А третье мне, можно сказать, навязал один больной, лежавший в углу у окна, чтобы вольнее курить было, - примечательный, как казалось поначалу, лишь своей фамилией - Пиво-Долливальский. Он всегда носил при себе паспорт, где эта нелепая, смешная фамилия, невесть из какой мышиной норки русского языка выскочившая, выбежала и разлеглась черным по белому. Пиво-Долливальский Антон Антонович, не любивший, разумеется, пива, но куривший папиросы одну за другой, пуская дым в приоткрытое даже зимой окно. Однажды, когда в палате выключили свет и отзвучали последние анекдоты и невероятные истории, - телевизор только-только обещали поставить в общей комнате отдыха напротив столовки, - Антон Антонович закурил свою очередную папиросу и, выпустив струю вкусного дыма в окно, сказал, что со сновидениями и памятью нужно бороться так же, как с гриппом или сердечной слабостью. "Ими можно научиться управлять, - просипел он. - Силой воли". С этой целью Антон Антонович мысленно создал хитро разветвленный разноуровневый лабиринт, в который отправлялся прогуляться с каким-нибудь именем или воспоминанием. Они шли широким коридором, вымощенным булыжником, сворачивали в узкие лазы, оказывались в пустынных зальчиках с низкими потолками и осыпающимися лестницами, ведущими в неглубокие бассейны, наполненные сухим песком, в котором ноги увязали по колено, потом взбирались наверх по крутым ступенькам, расстояние между которыми становилось все шире, пока наконец не приходилось прыгать в овальное отверстие и ползти во тьме, где, помолчав, добавил Пиво, гнездится только слизистая тьма со своими больными и страшными детенышами, - после чего выбирались в узкий кривой коридор с земляными стенами и бросались бежать со всех ног, потому что опасность подстерегала со всех сторон: в темных провалах тускло горели чьи-то глаза, мимо проползали гигантские слепые змеи, а то и нужно было на цыпочках пройти по стеночке круглого зала, под куполом которого в пыльной паутине ждал своей жертвы ядовитейший паук, пока наконец не поступал сигнал к отходу, и тотчас нужно было вновь лететь со всех ног, задыхаясь, а позади обрушивались стены и потолки, гасли тусклые глаза и светильники, и - это было ясно - лабиринт норовил свернуться, сложиться, сжаться в комок, уменьшиться до ничтожной черной коробчонки - меньше спичечной, гораздо меньше, и ты успевал проснуться, весь в жарком поту и с кровью из носа, а все остальное оказывалось там, в жалко свернувшемся лабиринте, черном и непроницаемом. "После этого, громко прошептал Антон Антонович, - хоть каленым железом пытай - ничего не вспомнишь, ни имени, ни факта. Не потому, что ты такой стойкий, а потому, что действительно все, что знал, погребено там, в черной коробчонке".
   Я был потрясен живописной историей.
   "Ну, а если вдруг - ну бывает же! - потребуется что-то из забытого вспомнить?"
   Пиво выбросил окурок к окно.
   "Не бывает. Иначе зачем затевать все это? - Но после непродолжительного молчания все же сказал: - Ключ к ящику надо подобрать, чтобы тот же самый лабиринт открыть. Ключ же и вовсе - тайна тайн. Неприятная тайна. Тоже нужна особая система, почище самого лабиринта, чтобы создать и запомнить ключ именно для определенного ящичка. А так... Ведь всякий раз новый лабиринт создаешь, и необязательно со змеями, лестницами и пауком".
   После долгих уговоров он открыл единственную тайну, которую и хотел бы забыть, но никак не может. В самом конце войны, да считай, уже после войны, он стал свидетелем и даже отчасти посредником в отношениях полковника контрразведки СМЕРШ Ивана Сергеевича Блока и военнопленного офицера, красавца и, как говорили, известного поэта обер-лейтенанта фон Враницкого. Это были достойнейшие люди, всяк по-своему, добавлял Пиво, и отношения между ними были достойнейшими, хотя лично он, Пиво-Долливальский, никогда не одобрял педерастов. В конце концов полковник ночью выпустил обер-лейтенанта из концлагеря и помог ему добраться до польской границы, после чего перерезал себе горло. "Он был в белоснежном мундире при золотых погонах, - рассказывал мне шепотом Пиво, - и покончил с собой при помощи золингеновской бритвы, стоя возле служебной машины. Кровь потекла по белому мундиру. А сержант Пиво-Долливальский бесшумно настиг удалявшегося фон Враницкого и молча заколол его штыком. Все бумаги, найденные на теле пленного, он сжег в лесу и в ямку закопал. Оба трупа отвез в комендатуру. Было расследование. Полковника похоронили как героя, при всех орденах и в белом мундире со стоячим воротничком, шитым золотом, а убийцу обер-лейтенанта фон Враницкого - разрубили на шестнадцать частей и скормили полковым свиньям". Я видел в наших магазинах засиженные мухами огромные плакаты "Схема разделки туши", которую попытался применить к разделке тела Враницкого, но у меня всегда получался недобор или перебор. Откуда же шестнадцать? "Остальное добрали рубкой члена, - глухо ответил Пиво. Лично, этими вот руками..." И я видел на фоне освещенного снаружи окна больничной палаты две мохнатые коряги - это были трясущиеся руки больного, который шевелил пальцами и долго на них смотрел - мне это было видно даже с моего места. "Вот теперь и баиньки, - вдруг сникшим, сонным голосом говорил Пиво-Долливальский. - Я выполнил свой долг. Никто мне ничего не приказывал и даже не просил. Я сам. Поэтому мне самому всю жизнь..." Но именно на этом месте мастер лабиринтов и засыпал. Когда же я однажды напомнил ему об этой истории, он тихо ответил: "Чем больше о ней думаю, тем больше понимаю, что ключ от этого лабиринта либо у Блока, либо у фон Враницкого. Придется сперва их отыскать...".
   Вскоре его перевезли в психиатрическую больницу, находившуюся километрах в двадцати от нашего городка, и я так и не узнал о системе, позволяющей создавать и хранить страшные ключи от страшных лабиринтов. Несколько раз я пытался спрятать какие-то факты, какие-то неприятные воспоминания и имена, пользуясь методом Пиво-Долливальского, и поначалу мне даже удавалось создавать какие-то лабиринты, но уже слишком скоро я оставался один на один с чудовищами, спасти от которых могло только пробуждение.
   "Он своих братьев зарезал, - лениво объяснил мне однажды сосед по палате, когда Долливальского увезли. - Пидоры они были, что ли, или не они, а совсем даже он. Попытался их свиньям скормить, чтоб следы замести, да не успел. А войны он и не нюхал: поваром в генеральской столовке отслужил. Обоих косой-литовкой по горлу".
   У меня все чаще возникало ощущение, что я нахожусь в роковой двадцать первой комнате, или кружу у входа в нее, или только что покинул ее... Словом, полная неразбериха!
   И эта сумятица лишь усилилась, когда вернувшийся из многодневного похода вдоль Стены Шут Ньютон представил обстоятельный доклад, из которого явствовало, что Стена окружает Город Палачей со всех сторон. Кольцо. Странно было только, как же люди свободно въезжали и уезжали из города и никто не видел Стены, которая мешала бы добраться до железной дороги или до самой Москвы.
   Я знал, что Ксаверий Подлупаев с подручными вовсю трудится, занимаясь переоборудованием угольного паровоза в локомотив, работавший бы на спирту. Помощников нашлось больше, чем ожидалось. А когда Малина отдала в Медные Крыши все запасы музейного вина, в Вифлеем прибыли такие специалисты, которые, наверное, и впрямь могли бы превратить железо в золото или по крайней мере накормить одним хлебом сорок тысяч человек.
   Это отдавало безумием.
   Я отправился к Гаване, потому что только с нею я мог свободно поговорить обо всем, даже о себе.
   Предложив мне рюмку коньяку и сигару, она - как всегда, сидя лицом к открытому окну с заряженным длинноствольным пистолетом на коленях, спросила бесстрастным голосом:
   - Так, говоришь, Ньютон утверждает, что Стена всюду? И тебя это пугает? Или ты сразу решил, что все это - сумасшедший дом - вроде двадцать первой комнаты? Похоже, кто-то - может быть, даже и Эркель - свел счеты с Лодзинскими. В кукле, которую они всюду с собой таскали, милиция обнаружила четырнадцать кило героина, если верить газетам. В газетах не названо имя убийцы, но не исключено, что им был сын Лавинии. Он ведь давно исчез и вполне мог за это время...
   Наконец она скосила взгляд на меня.
   - Ты боишься? И обдумываешь способы уничтожения двадцать первой комнаты?
   Я опустил голову.
   - Необязательно читать Сведенборга или кого там еще, чтобы понять, что рай, ад или двадцать первая комната - это вовсе не какое-то определенное место, но состояние души человека. Поэтому уничтожить ее невозможно. Это одна из тех задач, что ставят целью создание вечного двигателя, универсального средства от памяти, забвения или комаров.
   - Ньютон утверждает, что с разных точек он видел светящееся пятно над Голубиной башней, - сказал я.
   - Ты ведь не за этим пришел ко мне.
   - Я не знаю, как быть с Ханной. Я не могу уехать, оставив ее там, внизу. Но и здесь жить я тоже не могу, всякую минуту вспоминая о женщине в саркофаге.
   - Эту задачку тебе придется решать самому, - сказала Гавана, и мне даже показалось, что голос ее прозвучал чуть ли не весело. - Ты показывал ей подземелье?
   Я кивнул.
   - Я рассказал ей то, что рассказывал мне отец.
   - Как это было? - сухо поинтересовалась она.
   Мы молча направились к Голубиной башне, где и находился вход в подземелье - прямоугольник, неровно прорезанный в древней стене и закрытый тяжелой дверью из склизлых и сросшихся толстых плах, с огромным навесным замком, который отпирался двумя ключами. Я повернул в скважине короткий ключ, затем - длинный тонкий с причудливой бородкой. С усилием открыл дверь. Из проема потянуло запахами лимона и лавра. Увязавшийся за нами белолобый щенок попятился и сел, весь дрожа. Умница: собакам вход воспрещен. Изъеденные сыростью и истертые ногами кирпичные ступени круто ниспадали в темноту.
   Когда-то в эту часть подземелий можно было попасть и из Палаты, и из Конторы, но по приказу Великого Боха лишние входы замуровали - остался один (хотя и говорили, что все входы-выходы перекрыть так и не удалось). Этот узкий, неудобный. И когда во времена Великого Боха желающие побывать в святилище выстраивались во дворе в длиннющую очередь, комендант не соглашался на перестройку подземелья, чтобы облегчить доступ к спящей. Предполагалось оборудовать подвал электрическим освещением, но лампочки повесили лишь вдоль лестницы. Я включил фонарик, хотя мне-то, конечно, свет был ни к чему, - бело-голубой луч метнулся по влажным стенам, сложенным из матерых сизых валунов.
   - Руками смотри, - предупредил я. - Не отставай.
   Отец, который когда-то и показал мне это подземелье, говорил, что там, в подвале, нет и никогда не было никаких страшных зарослей и жутких чудовищ - ни трехголовых крылатых змеев, ни дивноглазых василисков, ни нетопырей с младенческими лицами. Ничего такого, с чем нужно было бы сражаться не на живот, а на смерть, чтобы, преодолев преграды и оборов противников, наконец пробиться к драгоценному ларцу и узреть чудо. Тогда я был готов к подвигу, чтобы награда стала заслуженной и закономерной. Истекающий кровью, почти лишившийся сил, я дойду, доползу, дотянусь - поверх трупов поверженных ворогов - до святая святых, до заколдованной сказочной принцессы, охваченной волшебным сном, неподвижной, но живой - и ждущей меня, только меня, чтобы я поцелуем снял заклятие, освободил ее от злых чар, отпер ее глаза и рот, ее сердце...
   - Пахнет, - сказал я. - Мышь дохлая, наверное. Не наступи.
   Ханна учащенно задышала.
   Спуск в подземелье занимал немного времени (сто пятьдесят две ступеньки вниз - ровно столько же ступенек было и в лестнице, возносившей на Голубиную башню, итого - триста четыре ступеньки по вертикали, наверху колокол, внизу - святыня, вот такой была длина земной оси, точнее, длина оси, позволявшей этому миру вращаться вокруг нее), но Ханне казалось, будто блужданиям в темноте не будет конца. Быть может, мы никогда не вернемся наверх, к свету и людям, прозябающим под солнцем, к людям, смысл жизни которых сокрыт в глубине древнего подземелья, в толще земли, во тьме вечной, как чудо и тайна.
   - Ступенька, - сказал я. - Пригнись.
   Мы разом - так уж сошлось - выдохнули и с заколотившимися сердцами переступили порог.
   (Это когда-то, при Великом Бохе, комната с саркофагом превратилась в зал, поражавший воображение паломников убранством, размерами и рассчитанными световыми эффектами: после недолгого блуждания в желтоватой полутьме, по тесным кривым коридорчикам и узким лесенкам, человек поворачивал - этот поворот устроили нарочно, точно рассчитав "угол неожиданности", - и вдруг, внезапно, одним махом оказывался на пороге огромного зала, залитого морем огней, в ослепительном сиянии которых, в центре, на строгом постаменте, покоился саркофаг с пылающей женщиной под стеклом, и невозможно было удержаться от "ах!", невольно вырывавшегося из спертой груди, да и как было не ахнуть, как не вздрогнуть путнику, наконец-то обретшему чаемое, то, что превосходило воображение, уже давно, кажется, подготовленное к этой встрече рассказами бывалых людей, сплетнями и слухами, вымыслами и преувеличениями, - но нет, на самом деле все было гораздо проще, очевиднее и прекраснее. Или - ужаснее, кому как нравится. А все дело, как потом выяснилось, было в сотне зеркал разной формы, искусно расположенных в разных местах зала.)
   Я зажег одну за другой несколько толстых свечей и керосиновую лампу-семилинейку. Мы оказались в большой комнате с низким сводчатым потолком и неровными бурыми стенами, посреди которой на невзрачном каменном возвышении чуть косо стоял серебряный овальный ларец, испещренный чеканным орнаментом - виноградные гроздья, лианы, птицы, бабочки, звезды. К кольцам, вделанным в каменное основание, были привязаны стальные тросы, уходившие в прорезанные в потолке отверстия, - все это сооружение с саркофагом неподвижно висело в воздухе, в нескольких дюймах от земли.
   - Ну и что ты видишь? - сухо спросил я.
   Она растерялась: что еще можно было сказать о комнате, весь смысл которой заключен в серебряном ларце, спрятан и запечатан? Что еще сказать, если путь к саркофагу никакой не подвиг? Да и не путь - расстояние до миски с похлебкой. Столько-то шагов, столько-то метров и сантиметров, преодоленных за такой-то промежуток времени. Арифметика. Надо было считать, запоздало подумал он, сосчитать шаги: если ничто обладает длиной или шириной, оно уже что-то. Ведь это я учил ее этому, потому что этому учил всех Великий Бох. Считать не только ступеньки - число их известно, считать - все... Что - все?
   Не дожидаясь ответа, я без усилия поднял серебряный колпак, под которым лежала Спящая Царевна.
   Она подошла ближе. Она уже не боялась, страх прошел, как будто и не было его, сменился усталостью.
   Саркофаг был пуст.
   - А теперь слушай, - начал я, - что здесь было на самом деле.
   В овальном серебряном ларце на белом атласе лежала нагая женщина. Темноволосая, с закрытыми глазами, со сложенными на груди руками и чуть разведенными в стороны ногами. Ногти на руках и ногах были жемчужно-розовые, продолговатые, аккуратно подстриженные и подпиленные. Такие ногти я видел, наверное, только у матери. Маленькие гладкие подошвы ног. Ступни тонкие, вогнутые, удлиненные. Округлые пятки, будто никогда не ведавшие веса плоти, выросшей на вареной картошке с салом. Блестящая лягушечья кожа, покрытая золотистым воздушным пушком. Колени гладкие, с трогательными складочками под ними. Тонкие лодыжки. Бедра - золотые веретена. Живот по-детски выпуклый, с пупком, напоминающим сердечко. Грудь с темными сосками. Гладкая шея. Маленький крепкий подбородок с едва заметным светлым шрамом слева. Чуть приоткрытый рот. Я не мог оторвать взгляда от ее закрытых глаз. Мне казалось, что веки ее едва заметно дрожат. Мелко-мелко. Похоже, глаза не закрыты - они зажмурены. И стоит мне шелохнуться, как она сядет и посмотрит на меня.
   Когда забрали Великого Боха, увезли и ее. Для опытов, говорят. А когда-то сюда шли, как в церковь. Загадывали желания. Произносили какие-то заклинания - у многих шевелились губы. Быть может, это были вовсе и не заклинания и не молитвы, а проклятия - их она тоже сполна заслужила. Потому что она-то и была смыслом этого города, всей этой жизни, с ее редкими просветами счастья и ядовитыми змеями, нескончаемым трудом, за который платили гроши или вовсе не платили, с запахом керосинок и кошачьей мочи, с беспрестанным рытьем каналов, пьянством, зэками, сторожевыми псами, флюгерами на башнях, со всем прошлым, настоящим и будущим, в котором не будет ничего, кроме будущего...
   Она вызывала всеобщее поклонение, восхищение и страх, доходящий до ненависти. Ведь она пережила всех. Петра Великого и Великую Екатерину, Наполеона и Достоевского, революции и войны, ребятишек, умерших от скарлатины, и стариков, задохнувшихся избытком прожитой жизни... Люди рождались, женились, заводили детей, строили, воевали, а она - лежала, нет, она покоилась тут, в саркофаге, вне времен и людей, но без нее, как многие понимали, не было бы ни времен, ни людей, ни даже города, а может быть, и мира. Она была звеном, связующим мир. Старики знали, что их правнуки увидят ее точно такой же, какой видели ее они, и в этом было что-то бессмысленно-умиротворяющее: значит, есть, есть сила над временами, незримо пронизывающая человеческие жизни и превращающая их в общую жизнь. Неизменная, прекрасная, нетленная. И - живая. Вот что было важнее важного: она была живая. Она спала почти триста лет, пропитываясь знаниями обо всем, что творилось вокруг и, наверное, повсюду. А значит, одно это позволяло людям надеяться на конечную справедливость, на последний Суд, на истину в последней инстанции, которую хранила Спящая, и многим было довольно одной этой мысли, и мало кому хотелось, чтобы она вот сейчас вдруг проснулась и сказала все, что знает, потому что все были уверены: ее знания не выдержит никто. Даже Бох. И, быть может, думали самые смелые, даже Бог. Пусть лежит, свидетельствуя жизнь и правду. Это - для всех. А когда придет время и потрясется земля, когда матери станут пожирать своих детей, а отцы убивать сыновей, когда свихнувшиеся боги с упоением устроят великую бойню, когда вся эта жизнь окажется на самом краю и дальше идти будет некуда, вот тогда и придут к ней миллионы, и она встанет и скажет, и только эти отчаявшиеся миллионы примут ее правду и не умрут, а сделают по слову ее и установят на земле настоящую правду...
   - Значит, она видела, - пробормотала Гавана. - И что еще ты ей рассказал про нее?
   - Ведь никто не знает ее настоящей истории!
   - История голой женщины - это ее география. Или топография, если угодно.
   - Но ведь я сам слыхал, как над ней смеялись...
   - Отец как-то сказал, что люди никогда не выбрались бы из пещер, если бы не покушались на святыни.
   - Кукла-сукла, сукла-макукла, срукла, жукла, недобукла, крукла, фрукла, мукла, кла, гиперперпенсупердрюкла! - вспомнил я выкрики сумасшедшего пьянчуги Люминия, которому хором вторили мальчишки.
   Я поднял голову: Гавана смотрела мне в лицо.
   - Ты ведь еще не все рассказал мне, правда?
   - Она сама попросила...
   Она подошла к открытому саркофагу и в задумчивости провела кончиками пальцев по гладкому серебру. Оглянулась на меня.
   - Ты уже взрослая, Ханна, не надо.
   Но она уже раздевалась, не обращая внимания на меня. Сняла с себя все, небрежно швырнув на пол, и легла в саркофаг. Он всегда казался мне маленьким, и я удивлялся, как взрослая женщина, даже худенькая, могла уместиться в нем и пролежать вот так, не меняя позы, триста лет. Ханна была рослой, крупной девушкой, но и ей саркофаг пришелся впору. Она чуть развела ноги, сложила руки на груди, закрыла глаза и прошептала:
   - Закрой.
   Это был чистейшей воды идиотизм. Но я, разумеется, опустил крышку саркофага. Я знал, что она не задохнется: саркофаг был устроен так, чтобы воздух мог поступать в него - все же в нем лежала живая женщина.
   Закрыл крышку и сел на что-то - это был чурбак - рядом. Этот зал, свечи, шум воды, проникавший даже сквозь толщу древней кладки, мое дыхание... И девушка под серебряной крышкой саркофага - смысл и цель этой жизни. Бред. И в этом состоянии бреда я просидел час, два, а может быть, и больше. Кажется, раза два или три я пытался встать, но что-то удерживало меня. Какая-то тяжесть. Быть может, тяжесть скопившихся под этими сводами молитв и тайных проклятий, всего того, что люди приносили сюда в своих душах и оставляли здесь. Иначе зачем бы они сюда приходили? Всю тяжесть жизни они оставляли здесь - Спящая однажды разберется, кто слишком легок, а кто - заслуживает спасения в жизни вечной. Атмосфера... Там хорошо дышалось - воздух всегда был чист и свеж. Я не спал, но и не бодрствовал. Я думал о себе в те минуты, что такое состояние между сном и явью ничем не отличается от жизни наверху, в той же Африке, в серых кривых коридорах-лабиринтах которой даже днем собаку невозможно отличить от волка.
   Раздался тихий щелчок, и крышка саркофага бесшумно поднялась. Ничего удивительного: внутри был рычажок, при помощи которого Спящая, буде ее воля, могла бы восстать из спящих.
   Встрепенувшись, я подковылял к саркофагу.
   Ханна лежала с открытыми глазами и смотрела на меня. Я мог только догадываться о том, что она испытала, пролежав в гробу три или, может, четыре часа. Побывав Спящей Царевной. Властительницей. Той, которой поклоняются даже против своей воли.
   Я подал ей руку, и она легко выскользнула из саркофага. Оделась. Мы погасили свечи и двинулись наверх.
   Я был благодарен ей за молчание.
   Гавана отпила из рюмочки.
   - Что ж, тогда только тебе самому и решать эту задачку, - повторила она. - Потому что любовь, мой милый, это мир превыше всякого ума. Спящая Царевна... - Она фыркнула. - Мечта всех импотентов, у которых не получалось с женщинами, но вот с этой получилось бы наверняка. Предмет ненависти женщин, не обладавших такой грудью, животом и чему там еще завидуют дуры... А вот первая, настоящая... Я знаю, что тебе хочется узнать причину ее смерти. Увы, я могу лишь предположить... Если человека лишить чего-то, что и составляет человека, он погибнет, даже если в глазах других людей и будет казаться живым. Да и неизвестно, на самом ли деле она была крылатой. Средневековье, знаешь... Хотя я еще застала здесь людей, которые с одного удара перерубали плетью десятидюймовое бревно. - Она с улыбкой покачала головой. - А что с поисками убийцы капитана Боха?
   - Искали, но впустую. И баграми с лодок, и даже трактор с тросом пустили по берегу, пока он в воду не свалился, так что пришлось тракториста спасать. Там же сеть...
   - Там же сеть, - задумчиво повторила Гавана. - Та самая огромная сеть, в которой когда-то притащили самого дьявола. А потом Великий Бох уговорил людей отпустить его на волю. И сеть бросили в реку. Преогромную сеть. Позови-ка сюда кого-нибудь... Джульетту, например, или Лариску Ложечку... Ты умеешь останавливать башенные часы?
   - Отец показывал, - сказал я. - Ты хочешь объявить Амнистию?
   - Вроде того, - кивнула она. - Только на этот раз это будет что-то вроде выездного заседания Страшного Суда. - Она налила коньяку. - Не чокаясь. За твоего отца. Он любит тебя.
   - Любил.
   - Любит. - Она строго посмотрела на меня. - Употребляя это слово, никогда не путай времена. Хотя бы глагольные.