губы дрогнули.
Это было воскрешение из мертвых, при виде которого самые закоренелые скептики и хулители науки должны бы были воскликнуть: «Чудо!»
Мария узнала доктора и старого слугу.
— Доктор Перрье… Владислав… — прошептала она.
Мужик так расчувствовался, что заплакал и, сдерживая рыдания, воскликнул:
— Воскрес наш бедный ангелочек!
Мария посмотрела на интерна, его окровавленную руку… У нее у самой тоже побаливала рука… Тут она заметила аппарат. Кровь, опять кровь… Она вдруг почувствовала себя счастливой под ласковым и восторженным взглядом юноши. Но послеобморочное ощущение блаженства, увы, ненадежно. Вместе с жизнью и сознанием к девушке возвращалась память об ужасной драме, в которой она едва не погибла.
Ей почудилось, как внезапно, словно резким порывом ветра, распахивается окно. Является какой-то человек, бандит, выхватывает ребенка из колыбели… Она борется со злодеем… Затем удар в грудь — и бежняжка летит в бездну, откуда нет возврата…
И она закричала прерывающимся голосом:
— Жермена!.. Жан!..
Изо рта раненой хлынула кровь.
— Молчите! Ни слова, или вы убьете себя! — властно скомандовал доктор.
— Я ранена?
— Да.
— Опасно?
— Да. Но вы выживете, если будете меня слушаться.
— Я буду послушной. Я хочу жить, чтобы отыскать нашего дорогого малыша… А как Жермена?
— Теперь, когда вам стало лучше, я займусь ею. Оставляю около вас месье Людовика Монтиньи, доверьтесь ему, как доверились бы мне.
— Дорогой мэтр, — спросил интерн, — следует ли продолжать переливание?
— Нет, дружище. Наша больная заснет сразу же после того, как вы сделаете перевязку. Я на вас полагаюсь. Дайте я перебинтую вашу кровоточащую руку. Вот так.
Бледный, с искаженным лицом, с глазами, полными слез, нет-нет, да и орошавшими щеки, несмотря на неимоверные усилия их сдержать, князь Березов, по меньшей мере в десятый раз, приоткрыл дверь, заглядывая в комнату.
— Ну что, вы спасли ее? — спросил он, снедаемый беспокойством.
— Операция прошла успешно, и в любом случае сутки бедняжка проживет. Мой интерн не отойдет от нее ни на секунду. А как княгиня?
— Пойдемте к ней. Она меня пугает…
Профессор направился к Жермене, бившейся в тяжелейшем нервном припадке. Она призывала свое дитя таким душераздирающим голосом, что как ни закален был Перрье видом человеческого горя, но и его такой взрыв отчаяния заставил оторопеть.
Доктору припомнились времена, когда три года назад, спасенная из водной пучины тем, кто должен был стать ее супругом, княгиня заболела тяжелой формой менингита и чуть не умерла. И теперь профессор опасался рецидива ужасной болезни, который на этот раз мог унести жизнь несчастной княгини.
Она металась, проклинала себя, называла плохой матерью, заслуживающей смерти.
— Где была я? В театре… В театре… А они в это время похитили моего Жана, они убили мою сестру… Бедная Мария, ангелочек мой маленький, она до самой смерти защищала ребеночка… А я? Я была там… Я бы спасла его… Кто бы смог противостоять мне, его матери?! Жан! Верните мне Жана! Мишель, наше дитя… Мне нужен Жан… Ищите его… Найдите его… Или я умру…
— Жермена, любимая, ненаглядная!.. Нам вернут его… Я клянусь тебе… Но, умоляю тебя, крепись, мужайся… как тогда. Как всегда, в минуту опасности… Совладай со своим горем. У меня ведь тоже душа разрывается, но я мужаюсь, я борюсь…
— Я бы хотела… хотела… Но не могу. Какой ужас, какая мука, какой ад в груди… Это невыносимо… Мне хочется выть, рвать на себе волосы… Я желала бы умереть… О, как я теперь понимаю самоубийц! Да, есть вещи, которые перенести невозможно… Дитя мое, дитя… Оторвать ребенка от матери!.. Я же мать, поймите!..
Князь с сокрушенным сердцем пытался взять ее руки в свои, хоть как-то вразумить, заставить ее успокоиться хоть на минуту.
Напрасные усилия. Это хрупкое создание, доброе, как ангел, легкое, как птичка, проявляло прямо-таки мужскую силу и билось так, что могло переломать себе кости.
«Ей во что бы то ни стало надо заснуть, или все пропало», — подумал доктор.
Но так как не представлялось возможным сделать подкожную инъекцию, он распечатал флакон эфира, налил пригоршню и кое-как все же заставил ее вдыхать анестезирующее вещество.
Постепенно жесты княгини стали спокойнее, а горестный поток слов приостановился. Несколько раз она глубоко вздохнула и наконец впала в полудремотное состояние, обеспечивавшее ей хотя бы короткую передышку.
Князь, чье отчаяние все увеличивалось, бродил между женой и свояченицей и, всякий раз, проходя мимо пустой колыбели, не мог сдержать рыданий.
Доктор взял его за руку, энергично встряхнул и сказал:
— Мужайтесь. Вы найдете своего ребенка. Ни на минуту не отлучайтесь от княгини. И позаботьтесь о самом себе. Присмотритесь к людям, которые вас окружают. И будьте начеку. Злодей, похитивший Жана, имеет в доме сообщников. До завтра. Я приду к вам сразу же после визита в больницу.
ГЛАВА 7
Франсина д'Аржан ранее именовалась Франсуазой Марготен и пасла коров в Солони в сопровождении одноглазой жесткошерстной овчарки по имени Мусташ.
Однажды, осенним утром, заезжий коммерсант увидел, как она старательно делает бусы из ягод шиповника.
Она показалась ему довольно красивой, и он вылез из экипажа, вознамерившись приударить за ней по-гусарски.
Девочка оказала сопротивление, Мусташ ощерился.
Торговец вез на свалку образцы залежалой продукции, в частности, украшения из янтаря и кораллов, предназначенные для новорожденных, которые и высыпал на дрогетовую[35] юбку Франсуазы. Мусташ по-прежнему скалил клыки — длинные, белые, напоминающие дольки чеснока. Путник вспомнил, что, когда он покидал Сердон, предупредительная кабатчица из Дофэна положила в багажник жареную курицу и пару фунтов хлеба.
Он схватил курицу, хлеб и швырнул Мусташу.
Ах, Боже мой, мгновение — и все сдались: и пастушка и пес капитулировали, благодаря чему странник изведал счастье.
Но — увы! — внезапная идиллия возымела последствия. Бедняжка Франсуаза заметила, что поясок расширяется самым тревожным образом. Ясное дело, хозяева поспешили дать ей пинок под зад, а родители, когда она, вся в слезах, явилась к ним, чтобы исповедоваться в своем минутном заблуждении, не нашли ничего лучшего, как вышвырнуть ее за дверь.
Однажды, осенним утром, заезжий коммерсант увидел, как она старательно делает бусы из ягод шиповника.
Она показалась ему довольно красивой, и он вылез из экипажа, вознамерившись приударить за ней по-гусарски.
Девочка оказала сопротивление, Мусташ ощерился.
Торговец вез на свалку образцы залежалой продукции, в частности, украшения из янтаря и кораллов, предназначенные для новорожденных, которые и высыпал на дрогетовую[35] юбку Франсуазы. Мусташ по-прежнему скалил клыки — длинные, белые, напоминающие дольки чеснока. Путник вспомнил, что, когда он покидал Сердон, предупредительная кабатчица из Дофэна положила в багажник жареную курицу и пару фунтов хлеба.
Он схватил курицу, хлеб и швырнул Мусташу.
Ах, Боже мой, мгновение — и все сдались: и пастушка и пес капитулировали, благодаря чему странник изведал счастье.
Но — увы! — внезапная идиллия возымела последствия. Бедняжка Франсуаза заметила, что поясок расширяется самым тревожным образом. Ясное дело, хозяева поспешили дать ей пинок под зад, а родители, когда она, вся в слезах, явилась к ним, чтобы исповедоваться в своем минутном заблуждении, не нашли ничего лучшего, как вышвырнуть ее за дверь.