Страница:
Наверное, мальчик нечаянно толкнул дверь. От неожиданности он потерял равновесие и упал вперед, на четвереньки. И – близко, в каких-то сантиметрах, сквозь едкие клубы дыма увидел выпученный глаз игумена Илизария. На месте второго чернела пустая глазница, сквозь которую вышла револьверная пуля. Желто-коричневые пергаментные листки валялись тут же, возле ножки стола, и к ним уже плотоядно устремился огонь. В лицо пахнуло нестерпимым жаром, и мальчик, не сдержавшись, закашлялся.
Он выдал себя… Из пламени, из рыжего жаркого мрака поднялась страшная фигура – окровавленная, окутанная дымом, с «наганом» в руке… Медленно обернулась и пошла на мальчишку прямо сквозь пламя, не ощущая боли.
– Паша, – прошептал мальчик. – Пашенька, не убивай, родненький! Я никому не скажу… И полетел вниз с лестницы.
Сознание возвращалось медленно, толчками. Вокруг было темно, хоть глаз выколи. С трудом проникая сквозь завесу дурноты, слышались невнятные голоса, кто-то очень далекий и нежный напевно произносил незнакомые слова…
– "Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам.
Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои. Подай руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.
Фома сказал в ответ: Господь мой и Бог мой!.."
Как хорошо. Правда или неправда – все равно как сильно и хорошо… Лучше умирать так. Мальчик протянул руку, улыбаясь, но пальцы наткнулись на холодную кирпичную стену. Минутное наваждение пропало, и он подумал: «Я жив. И я опять в этом чертовом подземелье. Камеру потерял, товарищ Красницкий мне за нее голову оторвет». Однако тут же вспомнил хрип, с которым товарищ Красницкий упал там, в пожаре, – угасающий, звериный, предсмертный… И эта мысль странным образом его успокоила. Тьма накрыла мальчика, словно шапка-невидимка, и он побрел наугад, держась рукой за стену. Все равно куда, лишь бы подальше.
Шел он долго, может быть, несколько часов. Коридор все не кончался, и мальчик стал уставать. Очень хотелось пить, и лоб горел, как в лихорадке. Он уже собирался сдаться. «Еще десять шагов, – сказал он себе, – и я упаду… Плевать». Но неожиданно увидел впереди свет. Вернее, светлую точку, похожую на крохотную одинокую звездочку посреди ненастного неба. Свет манил, и он, собравшись с силами, заковылял быстрее.
И вскоре звездочка превратилась в Шар.
– Ты кто? – шепотом спросил мальчик. Внутри, под прозрачной оболочкой, забегали размытые огоньки. Мальчик раскрыл рот от изумления, обошел непонятный предмет кругом и несмело дотронулся до него озябшей ладонью. Ощущение было приятным – будто от дружеского рукопожатия. Теплая волна поднялась навстречу. Шар запульсировал, заколыхался и поплыл посреди коридора вперед, словно приглашая следовать за собой. Мальчик, подумав, подчинился. Идти тут же стало легко. Коридор расширился, посветлел и превратился в просторный грот, на стенах которого плескалось отражение воды. А пройдя еще немного, парнишка и впрямь увидел море.
Пейзаж был неприветливый. Северный, холодный, с черными острыми скалами, полосой прибоя и одинокой сосной, прилепившейся на крошечном клочке земли в расселине. Кругом – ни души, брызги и грохот, дул тевтонский ветер – ледяной, упорный… Волны с размаху бросались на берег, покрытый крупной галькой, и с шипением, нехотя, отползали назад, за границу своих владений.
Мальчик поплотнее запахнул одежду и присел на каменный выступ, пожалев, что нет с собой даже краюшки хлеба. Есть хотелось ужасно.
Неведомо, сколько он так просидел. Шум волн убаюкивал, будто пел колыбельную без слов. И в конце концов он задремал…
Сильный удар обрушился сзади и сбоку. Голова словно взорвалась, и мальчик кубарем скатился по насыпи вниз, к самой кромке прибоя. Соленая вода лизнула ободранную щеку и вмиг привела в чувство. Парнишка приподнялся, застонав от резкой боли, и развернулся к нападавшему…
Пашу Дымка трудно было узнать. Окровавленный и обожженный, с неестественно скрюченной левой рукой, в обгоревших лохмотьях, он походил на страшный призрак из ночного кошмара. Волос на голове не было, кожа кое-где свисала клочками… И «наган» злобно, будто живой, смотрел черным зрачком прямо в лицо мальчика.
– Отбегался, сучонок.
– За что ты их? – одними губами прошептал мальчик.
Он не пытался бежать. Знал, что бесполезно.
– А что я должен был делать? – вроде бы спокойно отозвался Павел. – Я всю жизнь искал этот Шар. Гнил заживо, голодал, пресмыкался перед такими гнидами, как… Да тебе не понять. И все ради того, чтобы какой-то мудак в пенсне…
Голос прерывался. Призрак стоял на ногах нетвердо, покачиваясь и заметно слабея с каждой секундой. С отчаяния мальчик прикинул: подобрать под себя ноги, прыгнуть головой вперед, рвануть за ствол…
– Может, отпустишь? А, Паша? Ты же знаешь: я никому… Я могила!
Слезы сами брызнули из глаз, он и не думал играть. Это хорошо, это значит, противник и не заподозрит… Вот уже и смотрит не так пристально, и револьвер чуть подрагивает в руке.
– Помнишь, как зареченские собрались меня отдубасить, а ты не позволил? Вытащил из лодки весло, показал им и говоришь: кто, мол, на брата моего руку подымет – башку снесу… Помнишь?
– Зубы не заговаривай, – процедил Дымок. – Кто тебе, сучонок, велел шпионить? Ты же все слышал… К сожалению.
– Случайно я, Пашенька. Кабы знал – за километр бы обошел и уши зажал.
Он уже плакал навзрыд, по-настоящему. Только какой-то участочек мозга еще цеплялся за привычное: любопытство вдруг проснулось совершенно некстати.
– А тот заключенный, про которого говорил очкастый, он…
– Это был мой отец, – ответил комсомольский секретарь. – А теперь умолкни и повернись. Не в рожу же стрелять.
Дымок качнулся сильнее. На страшном лице отразилась мука – мальчик готов был пожалеть его (слишком свежо было в памяти ощущение слепого, почти иррационального ужаса при виде единственного в поселке старого «Опеля», выкрашенного в черный цвет, вестника несчастий, красного мандата перед лицом, снился испуганный шепот: «Может, пронесет? Сын за отца, говорят, нынче не отвечает» – кратковременный курс партии, карательный аппарат ненадолго дал сбой…). Только вот «наган» в белых от напряжения пальцах…
– Он всегда держал его заряженным, под подушкой. Не для того, чтобы кого-то там пристрелить. Для себя. И для мамы. Он знал, что рано или поздно за ним придут.
(Пришли, как водится, перед рассветом. Прошелестел «Опель» под окном, звонок задыхался, стервенея, в дверь дубасили сразу несколько кулаков. Отец с матерью глядели друг на друга, прощаясь. «Я требую от вас отречения», – сказал он. «Какого отречения?» – «От меня».)
– И вы отреклись? – замирая, спросил мальчик.
– Мама – нет. Пошла как ЧСВН – член семьи врага народа. Жертвенница, чтоб ее…
– А ты? Ты отрекся?
Дымок болезненно дернул уголком рта.
– Как видишь.
И мальчишка прыгнул. Головой вперед, целя в брюхо противнику и одновременно дергая за ствол револьвера вниз, к земле…
Паша не ожидал нападения от полудохлого сосунка. Он устоял на ногах (однако взвыл от боли в раненом бедре), но «наган» выпустил, и тот отлетел в сторону. Мальчик на четвереньках отполз от страшного места, вскочил и припустился наутек, к спасительному гроту. Содранные коленки горели, он никак не мог вздохнуть поглубже – воздуха не хватало, глаза застилали слезы, и всей спиной он с яростью на самого себя ощущал: не удрать. Призрак из ночного кошмара (гад, гад! Ведь росли на одной улице!) уже нагнулся, поднял оружие и прицелился в точку аккурат меж лопаток…
Сил бежать больше не было. Мальчик остановился и стал ждать выстрела. Но услышал сдавленный крик. А потом, когда что-то мокро шлепнулось на прибрежные камни, сквозь грохот волн раздались гортанные голоса и металлический лязг. И – тяжелый топот копыт.
Лошади скакали по самой кромке прибоя. Вода лениво лизала край отлогой каменистой осыпи, и в некотором отдалении за ней круто уходили в поднебесье серые тела скал. Острые каменные клыки, поросшие северным карликовым кустарником, тут и там торчали над волнами. Пахло гнилыми водорослями, в воздухе носились вечно испуганные чайки.
Четверо всадников в плотных серых плащах из грубой шерсти ехали парами вдоль берега. Двое – с длинными мечами на левом боку, у третьего клинок был закреплен за спиной и рукоятка торчала над правым плечом. Четвертый был вооружен тяжелым бронебойным арбалетом. Головы путников покрывали шлемы с поднятыми забралами. По лицам никто не мог бы определить их звания и род занятий: все как один были загорелые, угрюмые и решительные. С такими лицами идут в битву, заранее зная, что вернуться назад будет не суждено.
Подле лежавшего на камнях человека они придержали коней. Лошади зафыркали, пятясь, но, привыкшие повиноваться, все же встали, недовольно перебирая копытами.
– Плохая примета, – вполголоса произнес один из всадников, обращаясь к тому, у кого за спиной торчал длинный сарматский меч. – В самом начале пути…
Тот лишь посмотрел на говорившего устало и отрешенно, так что и слов тратить было не нужно. Плохая примета или хорошая – ни у одного из них не было дороги назад. Он только подумал, что распластанного на земле человека убили не так давно, может быть, еще перед рассветом. Или он умер сам – вон сколько ран покрывали истерзанное тело, непонятно, как вообще держался так долго…
– Хранительница ждет, – пробормотал всадник, трогая коня. – Не отставайте.
Помрачневшие еще больше спутники двинулись следом.
На востоке едва-едва начинали проявляться первые признаки голубого неба. Конные остановились у огромного обломка скалы, сотни лет назад упавшего посреди дороги и успевшего врасти в нее, округлиться линиями благодаря воде и ветру. Перед камнем стояла высокая женщина с распущенными черными волосами. Она была красива диковатой северной красотой и статью могла бы поспорить с королевой. Впрочем, она действительно стояла выше тех, кто правил страной, сидя на троне. Главная Жрица, одна из десяти Хранителей Шара…
Всадники спешились, по одному подошли к Хранительнице и преклонили колени. Все происходило. по-прежнему молча – момент был слишком важен и трагичен, любые слова казались пустыми. Женщина доставала из складок длинной одежды серебряные браслеты тонкой работы, производила над ними какие-то действия (будто читала заклинания) и одевала на запястья тем, кто подходил к ней. Четыре браслета – по одному на каждого.
Они уходили, не прощаясь, сквозь странную дрожащую пелену, за которой продолжала бежать вдаль та же дорога вдоль воды, и те же мрачные скалы торчали, словно зубья дракона, но вместе с тем мир словно менялся, плавно перетекал из одной грани в другую, и вот уже исчезло ледяное море, чайки смолкли и запахло не привычными водорослями и йодом, а чем-то чужим, резким, неприятным… Черный лес окружал их под незнакомым небом (созвездия были невиданными, неправильными, самая яркая звезда торчала прямо над головами, и от нее деревья казались плоскими, будто вырезанными из бархатной бумаги). Они посмотрели друг на друга и одновременно опустили на лица металлические забрала. Кто-то одними губами прошептал молитву…
Тот, что был вооружен арбалетом, соскочил с лошади и бесшумно залег возле раскидистого дерева на обочине дороги. Остальные ощетинились тяжелыми копьями и встали в линию, сдерживая коней. Секунды сливались в минуты, лошади, чуя копытами непривычную ровную поверхность, словно облитую чем-то скользким и холодным, нервно пританцовывали, закусив удила.
Но вот далеко впереди послышался невнятный шелест. Приземистое чудовище, блестя гладкими боками, на которых играли лунные блики, неслось прямо на них – стремительно, почти неслышно, горя двумя дьявольскими глазами. Один, шептал тот, что был с мечом. Два. Три… Когда до чудовища оставались считанные метры, он с шипением вытянул из-за спины тяжелую рукоять, и высоко над головой блеснул серебристый клинок. Три всадника пустили лошадей с места в галоп, а там, перед ними, человек за рулем легковой машины, едва не теряя рассудок от изумления, лихорадочно жал на тормоз…
Глава 2
Он выдал себя… Из пламени, из рыжего жаркого мрака поднялась страшная фигура – окровавленная, окутанная дымом, с «наганом» в руке… Медленно обернулась и пошла на мальчишку прямо сквозь пламя, не ощущая боли.
– Паша, – прошептал мальчик. – Пашенька, не убивай, родненький! Я никому не скажу… И полетел вниз с лестницы.
Сознание возвращалось медленно, толчками. Вокруг было темно, хоть глаз выколи. С трудом проникая сквозь завесу дурноты, слышались невнятные голоса, кто-то очень далекий и нежный напевно произносил незнакомые слова…
– "Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам.
Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои. Подай руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.
Фома сказал в ответ: Господь мой и Бог мой!.."
Как хорошо. Правда или неправда – все равно как сильно и хорошо… Лучше умирать так. Мальчик протянул руку, улыбаясь, но пальцы наткнулись на холодную кирпичную стену. Минутное наваждение пропало, и он подумал: «Я жив. И я опять в этом чертовом подземелье. Камеру потерял, товарищ Красницкий мне за нее голову оторвет». Однако тут же вспомнил хрип, с которым товарищ Красницкий упал там, в пожаре, – угасающий, звериный, предсмертный… И эта мысль странным образом его успокоила. Тьма накрыла мальчика, словно шапка-невидимка, и он побрел наугад, держась рукой за стену. Все равно куда, лишь бы подальше.
Шел он долго, может быть, несколько часов. Коридор все не кончался, и мальчик стал уставать. Очень хотелось пить, и лоб горел, как в лихорадке. Он уже собирался сдаться. «Еще десять шагов, – сказал он себе, – и я упаду… Плевать». Но неожиданно увидел впереди свет. Вернее, светлую точку, похожую на крохотную одинокую звездочку посреди ненастного неба. Свет манил, и он, собравшись с силами, заковылял быстрее.
И вскоре звездочка превратилась в Шар.
– Ты кто? – шепотом спросил мальчик. Внутри, под прозрачной оболочкой, забегали размытые огоньки. Мальчик раскрыл рот от изумления, обошел непонятный предмет кругом и несмело дотронулся до него озябшей ладонью. Ощущение было приятным – будто от дружеского рукопожатия. Теплая волна поднялась навстречу. Шар запульсировал, заколыхался и поплыл посреди коридора вперед, словно приглашая следовать за собой. Мальчик, подумав, подчинился. Идти тут же стало легко. Коридор расширился, посветлел и превратился в просторный грот, на стенах которого плескалось отражение воды. А пройдя еще немного, парнишка и впрямь увидел море.
Пейзаж был неприветливый. Северный, холодный, с черными острыми скалами, полосой прибоя и одинокой сосной, прилепившейся на крошечном клочке земли в расселине. Кругом – ни души, брызги и грохот, дул тевтонский ветер – ледяной, упорный… Волны с размаху бросались на берег, покрытый крупной галькой, и с шипением, нехотя, отползали назад, за границу своих владений.
Мальчик поплотнее запахнул одежду и присел на каменный выступ, пожалев, что нет с собой даже краюшки хлеба. Есть хотелось ужасно.
Неведомо, сколько он так просидел. Шум волн убаюкивал, будто пел колыбельную без слов. И в конце концов он задремал…
Сильный удар обрушился сзади и сбоку. Голова словно взорвалась, и мальчик кубарем скатился по насыпи вниз, к самой кромке прибоя. Соленая вода лизнула ободранную щеку и вмиг привела в чувство. Парнишка приподнялся, застонав от резкой боли, и развернулся к нападавшему…
Пашу Дымка трудно было узнать. Окровавленный и обожженный, с неестественно скрюченной левой рукой, в обгоревших лохмотьях, он походил на страшный призрак из ночного кошмара. Волос на голове не было, кожа кое-где свисала клочками… И «наган» злобно, будто живой, смотрел черным зрачком прямо в лицо мальчика.
– Отбегался, сучонок.
– За что ты их? – одними губами прошептал мальчик.
Он не пытался бежать. Знал, что бесполезно.
– А что я должен был делать? – вроде бы спокойно отозвался Павел. – Я всю жизнь искал этот Шар. Гнил заживо, голодал, пресмыкался перед такими гнидами, как… Да тебе не понять. И все ради того, чтобы какой-то мудак в пенсне…
Голос прерывался. Призрак стоял на ногах нетвердо, покачиваясь и заметно слабея с каждой секундой. С отчаяния мальчик прикинул: подобрать под себя ноги, прыгнуть головой вперед, рвануть за ствол…
– Может, отпустишь? А, Паша? Ты же знаешь: я никому… Я могила!
Слезы сами брызнули из глаз, он и не думал играть. Это хорошо, это значит, противник и не заподозрит… Вот уже и смотрит не так пристально, и револьвер чуть подрагивает в руке.
– Помнишь, как зареченские собрались меня отдубасить, а ты не позволил? Вытащил из лодки весло, показал им и говоришь: кто, мол, на брата моего руку подымет – башку снесу… Помнишь?
– Зубы не заговаривай, – процедил Дымок. – Кто тебе, сучонок, велел шпионить? Ты же все слышал… К сожалению.
– Случайно я, Пашенька. Кабы знал – за километр бы обошел и уши зажал.
Он уже плакал навзрыд, по-настоящему. Только какой-то участочек мозга еще цеплялся за привычное: любопытство вдруг проснулось совершенно некстати.
– А тот заключенный, про которого говорил очкастый, он…
– Это был мой отец, – ответил комсомольский секретарь. – А теперь умолкни и повернись. Не в рожу же стрелять.
Дымок качнулся сильнее. На страшном лице отразилась мука – мальчик готов был пожалеть его (слишком свежо было в памяти ощущение слепого, почти иррационального ужаса при виде единственного в поселке старого «Опеля», выкрашенного в черный цвет, вестника несчастий, красного мандата перед лицом, снился испуганный шепот: «Может, пронесет? Сын за отца, говорят, нынче не отвечает» – кратковременный курс партии, карательный аппарат ненадолго дал сбой…). Только вот «наган» в белых от напряжения пальцах…
– Он всегда держал его заряженным, под подушкой. Не для того, чтобы кого-то там пристрелить. Для себя. И для мамы. Он знал, что рано или поздно за ним придут.
(Пришли, как водится, перед рассветом. Прошелестел «Опель» под окном, звонок задыхался, стервенея, в дверь дубасили сразу несколько кулаков. Отец с матерью глядели друг на друга, прощаясь. «Я требую от вас отречения», – сказал он. «Какого отречения?» – «От меня».)
– И вы отреклись? – замирая, спросил мальчик.
– Мама – нет. Пошла как ЧСВН – член семьи врага народа. Жертвенница, чтоб ее…
– А ты? Ты отрекся?
Дымок болезненно дернул уголком рта.
– Как видишь.
И мальчишка прыгнул. Головой вперед, целя в брюхо противнику и одновременно дергая за ствол револьвера вниз, к земле…
Паша не ожидал нападения от полудохлого сосунка. Он устоял на ногах (однако взвыл от боли в раненом бедре), но «наган» выпустил, и тот отлетел в сторону. Мальчик на четвереньках отполз от страшного места, вскочил и припустился наутек, к спасительному гроту. Содранные коленки горели, он никак не мог вздохнуть поглубже – воздуха не хватало, глаза застилали слезы, и всей спиной он с яростью на самого себя ощущал: не удрать. Призрак из ночного кошмара (гад, гад! Ведь росли на одной улице!) уже нагнулся, поднял оружие и прицелился в точку аккурат меж лопаток…
Сил бежать больше не было. Мальчик остановился и стал ждать выстрела. Но услышал сдавленный крик. А потом, когда что-то мокро шлепнулось на прибрежные камни, сквозь грохот волн раздались гортанные голоса и металлический лязг. И – тяжелый топот копыт.
Лошади скакали по самой кромке прибоя. Вода лениво лизала край отлогой каменистой осыпи, и в некотором отдалении за ней круто уходили в поднебесье серые тела скал. Острые каменные клыки, поросшие северным карликовым кустарником, тут и там торчали над волнами. Пахло гнилыми водорослями, в воздухе носились вечно испуганные чайки.
Четверо всадников в плотных серых плащах из грубой шерсти ехали парами вдоль берега. Двое – с длинными мечами на левом боку, у третьего клинок был закреплен за спиной и рукоятка торчала над правым плечом. Четвертый был вооружен тяжелым бронебойным арбалетом. Головы путников покрывали шлемы с поднятыми забралами. По лицам никто не мог бы определить их звания и род занятий: все как один были загорелые, угрюмые и решительные. С такими лицами идут в битву, заранее зная, что вернуться назад будет не суждено.
Подле лежавшего на камнях человека они придержали коней. Лошади зафыркали, пятясь, но, привыкшие повиноваться, все же встали, недовольно перебирая копытами.
– Плохая примета, – вполголоса произнес один из всадников, обращаясь к тому, у кого за спиной торчал длинный сарматский меч. – В самом начале пути…
Тот лишь посмотрел на говорившего устало и отрешенно, так что и слов тратить было не нужно. Плохая примета или хорошая – ни у одного из них не было дороги назад. Он только подумал, что распластанного на земле человека убили не так давно, может быть, еще перед рассветом. Или он умер сам – вон сколько ран покрывали истерзанное тело, непонятно, как вообще держался так долго…
– Хранительница ждет, – пробормотал всадник, трогая коня. – Не отставайте.
Помрачневшие еще больше спутники двинулись следом.
На востоке едва-едва начинали проявляться первые признаки голубого неба. Конные остановились у огромного обломка скалы, сотни лет назад упавшего посреди дороги и успевшего врасти в нее, округлиться линиями благодаря воде и ветру. Перед камнем стояла высокая женщина с распущенными черными волосами. Она была красива диковатой северной красотой и статью могла бы поспорить с королевой. Впрочем, она действительно стояла выше тех, кто правил страной, сидя на троне. Главная Жрица, одна из десяти Хранителей Шара…
Всадники спешились, по одному подошли к Хранительнице и преклонили колени. Все происходило. по-прежнему молча – момент был слишком важен и трагичен, любые слова казались пустыми. Женщина доставала из складок длинной одежды серебряные браслеты тонкой работы, производила над ними какие-то действия (будто читала заклинания) и одевала на запястья тем, кто подходил к ней. Четыре браслета – по одному на каждого.
Они уходили, не прощаясь, сквозь странную дрожащую пелену, за которой продолжала бежать вдаль та же дорога вдоль воды, и те же мрачные скалы торчали, словно зубья дракона, но вместе с тем мир словно менялся, плавно перетекал из одной грани в другую, и вот уже исчезло ледяное море, чайки смолкли и запахло не привычными водорослями и йодом, а чем-то чужим, резким, неприятным… Черный лес окружал их под незнакомым небом (созвездия были невиданными, неправильными, самая яркая звезда торчала прямо над головами, и от нее деревья казались плоскими, будто вырезанными из бархатной бумаги). Они посмотрели друг на друга и одновременно опустили на лица металлические забрала. Кто-то одними губами прошептал молитву…
Тот, что был вооружен арбалетом, соскочил с лошади и бесшумно залег возле раскидистого дерева на обочине дороги. Остальные ощетинились тяжелыми копьями и встали в линию, сдерживая коней. Секунды сливались в минуты, лошади, чуя копытами непривычную ровную поверхность, словно облитую чем-то скользким и холодным, нервно пританцовывали, закусив удила.
Но вот далеко впереди послышался невнятный шелест. Приземистое чудовище, блестя гладкими боками, на которых играли лунные блики, неслось прямо на них – стремительно, почти неслышно, горя двумя дьявольскими глазами. Один, шептал тот, что был с мечом. Два. Три… Когда до чудовища оставались считанные метры, он с шипением вытянул из-за спины тяжелую рукоять, и высоко над головой блеснул серебристый клинок. Три всадника пустили лошадей с места в галоп, а там, перед ними, человек за рулем легковой машины, едва не теряя рассудок от изумления, лихорадочно жал на тормоз…
Глава 2
Я ИДУ ВСТРЕЧАТЬ БРАТА
Утро было свежим, даже, пожалуй, холодноватым, но мне это нравилось. Только росы чересчур. Стоило перейти через дорогу и слегка углубиться в березнячок, как кроссовки (легендарный «Адидас», 43-й размер, синяя замша с тремя белыми полосками, 120 «штук» на рынке) тут же промокли насквозь. Я пожалел, что не надел туристские ботинки – нашу русскую гордость (помнившие зарю нового мира, Ельцина на танке, смену флагов и вывесок). Ботинки, кстати, и по сей день выглядели как новые, но мне почему-то не хотелось предстать в них перед Дарьей Матвеевной, с которой я сейчас обязательно встречусь – вон там, на тропинке, петляющей меж березок…
Дарью Матвеевну я даже наедине с собой называл только полным именем. Было время, когда она мне отчаянно нравилась: я караулил ее, ловил наши якобы случайные встречи, напоминая себе юного пионера, млеющего перед старшей пионервожатой. Хотя пионерчику-то пошел четвертый десяток…
Она была лет на пять старше меня, но благодаря то ли ежедневным прогулкам и восточной гимнастике, то ли просто природе и генам… черт знает еще чему – выглядела почти юной. Мелкие морщины в уголках глаз – не в счет. Черные волосы она заплетала в роскошную косу, и у меня часто возникало желание… нет, не дернуть (боже упаси!), а, скажем, взять в руку, подержать, узнать, какая она (коса то есть) на ощупь. Что еще? Тугая на вид попка, стройные ножки с узкими лодыжками и сильными икрами, маленькая грудь и прямая осанка. При всем этом – живой ум в очаровательной головке. Возможно, я рисую слишком идеальный портрет, но, в конце концов, это мое право художника.
Трава в лесу была густой и высокой, и – странное ощущение – тяжелой, будто таз с мокрым бельем. Лучи солнца, светившие сквозь кроны, превращали ее в прозрачно-серые кусочки слюды. Наконец я выбрался на ту самую тропинку и зашагал по ней.
В детстве нам с братом казалось, что она ведет в некий мир, где все не так, как здесь (слово «параллельный» в широком обиходе еще отсутствовало). У меня даже была мечта: пройти ее до конца и посмотреть, что там, да родители не пускали. Позже, когда мне было лет двенадцать, я исполнил свое заветное желание. Встал на лыжи (дело было в начале декабря), собрался с духом, оттолкнулся палками от поскрипывавшего укатанного наста и помчался «в неизведанное», представляя себя Амундсеном на пути к Северному полюсу. Путь мой оказался совсем не длинным – часа через полтора я, даже не успев устать толком, уперся в ржавую колючую проволоку дачного поселка. Поселок казался необитаемым и абсолютно не романтичным: разнокалиберные заборы скрывали за собой заколоченные на зиму людские жилища – от богатых двухэтажных вилл до смастеренных чуть ли не из картона хибарок. Дальше лыжня раздваивалась. Та, что шла влево, заканчивалась харчевней для шоферов-дальнобойщиков. Правая выходила к покрытому льдом крошечному озеру. По берегам озера торчал ломкий камыш, а на середине сидел одинокий рыбак, медитировавший над маленькой черной лункой. Помнится, я был страшно разочарован. Если мое воображение и рисовало нечто, то обязательно ТАЙНУ, необычное… Скажем, окно в прошлое или будущее или посадочную площадку НЛО. А тут – безжизненное озеро, колючая проволока и одинокий рыбак (интересно, поймал ли он что-нибудь в тот день?). Вот мой брат (которого я считал слегка не от мира сего) – тот здорово умел видеть необычное в обычном, даже обыденном. Наверно, благодаря этой способности он стал много лет спустя известным кинорежиссером. Я смотрел его фильмы – каждый по нескольку раз. Способный у меня брат. Некоторые знатоки утверждают, гениальный.
Мы родились до смешного похожими, почти близняшками. Наверное, только мама различала нас сразу. Она назвала нас в честь первых русских святых – Борисом и Глебом (Глеб – первенец, я появился на свет чуть позже, из-за чего ужасно переживал). В детстве разница в возрасте казалась огромной. Глеб, пользуясь ею, безбожно мной верховодил, а я подчинялся и радовался втихомолку: с братом было по-настоящему интересно. С годами эта разница все таяла, а различия во внешности, наоборот, увеличивались. Теперь я, пожалуй, выгляжу старше. Мама говорит, это потому, что я совсем не слежу за своим здоровьем. Слишком много сигарет и кофе. Глеб обычно поддакивал со всем подобострастием, чем меня несказанно злил (сам-то тоже хорош… Но им положено как творческой личности, они без «дыма адского» творить не могут-с).
Словом, братцу своему я частенько завидовал – его железному здоровью (хотя откуда бы?), его свободной натуре и силе характера. В свое время он прошел дьявольски трудный путь – от городского училища культуры («кулька» по-культурному) до Московского театрального института, который окончил с отличием и был приглашен в мастерскую самого Венгеровича (снявшего в пору хрущевской оттепели знаменитую «Девушку из рабочего поселка»). Пока я добросовестно пыхтел в Высшей школе милиции, а позже – отбывал номер на юридическом факультете университета, Глебушка успел завоевать четыре приза за лучшую режиссерскую работу на Всероссийских кинофестивалях и один – «Золотой парус» – на международном, в Карловых Варах. Мы с мамой лицезрели его большей частью по телевизору – дающим интервью отечественной и зарубежной журналистской братии…
Но всегда, куда бы судьба ни забрасывала его, Глеб возвращался домой. Обветренный, пропахший Дальними Странами, загорелый как негр (и столь же грязный) или, наоборот, с обмороженными ушами и носом – в зависимости от того, где выпало снимать «натуру»…
И тот, последний, его визит я запомнил ярко, во всех мелких подробностях (вроде той, что мы чуть не опоздали к поезду, – у масляного фильтра в машине некстати началась «течка»). Глеб вышел из вагона – ни дать ни взять лондонский денди: дубленка бежевых тонов, дымчатые очки, светло-серый кейс в руке и дорожная сумка «Rifle» через плечо. Улыбчиво раскланялся с проводницами (одну, с копной ярко-рыжих волос, даже чмокнул в щечку – проводница обомлела и запунцовела), встал посреди перрона, толкаемый со всех сторон, и принялся растерянно вертеть головой (давным-давно у нас был выдуман такой ритуал). Я неслышно, точно чукча-охотник, подкрался сзади и со всего размаха хлопнул братца по плечу. Он обернулся… И мы, обнявшись, счастливо и нечленораздельно заорали, изо всех сил тиская друг друга в молодецких объятьях. Мама, тоже счастливая, слегка испуганно нас урезонивала: «Господа, ну что вы будто дикари! Приедет милиция, и я на старости лет попаду в острог…»
– Не бойся, мам, – захохотал Глеб. – Борька свой человек, отмажет.
– Только мне и забот, что тебя отмазывать, – хмыкнул я. Ребяческая радость так и рвалась наружу.
Насчет забот я, кстати, ввернул не для красного словца: на следующий день в 10 утра в управлении заслушивался мой доклад о положении дел по городу.
Список был длинен, как вечность, и также беспросветен: «глухой» разбой в Лаврине – кто-то весьма дерзкий и хорошо информированный «бомбил» дачи бывших партийных, а ныне – депутатских бонз, киднеппинг и четыре нераскрытых убийства. В машине я спросил:
– Ты на каникулы?
– Работать, – отозвался Глеб.
– Вот как?
– Будем проводить натурные съемки – здесь, неподалеку.
– Значит, ты надолго?
– А ты против?
Я всеми доступными средствами дал понять, что я не только не против, но и за. Для меня дни, проведенные с братом, были как возвращение в беззаботную пору студенчества, когда Глеб приезжал после сессий, замотанный до черноты, худющий, небритый – «отъедаться и отсыпаться» (мамино выражение).
– А меня возьмешь с собой? Никогда не видел, как снимают кино.
– Будешь вовремя ходить на горшок и есть манную кашу – так и быть, возьму.
Вот такой милый треп-импровизация. Немудреные шуточки, которые я повторял про себя как некое заклинание, глядя на тропинку перед собой (наш диалог был воображаемым: Глеба рядом не было, только умытый росой березовый лес, «гусиные лапки» в блестящей траве, утро да мы с Кузей – это наша самоедская лайка-самец, белый, как свежий снег, с человеческими умными глазами и черной пуговкой носа. Кличка, как вы догадались, целиком моя заслуга).
Деревья слева от тропинки расступились, и мы вышли на небольшую круглую полянку. Посреди нее стояли две старые березы. Когда-то, давным-давно, два семечка упали рядом, принялись, потянулись вверх… Ни одно из деревьев не желало уступать, и их стволы срослись снизу, превратившись в один, толстый и корявый, а на высоте человеческого роста они опять разделялись. Косые утренние лучи падали на них, оставляя нежные желтоватые полосы на белом фоне. У подножия, рядом с трухлявым пнем, лежала мохнатая туша темно-кофейного цвета, размером приблизительно со взрослого пони. Туша пребывала в полнейшей нирване, однако при виде нас тут же сторожко подобралась и приняла очертания собаки.
– Привет, Шерп, – сказал я. – А где хозяйка?
Шерп улыбнулся черными губами, на мгновение обнажив клыки, и повозил по земле хвостом – признал старых знакомых. Кузя подошел вслед за мной, потянулся носом к приятелю… Обычно за этим начиналась какая-нибудь бешеная игра с имитацией кровавой борьбы, гонкой по пересеченной местности, валянием в пыли и громкими криками. Но нынче у собачек настроение было не для состязаний – они немножко походили кругами и улеглись рядышком – головы на лапах, веки прикрыты, глаза мудрые и чуточку печальные, как у старых даосов.
С Дарьей Матвеевной мы, к слову, познакомились именно на «собачьей» почве – тут же, возле сестер-березок. Шерп в то время был еще подростком с нелепыми длинными ногами, веселым и неуклюжим. Кузька же и вовсе напоминал белый шарик-игрушку, его и собакой-то назвать было неудобно. Иногда я поглядывал на него и втихомолку мечтал: вот подрастешь, выучишься, и мы с тобой…
Что именно «мы с тобой» – я и сам толком не знал. Охотиться на медведя? Для этого, во-первых, нужно было ехать за тридевять земель, в охотничьи угодья, во-вторых – для начала вступить в общество и платить взносы размером чуть меньше моей месячной зарплаты. Ну и в-третьих – проблема свободного времени, которого не было. Правда, мы с братом понаслышке знали, что нормальные люди не ходят по воскресеньям на службу: семья там, дети, уик-энды за городом… Однако сами «предпочитали» развлекаться в выходные по-своему: Глеб – на съемках, я – в лихорадочных поисках очередного убивца или бандита. И оба свято верили: вот потом, когда-нибудь… Нет, не буду об этом.
В данный момент Дарья занималась обычным утренним делом. Черный силуэт в свободном восточном кимоно, освещенный неярким еще солнцем, – это было красиво и волнующе. Она выполняла какое-то невероятно сложное упражнение с гладким двухметровым шестом из арсенала боевых искусств Тибета. Однажды я взвесил этот шест: он был тяжел даже для меня. А в ее маленьких ладонях летал легко и мощно, напоминая несущий винт вертолета. В моменты особенно резких ударов шест вибрировал и издавал низкое гудение. Сколько раз я наблюдал эту картину, и всегда она зачаровывала меня – я стоял, прислонившись спиной к березе, и забывал о том, что вокруг лес, поляна и березы, и вообще забывал обо всем… А главное – боль в левой стороне груди пусть ненадолго, но отступала.
Некоторые движения я угадывал и даже помнил названия: тычок в горло в высоком прыжке – «Полет через пропасть» (действительно похоже: тело непонятным образом будто зависает в воздухе), приземление и стремительный нырок вниз, к самой земле, конец шеста описывает страшный свистящий полукруг, метя по ногам противника, – «Аркан богомола»… Мгновенный разворот, удар снизу вверх, не разгибаясь, из немыслимой стойки – «Богомол бьет цикаду»… Я долго пытался повторить это движение, используя в качестве оружия черенок от лопаты. Дня через три регулярных тренировок, однако, бросил, уговаривая себя: не шаолиньский монах, в конце концов. А следователь по особо важным делам – это прежде всего не мышцы и не растяжка, а ум, воля, реакция (или, как говорил Сергей Павлович Туровский, мой бывший шеф, умница и крутейший профессионал: улыбка-ноги-терпение. Терпение-ноги-улыбка).
Шест вздрогнул в последний раз – Дарья на секунду застыла в низкой позиции «Семь звезд», медленно выпрямилась и заметила меня. Улыбнулась, подошла, чуточку рассеянно взяла протянутое мною полотенце.
– Вы давно здесь?
– Минут десять, – отозвался я.
Кузя подошел, потерся о Дарьины ноги, требуя ласки. Она присела, запустила пальцы в богатую опушку (Кузька замер от восторга), взглянула на меня снизу вверх…
– Он у вас повзрослел, – заметила Дарья Матвеевна, почесывая моего зверя за ушами. – Вы заметили, у него глаза стали совершенно другими? Он сильно переживал?
Я пожал плечами.
– Чужая душа – потемки. Иногда кажется: спокоен до обидного, а иногда… Скулит, тычется носом из угла в угол. Одним словом, не поймешь. Вы-то как?
– Вы имеете в виду киностудию?
Она помолчала.
– У нас некоторые кадровые перестановки. Мохов официально назначен главным режиссером. Машенька Куггель (вы должны ее помнить: полненькая, в очках, волосы в мелкий завиток) – помощник режиссера. Остальные на своих местах. Александр Михайлович объявил перерыв на два дня, а послезавтра – возобновление съемок. – Дарья сделала нерешительную паузу. – Вы ведь не против?
Дарью Матвеевну я даже наедине с собой называл только полным именем. Было время, когда она мне отчаянно нравилась: я караулил ее, ловил наши якобы случайные встречи, напоминая себе юного пионера, млеющего перед старшей пионервожатой. Хотя пионерчику-то пошел четвертый десяток…
Она была лет на пять старше меня, но благодаря то ли ежедневным прогулкам и восточной гимнастике, то ли просто природе и генам… черт знает еще чему – выглядела почти юной. Мелкие морщины в уголках глаз – не в счет. Черные волосы она заплетала в роскошную косу, и у меня часто возникало желание… нет, не дернуть (боже упаси!), а, скажем, взять в руку, подержать, узнать, какая она (коса то есть) на ощупь. Что еще? Тугая на вид попка, стройные ножки с узкими лодыжками и сильными икрами, маленькая грудь и прямая осанка. При всем этом – живой ум в очаровательной головке. Возможно, я рисую слишком идеальный портрет, но, в конце концов, это мое право художника.
Трава в лесу была густой и высокой, и – странное ощущение – тяжелой, будто таз с мокрым бельем. Лучи солнца, светившие сквозь кроны, превращали ее в прозрачно-серые кусочки слюды. Наконец я выбрался на ту самую тропинку и зашагал по ней.
В детстве нам с братом казалось, что она ведет в некий мир, где все не так, как здесь (слово «параллельный» в широком обиходе еще отсутствовало). У меня даже была мечта: пройти ее до конца и посмотреть, что там, да родители не пускали. Позже, когда мне было лет двенадцать, я исполнил свое заветное желание. Встал на лыжи (дело было в начале декабря), собрался с духом, оттолкнулся палками от поскрипывавшего укатанного наста и помчался «в неизведанное», представляя себя Амундсеном на пути к Северному полюсу. Путь мой оказался совсем не длинным – часа через полтора я, даже не успев устать толком, уперся в ржавую колючую проволоку дачного поселка. Поселок казался необитаемым и абсолютно не романтичным: разнокалиберные заборы скрывали за собой заколоченные на зиму людские жилища – от богатых двухэтажных вилл до смастеренных чуть ли не из картона хибарок. Дальше лыжня раздваивалась. Та, что шла влево, заканчивалась харчевней для шоферов-дальнобойщиков. Правая выходила к покрытому льдом крошечному озеру. По берегам озера торчал ломкий камыш, а на середине сидел одинокий рыбак, медитировавший над маленькой черной лункой. Помнится, я был страшно разочарован. Если мое воображение и рисовало нечто, то обязательно ТАЙНУ, необычное… Скажем, окно в прошлое или будущее или посадочную площадку НЛО. А тут – безжизненное озеро, колючая проволока и одинокий рыбак (интересно, поймал ли он что-нибудь в тот день?). Вот мой брат (которого я считал слегка не от мира сего) – тот здорово умел видеть необычное в обычном, даже обыденном. Наверно, благодаря этой способности он стал много лет спустя известным кинорежиссером. Я смотрел его фильмы – каждый по нескольку раз. Способный у меня брат. Некоторые знатоки утверждают, гениальный.
Мы родились до смешного похожими, почти близняшками. Наверное, только мама различала нас сразу. Она назвала нас в честь первых русских святых – Борисом и Глебом (Глеб – первенец, я появился на свет чуть позже, из-за чего ужасно переживал). В детстве разница в возрасте казалась огромной. Глеб, пользуясь ею, безбожно мной верховодил, а я подчинялся и радовался втихомолку: с братом было по-настоящему интересно. С годами эта разница все таяла, а различия во внешности, наоборот, увеличивались. Теперь я, пожалуй, выгляжу старше. Мама говорит, это потому, что я совсем не слежу за своим здоровьем. Слишком много сигарет и кофе. Глеб обычно поддакивал со всем подобострастием, чем меня несказанно злил (сам-то тоже хорош… Но им положено как творческой личности, они без «дыма адского» творить не могут-с).
Словом, братцу своему я частенько завидовал – его железному здоровью (хотя откуда бы?), его свободной натуре и силе характера. В свое время он прошел дьявольски трудный путь – от городского училища культуры («кулька» по-культурному) до Московского театрального института, который окончил с отличием и был приглашен в мастерскую самого Венгеровича (снявшего в пору хрущевской оттепели знаменитую «Девушку из рабочего поселка»). Пока я добросовестно пыхтел в Высшей школе милиции, а позже – отбывал номер на юридическом факультете университета, Глебушка успел завоевать четыре приза за лучшую режиссерскую работу на Всероссийских кинофестивалях и один – «Золотой парус» – на международном, в Карловых Варах. Мы с мамой лицезрели его большей частью по телевизору – дающим интервью отечественной и зарубежной журналистской братии…
Но всегда, куда бы судьба ни забрасывала его, Глеб возвращался домой. Обветренный, пропахший Дальними Странами, загорелый как негр (и столь же грязный) или, наоборот, с обмороженными ушами и носом – в зависимости от того, где выпало снимать «натуру»…
И тот, последний, его визит я запомнил ярко, во всех мелких подробностях (вроде той, что мы чуть не опоздали к поезду, – у масляного фильтра в машине некстати началась «течка»). Глеб вышел из вагона – ни дать ни взять лондонский денди: дубленка бежевых тонов, дымчатые очки, светло-серый кейс в руке и дорожная сумка «Rifle» через плечо. Улыбчиво раскланялся с проводницами (одну, с копной ярко-рыжих волос, даже чмокнул в щечку – проводница обомлела и запунцовела), встал посреди перрона, толкаемый со всех сторон, и принялся растерянно вертеть головой (давным-давно у нас был выдуман такой ритуал). Я неслышно, точно чукча-охотник, подкрался сзади и со всего размаха хлопнул братца по плечу. Он обернулся… И мы, обнявшись, счастливо и нечленораздельно заорали, изо всех сил тиская друг друга в молодецких объятьях. Мама, тоже счастливая, слегка испуганно нас урезонивала: «Господа, ну что вы будто дикари! Приедет милиция, и я на старости лет попаду в острог…»
– Не бойся, мам, – захохотал Глеб. – Борька свой человек, отмажет.
– Только мне и забот, что тебя отмазывать, – хмыкнул я. Ребяческая радость так и рвалась наружу.
Насчет забот я, кстати, ввернул не для красного словца: на следующий день в 10 утра в управлении заслушивался мой доклад о положении дел по городу.
Список был длинен, как вечность, и также беспросветен: «глухой» разбой в Лаврине – кто-то весьма дерзкий и хорошо информированный «бомбил» дачи бывших партийных, а ныне – депутатских бонз, киднеппинг и четыре нераскрытых убийства. В машине я спросил:
– Ты на каникулы?
– Работать, – отозвался Глеб.
– Вот как?
– Будем проводить натурные съемки – здесь, неподалеку.
– Значит, ты надолго?
– А ты против?
Я всеми доступными средствами дал понять, что я не только не против, но и за. Для меня дни, проведенные с братом, были как возвращение в беззаботную пору студенчества, когда Глеб приезжал после сессий, замотанный до черноты, худющий, небритый – «отъедаться и отсыпаться» (мамино выражение).
– А меня возьмешь с собой? Никогда не видел, как снимают кино.
– Будешь вовремя ходить на горшок и есть манную кашу – так и быть, возьму.
Вот такой милый треп-импровизация. Немудреные шуточки, которые я повторял про себя как некое заклинание, глядя на тропинку перед собой (наш диалог был воображаемым: Глеба рядом не было, только умытый росой березовый лес, «гусиные лапки» в блестящей траве, утро да мы с Кузей – это наша самоедская лайка-самец, белый, как свежий снег, с человеческими умными глазами и черной пуговкой носа. Кличка, как вы догадались, целиком моя заслуга).
Деревья слева от тропинки расступились, и мы вышли на небольшую круглую полянку. Посреди нее стояли две старые березы. Когда-то, давным-давно, два семечка упали рядом, принялись, потянулись вверх… Ни одно из деревьев не желало уступать, и их стволы срослись снизу, превратившись в один, толстый и корявый, а на высоте человеческого роста они опять разделялись. Косые утренние лучи падали на них, оставляя нежные желтоватые полосы на белом фоне. У подножия, рядом с трухлявым пнем, лежала мохнатая туша темно-кофейного цвета, размером приблизительно со взрослого пони. Туша пребывала в полнейшей нирване, однако при виде нас тут же сторожко подобралась и приняла очертания собаки.
– Привет, Шерп, – сказал я. – А где хозяйка?
Шерп улыбнулся черными губами, на мгновение обнажив клыки, и повозил по земле хвостом – признал старых знакомых. Кузя подошел вслед за мной, потянулся носом к приятелю… Обычно за этим начиналась какая-нибудь бешеная игра с имитацией кровавой борьбы, гонкой по пересеченной местности, валянием в пыли и громкими криками. Но нынче у собачек настроение было не для состязаний – они немножко походили кругами и улеглись рядышком – головы на лапах, веки прикрыты, глаза мудрые и чуточку печальные, как у старых даосов.
С Дарьей Матвеевной мы, к слову, познакомились именно на «собачьей» почве – тут же, возле сестер-березок. Шерп в то время был еще подростком с нелепыми длинными ногами, веселым и неуклюжим. Кузька же и вовсе напоминал белый шарик-игрушку, его и собакой-то назвать было неудобно. Иногда я поглядывал на него и втихомолку мечтал: вот подрастешь, выучишься, и мы с тобой…
Что именно «мы с тобой» – я и сам толком не знал. Охотиться на медведя? Для этого, во-первых, нужно было ехать за тридевять земель, в охотничьи угодья, во-вторых – для начала вступить в общество и платить взносы размером чуть меньше моей месячной зарплаты. Ну и в-третьих – проблема свободного времени, которого не было. Правда, мы с братом понаслышке знали, что нормальные люди не ходят по воскресеньям на службу: семья там, дети, уик-энды за городом… Однако сами «предпочитали» развлекаться в выходные по-своему: Глеб – на съемках, я – в лихорадочных поисках очередного убивца или бандита. И оба свято верили: вот потом, когда-нибудь… Нет, не буду об этом.
В данный момент Дарья занималась обычным утренним делом. Черный силуэт в свободном восточном кимоно, освещенный неярким еще солнцем, – это было красиво и волнующе. Она выполняла какое-то невероятно сложное упражнение с гладким двухметровым шестом из арсенала боевых искусств Тибета. Однажды я взвесил этот шест: он был тяжел даже для меня. А в ее маленьких ладонях летал легко и мощно, напоминая несущий винт вертолета. В моменты особенно резких ударов шест вибрировал и издавал низкое гудение. Сколько раз я наблюдал эту картину, и всегда она зачаровывала меня – я стоял, прислонившись спиной к березе, и забывал о том, что вокруг лес, поляна и березы, и вообще забывал обо всем… А главное – боль в левой стороне груди пусть ненадолго, но отступала.
Некоторые движения я угадывал и даже помнил названия: тычок в горло в высоком прыжке – «Полет через пропасть» (действительно похоже: тело непонятным образом будто зависает в воздухе), приземление и стремительный нырок вниз, к самой земле, конец шеста описывает страшный свистящий полукруг, метя по ногам противника, – «Аркан богомола»… Мгновенный разворот, удар снизу вверх, не разгибаясь, из немыслимой стойки – «Богомол бьет цикаду»… Я долго пытался повторить это движение, используя в качестве оружия черенок от лопаты. Дня через три регулярных тренировок, однако, бросил, уговаривая себя: не шаолиньский монах, в конце концов. А следователь по особо важным делам – это прежде всего не мышцы и не растяжка, а ум, воля, реакция (или, как говорил Сергей Павлович Туровский, мой бывший шеф, умница и крутейший профессионал: улыбка-ноги-терпение. Терпение-ноги-улыбка).
Шест вздрогнул в последний раз – Дарья на секунду застыла в низкой позиции «Семь звезд», медленно выпрямилась и заметила меня. Улыбнулась, подошла, чуточку рассеянно взяла протянутое мною полотенце.
– Вы давно здесь?
– Минут десять, – отозвался я.
Кузя подошел, потерся о Дарьины ноги, требуя ласки. Она присела, запустила пальцы в богатую опушку (Кузька замер от восторга), взглянула на меня снизу вверх…
– Он у вас повзрослел, – заметила Дарья Матвеевна, почесывая моего зверя за ушами. – Вы заметили, у него глаза стали совершенно другими? Он сильно переживал?
Я пожал плечами.
– Чужая душа – потемки. Иногда кажется: спокоен до обидного, а иногда… Скулит, тычется носом из угла в угол. Одним словом, не поймешь. Вы-то как?
– Вы имеете в виду киностудию?
Она помолчала.
– У нас некоторые кадровые перестановки. Мохов официально назначен главным режиссером. Машенька Куггель (вы должны ее помнить: полненькая, в очках, волосы в мелкий завиток) – помощник режиссера. Остальные на своих местах. Александр Михайлович объявил перерыв на два дня, а послезавтра – возобновление съемок. – Дарья сделала нерешительную паузу. – Вы ведь не против?